Совесть Запада: цитаты и высказывания Альбера Камю. Совесть Запада: цитаты и высказывания Альбера Камю Разум бессилен перед криком сердца альбер камю

Абсурдное рассуждение. 3

Абсурдный человек. 8

Абсурдное творчество. 11

Миф и Сизифе. 14

Изложение собственной позиции. 15

Список литературы.. 17


А. Камю о смысле жизни

Абсурдное рассуждение

Вопрос о смысле жизни я считаю самым неотложным из всех вопросов. Как на него ответить? По-видимому, имеются всего два метода осмысления всех существенных проблем - а таковыми я считаю лишь те, которые грозят смертью или удесятеряют страстное желание жить,- это методы Ла Палисса и Дон Кихота. Только в том случае, когда очевидность и восторг уравновешивают друг друга, мы получаем доступ и к эмоциям, и к ясности. При рассмотрении столь скромного и, в то же время, столь заряженного патетикой предмета классическая диалектическая ученость должна уступить место более непритязательной установке ума, опирающейся как на здравый смысл, так и на симпатию.

Червь сидит в сердце человека, там его и нужно искать. Необходимо понять ту смертельную игру, которая ведет от ясности в отношении собственного существования к бегству с этого света.

Исподволь утверждалось, будто взгляд на жизнь как на бессмыслицу равен утверждению, что она не стоит того, чтобы ее прожить. На деле между этими суждениями нет никакой необходимой связи. Просто должно не поддаваться замешательству, разладу и непоследовательности, а прямо идти к подлинным проблемам. Разве абсурдность жизни требует того, чтобы от нее бежали - к надежде или к самоубийству? Вот что нам необходимо выяснить, проследить, понять, отбросив все остальное. Ведет ли абсурд к смерти? Эта проблема первая среди всех других, будь то методы мышления или бесстрастные игрища духа. Упорство и проницательность – таковы привилегированные зрители этой абсурдной и бесчеловечной драмы, где репликами обмениваются надежда и смерть.

я задаю метод. Но это - метод анализа, а не познания. Определяемый здесь метод передает чувство невозможности какого-бы то ни было истинного познания. Он дает возможность перечислить видимости, прочувствовать душевный климат.

Скука является результатом машинальной жизни, но она же приводит в движение сознание. Скука пробуждает его и провоцирует дальнейшее: либо бессознательное возвращение в привычную колею, либо окончательное пробуждение. А за пробуждением рано или поздно идут следствия: либо самоубийство, либо восстановление хода жизни.

Чтобы понять мир, человек должен свести его к человеческому, наложить на него свою печать. Вселенная кошки отличается от вселенной муравья. Трюизм "всякая мысль антропоморфна" не имеет иного смысла. В стремлении понять реальность разум удовлетворен лишь в том случае, когда ему удается свести ее к мышлению. Если бы человек мог признать, что и вселенная способна любить его и страдать, он бы смирился.

я возвращаюсь к самому началу, понимая, что с помощью науки можно улавливать и перечислять феномены, нисколько не приближаясь тем самым к пониманию мира. Мое знание мира не умножится, даже если мне удастся прощупать все его потаенные извилины.

Все это не имеет ничего общего с умом, отрицает его глубочайшую суть, состоящую в том, что он порабощен миром. Судьба человека отныне обретает смысл в этой непостижимой и ограниченной вселенной. Над ним возвышается, его окружает иррациональное - и так до конца его дней. Но когда к нему возвращается ясность видения, чувство абсурда высвечивается и уточняется. Абсурдно столкновение между иррациональностью и исступленным желанием ясности, зов которого отдается в самых глубинах человеческой души. Абсурд равно зависит и от человека, и от мира. Пока он - единственная связь между ними.

Хайдеггер хладнокровно рассматривает удел человеческий и объявляет, что существование ничтожно. Единственной реальностью на всех ступенях сущего становится "забота". Для потерявшегося в мире и его развлечениях человека забота выступает как краткий миг страха. Но стоит этому страху дойти до самосознания, как он становится тревогой, той постоянной атмосферой ясно мыслящего человека, "в которой обнаруживает себя экзистенция".

Ясперс отрекается от любой онтологии: ему хочется, чтобы мы перестали быть "наивными". Он знает, что выход за пределы смертной игры явлений нам недоступен. Ему известно, что в конце концов разум терпит поражение, и он подолгу останавливается на перипетиях истории духа, чтобы безжалостно разоблачить банкротство любой системы, любой всеспасительной иллюзии, любой проповеди. В этом опустошенном мире, где доказана невозможность познания, где единственной реальностью кажется ничто, а единственно возможной установкой - безысходное отчаяние.

Шестов на всем протяжении своего изумительно монотонного труда, неотрывно обращенного к одним и тем же истинам, без конца доказывает, что даже самая замкнутая система, самый универсальный рационализм всегда спотыкаются об иррациональность человеческого мышления. Он отказывает разуму в основаниях, он не сдвинется с места, пока не окажется посреди блеклой пустыни с окаменевшими достоверностями.

Кьеркегор утверждается в том, что ни одна истина не абсолютна и не может сделать существование удовлетворительным. Дон Жуан от познания, он умножал псевдонимы и противоречия, писал одновременно "Назидательные речи" и "Дневник соблазнителя", учебник циничного спиритуализма. Он отвергает утешения, мораль, любые принципы успокоения. Он выставляет на всеобщее обозрение терзания и неусыпную боль своего сердца в безнадежной радости распятого, довольного своим крестом, созидающего себя в ясности ума, отрицании, комедианстве, своего рода демонизме. Этот лик, нежный и насмешливый одновременно, эти пируэты, за которыми следует крик из глубины души,- таков сам дух абсурда в борьбе с превозмогающей его реальностью. Авантюра духа, ведущая Кьеркегора к милым его сердцу скандалам, также начинается в хаосе лишенного декораций опыта, передаваемого им во всей его первозданной бессвязности.

Гуссерль и феноменологи восстановили мир в его многообразии и отвергли трансцендентное могущество разума. Вселенная духа тем самым неслыханно обогатилась. Лепесток розы, межевой столб или человеческая рука приобрели такую же значимость, как любовь, желание или законы тяготения. Теперь мыслить не значит унифицировать, сводить явления к какому-то великому принципу. Мыслить - значит научиться заново видеть, стать внимательным; это значит управлять собственным сознанием, придавать, на манер Пруста, привилегированное положение каждой идее и каждому образу.

Как не почувствовать глубокое родство всех этих умов? Как не увидеть, что их притягивает одно и то же не всем доступное и горькое место, где больше нет надежды? Я хочу, чтобы мне либо объяснили все, либо ничего не объясняли. Разум бессилен перед криком сердца. Поиски пробужденного этим требованием ума ни к чему, кроме противоречий и неразумия, не приводят. То, что я не в силах понять, неразумно. Мир населен такими иррациональностями. Я не понимаю уникального смысла мира, а потому он для меня безмерно иррационален. Если бы можно было хоть единожды сказать: "это ясно", то все было бы спасено. Но эти мыслители с завидным упорством провозглашают, что нет ничего ясного, повсюду хаос, что человек способен видеть и познавать лишь окружающие его стены.

Абсурд рождается в этом столкновении между призванием человека и неразумным молчанием мира. Это мы должны все время удерживать в памяти, не упускать из виду, поскольку с этим связаны важные для жизни выводы. Иррациональность, человеческая ностальгия и порожденный их встречей абсурд - вот три персонажа драмы, которую необходимо проследить от начала до конца со всей логикой, на какую способна экзистенция.

У вышеупомянутых мыслителей ощутим общий духовный климат. Вряд ли будет преувеличением сказать, что это - убийственная атмосфера. Жить под этим удушающим небом - значит либо уйти, либо остаться. Необходимо знать, как уходят и почему остаются.

абсурд не в человеке (если подобная метафора вообще имеет смысл) и не в мире, но в их совместном присутствии. Пока это единственная связь между ними. Если держаться очевидного, то я знаю, чего хочет человек, знаю, что ему предлагает мир, а теперь еще могу сказать, что их объединяет

Проводя до конца абсурдную логику, я должен признать, что эта борьба предполагает полное отсутствие надежды (что не имеет ничего общего с отчаянием), неизменный отказ (его не нужно путать с отречением) и осознанную неудовлетворенность (которую не стоит уподоблять юношескому беспокойству). Все, что уничтожает, скрывает эти требования или идет вразрез с ними (прежде всего это уничтожающее раскол согласие), разрушает абсурд и обесценивает предлагаемую установку сознания. Абсурд имеет смысл, когда с ним не соглашаются.

Я ожидал вовсе не этого. Речь шла о том, чтобы жить и мыслить, несмотря на все терзания, чтобы решить вопрос: принять их или отказаться. Тут не замаскируешь очевидность, не упразднишь абсурд, отрицая один из составляющих его терминов. Необходимо знать, можно ли жить абсурдом, или эта логика требует смерти. Меня интересует не философское самоубийство, а самоубийство как таковое. Я намерен очистить этот акт от его эмоционального содержания, оценить его искренность и логику. Любая другая позиция предстает для абсурдного ума как фокусничество, отступление ума перед тем, что он сам выявил.

В мире, который окружает, задевает, подталкивает меня, я могу отрицать все, кроме этого хаоса, этого царственного случая, этого божественного равновесия, рождающегося из анархии. Не знаю, есть ли у этого мира превосходящий его смысл. Знаю только, что он мне неизвестен, что в данный момент он для меня непостижим. Что может значить для меня значение, лежащее за пределами моего удела? Я способен к пониманию только в человеческих терминах. Мне понятно то, к чему я притрагиваюсь, что оказывает мне сопротивление. Понимаю я также две достоверности - мое желание абсолюта и единства, с одной стороны, и несводимость этого мира к рациональному и разумному принципу - с другой. И я знаю, что не могу примирить эти две противоположные достоверности. Какую еще истину я мог бы признать, не впадая в обман, не примешивая надежду, каковой у меня нет и которая бессмысленна в границах моего удела?

20 лучших цитат Альбера Камю:

1. Одна большая любовь, которая произошла один раз за всю жизнь, оправдывает все те бесконечные приступы отчаяния, которым человек бывает обычно так подвержен.

2. Раны от любви, в отличии ран от пуль, никого не убивают, но и не заживают никогда.

3. Разум бессилен перед криком сердца.

4. Единственные стоящие вещи - человечность и простота.

5. Молчать - верить самому себе.

6. Быть счастливым не стыдно.

7. Не быть любимым - это всего лишь неудача, не любить - вот несчастье.

8. Ревность есть в большей мере осуждение самого себя. Зная, о чем способен помыслить ты сам, ты решаешь, что и она помышляет о том же.

9. Вы знаете, что такое обаяние? Умение почувствовать, как тебе говорят «да», хотя ты ни о чем не спрашивал.

10. Стоит только обзавестись привычками, и дни потекут гладко.

11. Нет ни одного даже самого прискорбного события, в котором не было бы своих хороших сторон.

12. Не может человек по-настоящему разделить чужое горе, которое не видит собственными глазами.

13. Так бывает нередко - человек мучается, мучается и сам того не знает.

14. Человека делает человеком в большей степени то, о чем он умалчивает, нежели то, что говорит.

15. Человеческое сердце обладает досадной склонностью, именовать судьбой только то, что его сокрушает.

16. Ад - особая милость, которой удостаиваются те, кто упорно ее домогались.

17. Иметь силу выбрать то, что тебе по душе, и не отступаться. Иначе лучше умереть.

18. Психология, сводящаяся к копанию в мелочах, ошибочна. Люди ищут себя, изучают. Чтобы познать себя, чтобы самоутвердиться. Психология есть действие, а не самокопание. Человек пребывает в поиске в течение всей жизни. Познать себя до конца - значит умереть.

19. Человек всегда бывает в чем-то немножко виноват.

20. Но как и всем, у кого нет души, вам невыносим человек, у которого ее избыток. Да, избыток! Вот что мешает вам! Не правда ли?

Альбер Камю (Albert Camus) -- французский писатель и мыслитель, живший в 1913-1960гг. Лауреат Нобелевской премии (1957). Учился на философском факультете Алжирского университета.

Альбера Камю его современники относили к философам-экзистенциалистам. Экзистенциализм (фр. existentialisme от лат. exsistentia -- существование), философия существования -- направление в философии XX века, рассматривающее человека как уникальное духовное существо, способное к выбору собственной судьбы. Экзистенция трактуется как противоположность эссенции (сущности). Если судьба вещей и животных предопределена, то есть они обладают сущностью прежде существования, то человек обретает свою сущность в процессе своего существования. Основным проявлением экзистенции является свобода, которая подразумевает тревогу за результат своего выбора.

Необходимо признать, что экзистенциализм как философское направление никогда не существовал и не существует. Противоречивость этого исходит из самого содержания «экзистенции», так как она по определению индивидуальна и неповторима, означает переживания отдельно взятого индивида, непохожего ни на кого. Неким аналогом экзистенции можно считать душу человека.

Исходя из этой противоречивости, следует уточнять, что практически никто из мыслителей, причисляемых к экзистенциализму, не был в действительности философом-экзистенциалистом. Единственным, кто четко выражал свою принадлежность к этому направлению, был Ж-П. Сартр. Его позиция была обозначена в докладе «Экзистенциализм -- это гуманизм», где он и предпринял попытку обобщить экзистенциалистские устремления отдельных мыслителей начала XX века.

В философии существования нашёл отражение кризис оптимистического либерализма, опирающегося на технический прогресс, но бессильный объяснить неустойчивость, неустроенность человеческой жизни, присущие человеку чувство страха, отчаяния, безысходности.

Философия экзистенциализма -- иррациональная реакция на рационализм Просвещения и немецкой классической философии. По утверждениям философов-экзистенциалистов, основной порок рационального мышления состоит в том, что оно исходит из принципа противоположности субъекта и объекта, то есть разделяет мир на две сферы -- объективную и субъективную. Всю действительность, в том числе и человека, рациональное мышление рассматривает только как предмет, «сущность», познанием которой можно манипулировать в терминах субъекта-объекта. Подлинная философия, с точки зрения экзистенциализма, должна исходить из единства объекта и субъекта. Это единство воплощено в «экзистенции», то есть некой иррациональной реальности.

Согласно философии экзистенциализма, чтобы осознать себя как «экзистенцию», человек должен оказаться в «пограничной ситуации» -- например, перед лицом смерти. В результате мир становится для человека «интимно близким». Истинным способом познания, способом проникновения в мир «экзистенции» объявляется интуиция («экзистенциальный опыт» у Марселя, «понимание» у Хайдеггера, «экзистенциальное озарение» у Ясперса), которая являет собой иррационалистически истолкованный феноменологический метод Гуссерля.

Значительное место в философии экзистенциализма занимает постановка и решение проблемы свободы, которая определяется как «выбор» личностью одной из бесчисленных возможностей. Предметы и животные не обладают свободой, поскольку сразу обладают «сущим», эссенцией. Человек же постигает своё сущее в течение всей жизни и несёт ответственность за каждое совершённое им действие, не может объяснять свои ошибки «обстоятельствами». Таким образом, человек мыслится экзистенциалистами как строящий себя «проект». В конечном итоге, идеальная свобода человека -- это свобода личности от общества.

В экзистенциализме отразился кризис романтического оптимизма, гарантировавшего именем Абсолютного разума гуманизм, осмысленность истории, стабильные ценности и необратимый прогресс. В этом смысле идеализм, позитивизм, марксизм -- формы философского оптимизма. Напротив, экзистенциализм рассматривал человека как конечное существо, «заброшенное в мир», постоянно находящееся в проблематичных и даже абсурдных ситуациях.

Человек для экзистенциализма -- не объект, иллюстрирующий теорию, не элемент класса наряду с другими элементами того или иного рода, он также не момент всепостигающего Разума, не то, что выводится из Системы. Экзистенциалисты указывают еще на три характеристики реальности: центральное положение экзистенции как способа бытия такого конечного существа, как человек; экзистенция соотносится с трансценденцией бытия; возможность как образующий принцип экзистенции.

Экзистенция указывает на конечность существования, она есть возможность, «возможность быть». Экзистенция, стало быть, не сущность, не что-то предопределенное и неизменное. В отличие от растений и животных, человек есть то, чем он решил быть. Его существование в смысле самоконституирования дано как возможность и выхождение за пределы себя (ex-sistere) -- неопределенная проблематичность, риск, решимость, бросок вперед. В зависимости от того, куда направлен бросок -- к Богу, миру, самому себе, внутри экзистенциализма существует множество различных течений, но все они рассуждают о смысле нашего бытия.

Хотя сам Камю отказывался называть себя экзистенциалистом, он разделял основные идеи этого философско-эстетического течения в целом и одного из его лидеров -- Ж.-П. Сартра. Огромное влияние оказали на него и другие философы его времени. Их упоминает Камю и в своем «Абсурдном размышлении»: «...Хайдеггер хладнокровно рассматривает удел человеческий и объявляет, что существование ничтожно. Единственной реальностью на всех ступенях сущего становится "забота". Для потерявшегося в мире и его развлечениях человека забота выступает как краткий миг страха. Но стоит этому страху дойти до самосознания, как он становится тревогой, той постоянной атмосферой ясно мыслящего человека, "в которой обнаруживает себя экзистенция".

Ясперс отрекается от любой онтологии: ему хочется, чтобы мы перестали быть "наивными". Он знает, что выход за пределы смертной игры явлений нам недоступен. Ему известно, что в конце концов разум терпит поражение, и он подолгу останавливается на перипетиях истории духа, чтобы безжалостно разоблачить банкротство любой системы, любой всеспасительной иллюзии, любой проповеди. В этом опустошенном мире, где доказана невозможность познания, где единственной реальностью кажется ничто, а единственно возможной установкой - безысходное отчаяние.

Шестов на всем протяжении своего изумительно монотонного труда, неотрывно обращенного к одним и тем же истинам, без конца доказывает, что даже самая замкнутая система, самый универсальный рационализм всегда спотыкаются об иррациональность человеческого мышления. Он отказывает разуму в основаниях, он не сдвинется с места, пока не окажется посреди блеклой пустыни с окаменевшими достоверностями.

Кьеркегор утверждается в том, что ни одна истина не абсолютна и не может сделать существование удовлетворительным. Дон Жуан от познания, он умножал псевдонимы и противоречия, писал одновременно "Назидательные речи" и "Дневник соблазнителя", учебник циничного спиритуализма. Он отвергает утешения, мораль, любые принципы успокоения. Он выставляет на всеобщее обозрение терзания и неусыпную боль своего сердца в безнадежной радости распятого, довольного своим крестом, созидающего себя в ясности ума, отрицании, комедианстве, своего рода демонизме. Этот лик, нежный и насмешливый одновременно, эти пируэты, за которыми следует крик из глубины души,- таков сам дух абсурда в борьбе с превозмогающей его реальностью. Авантюра духа, ведущая Кьеркегора к милым его сердцу скандалам, также начинается в хаосе лишенного декораций опыта, передаваемого им во всей его первозданной бессвязности.

Гуссерль и феноменологи восстановили мир в его многообразии и отвергли трансцендентное могущество разума. Вселенная духа тем самым неслыханно обогатилась. Лепесток розы, межевой столб или человеческая рука приобрели такую же значимость, как любовь, желание или законы тяготения. Теперь мыслить не значит унифицировать, сводить явления к какому-то великому принципу. Мыслить - значит научиться заново видеть, стать внимательным; это значит управлять собственным сознанием, придавать, на манер Пруста, привилегированное положение каждой идее и каждому образу.

Как не почувствовать глубокое родство всех этих умов? Как не увидеть, что их притягивает одно и то же не всем доступное и горькое место, где больше нет надежды? Я хочу, чтобы мне либо объяснили все, либо ничего не объясняли. Разум бессилен перед криком сердца. Поиски пробужденного этим требованием ума ни к чему, кроме противоречий и неразумия, не приводят. То, что я не в силах понять, неразумно. Мир населен такими иррациональностями. Я не понимаю уникального смысла мира, а потому он для меня безмерно иррационален. Если бы можно было хоть единожды сказать: "это ясно", то все было бы спасено. Но эти мыслители с завидным упорством провозглашают, что нет ничего ясного, повсюду хаос, что человек способен видеть и познавать лишь окружающие его стены».

Чем же взгляды Альбера Камю отличались от взглядов всех вышеназванных философов? Специфику позиции Камю составил отход от экзистенциалистской точки зрения на природу как нечто изначально враждебное человеку. Морализаторский, проповеднический пафос, которым отмечены его сочинения, позволил Камю снискать славу «совести либерального Запада». В наибольшей степени в его творчестве проявляется характерная для экзистенциализма тенденция к стиранию границ между философией и искусством. Камю продолжает традиций французской эссеистики, восходящие к Вольтеру, Дидро, Монтеню Ларошфуко. Существенное влияние на него оказали идеи Кьеркегора, Ницше, Хайдеггера, Шестова, творчество Достоевского, Кафки.

Особенности творчества Камю определены решением центральной проблемы: философского оправдания стоического, бунтарского сознания, противопоставленного «безрассудному молчанию мира». Творчество Камю -- безостановочный философский поиск, который направляется страстным переживанием за Человека, оказавшегося жертвой, свидетелем и соучастником трагического надлома времени и истории в 20 веке. В «Мифе о Сизифе» Камю стремится ответить на вопрос: как, в чем найти надежду на позитивное бытие в мире, в котором религиозная надежда умерла? Постулируя изначальное мироощущение человека как абсурд, Камю характеризует этот абсурд как границу осознанности и ясности понимания бытия. Совмещение онтологического и гносеологического смыслов осуществляется в переживании мира человеком, выпавшим из обыденного течения жизни или истории. Осуществившееся видение абсурдности бытия означает видению им своего человеческого удела. Мужественную честность перед собой, героическую готовность к борьбе, трезвость оценки непосредственного опыта Камю противопоставляет самоубийству и «философскому самоубийству» (религии, мифосознанию, утопиям и т.д.) как вариантам ухода жизни и мысли от устрашающе-трезвого видения абсурдности существования. Он показывает, что человек, утративший шкалу ценностей, есть угроза культуре и цивилизации. Потому для сохранения святого в мире Камю призывает к бунту против мира. И хотя протест против человеческого удела обречен на частичное поражение, но и также необходим человеку, как собственный труд -- Сизифу.

Взгляды Камю претерпели значительную эволюцию. Внимание начинающего автора сосредоточено на онтологических и гносеологических проблемах. Анализ понятий бытия, существования, случайности, свободы приводит его к выводам о тотальной абсурдности существования, изначальном и непреодолимом конфликте между людьми, свободе как имманентно присущем человеку состоянии (свойственном по самой его природе). В этическом плане эти положения выливаются в концепцию имморализма, нашедшую свое художественное выражение в пьесе «Калигула», 1938. Проблемам абсурдизма и индивидуализма посвящена его повесть «Посторонний», 1942. В ранних эссе Камю исповедовал своеобразную языческую философию, прославлял слияние человека с природой, благодаря которому человек обретает внутреннюю гармонию, становится сам собой. Однако в повести «Посторонний» Камю описал современный мир как мир бесправия, отчуждения, обреченности и равнодушия, в котором человек ощущает себя «посторонним». Лишь на пороге смерти человек чувствует себя умиротворенным и счастливым.

Со своим стремлением к научной точности и математической ясности, новая философия попыталась избавиться от мифических форм выражения. Однако немногие философские работы двадцатого века, вызвали к себе столь же широкий интерес, как «Миф о Сизифе» Камю (1942). В этой работе Камю использовал тему из античных преданий о богах и героях. Его особенно привлекал Сизиф -- смертный, бросивший вызов судьбе. Сизиф не покорился авторитарным богам, и боги отплатили ему тем, что навечно приговорили его поднимать валун на вершину холма, откуда тот немедленно скатывался вниз. Бесконечное выполнение этой задачи не приносило ему ничего, но он не отступался от нее.

Камю доказывал, что мы не далеко ушли от Сизифа. «Миф о Сизифе» начинается такими словами: «Существует лишь одна поистине серьезная философская проблема, и это проблема самоубийства. Рассудив, стоит нам жить или не стоит, мы ответим на фундаментальный вопрос философии». Камю не думал, что для разрешения этой проблемы мы можем прибегнуть к помощи Бога или религиозной веры. Целью его поисков является жизнь «без опоры на вечные ценности». Он считал, что апелляция к Богу и религии более не заслуживает доверия, ибо в наше время абсурд вышел на передний план.

Абсурд настигает нас как чувство, которое, по словам Камю, может охватить человека «на любом перекрестке». Человек «чувствует себя чужим, посторонним» - даже самому себе. Это чувство возникает при столкновении мира с теми требованиями, которые мы предъявляем как существа разумные. Камю разъясняет, что абсурд возникает на пересечении человеческой нужды и неразумного молчания мира. Мы спрашиваем о тысячах «почему?» и не получаем ответа. Мы ищем решений, но вместо этого пробуждаем абсурд, ибо мысль утверждает нечто не прежде, чем со всей очевидностью отрицает утвержденное. «Абсурд, - писал Камю, - зависит не только от мира, но и от человека». Таким образом, задавая вопрос о смысле жизни, мы сознаем, что требование ответа порождает ощущение абсурдности. Однако жажда рациональных ответов не должна исчезнуть, несмотря даже на то, что она остается неутоленной. Ее присутствие делает нас людьми.

Если бы не было человеческого сознания, то не было бы и абсурда. Но оно существует, и поэтому смысл, который мы принимаем как данность, распадается даже прежде, чем познается. «Получается, что на сцене идет представление о крахе, - замечает Камю. - Подъем, трамвай, четыре часа в конторе или на фабрике, обед, трамвай, четыре часа на работе, сон, и Понедельник Вторник Среда Четверг Пятница и Суббота -- вечно в одном и том же ритме -- и по этой дороге легче легкого следовать все время. Но однажды рождается «почему», и все окрашивается смесью усталости и изумления». Ощущение абсурда не тождественно понятию абсурда. Это ощущение возникает потому, что «абсурд по сути своей -- это развод». Абсурд -- результат столкновения и разделения человеческого сознания и мира.

Убежденный в неизбежности абсурда, Камю настаивал на том, что существование подразумевает «абсолютное отсутствие надежды» Он не видел ничего, что помогло бы ему подняться над абсурдом. Но смерть могла бы положить этому конец. Поэтому самоубийство превращается в альтернативу. И действительно, если существование пронизано столь мучительным абсурдом, то не правильно ли сказать, что абсурд приглашает нас умереть и даже повелевает самоубийство?

Камю отвечает решительным «нет». Не являясь разрешением проблемы, самоубийство -- лишь последнее убежище. Фактически это непростительный экзистенциальный грех: «Человеку важно умереть непримиренным, - настаивал Камю, - и не по собственной воле». Самоубийство усиливает отрицание смысла, делая невозможным извлечение выгоды из признания того, что «абсурд имеет значение лишь постольку, поскольку его не признают». Абсурд никуда не исчезнет, если мы заявим, что отказываемся умирать. Наоборот, он останется. Но Камю полагал, что для победы над абсурдом мы должны оставить его в покое. Парадоксально, но он даже рекомендует придавать особое значение созерцанию абсурда, так как «жизнь станет гораздо лучше, если в ней не будет смысла».

Камю утверждал, что существует логика, имеющая смысл перед лицом абсурда. «Я хочу знать, - писал он, могу ли я жить со своим знанием, и только с ним... Я не знаю, есть ли у мира трансцендентальный смысл. Но я знаю, что мне неизвестен этот смысл и что он не станет мне известен в одночасье». Итак, надеяться на то, что в этой жизни можно выйти за пределы абсурда, равнозначно философскому самоубийству. Невозможно сохранить честность, поддавшись искушению этой надеждой. Но в то же время Камю понимал, что одного разума недостаточно, чтобы убедить нас в его правоте. Для того чтобы сделать те выводы, которых Камю ожидал от своей логики абсурда, нужна сила воли. Наряду с прочим нам придется решить, почему «в человеческом сердце столько упрямой надежды».

Сизиф -- это герой абсурда. Он любит жизнь и ненавидит смерть. ОН осужден за свои страсти, но его величие состоит в том, что он никогда не сдается и всегда честен. Он принимает рок лишь затем, чтобы бросить ему вызов. Тем самым он придает существованию смысл, тот смысл, который не способен опровергнуть абсурд, но отказывается ему поддаться. Сизиф -- это творец, созидающий смысл в обстоятельствах, которые, по видимости, лишают человеческую жизнь всякого значения.

Камю хотел, чтобы мы все научились жить так, как живет Сизиф. Он пространно рассуждал о том, что в этом направлении нас может вести, например, художественное творчество, однако в принципе каждый индивидуум должен найти свой выход самостоятельно.

Важно обратить внимание на картину, которой завершается «Миф о Сизифе». Хотя было бы естественным сосредоточиться на Сизифе, толкающем свою скалу на вершину холмы, Камю просит нас подумать о Сизифе, достигшем вершины. Ему известно, что валун скатится вниз -- так и происходит. Но, направляясь вниз, чтобы закатить его обратно, Сизиф не отчаивается. Он превозмогает судьбу, презирая ее, и поэтому, заканчивает свою книгу Камю, «мы должны представлять себе Сизифа счастливым». Сизиф видит ясно; он прекратил надеяться на избавление. Но, расставшись с надеждой, он сотворил смысл -- не только для себя, но своим примером и для других. Хотя существование никогда нас не удовлетворит, жизнь осмысленна, если наша решимость делает ее такой.

В годы войны в центре внимания Камю оказывается проблематика бунта во всех его ипостасях. Камю выделяет две формы выражения бунта -- революционную деятельность и творчество, причем свое предпочтение сам философ отдает творчеству. Политической революции он противопоставляет революцию культурную, подчеркивая ее гуманистический, этический характер. Камю размышляет и над темой солидарности, совместной борьбы против зла. Однако установка на позитивные ценности сочетается с пессимистической уверенностью в том, что зло непобедимо, его торжество можно лишь отсрочить.

В годы, предшествовавшие трагической гибели Камю в автомобильной катастрофе, его пессимизм усиливается, Камю показывает на примере Кламанса, героя повести «Падение», 1956, что человек порочен по своей природе и неисправим, поэтому для него нет ни выхода, ни надежды.

Камю стремится выработать новый гуманизм, который смог бы объединить всех людей и принести им свободу. Он полагает, что красота спасет мир. Красота не делает революций, но приходит день, когда революции испытывают в ней нужду. Камю считал, что можно отрицать несправедливость, не прекращая приветствовать природу человека и красоту мира. Его гуманизм направлен не на то, чтобы сделать человека счастливым, а на то, чтобы сделать его сознательным, свободным от опутавших его метафизических, нравственных и политических предрассудков и иллюзий, чтобы сделать человека свободным от различных догм и лживых идеологий. Красота не может служить никакой партии и никакому государству -- она состоит на службе лишь у сострадания и свободы. Красота и свобода способны вывести людей из изоляции, обогатить их духовно, нравственно, чувственно и интеллектуально, помочь установить социальную справедливость.

Таким образом, Камю выдвигает учение о чуждости человека в мире. Бессмысленность и безнадежность человеческого существования не могут быть доказаны, они должны быть просто приняты; в этом заключается достоинство человека.

Немалое влияние оказали на творчество Камю современники-экзистенциалисты. Проблеме выбора смысла жизни, в частности, посвящены работы следующих философов XX века: Жан-Поль Сартра («Тошнота»), Мартина Хайдеггера («Разговор на проселочной дороге»), Карла Ясперса («Смысл и назначение истории»).

Предтеча экзистенциализма, датский философ XIX века Сёрен Обю Киркегор утверждал, что жизнь полна абсурда и человек должен создавать свои собственные ценности в равнодушном мире.

Согласно философу Мартину Хайдеггеру, люди были «вброшены» в существование. Экзистенциалисты рассматривают состояние «вброшенности» в существование (existence) до и в контексте любых других концепций или идей, которыми люди обладают, или определений самих себя, которые они создают.

Как сказал Жан-Поль Сартр, «существование приходит до сущности», «человек прежде всего существует, наталкивается на себя, чувствует себя в мире, а затем определяет себя. Нет никакой человеческой природы, поскольку нет никакого Бога, чтобы иметь её замысел» -- следовательно, нет никакой предопределённой человеческой природы или первичной оценки кроме той, что человек привносит в мир; люди могут быть оценены или определены по их действиям и выборам -- «жизнь до того, как мы её проживём, -- ничто, но это от вас зависит придать ей смысл».

Говоря о смысле человеческой жизни и смерти, Сартр писал: «Если мы должны умереть, то наша жизнь не имеет смысла, ибо её проблемы остаются нерешёнными и остаётся неопределённым само значение проблем… Всё сущее рождено без причины, продолжается в слабости и умирает случайно… Абсурдно, что мы родились, абсурдно, что умрём»

Что касается его собственной философской позиции, Камю считал вопрос о смысле жизни самым неотложным из всех вопросов. Он выделял так называемые им «методы Ла Палисса и Дон Кихота», эти методы применять нужно «для всех существенных проблем, которые грозят смертью и удесятеряют страстное желание жить. Только в таком случае, когда очевидность и восторг уравновешивают друг друга, мы получаем доступ и к эмоциям, и к ясности». Камю в своем «Абсурдном рассуждении» проводит грань между бессмыслицей жизни и необходимостью уйти из жизни: «исподволь утверждалось, будто взгляд на жизнь как на бессмыслицу равен утверждению, что она не стоит того, чтобы ее прожить. На деле между этими суждениями нет никакой необходимой связи. Просто должно не поддаваться замешательству, разладу и непоследовательности, а прямо идти к подлинным проблемам. Разве абсурдность жизни требует того, чтобы от нее бежали - к надежде или к самоубийству? Вот что нам необходимо выяснить, проследить, понять, отбросив все остальное. Ведет ли абсурд к смерти? Эта проблема первая среди всех других, будь то методы мышления или бесстрастные игрища духа. Упорство и проницательность - таковы привилегированные зрители этой абсурдной и бесчеловечной драмы, где репликами обмениваются надежда и смерть». Камю очень тонко подметил фактор, благодаря которому люди начинают задумываться о смысле жизни. И этот фактор -- скука, рутина, монотонность и однообразность нашей жизни. Совершая одни и те же действия каждый день, имея возможность расписать свои дела на месяцы вперед, с большой вероятностью предсказывая, чем мы будем заниматься в тот или иной период, мы неизбежно сталкиваемся с осознанием того, что перемены и некоторая неизвестность все-таки украшают существование на Земле человека. Именно тогда мы начинаем задумываться о том, что пора что-то изменить, пора найти новые истины, пора изменить образ жизни или свое отношение к ней. Камю пишет: «Скука является результатом машинальной жизни, но она же приводит в движение сознание. Скука пробуждает его и провоцирует дальнейшее: либо бессознательное возвращение в привычную колею, либо окончательное пробуждение. А за пробуждением рано или поздно идут следствия: либо самоубийство, либо восстановление хода жизни».

Камю считает, что поиски смысла жизни затрагивают душу и разум человека лишь постольку, поскольку человек как бы не принадлежит миру, а противостоит ему. Камю словно выделяет из общего фона человека -- единственное существо, обладающее мышлением и способностью к новаторству, к творчеству. Он намекает на то, что есть два варианта развития жизни на Земле: либо сущность проявляется в части мира (дереве, животном, камне, воде) и тогда не задумывается ни о каком смысле, ибо последнего нет; либо сущность проявляется в виде человека, но тогда он обречен на поиски себя и смысла своего существования.

«Понимаю я также две достоверности - мое желание абсолюта и единства, с одной стороны, и несводимость этого мира к рациональному и разумному принципу - с другой. И я знаю, что не могу примирить эти две противоположные достоверности. Какую еще истину я мог бы признать, не впадая в обман, не примешивая надежду, каковой у меня нет и которая бессмысленна в границах моего удела?

Будь я деревом или животным, жизнь обрела бы для меня смысл. Вернее, проблема смысла исчезла бы вовсе, так как я сделался бы частью этого мира. Я был бы этим миром, которому ныне противостою всем моим сознанием, моим требованием вольности.

Ранее речь шла о знании; должна ли жизнь иметь смысл, чтобы ее стоило прожить. Сейчас же, напротив, кажется, что, чем меньше в ней смысла, тем больше оснований, чтобы ее прожить. Пережить испытание судьбой значит полностью принять жизнь. Следовательно, зная об абсурдности судьбы, можно жить ею только в том случае, если абсурд все время перед глазами, очевиден для сознания.

Но что значит жить в такой вселенной? Ничего, кроме безразличия к будущему и желания исчерпать все, что дано. Вера в смысл жизни всегда предполагает шкалу ценностей, выбор, предпочтение. Вера в абсурд, по определению, учит нас прямо противоположному.

Итак, я вывожу из абсурда три следствия, каковыми являются мой бунт, моя свобода и моя страсть. Одной лишь игрой сознания я превращаю в правило жизни то, что было приглашением к смерти, и отвергаю самоубийство».

Ясперс отрекается от любой онтологии: ему хочется, чтобы мы перестали быть "наивными". Он знает, что выход за пределы смертной игры явлений нам недоступен. Ему известно, что в конце концов разум терпит поражение, и он подолгу останавливается на перипетиях истории духа, чтобы безжалостно разоблачить банкротство любой системы, любой всеспасительной иллюзии, любой проповеди. В этом опустошенном мире, где доказана невозможность познания, где единственной реальностью кажется ничто, а единственно возможной установкой – безысходное отчаяние. Ясперс занят поисками нити Ариадны, ведущей к божественным тайнам.

В свою очередь Шестов на всем протяжении своего изумительно монотонного труда, неотрывно обращенного к одним и тем же истинам, без конца доказывает, что даже самая замкнутая система, самый универсальный рационализм всегда спотыкаются об иррациональность человеческого мышления. От него не ускользают все те иронические очевидности и ничтожнейшие противоречия, которые обесценивают разум. И в истории человеческого сердца, и в истории духа его интересует один-единственный, исключительный предмет. В опыте приговоренного к смерти Достоевского, в ожесточенных авантюрах ницшеанства, проклятиях Гамлета или горьком аристократизме Ибсена он выслеживает, высвечивает и возвеличивает бунт человека против неизбежности. Он отказывает разуму в основаниях, он не сдвинется с места, пока не окажется посреди блеклой пустыни с окаменевшими достоверностями.

Самый, быть может, привлекательный из всех этих мыслителей Кьеркегор па протяжении по крайней мере части своего существования не только искал абсурд , по и жил им. Человек, который восклицает: "Подлинная немота не в молчании, а в разговоре", – с самого начала утверждается в том, что ни одна истина не абсолютна и не может сделать существование удовлетворительным. Дон Жуан от познания, он умножал псевдонимы и противоречия, писал одновременно "Назидательные речи" и "Дневник соблазнителя", учебник циничного спиритуализма. Он отвергает утешения, мораль, любые принципы успокоения. Он выставляет на всеобщее обозрение терзания и неусыпную боль своего сердца в безнадежной радости распятого, довольного своим крестом, созидающего себя в ясности ума, отрицании, комедианстве, своего рода демонизме. Этот лик, нежный и насмешливый одновременно, эти пируэты, за которыми следует крик из глубины души, – таков сам дух абсурда в борьбе с превозмогающей его реальностью. Авантюра духа, ведущая Кьеркегора к милым его сердцу скандалам, также начинается в хаосе лишенного декораций опыта, передаваемого им во всей его первозданной бессвязности.

В совершенно ином плане, а именно с точки зрения метода, со всеми крайностями такой позиции, Гуссерль и феноменологи восстановили мир в его многообразии и отвергли трансцендентное могущество разума. Вселенная духа тем самым неслыханно обогатилась. Лепесток розы, межевой столб или человеческая рука приобрели такую же значимость, как любовь, желание или законы тяготения. Теперь мыслить не значит унифицировать, сводить явления к какому-то великому принципу. Мыслить – значит научиться заново видеть, стать внимательным; это значит управлять собственным сознанием, придавать, на манер Пруста, привилегированное положение каждой идее и каждому образу. Парадоксальным образом все привилегированно. Любая мысль оправдана предельной осознанностью. Будучи более позитивным, чем у Кьеркегора и Шестова, гуссерлевский подход тем не менее с самого начала отрицает классический метод рационализма, кладет конец несбыточным надеждам, открывает интуиции и сердцу все поле феноменов, в богатстве которых есть что-то нечеловеческое. Этот путь, ведущий ко всем наукам и в то же время ни к одной. Иначе говоря, средство здесь оказывается важнее цели. Речь идет просто о "познавательной установке", а не об утешении. По крайней мере поначалу.

Как не почувствовать глубокое родство всех этих умов? Как не увидеть, что их притягивает одно и то же не всем доступное и горькое место, где больше пет надежды? Я хочу, чтобы мне либо объяснили все, либо ничего не объясняли. Разум бессилен перед криком сердца. Поиски пробужденного этим требованием ума ни к чему, кроме противоречий и неразумия, не приводят. То, что я не в силах понять, неразумно. Мир населен такими иррациональностями. Я не понимаю уникального смысла мира, а потому он для меня безмерно иррационален. Если бы можно было хоть единожды сказать: "это ясно", то все было бы спасено. Но эти мыслители с завидным упорством провозглашают, что нет ничего ясного, повсюду хаос, что человек способен видеть и познавать лишь окружающие его стены.

Здесь все эти точки зрения сходятся и пересекаются. Дойдя до своих пределов, ум должен вынести приговор и выбрать последствия. Таковыми могут быть самоубийство и возражение. Но я предлагаю перевернуть порядок исследования и начать со злоключений интеллекта, чтобы затем вернуться к повседневным действиям. Для этого нам нет нужды покидать пустыню, в которой рождается данный опыт. Мы должны знать, к чему он ведет. Человек сталкивается с иррациональностью мира. Он чувствует, что желает счастья и разумности. Абсурд рождается в этом столкновении между призванием человека и неразумным молчанием мира. Это мы должны все время удерживать в памяти, не упускать из виду, поскольку с этим связаны важные для жизни выводы. Иррациональность, человеческая ностальгия и порожденный их встречей абсурд – вот три персонажа драмы, которую необходимо проследить от начала до конца со всей логикой, на какую способна экзистенция.

Философское самоубийство

Чувство абсурда не равнозначно понятию абсурда. Чувство лежит в основании, это точка опоры. Оно не сводится к понятию, исключая то краткое мгновение, когда чувство выносит приговор вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется. Мы объединили все эти темы. Но и здесь мне интересны не труды, не создавшие их мыслители – критика потребовала бы другой формы и другого места, – по то общее, что содержится в их выводах. Возможно, между ними существует бездна различий, но у нас есть все основания считать, что созданный ими духовный пейзаж одинаков. Одинаково звучит и тот крик, которым завершаются все эти столь непохожие друг на друга научные изыскания. У вышеупомянутых мыслителей ощутим общий духовный климат. Вряд ли будет преувеличением сказать, что это – убийственная атмосфера. Жить под этим удушающим небом – значит либо уйти, либо остаться. Необходимо знать, как уходят и почему остаются. Так определяется мною проблема самоубийства, и с этим связан мой интерес к выводам экзистенциальной философии.

Но я хотел бы ненадолго свернуть с прямого пути. До сих пор абсурд описывался нами извне. Однако мы можем задать вопрос о том, насколько ясно это понятие, провести анализ его значения, с одной стороны, и его следствий – с другой.

Если я обвиню невиновного в кошмарном преступлении, если заявлю добропорядочному человеку, что он вожделеет к собственной сестре, то мне ответят, что это абсурд. В этом возмущении есть что-то комическое, но для него имеется и глубокое основание. Добропорядочный человек указывает на антиномию между тем актом, который я ему приписываю, и принципами всей его жизни. "Это абсурд" означает "это невозможно", а кроме того, "это противоречиво". Если вооруженный ножом человек атакует группу автоматчиков, я считаю его действие абсурдным. Но оно является таковым только из-за диспропорции между намерением и реальностью, из-за противоречия между реальными силами и поставленной целью. Равным образом мы расценим как абсурдный приговор, противопоставив ему другой, хотя бы внешне соответствующий фактам. Доказательство от абсурда также осуществляется путем сравнения следствий данного рассуждения с логической реальностью, которую стремятся установить. Во всех случаях, от самых простых до самых сложных, абсурдность тем больше, чем сильнее разрыв между терминами сравнения. Есть абсурдные браки, вызовы судьбе, злопамятства, молчания, абсурдные войны и абсурдные перемирия. В каждом случае абсурдность порождается сравнением. Поэтому у меня есть все основания сказать, что чувство абсурдности рождается не из простого исследования факта или впечатления, но врывается вместе со сравнением фактического положения дел с какой-то реальностью, сравнением действия с лежащим за пределами этого действия миром. По существу, абсурд есть раскол. Его нет ни в одном из сравниваемых элементов. Он рождается в их столкновении.

Следовательно, с точки зрения интеллекта я могу сказать, что абсурд не в человеке (если подобная метафора вообще имеет смысл) и не в мире, но в их совместном присутствии. Пока это единственная связь между ними. Если держаться очевидного, то я знаю, чего хочет человек, знаю, что ему предлагает мир, а теперь еще могу сказать, что их объединяет. Нет нужды вести дальнейшие раскопки. Тому, кто ищет, достаточно одной-единственной достоверности. Дело за тем, чтобы вывести из нее все следствия.

Непосредственное следствие есть одновременно и правило метода. Появление этой своеобразной триады не представляет собой неожиданного открытия Америки. Но у нее то общее с данными опыта, что она одновременно бесконечно проста и бесконечно сложна. Первой в этом отношении характеристикой является неделимость: уничтожить один из терминов триады – значит уничтожить всю ее целиком. Помимо человеческого ума нет абсурда. Следовательно, вместе со смертью исчезает и абсурд, как и все остальное. Но абсурда нет и вне мира. На основании данного элементарного критерия я могу считать понятие абсурда существенно

важным и полагать его в качестве первой истины. Так возникает первое правило вышеупомянутого метода: если я считаю нечто истинным, я должен его сохранить. Если я намерен решить какую-то проблему, то мое решение не должно уничтожать одну из ее сторон. Абсурд для меня единственна" данность. Проблема в том, как выйти из него, а также в том, выводится ли с необходимостью из абсурда самоубийство. Первым и, по сути дела, единственным условием моего исследования является сохранение того, что меня уничтожает, последовательное соблюдение всего того, что я считаю сущностью абсурда. Я определил бы ее как противостояние и непрерывную борьбу.

Проводя до конца абсурдную логику, я должен признать, что эта борьба предполагает полное отсутствие надежды (что не имеет ничего общего с отчаянием), неизменный отказ (его не нужно путать с отречением) и осознанную неудовлетворенность (которую не стоит уподоблять юношескому беспокойству). Все, что уничтожает, скрывает эти требования или идет вразрез с ними (прежде всего это уничтожающее раскол согласие), разрушает абсурд и обесценивает предлагаемую установку сознания. Абсурд имеет смысл, когда с ним не соглашаются.

Очевидным фактом морального порядка является то, что человек – извечная жертва своих же истин. Раз признав их, он уже не в состоянии от них отделаться. За все нужно как-то платить. Осознавший абсурд человек отныне привязан к нему навсегда. Человек без надежды, осознав себя таковым, более не принадлежит будущему. Это в порядке вещей. Но в равной мере ему принадлежат и попытки вырваться из той вселенной, творцом которой он является. Все предшествующее обретает смысл только в свете данного парадокса. Поучительно посмотреть и на тот способ выведения следствий, к которому, исходя из критики рационализма, прибегали мыслители, признавшие атмосферу абсурда.

Если взять философов-экзистенциалистов, то я вижу, что все они предлагают бегство. Их аргументы довольно своеобразны; обнаружив абсурд среди руин разума, находясь в замкнутой, ограниченной вселенной человека, они обожествляют то, что их сокрушает, находя основание для надежд в том, что лишает всякой надежды. Эта принудительная надежда имеет для них религиозный смысл. На этом необходимо остановиться.

В качестве примера я проанализирую здесь несколько тем, характерных для Шестова и Кьеркегора. Ясперс дает нам типичный пример той же установки, но превращенной в карикатуру. В дальнейшем я это поясню. Мы видели, что Ясперс бессилен осуществить трансценденцию, не способен прозондировать глубины опыта, – он осознал, что вселенная потрясена до самых оснований. Идет ли он дальше, выводит ли по крайней мере все следствия из этого потрясения основ? Он не говорит ничего нового. В опыте он не нашел ничего, кроме признания собственного бессилия. В нем отсутствует малейший предлог для привнесения какого-либо приемлемого первоначала. И все же, не приводя никаких доводов (о чем он сам говорит), Ясперс разом утверждает трансцендентное бытие опыта и сверхчеловеческий смысл жизни, когда пишет: "Не показывает ли нам это крушение, что по ту сторону всякого объяснения и любого возможного истолкования стоит не ничто, но бытие трансценденции". Неожиданно, одним слепым актом человеческой веры, все находит свое объяснение в этом бытии. Оно определяется Ясперсом как "непостижимое единство общего и частного". Так абсурд становится богом (в самом широком смысле слова), а неспособность понять превращается во всеосвещающее бытие. Это рассуждение совершенно нелогично. Его можно назвать скачком. Как все это ни парадоксально, вполне можно понять, почему столь настойчиво, с таким беспредельным терпением Ясперс делает опыт трансцендентного неосуществимым. Ибо чем дальше он от этого опыта, чем более опустошен, тем реальнее трансцендетное, поскольку та страстность, с какой оно утверждается, прямо пропорциональна пропасти, которая разверзается между его способностью объяснять и иррациональностью мира. Кажется даже, что Ясперс тем яростнее обрушивается на предрассудки разума, чем радикальнее разум объясняет мир. Этот апостол униженной мысли ищет средства возрождения всей полноты бытия в самом крайнем самоуничижении.

Такого рода приемы знакомы нам из мистики. Они не менее законны, чем любые другие установки сознания. Но сейчас я поступаю так, словно принял некую проблему всерьез. У меня нет предрассудков по поводу значимости данной установки или ее поучительности. Мне хотелось бы только проверить, насколько она отвечает поставленным мною условиям, достойна ли она интересующего меня конфликта. Поэтому я возвращаюсь к Шестову. Один комментатор передает заслуживающее внимания высказывание этого мыслителя: "Единственный выход там, где для человеческого ума нет выхода. Иначе к чему нам Бог? К Богу обращаются за невозможным. Для возможного и людей достаточно". Если у Шестова есть философия, то она резюмируется этими словами. Потому что, обнаружив под конец своих страстных исканий фундаментальную абсурдность всякого существования, он не говорит:

"Вот абсурд", но заявляет: "Вот Бог, к нему следует обратиться, даже если он не соответствует ни одной из наших категорий". Во избежание недомолвок русский философ даже добавляет, что этот Бог может быть злобным и ненавистным, непостижимым и противоречивым. Но чем безобразнее его лик, тем сильнее его всемогущество. Величие Бога в его непоследовательности. Его бесчеловечность оказывается доказательством его существования. Необходимо броситься в Бога, и этим скачком избавиться от рациональных иллюзий. Поэтому для Шестова принятие абсурда и сам абсурд единовременны. Констатировать абсурд – значит принять его, и вся логика Шестова направлена на то, чтобы выявить абсурд, освободить дорогу безмерной надежде, которая из него следует. Еще раз отмечу, что такой подход правомерен. Но я упрямо обращаюсь здесь лишь к одной проблеме со всеми ее последствиями. В мои задачи не входит исследование патетического мышления или акта веры. Этому я могу посвятить всю оставшуюся жизнь. Я знаю, что рационалиста будет раздражать подход Шестова, чувствую также, что у Шестова свои основания восставать против рационализма. Но я хочу знать лишь одно: верен ли Шестов заповедям абсурда.

Итак, если признать, что абсурд противоположен надежде, то мы видим, что для Шестова экзистенциальное мышление хотя и предполагает абсурд, но демонстрирует его лишь с тем, чтобы тут же его развеять. Вся утонченность мысли оказывается здесь патетическим фокусничеством. С другой стороны, когда Шестов противопоставляет абсурд обыденной морали и разуму, он называет его истиной и искуплением. Фундаментом такого определения абсурда является, таким образом, выраженное Шестовым одобрение. Если признать, что все могущество понятия абсурда коренится в его способности разбивать наши изначальные надежды, если мы чувствуем, что для своего сохранения абсурд требует несогласия, то ясно, что в данном случае абсурд потерял свое настоящее лицо, свой по-человечески относительный характер, чтобы слиться с непостижимой, но в то же время приносящей покой вечностью. Если абсурд и существует, то лишь во вселенной человека. В тот миг, когда понятие абсурда становится трамплином в вечность, оно теряет связь с ясностью человеческого ума. Абсурд перестает быть той очевидностью, которую человек констатирует, не соглашаясь с нею. Борьба прекращается. Абсурд интегрирован человеком, и в этом единении утеряна его сущность: противостояние, разрыв, раскол. Этот скачок является уверткой. Шестов цитирует Гамлета: The time is out of joint, страстно надеясь, что слова эти были произнесены специально для него. Но Гамлет говорил их, а Шекспир писал совсем по другому поводу. Иррациональное опьянение и экстатическое призвание лишают абсурд ясности видения. Для Шестова разум – тщета, но есть и нечто сверх разума. Для абсурдного ума разум тоже тщетен, но нет ничего сверх разума.

Этот скачок, впрочем, позволяет нам лучше понять подлинную природу абсурда. Нам известно, что абсурд предполагает равновесие, что он в самом сравнении, а не в одном из терминов сравнения. Перенося всю тяжесть на один из терминов. Шестов нарушает равновесие. Наше желание понять, наша ностальгия по абсолюту объяснимы ровно настолько, насколько мы способны понимать и объяснять все многообразие вещей. Тщетны абсолютные отрицания разума. У разума свой порядок, в нем он вполне эффективен. Это порядок человеческого опыта. Вот почему мы хотим полной ясности. Если мы не в состоянии сделать все ясным, если отсюда рождается абсурд, то это происходит как раз при встрече эффективного, но ограниченного разума с постоянно возрождающимся иррациональным. Негодуя по поводу гегелевских утверждений типа "движение Солнечной системы совершается согласно неизменным законам, законам разума", яростно ополчаясь на спинозовский рационализм, Шестов делает правомерный вывод о тщете разума. Отсюда следует естественный, хотя и неоправданный поворот к утверждению превосходства иррационального (3). Но переход не очевиден, поскольку к данному случаю применимы понятия предела и плана. Законы природы значимы в известных пределах, за которыми они оборачиваются против самих себя и порождают абсурд. В дескриптивном плане, независимо от оценки их истинности в качестве объяснений, они также вполне законны. Шестов приносит все это в жертву иррациональному. Исключение требования ясности ведет к исчезновению абсурда – вместе с одним из терминов сравнения. Абсурдный человек, напротив, не прибегает к такого рода уравнениям. Он признает борьбу, не испытывает ни малейшего презрения к разуму и допускает иррациональное. Его взгляд охватывает все данные опыта, и он не предрасположен совершать скачок, не зная заранее его направления. Он знает одно: в его сознании нет более места надежде.

То, что ощутимо у Льва Шестова, еще в большей мере характерно для Кьеркегора. Конечно, у такого писателя нелегко найти ясные определения. Но, несмотря на внешнюю противоречивость его писаний, за псевдонимами, игрой, насмешкой сквозь все его труды проходит некое предчувствие (а одновременно и боязнь) той истины, что заканчивается взрывом в последних его произведениях: Кьеркегор тоже совершает скачок. Христианство, которым он был так запуган в детстве, возвращается под конец в самом суровом виде. И для Кьеркегора антиномия и парадокс оказываются критериями религии. То, что когда-то приводило в отчаяние, придает теперь жизни истинность и ясность. Христианство – это скандал; Кьеркегор попросту требует третьей жертвы Игнация Лойолы, той, что наиболее любезна Богу: "жертвоприношение интеллекта" (4). Результаты скачка своеобразны, но это не должно нас удивлять. Кьеркегор делает из абсурда критерий мира иного, тогда как он-просто остаток опыта этого мира. "В своем падении, говорит Кьеркегор, – верующий обрящет триумф".

Я не задаюсь вопросом о волнительных проповедях, связанных с данной установкой. Мне достаточно спросить: дают ли зрелище абсурда и присущий ему характер основания для подобной установки? Я знаю, что не дают. Если вновь обратиться к абсурду, становится более понятным вдохновляющий Кьеркегора метод. Он не сохраняет равновесия между иррациональностью мира и бунтующей ностальгией абсурда. Не соблюдается то соотношение, без которого, собственно говоря, нет смысла говорить о чувстве абсурдности. Уверившись в неизбежности иррационального, Кьеркегор пытается, таким образом, спастись хотя бы от отчаянной ностальгии, кажущейся ему бесплодной и недоступной пониманию. Возможно, его рассуждения по этому поводу не лишены оснований. Но нет никаких оснований для отрицания абсурда. Заменив крик бунта неистовством согласия, он приходит к забвению абсурда, который ранее освещал его путь к обожествлению отныне единственной достоверности иррационального. Важно, как говорил аббат Галиани госпоже д"Эпине, не исцелиться, но научиться жить со своими болезнями. Кьеркегор хочет исцелиться – это неистовое желание пронизывает весь его дневник. Все усилия ума направлены на то, чтобы избежать антиномии человеческого удела. Усилие тем более отчаянное, что временами он понимает всю его суетность: например, когда говорит о себе так, словно ни страх господень, ни набожность не могут дать покоя его душе. Вот почему потребовались мучительные уловки, чтобы придать иррациональному обличье, а Богу – атрибуты абсурда. Бог несправедлив, непоследователен, непостижим. Интеллекту не погасить пламенных притязаний человеческого сердца. Поскольку ничто не доказано, можно доказать все что угодно.

Кьеркегор сам указывает путь, по которому шел. Я не хочу здесь пускаться в догадки, но как удержаться от того, чтобы не усмотреть в его произведениях знаки почти добровольного калечения души, наряду с согласием на абсурд? Таков лейтмотив "Дневника". "Мне недостает животного, также составляющего часть предопределенного человеку… Но дайте мне тогда тело". И далее: "Чего бы я только не отдал, особенно в юности, чтобы быть настоящим мужчиной, хотя бы на полгода… мне так не хватает тела и физических условий существования". И тот же человек подхватывает великий крик надежды, идущий сквозь века и воодушевлявший столько сердец – кроме сердца абсурдного человека. "Но для христианина смерть ничуть не есть конец всего, в ней бесконечно больше надежды, чем в какой бы то ни было жизни, даже исполненной здоровья и силы". Примирение путем скандала все же остается примирением.

Возможно, примирение это позволяет вывести надежду из ее противоположности, из смерти. Но даже если подобная установка может вызвать симпатию, ее чрезмерность ничего не подтверждает. Скажут, что она несоизмерима с человеком и, следовательно, должна быть сверхчеловеческой. Но о каком "следовательно" может идти речь, если здесь нет никакой логической достоверности. Невероятным является и опытное подтверждение. Все, что я могу сказать, сводится к несоизмеримости со мною. Даже если я не могу вывести отсюда отрицания, нет никакой возможности брать непостижимое в качестве основания. Я хочу знать, могу ли я жить с постижимым, и только с ним. Мне могут еще сказать, что интеллект должен принести в жертву свою гордыню, разум должен преклониться. Но из моего признания пределов разума не следует его отрицание. Его относительное могущество я признаю. Я хочу держаться того срединного пути, на котором сохраняется ясность интеллекта. Если в этом его гордыня, то я не вижу достаточных оснований, чтобы от нее отрекаться. Как глубокомысленно замечание Кьеркегора, что отчаяние не факт, а состояние: пусть даже состояние греха, ибо грех есть то, что удаляет от Бога. Абсурд, будучи метафизическим состоянием сознательного человека, не ведет к Богу ". Быть может, понятие абсурда станет яснее, если я решусь на такую чрезмерность: абсурд – это грех без Бога.

В этом состоянии абсурда нужно жить. Я знаю, каково его основание: ум и мир, подпирающие друг друга, но неспособные соединиться. Я вопрошаю о правилах жизни в таком состоянии, а то, что мне предлагается в ответ, оставляет без внимания его фундамент, является отрицанием одного из терминов болезненного противостояния, требует от меня отставки. Я спрашиваю, каковы следствия состояния, которое признаю своим собственным; я знаю, что оно предполагает темноту и неведение, а меня уверяют, что этим неведением все объясняется, что эта ночь и есть свет. Но это не ответ, и экзальтированная лирика не может скрыть от меня парадокса. Следовательно, необходим иной путь.

Кьеркегор может восклицать и предупреждать: "Если бы у человека не было вечного сознания, если бы в основании всех вещей не было ничего, кроме кипения диких сил, производящих в круговороте темных страстей все вещи, будь они великими или малыми; если бы за всем скрывалась только бездонная, незаполнимая пустота, то чем бы тогда была жизнь, как не отчаянием?" Этот вопль не оставит абсурдного человека. Поиск истины не есть поиск желательного. Если для того, чтобы избежать вызывающего тревогу вопроса: "Чем тогда будет жизнь?" – следует не только смириться с обманом, но и уподобиться ослу, жующему розы иллюзий, то абсурдный ум бестрепетно принимает ответ Кьеркегора: "отчаяние". Смелому духом довольно и этого.

Я решусь назвать экзистенциальный подход философским самоубийством. Это не окончательный приговор, а просто удобный способ для обозначения того движения мысли, которым она отрицает самое себя и стремится преодолеть себя с помощью того, что ее отрицает. Отрицание и есть Бог экзистенциалиста. Точнее, единственной опорой этого Бога является отрицание человеческого разума (5). Но, как и виды самоубийства, боги меняются вместе с людьми. Имеется немало разновидностей скачка – главное, что он совершается. Искупительные отрицания, финальные противоречия, снимающие все препятствия (хотя они еще не преодолены), – все это может быть результатом как религиозного вдохновения, так и – как ни парадоксально – рациональности. Все дело в притязаниях на вечность, отсюда и скачок.

Еще раз заметим, что предпринятое в данном эссе рассуждение совершенно чуждо наиболее распространенной в наш просвещенный век установке духа: той, что опирается на принцип всеобщей разумности и нацелена на объяснение мира. Нетрудно объяснять мир, если заранее известно, что он объясним. Эта установка сама по себе законна, но не представляет интереса для нашего рассуждения. Мы рассматриваем логику сознания, исходящего из философии, полагающей мир бессмысленным, но в конце концов обнаруживающего в мире и смысл, и основание. Пафоса больше в том случае, когда мы имеем дело с религиозным подходом:

это видно хотя бы по значимости для последнего темы иррационального. Но самым парадоксальным и знаменательным является подход, который придает разумные основания миру, вначале считавшемуся лишенным руководящего принципа. Прежде чем обратиться к интересующим нас следствиям, нельзя не упомянуть об этом новейшем приобретении духа ностальгии.

Я задержу внимание только на пущенной в оборот Гуссерлем и феноменологами теме "интенциональности", о которой уже упоминал. Первоначально гуссерлевский метод отвергает классический рационализм. Повторим: мыслить не значит унифицировать, не значит объяснять явление, сводя его к высшему принципу. Мыслить – значит научиться заново смотреть, направлять свое сознание, не упуская из виду самоценности каждого образа. Другими словами, феноменология отказывается объяснять мир, она желает быть только описанием переживаний. Феноменология примыкает к абсурдному мышлению в своем изначальном утверждении: нет Истины, есть только истины. Вечерний ветерок, эта рука на моем плече – у каждой вещи своя истина. Она освещена направленным на нее вниманием сознания. Сознание не формирует познаваемый объект, оно лишь фиксирует его, будучи актом внимания. Если воспользоваться бергсоновским образом, то сознание подобно проекционному аппарату, который неожиданно фиксирует образ. Отличие от Бергсона в том, что на самом деле нет никакого сценария, сознание последовательно высвечивает то, что лишено внутренней последовательности. В этом волшебном фонаре все образы самоценны. Сознание заключает в скобки объекты, на которые оно направлено, и они чудесным образом обособляются, оказываясь за пределами всех суждений. Именно эта "интенциональность" характеризует сознание. Но данное слово не содержит в себе какой-либо идеи о конечной цели. Оно понимается в смысле "направленности", у него лишь топографическое значение.

На первый взгляд здесь ничто не противоречит абсурдному уму. Кажущаяся скромность мысли, ограничивающейся описанием, отказ от объяснения, добровольно принятая дисциплина, парадоксальным образом ведущая к обогащению опыта и возрождению всей многоцветности мира, – в этом сущность и абсурдного подхода. По крайней мере на первый взгляд, поскольку метод мышления, как в данном случае, так и во всех других, всегда имеет два аспекта: один психологический, другой метафизический ". Тем самым метод содержит в себе две истины. Если тема интенциональности нужна только для пояснения психологической установки, исчерпывающей реальное вместо того, чтобы его объяснять, тогда тема эта действительно совпадает с абсурдным умом. Он нацелен на перечисление того, что не в состоянии трансцендировать, и единственное его утверждение сводится к тому, что за отсутствием какого-либо объяснительного принципа мышление находит радость в описании и понимании каждого данного в опыте образа. В таком случае истина любого из этих образов имеет психологический характер, она свидетельствует лишь о том "интересе", который может представлять для нас реальность. Истина оказывается способом пробуждения дремлющего мира, он оживает для ума. Но если данное понятие истины распространяется за свои пределы, если для него изыскивается рациональное основание, если таким образом желают найти "сущность" каждого познаваемого объекта, то за опытом вновь обнаруживается некая "глубинность". Для абсурдного ума это нечто непостижимое. В феноменологической установке ощутимы колебания между скромностью и самоуверенностью, и эти взаимоотражения феноменологического мышления лучшие иллюстрации абсурдного рассуждения.

Так как Гуссерль говорит об интенционально выявляемых "вневременных сущностях", нам начинает казаться, что мы слушаем Платона. Все объясняется не чем-то одним, но все объясняется всем. Я не вижу разницы. Конечно, идеи или сущности, которые "осуществляются" сознанием после каждой дескрипции, не объявляются совершенными моделями. Но ведь утверждается, будто они даны непосредственно в восприятии. Нет единственной идеи, которая объясняла бы все, есть бесконечное число сущностей, придающих смысл бесконечности объектов. Мир становится неподвижным, но зато он высвечивается. Платоновский реализм становится интуитивистским, но это по-прежнему реализм. Кьеркегор погружается в своего Бога, Парменид низвергает мысль и Единое. Феноменологическое мышление впадает в абстрактный политеизм. Более того, даже галлюцинации и фикции делаются "вневременными сущностями". В новом мире идей категория "кентавр" соседствует с более скромной категорией "метрополитен".

Для абсурдного человека в чисто психологическом подходе, при котором все образы самоценны, есть и истина, и горечь. Если все самоценно, то все равнозначно. Однако метафизический аспект этой истины заводит так далеко, что абсурдный человек сразу чувствует, что его тянут к Платону. Действительно, ему говорят, что у каждого образа предполагается самоценная сущность. В этом идеальном мире, лишенном иерархии, в этой армии форм служат одни генералы. Да, трансценденция была ликвидирована. Но неожиданным поворотом мышления привносится некая фрагментарная имманентность, восстанавливающая глубинное измерение вселенной.

Не зашел ли я слишком далеко в истолковании феноменологии – ведь создатели ее куда более осторожны? Приведу в ответ только одно утверждение Гуссерля, внешне парадоксальное, но строго логичное, если учесть все предпосылки: "Что истинно, то абсолютно истинно само по себе; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди или чудовища, ангелы или боги". Тут неоспоримо провозглашается торжество Разума. Но что может означать подобное утверждение в мире абсурда? Восприятия ангела или бога лишены для меня всякого смысла. Для меня навсегда останется непостижимым то геометрическое пространство, в котором божественный разум устанавливает законы моего разума. Здесь я обнаруживаю все тот же скачок. Пусть он совершается при помощи абстракций , все равно он означает для меня забвение именно того, что я не хочу предавать забвению. Далее Гуссерль восклицает: "Даже если бы все подвластные притяжению массы исчезли, закон притяжения тем самым не уничтожился бы, но просто остался за пределами возможного применения". И мне становится ясно, что я имею дело с метафизикой утешения. Если же мне вздумается найти тот поворотный пункт, где мышление покидает путь очевидности, то достаточно перечитать параллельное рассуждение, приводимое Гуссерлем относительно сознания: "Если бы мы могли ясно созерцать точные законы психических явлений, они показались бы нам столь же вечными и неизменными, как и фундаментальные законы теоретического естествознания. Следовательно, они были бы значимы, даже если бы не существовало никаких психических явлений". Даже если сознания нет, его законы существуют! Теперь я понимаю, что Гуссерль хочет превратить психологическую истину в рациональное правило: отвергнув интегрирующую силу человеческого разума, он окольным путем совершает скачок в область вечного Разума.

Поэтому меня нисколько не удивляет появление у Гуссерля темы "конкретного универсума". Разговоры о том, что не все сущности формальны, что среди них есть и материальные, что первые являются объектом логики, а вторые объектом конкретных наук, для меня все это не более чем дефиниции. Меня уверяют, что сами абстракции являются лишь субстанцинальной частью конкретного универсума. Но уже по этим колебаниям видно, что произошла подмена терминов. С одной стороны, это может быть утверждением того, что мое внимание направлено па конкретный объект, на небо или па каплю дождя, упавшею на мой плащ. За ними сохраняется реальность, различимая в акте моего внимания. Это неоспоримо. Но то же самое утверждение может означать, что сам плащ есть некая универсалия, принадлежащая вместе со своей неповторимой и самодостаточной сущностью миру форм. Тут я начинаю понимать, что изменился не только порядок следования. Мир перестал быть отражением высшего универсума, но в населяющих эту землю образах все же отображается исполненное форм небо. Тогда мне все равно, и это не имеет ни малейшего отношения к поискам смысла человеческого удела, ибо здесь отсутствует интерес к конкретному. Это интеллектуализм, причем вполне откровенно стремящийся превратить конкретное в абстракции.

В этом явном парадоксе, оказывается, нет ничего удивительного: мышление может идти к самоотрицанию разными путями – путем как униженного, так и торжествующего разума. Дистанция между абстрактным богом Гуссерля и богом-громовержцем Кьеркегора не столь уж велика. И разум, и иррациональное ведут к той же проповеди. Не так уж важно, какой путь избран: было бы желание дойти до цели, это главное. Абстрактная философия и религиозная философия равным образом исходят из состояния смятения и живут одной и той же тревогой. Но суть дела в объяснении: ностальгия здесь сильнее науки. Знаменательно, что мышление современной эпохи пронизано одновременно и философией, отказывающей миру в значимости, и философией, исполненной самых душераздирающих выводов. Мышление непрестанно колеблется между предельной рационализацией реального, которая разбивает реальность на рационализированные фрагменты, и предельной иррационализацией, которая ведет к ее обожествлению. Но это лишь видимость раскола. Для примирения достаточно скачка. Понятие "разум" ошибочно наделяли единственным смыслом. В действительности, несмотря на все притязания на строгость. оно не менее изменчиво, чем все остальные понятия. Разум то предстает во вполне человеческом облике, то умело оборачивается божественным ликом. Со времен Плотина, приучившего разум к духу вечности, разум научился отворачиваться даже от самого дорогого из своих принципов – непротиворечия, чтобы включить в себя самый чуждый ему, совершенно магический принцип партиципации (6). Разум является инструментом мышления, а не самим мышлением. Мышление человека – это прежде всего его ностальгия.

Я вся в твоем внимании, -сказала Ира, ставя на стол два бокала,- чем тебя вдруг привлек ночной воздух окраин Москвы или ты нашего участкового караулила?
-К бабушке приехали гости и она попросила остаться сегодня у Соколова,- сделав небольшой вдох она продолжила,- я пока ей ничего не рассказала, не хочу ее расстраивать.
-Тааак, раз ты сейчас не в объятиях своего учителя, значит что-то случилось, -примеряя на себя роль Шерлока, сказала она подруге.
Но она даже не догадывалась, что сейчас происходит в сердце ее подруги. Она чувствовала себя использованной и грязной. Ей хотелось отмыть каждый сантиметр своего тела. Она не могла собраться с силами и рассказать одному из своих самых близких людей всю правду.
-Каааать,- напоминая, что она не намерена отступать, говорила Ира
-Когда я собирала вещи к Сереже, он пришел,- убирая с глаза уже подступившие слезы,- он не спрашивал меня, не спрашивал,- зациклено повторяла она и все больше впадая в истерику.
Подруга не сводила с нее глаза, будто она уже поняла все с первых слов.
-Вот козел, ну ничего, придет он еще подстричься я ему там подстригу. А ты успокойся, забудь этого урода, а твоего мента мы с сиренами вернем. Не переживай. - говорила она это обнимая Катю.
-Спасибо, Ир,- одной рукой протирая глаза, а другой рукой обнимала подругу.
-Все! Взяли себя в руки,- подвигая к себе стаканы продолжила она,-Дееееед, а у тебя там ничего не осталось?
-Совсем меня изжить хотите,- сказал дед, ставя на стол бутыль с еще один стаканом

Улица уже полным ходом начала просыпаться. Гамлет открыл магазин, Тамара Павловна уже успела кому-то нажаловаться на свою распутную дочь, а Ксюха и Леха уже во всю прогуливали первый урок. И только в салоне царила полная тишина, но только до прихода начальницы.
-Доброе утро, курицы,-в салоне звонко раздался голос Аллы.
Девушки скривились резкого звона в голове.
- Пожалуйста, по тишееее,- молебна просила Ирка, прижимая к вискам бутылку с водой.
- Я смотрю у кого-то была явно веселая ночка,- вдруг неожиданно раздался голос Соколова, от которого резко вздрогнула Катя,- Кофе не нальете?
- Соколов,иди к черту
- А это уже публичное оскорбление представителя власти при исполнении,- с улыбкой ответил Соколов
- Кать,налей кофе, сотруднику власти,- обратилась к ней начальницу
- А что я то сразу? - Опешила та
- Вы что вообще страх потеряли?
- Хорошо,- под нос сказала себе Катя и без особого желания поплелась в подсобку.
- - Посадил я вашего Васю на 15 суток, меньше ссать в урну буду, так что можете спать спокойной. А и да, я ближе к 3 часам занесу заявление на угон машины.
- Ну спасибо, Сереж, хоть ты настроение поднял, - с укором поглядывая на своих сотрудницы
- А мы что? У нас повод был,- не заставив себя ждать сказала Ирка
- Да? И какой же?
- День по борьбе с курением,- язвительно ответил участковый
- Очень смешно, - Ира перевела взгляд с Соколова на Аллу и с полной уверенностью в голосе продолжила - Вообще-то,нет, прекрасный подмосковный воздух. Да, Кать?
-Ага,- буркнула подруга и молча подала Соколову кофе.
- - Мне еще вооон ту печеньку,- показывая рукой на подсобку.
- А раньше сказать было не судьба, - с возмущением посмотрела она
- Только если бы она была моей судьбой, - иронично ответил тот
Она молча развернулась и пошла обратно в подсобку.
- Вот вам обоим делать нечего, - усмехнулась Алла наблюдая за всей этой картиной
Сергей сконфузился, но быстро взял себя в руки
- Преступники не ждут, я позже зайду,- Не допив кофе, встал он
- Печенья не забудь, - и поставила коробку на ресепшн
- Точно, - он схватил пару штук и быстро пошел к своей машине
- Ладно, курятник, я тоже пошла, - и начальница стремительно ушла
- Кааатька, ну поговори ты с ним
- О чем, Ир? Ты сама видела, как он ко мне относится.