Седьмом часу вставал он летом

25.09.2018 в 18:18, просмотров: 22324

LХХI. Я — НЕ Я

Я помню это чудное мгновенье,
Когда передо мной явилась ты.
Высоцкий

С первых же строк романа (который он тогда в письмах и разговорах называл поэмой) Пушкин затеял игру: я — не я. Но отречься от тождества с героем автору никак не удавалось.

Сам сперва выставлял напоказ автобиографичность текста. В Первой же главе вторая строфа кончается известными строчками

Там некогда гулял и я: / Но вреден север для меня 1 .

Тут всем (тогда) понятный откровенный намёк на ссылку, бравирование положением гонимого. Мало того, издавая Первую главу, Пушкин сделал несколько примечаний. Первое же (про вредный север) — 1 Писано в Бессарабии. Это ж не про Онегина, это геопозиция Автора. А в конце Первой главы совсем откровенно:

Придёт ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем 10 , жду погоды,
Маню ветрила кораблей...
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей 11 ,
Вздыхать о сумрачной России.

К строке «Брожу над морем» пушкинское примечание: 10 Писано в Одессе . Адрес письменного стола не имеет значения для романа. Но точное указание места лишь усиливает опасную правду сказанного: «Я в тюрьме; когда ж я вырвусь на волю?!» И ещё более опасное признание: «Я мечтаю эмигрировать!» (Как ещё понять нетерпеливое желание под небом Африки вздыхать о России.)

Вдобавок совсем уж личное примечание про Африку (№ 11) — огромная подробная биографическая справка о прадеде Автора — арапе Петра Великого.

Наполнив Первую главу фактами своей биографии, своими мыслями и похождениями, Пушкин там же начал отрекаться: я — не Онегин:


Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.

Но кто ж ему поверил? Да ни одна собака. Так же, как и заверениям, что Автор якобы прекратил амурные проделки. Помните: Я это потому пишу,/ Что уж давно я не грешу.

Кн. Вера Вяземская — мужу
27 июня 1824. Одесса
...Пушкин слишком занят, чтобы заниматься чем-нибудь другим, кроме своего Онегина, который молодой человек дурной жизни, портрет и история которого отчасти должны сходствовать с автором.

«Отчасти»? — а где ж несходство?

Павел Катенин — Пушкину
9 мая 1825. Кологрив
С отменным удовольствием проглотил г-на Евгения (как по отчеству?) Онегина. Кроме прелестных стихов, я нашёл тут тебя самого, твой разговор, твою весёлость и вспомнил наши казармы в Милионной.

В Четвёртой главе Пушкин рассказал про жизнь Онегина в деревне:

Со сна садится в ванну со льдом,
И после, дома целый день,
Один, в расчёты погружённый,
Тупым киём вооружённый,
Он на бильярде в два шара
Играет с самого утра...
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под горой реке...
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый...

Не о себе ли написано?.. У Пушкина был младший брат. Кое-где остались его (местами смешные) воспоминания:

С соседями Пушкин не знакомился... Вообще образ его жизни довольно походил на деревенскую жизнь Онегина. Зимою он, проснувшись, также садился в ванну со льдом, летом отправлялся к бегущей под горой реке, также играл в два шара на бильярде, также обедал поздно и довольно прихотливо. Вообще он любил придавать своим героям собственные вкусы и привычки.
Лев Пушкин (брат поэта)

Оценили буквальные совпадения? Не просто ванна, а ванна со льдом; не просто бильярд, а «в два шара»; не просто обед, а «довольно прихотливый»; не просто на речку, а «к бегущей под горой реке». Невольно кажется, что Лев сперва выучил наизусть Четвёртую главу. Так кто угодно может вспоминать .

Пушкин — Вульфу
20 сентября 1824. Михайловское
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой...
Запируем уж, молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же — то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.

Здесь «жизнь анахорета» — это не про Онегина, а про себя.

LХХII. СИРОТА

В конце Первой главы заявлено: «Всегда я рад заметить разность между Онегиным и мной». А где ж эта разность? Сплошные сходства. Пушкин их перечисляет:

Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.

Есть чрезвычайно важное и очень печальное сходство, о котором прямо не сказано, но заметить которое легко (было бы желание).

Прежде мы уже писали о том, что у Татьяны полно родни: мама, сестра, тётки — все с именами, с биографией, все говорящие, даже няня с именем и говорящая, а ещё могила папы с надгробной надписью

Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир
Под камнем сим вкушает мир.

У Онегина — никого. Матери не было (она не упомянута); у безымянного отца (Катенин недаром спросил про отчетство — двусмысленная шутка) вся биография в одном слове «промотался».

Но в поэме есть ещё один круглый сирота: Автор. Пушкин (с разными, но всегда горячими чувствами) вспоминает друзей, любовниц, критиков... Названы: Катенин, Вяземский, Дельвиг, Жуковский, Языков, Чаадаев... Названы актрисы: Истомина, Семёнова; названы подружки: Зизи, Эльвина (от других остались только ножки, зато в очень узнаваемых обстоятельствах). Названы покойный Фонвизин, покойный Державин и бог знает кто ещё. А родных Пушкина там нет. Ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры. При том, что все они были живы, когда Пушкин сочинял свой роман. Они читали и видели, что их там нет. И Пушкин понимал, что они это видят. — — Факт жуткий, но большинством читателей не замечаемый, не осознаваемый.

На месте родителей — пустое место.

Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.

Это проходят в пятом классе.

— Дети, у нашего любимого поэта Пушкина была любимая няня-старушка, которую он очень любил. Эти любимые народом стихи он написал, обращаясь к любимой няне-старушке.

Так эти сладкие слюни и остаются — в далёком детстве, в школе, на уроке литературы. И никем не ощущается боль.

«Бедная юность» — это не безденежье, это страдания; рос без родительской любви. «Выпьем с горя » — разве в шутку написано? разве это кокетство? «Где же кружка » — не рюмка, не стопка...

Чуть встанет утром, уж и бежит глядеть: «Здорова ли, мама?» — он её всё мамой называл. А она ему, бывало, эдак нараспев: «Батюшка, ты за что всё мамой зовёшь, какая я тебе мать?» — «Разумеется, ты мне мать: не та мать, что родила, а та, что своим молоком вскормила.
Пётр, кучер Пушкина

В своём любимом, в своём самом главном произведении Автор — сирота. При живых родителях.
У Онегина нет семьи, только привидения, безликие тени: мадам, мусье и дядя-мертвец на столе.

Родители Евгению не нужны, он о них не вспоминал. Они для него не существуют. И для Пушкина. Для полного сиротства он даже свою няню отдал Тане. И всё это — случайно?

Помните, Энгельгардт, директор Лицея, написал у себя в дневнике о Пушкине: «Его сердце холодно и пусто, в нём нет ни любви, ни религии. Может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце».

О родителях Пушкина в стихах Пушкина — ни буквы. Ни в «Онегине», нигде. Там, где у людей родители, — у него мёртвое слепое пятно. Он туда не смотрит. Но это не холод и не пустота. Это выжженное место. И это очень горячее чувство; огонь оставляет пепел.

Пушкин — Жуковскому
31 октября 1824. Михайловское
...Голова моя закипела. Иду к отцу и высказываю всё, что имел на сердце целых три месяца. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся... Чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырём.

LХХIII. СВЯТАЯ ЖИЗНЬ

В Четвёртой главе нарисована сельская идиллия:

Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая.

Святая жизнь? Вряд ли первые читатели принимали всерьёз эту характеристику. Ну да, Онегин не воровал, не убивал (до Шестой главы). Но в начале ХIХ века все в России наизусть знали список смертных грехов, из коих три тут перечислены. Прочтите столь же внимательно, как курс доллара. Прихотливый обед + бутылка вина (на одного) — чревоугодие; лень, безделье; прелюбодеяние — смертные грехи — вот жизнь Онегина святая. Школьник пролетает по строчкам, не успевая не то что понять, но даже почувствовать иронию.

Черноокая белянка — блондинка. Младой и свежий поцелуй — это нимфетка, а порой — это уж как захочется; хоть трижды в день; ибо это — крепостные, рабыни. Беспечная нега — это ж не скука. Это, скажем вежливо, массаж, или, как теперь пишут в рекламных объявлениях «отдых и все виды расслабления».

Все знали о гаремах. Молодой барин, куча крепостных девок. Это не афишировалось, но и не скрывалось; гарем в то время — норма. У Маши (дочки Троекурова) были дюжины единокровных братьев и сестёр.

Кирила Петрович привык давать полную волю всем порывам пылкого своего нрава. В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных. Окны во флигеле были загорожены деревянною решеткою; двери запирались замками, от коих ключи хранились у Кирила Петровича. Молодые затворницы в положенные часы сходили в сад и прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирила Петрович выдавал некоторых из них замуж, и новые поступали на их место... Множество босых ребятишек, как две капли воды похожих на Кирила Петровича, бегали перед его окнами и считались дворовыми.

Пушкин. Дубровский

Троекуров, как видим, умножал число своих крепостных. Его родные дети становились его рабами. И это ничуть не смущало ни юную ангела-Машу, ни старого Дубровского — человека строгих взглядов.

Порой белянки черноокой младой и свежий поцелуй, потом брюнетки краснощёкой, потом шатенки синеокой, потом смуглянки толстобокой, худышки, пышки, все они милашки, — кто под «руку» подвернётся.

Есть частное письмо с важным признанием:

Пушкин — Вяземскому
27 мая 1826. Псков
В 4-ой песне Онегина я изобразил свою жизнь.

В Четвёртой свою, а в остальных чью? И что же это за жизнь? Поэтическое романтическое уединение?

Цветы, любовь , деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.

Тут «я» — сам Автор. Да, балы, балеты, рестораны далеко. Но Михайловское — не монашеский скит, не пещеры Псковского монастыря, чуждые всем зовам плоти. Цветы, поля — это понятно. А под каким кустом там спряталась любовь?

Друг Пущин заехал к Пушкину зимой 1824, как раз в момент сочинения IV главы. Они под шампанское обменялись новостями, поговорили о тайных обществах (до выхода на Сенатскую оставался год), потом:

Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов.

Пущин. Воспоминания

Если фигурка «резко отличалась», значит, была приблизительно на восьмом месяце. Одна? Или другие фигурки ещё не так заметно отличились?

Пушкин — Вяземскому
Май 1826. Михайловское
Милый мой Вяземский... Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти её в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чём написать целое послание во вкусе Жуковского о попе
(что значит этот курсив Автора? Поп или попка? — А.М. ) ; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах. При сём с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню — хоть в Остафьево. Милый мой, мне совестно, ей богу... Но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел, болел ли ты или нет; мы все больны — кто чем.

Если «одна фигурка резко отличалась» зимой 1824-го, то значит, весной 1826-го резко отличилась совсем другая фигурка. Арапчата бегали гурьбой по Псковской губернии.

Очень может быть, что в некоторой степени этим объясняется факт: описанный в Первой главе развратник и растлитель, «пожалел» Татьяну (она же была готова на всё). Пушкин эротичен, но ещё и физиологичен.

Люблю я час
Определять обедом, чаем
И ужином. Мы время знаем
В деревне без больших сует:
Желудок — верный наш брегет...

Брегет — модные тогда карманные часы, которые не только время показывали, но и в назначенный момент издавали приятный тихий звон.

Кроме желудка, есть ещё места , кои властно определяют поведение. Пушкин называет эти звонки «томлением в крови» — точно и, кажется, прилично.

Физика очень действует на лирику. Сытый лев не тронул лань, пожалел волк овечку. Это не пошлости. Или — не более пошлости, чем жизнь.

Онегин пресыщен любовницами, проститутками, крепостными девками. Шевельнулось что-то в душе холодной и ленивой , но настоящей охоты у него нет, а последствия могут быть тягостны. Падшая дворяночка начнёт рыдать, строчить бесконечные письма, смотреть собачьими глазами, полными любви, а ответить на такие взгляды нечем.

Онегин сыт. Сытый не может смотреть на еду. (Луспекаев в «Белом солнце пустыни» с мукой отвращения на лице отталкивает миску с чёрной икрой.) То же с другими видами пресыщения. Воздержимся здесь от пересказывания анекдота про гинеколога, которого судят за вроде бы немотивированное убийство женщины.

Можно было бы ещё долго спорить о сходстве/несходстве Автора с героем, о нюансах, деталях, но есть железобетонное доказательство тождества.

В Четвёртой главе Пушкин снова описывает технику совращения, помехи (в лице тёток и матерей), вынужденную дружбу с обманутыми мужьями:

Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольца, слёзы,
Надзоры тёток, матерей,
И дружба тяжкая мужей!

Всё это — Онегин, его «мильон терзаний»:

Так точно думал мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.

Это IХ строфа Четвёртой главы, но вот её черновик (поздравляю!):

Я жертва долгих заблуждений
Разврата пламенных страстей
И жажды сильных впечатлений
Развратной юности моей
Привычкой жизни избалован
Одним когда-то очарован
Разочарованный другим
Всегда желанием томим
Скучаю ветреным успехом
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье тайное души
Зевоту заглушая смехом
Провёл я много много лет
Утратя жизни лучший цвет.

Как говорил студенту Родиону Романовичу следователь Порфирий Петрович: да уж больше и нельзя себя выдать.

Как видим, Онегин — просто способ не говорить «я». Жалеет ли Пушкин теперь, что не сжёг черновик тогда?

Только не спешите влиться в толпу, которая в подлости своей радуется унижению высокого.

LХХIV. ЛЁД И ПЛАМЕНЬ

Все описанные тут сходства — телесные, житейские. Пушкин и Онегин — меж ними есть огромная, принципиальная всё определяющая высокая разница. Пушкин — Поэт. Онегин — бездарность.

Пока ножки-ножки, бокалы, котлеты, кулисы, куплеты — Пушкин и Онегин близнецы. Но взгляните, когда Пушкин впервые отрекается от Онегина. Не в конце Первой главы, где

Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной

а в самом начале (на 50 строф раньше):

Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.

Почему-то читателям запоминается (близкое и понятное большинству) неумение Онегина разбираться в стихотворных размерах, во всех этих силлабо-тонических дебрях. Но важно здесь совсем иное: Для звуков жизни не щадить .

Это и есть отличие Онегина. Пушкин эту страсть имел и жизни не щадил. Низкие страсти — общие. Высокой — у Онегина нету.

Однажды Евгений попытался

Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его

В результате

Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.

Это уж точно не Пушкин! У Пушкина к 26 годам уже был «Пророк», «Борис Годунов», «Руслан и Людмила», «Цыганы» и половина «Онегина»...

Если из Пушкина вычесть Дар , тогда, наверное, получился бы Онегин. Он бездарь: ничем заняться не умел. А Пушкин рвался в деревню, чтобы работать (в городе — ни одиночества, ни даже покоя). Онегин подыхал со скуки и не делал ничего, только тискал смуглянок да белянок и сам с собою играл на бильярде.

У Пушкина восторг: Поля! я предан вам душой . У Онегина всюду только скука:

Потом увидел ясно он,
Что и в деревне скука та же

Пушкин — жене
21 сентября 1835. Михайловское
«Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится...»

С Онегиным такого не случилось ни разу. И это не может быть случайностью. Пушкин ни разу не дал Онегину прийти в восторг, улететь в мечтах ввысь (только «внизь» — презренные товарищи, рой изменниц, труп приятеля). А сам улетал не раз — в каждой главе!

Пушкин — Вяземскому
Ноябрь 1825. Михайловское
Толпа в подлости своей радуется унижению высокого. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе.

Это цитируют бесконечно, затёрли до дыр, но никто ж не объяснил, даже не попытался: что значит «иначе»? В прошлой части мы спросили: если мерзость сделал великий человек, то воровство — не воровство? подлость — не подлость? Вопрос остался без ответа.

Мерзок иначе — означает, что высокий в этой ситуации неизмеримо виновнее и хуже обывателя (пресловутого маленького человека). При открытии мерзости последнего о ней узнаю т два с половиной человека; он же никого не интересует.

На высокого устремлены глаза миллионов. Открытие его мерзостей разрушает устои. Недаром толпа радуется: он мерзок, как мы! — ибо подлая толпа как бы получает оправдание своей подлости и разрешение на воровство: «Если кумир таков, то нам и бог велел». И потому мерзок иначе — означает не меньше, а хуже.

А ещё «иначе» означает, что высокий, когда мерзость его становится известна, страдает неизмеримо сильнее обывателя. Ибо он ощущает свою вину гораздо сильнее, чем ничтожный . Кроме страданий по причине заурядной мерзости (которая «как у всех»), он страдает в миллион раз сильнее. Ибо его репутация рушится не в глазах жены и тёщи, а в глазах миллионов. Он падает с огромной высоты, становится притчей во языцех; и сознание, что он сам — из-за минутной слабости, заурядной пакости — погубил свою репутацию — невыносимо, мучительно. Обыватель не знает этих мук.

Если мы признали, что прав Эпиктет («Нас страшат не дела, а лишь мнения об этих делах») , то вот и ответ. Мерзость высокого осуждается мнением миллионов. Мерзость ничтожества остаётся никому не известной, ибо ничтожный никому не интересен. Да и с какой высоты он пал? — с дивана?

Барон Корф (лицеист, однокурсник Пушкина!) откровенно ненавидел поэта, в мемуарах отозвался о нём жёстко. Тем ценнее его свидетельство.

Ни несчастие, ни благотворения государя его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары от монарха, он другою омокал перо для язвительной эпиграммы. Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда и без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в тесном знакомстве со всеми трактирщиками, ...ями и девками, Пушкин представлял тип самого грязного разврата. Было время, когда он от Смирдина получал по червонцу за каждый стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно было бы выставить славное его имя, единственная вещь, которою он дорожил в мире, — писались не всегда и не скоро.
Корф. Записка о Пушкине. 1852

Доброе имя — вот что заботило Пушкина сильнее всего.

ПОЭТ

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружён;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

Всех ничтожней — значит: мерзок не так, как вы, — хуже! Или так же, как вы, — только чувства острее, переживает мучительнее.

Хладный сон — медицински точно. Анабиоз. Хладный = бесчувственный. Хладный сон — почти вечный сон; кома, душа мертва; хладный труп. Но он же не спит. Душа мертва, а тело действует. Таких много, они негодяи.

Что с ним? в каком он странном сне!
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?

Онегин — суетный искатель наслаждений (Первая глава), холодная и ленивая душа (последняя, Восьмая). А лиры нет вообще.

Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон ... Товарищ Аполлон, уточните: чего требуете? Чтобы поэт зарезал барашка? Или — себя?

Священная жертва — это сам поэт. В «Онегине» эта мысль выражена от обратного. О герое сказано:

Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить...

Нельзя же сказать о себе: «Я имею высокую страсть и готов жизнь отдать ради поэзии».

Пока гулял в стаде — был простой барашек, шашлык. Священной жертвой барашек становится, только если его режут для Бога.

Аполлон — убийца; он приносит в жертву поэтов и делает так, что поэт сам раскладывает костёр для всесожжения, для самосожжения. Добровольное принесение себя в жертву. По меньшей мере готовность принести себя в жертву. А уж там как получится, как будет Судьбе угодно. Как будет Судье угодно.

«Пророк». Начинается с «я»

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый Серафим
На перепутье мне явился...
И он мне грудь рассёк мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.

Я влачился... мне явился... Невозможно, будучи холодным, писать так — да ещё от первого лица:

Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».

Он начал «Пророка» в конце июля 1826 — в день, когда узнал, что пятеро повешены. И когда его внезапно и срочно повезли неведомо куда (фельдъегерь не назвал место назначения), «Пророк» лежал в кармане. Не сжёг (хотя многое другое сжёг). А ведь если б привезли на допрос, то обыскали б. И неизбежно истолковали глаголом жги — как призыв к бунту. На что ж ещё разжигать сердца людей?

Бог приносит пророка в жертву. И не спрашивает человека, хочет ли тот, чтоб его принесли в жертву, хочет ли стать пророком? Бог нападает внезапно, рассекает грудь мечом, вкладывает пылающий огонь... «Ты ж томился духовной жаждою? — Теперь не жалуйся».

Восстань, пророк = прощай покой. А потом будут насмешки, брань, камни. Не будет только одного: пощады.

С тех пор как Вышний Судия
Мне дал всеведенье пророка,
В глазах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья.
В меня все ближние мои
Метали бешено каменья.

Не кто-то один швыряет камнями в пророка и не «некоторые», а все. Вся подлая толпа.

LХХV. ДВОЙНИК

Онегин убил Ленского и уехал. Татьяна каждый день приходит в его опустелый дом, с утра до вечера читает его книги:

И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье...
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?

Уж не пародия ли он? Это Татьяна сама догадалась или Пушкин ей подсказал? А если Онегин — пародия, то на кого?

Пародия — снижение, насмешка, карикатурная переделка. Случается, остроумные люди пишут автопародии, рисуют автошаржи. У Пушкина в черновиках осталась куча шаржей на самого себя. Автор рисовал себя в виде турка, арапа, женщины, лошади, Данте.


Пушкин. Автопортреты. В образе Данте, в виде лошади.

Уж не пародия ли он? Пародию создаёт человек. Она внешне похожа на оригинал, но только внешне. Бог создал человека по своему образу и подобию, но Бога, как мы знаем, не получилось.

И вот созданье божье создаёт куклу. Внешне она похожа на создателя, но без божьего дара. Бездарная.

...ничего
Не вышло из пера его...
Ничем заняться не умел...
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку...

Душа и ум — не деньги, их не украдёшь. Безнадёжная попытка себе присвоить ум чужой. Холодный, пустой — все признаки куклы. Её можно забыть (как забыл её Автор, и в Седьмой главе Онегин вообще не появился), её можно потерять (об этом когда-нибудь позже), где положишь — там и лежит.

Двойник для того и нужен, чтоб в него плевали, стреляли. Внешнее сходство полное. Внутреннего нет вовсе.

Потому Онегин и немой. А если изредка заговорит, то о ничтожном, желудочно-кишечном («Боюсь, брусничная вода/ Мне не наделала б вреда» ), два-три слова. И этим он радикально отличается от чрезвычайно разговорчивого Автора. Речь ведь тоже дар Божий, хотя почти всегда используется нами так же безобразно, как собственная жизнь.

Здравствуйте уважаемые.
Продолжаем наш с вами небольшой разбор бессмертного романа в стихах. И, конечно же, наслаждаемся каждой строчкой! :-)
Напомню, что в прошлый раз, мы с Вами остановились вот тут вот:
Итак...

Но тише! Слышишь? Критик строгой
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогой,
И нашей братье рифмачам
Кричит: "да перестаньте плакать,
И все одно и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о былом:
Довольно, пойте о другом!"
- Ты прав, и верно нам укажешь
Трубу, личину и кинжал,
И мыслей мертвый капитал
Отвсюду воскресить прикажешь:
Не так ли, друг? - Ничуть. Куда!
"Пишите оды, господа,

Как их писали в мощны годы,
Как было встарь заведено..."
-- Одни торжественные оды!
И, полно, друг; не все ль равно?
Припомни, что сказал сатирик!
Чужого толка хитрый лирик
Ужели для тебя сносней
Унылых наших рифмачей? --
"Но все в элегии ничтожно;
Пустая цель ее жалка;
Меж тем цель оды высока
И благородна..." Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу;
Два века ссорить не хочу.

Два века ссорить - это надо иметь крутойтакой нрав и харизму:-))) Хотя, если подумать, мы, родившиеся на рубеже Линнолиума Миллениума и вовсе можем ссорить тысячилетия:-)))) Сатирик в данном контексте - это не Михаил Задорнов, хотя... :-)) тут подразумевается некий И. И. Дмитриев, высмеявший в сатире «Чужой толк» (1795) хитрого лирика — поэта-одописца конца XVIII в., писавшего свои хвалебные оды с целью приобрести благосклонность сильных мира сего.

Поклонник славы и свободы,
В волненьи бурных дум своих
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен... хоть, может быть, она
Совсем иным развлечена.

Точно говорю - другим и развлечена:-) Нечего ей Оды писать:-) Пушкину можно верить, он в женской части был дока:-) Хотя меня, конечно смущает такое женское имя как Свобода. Славу то я знаю - певица ртом такая есть. И у нее поклонники есть. А вот Свобода..... Только в виде статуи:-)

Но я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей,
Да после скучного обеда
Ко мне забредшего соседа,
Поймав нежданно за полу,
Душу трагедией в углу,
Или (но это кроме шуток),
Тоской и рифмами томим,
Бродя над озером моим,
Пугаю стадо диких уток:
Вняв пенью сладкозвучных строф,
Они слетают с берегов.

Нормально так Александр Сергеевич атаку провел на женские сердца.Сколько духовно богатых девушек того времени, прочитав эти строки, захотели разбавить для поэта...точнее не так - для ПОЭТА компанию уток и няни. Думаю, десятки, а то и сотни:-)) Кстати, опробировать свои произведения сначала на няне - это успех. Ибо всегда поддержит и будет благодарна только за сам факт рифмования хоть чего-либо. Сиречь - гарантированный благодарный читатель (слушатель) :-) А от сочетания Поймав нежданно за полу,Душу трагедией в углу (пусть даже Соседа) - я просто в восторге. Это шикарно:-)))

Где-то тут должны быть утки....

А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался...

Воу-воу-воу...потише:-) Евгений в деревне у нас оказывается жаворонок (в отличие от столицы). Кстати, Анахорет - это не какое то извращение или поза в йоге. Нет - это старинная форма синонимичная термину отшельник, одиночка.
Дальше идут строчки с малознакомыми некоторым словами. Не пугайтесь, тут все просто. Гюльнара — героиня поэмы Байрона «Корсар». Во время путешествия на Восток Байрон переплыл Дарданеллы — пролив между Мраморным и Средиземным морями, который в древности назывался Геллеспонт.
Меня больше интересует какой такой плохой журнал читал Онегин? Кого Пушкин хотел приложить,но пожалел, ась? :-))) Наверняка какой-нибудь вариант "Северной пчелы" :-)

Прогулки, чтенье, сон глубокий,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая,
Забыв и город, и друзей,
И скуку праздничных затей.

Черноокая белянка - это я поддерживаю. Это я понимаю:-))) Хотелось бы знать еще марку вина, конечно....:-)

Но наше северное лето,
Карикатура южных зим,
Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться не хотим.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.

Встает заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк;
Его почуя, конь дорожный
Храпит - и путник осторожный
Несется в гору во весь дух;
На утренней заре пастух
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Их не зовет его рожок;
В избушке распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней.

И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей...
(Читатель ждет уж рифмы розы;
На, вот возьми ее скорей!)
Опрятней модного паркета
Блистает речка, льдом одета.
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; веселый
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег.

Тут без комментариев. Ибо, почему-то, этот кусок был наиболее любим для прочитки наизусть бесчисленном поколением школьников в СССР и на постсоветском пространстве....
Продолжение следует...
Приятного времени суток.


CHAPTER FOUR


La morale est dans la nature des choses.

I, II, III, IV, V, VI
………………………………
………………………………
………………………………

The less we love a pretty woman,
The more, the easier we are liked,
And the more certainly we ruin them
Among seductive snares enticed.
Depravity, sometimes most cold-blooded,
Was glorified as the act of loving,
Trumpeting of its own hot blood,
Enjoying, but never giving love.
That proud amusement, self-degrading,
Befits old apes and chimpanzees,
Or boasted great-grand-father"s days:
The fame of Lovelace"s has faded
With the fame of lacquered red high heels,
And imposing wig which a fool conceals.

Who is not bored with hypocrisy"s diction,
Of saying the same thing different ways,
Of pompously trying to spread conviction
Where all are convinced since ancient days,
And all the time to hear objections,
To annihilate prejudice and conceptions
Which don"t exist, and never did
In a maiden of thirteen, to wit?
Who is not weary of threats and rages,
Entreaties, oaths, pretended fears,
Deceits and slanders, rings, and tears,
And letters of half-a-dozen pages,
Of mothers and aunts who let nothing slip,
And a husband"s heavy comradeship?

Exactly so thought my Onegin,
He, in the early flower of youth
Was the victim of errors all-pervading,
And of unbridled passions, forsooth.
And, spoiled by getting what he wanted,
With one for a moment quite enchanted,
And disenchanted in the next,
And by desire"s slow torment vexed,
And vexed by empty successes after,
He heard in the clamour and the still
The eternal murmurs of his soul.
Suppressing constant yawns with laughter,
That"s how he murdered eight long years,
Thus losing life"s most precious flowers.

For belles he was no longer falling,
But dragged along as he could best;
Refused - a moment was soon consoling.
Deceived - he was glad to take a rest.
He sought them, not excited getting,
He left them, not the least regretting,
And scarce recalled their love and spite.
Just so a guest, indifferent, might
Come in for a game of whist in the evening,
Sit down, and finishing off the game,
Ride off from the yard back home again,
And quietly there soon fall a-sleeping...
And the next morning he doesn"t know
Where the next evening he shall go.

But having read the letter from Tanya
Onegin was deeply touched, of course;
The language of maiden dreams and drama
Stirred up in him a swarm of thoughts;
And charming Tatyana again recalling,
Her features pale, her eye-lids falling,
A sweet and innocent dream he nursed,
With all his soul was there immersed.
Perhaps the previous ardour of feeling
One moment o"ercame him, made him believe..
But he did not desire to deceive
The confidence of an innocent being.
And now to the garden let us fly.
Where he met Tatyana eye to eye.

A minute"s silence; heart pitter-patter,
But then Onegin stepped up to her
And said: "You wrote to me a letter.
No need denying. I read in there
A simple trusting soul"s confession.
The pouring forth of innocent passion.
And was charmed by your sincerity;
A moving impression it made on me,
And stirred such feeling, long since ended.
But I would not praise you in any way;
I"ve come in order to repay
With confessions also unpretended;
So listen then to my testament:
To trust your judgment I"m content.

If life within the domestic circle
I wished to limit or confine;
If the role of father, or husband worthy
A friendly fate should decree as mine;
If in this happy family pictured
For just a moment I were captured -
Then certainly, saving you alone,
As bride I"d seek no other one
I speak with no sweet madrigal"s glitter -
Finding my early ideal come true,
I"d certainly choose no one but you,
As companion of my days so bitter.
With all that is lovely as a pledge,
And should be happy... or so I judge!

But I"m not made for blest satisfaction;
It"s alien to my very soul.
And all is vain in your perfection;
I am not worthy of that at all.
Believe me (conscience foretells the future)
Marriage for us would be a torture.
No matter if I loved none above you,
Once accustomed, I should cease to love you;
And if you wept, your tearful poses
Would never touch this heart of mine,
But simply drive it mad in time.
So judge yourself what kind of roses
Hymen prepares for us in that way,
And maybe, too, for many a day.

And to what worse could one grow accustomed
Than family life, where the wife must groan
And grieve about an unworthy husband,
All day, and half the night alone;
Where the boring spouse, her value knowing
(At fate, all the same, his curses throwing),
Is always frowning and taciturn,
With jealousy cold, with rage a-burn!
Well, such am I. Such were you seeking
With your pure soul, so ardently,
With such sincere simplicity,
And with such sense in your letter speaking?
And really is your portion such;
Would stem fate punish you so much?

No dreams, no years can we recover;
I can"t revive this soul of mine...
I love you as a loving brother.
And, maybe, with a tenderer line.
Just listen to me, and don"t grow angry:
A young maid often changes her fancy,
One dream to another light dream leads;
Just so a tree will change its leaves,
Each spring alive, in autumn listless.
So, obviously, has heaven decreed.
You"ll fall in love again: pay heed...
And learn to be your own strict mistress;
Not all will know you as well as I;
Inexperience leads to woe by and by."

So to Tatyana preached Onegin.
Through tears not seeing anything,
Scarce breathing, and no answer making,
Tatyana listened well to him.
He stretched his arm to her. And sadly
(As we say now, mechanically),
Tatyana silently to him leant
And bowed to him her tired head;
They went home round the kitchen-garden,
Appeared together. None said "Ahem!"
And nobody thought of blaming them,
For the country too is free to pardon,
And has its happy rights allowed,
Like Moscow has, so high and proud.

You"re in agreement, reader, aren"t you,
That very charmingly Eugene
Behaved towards poor tearful Tanya:
Not for the first time here was seen
His soul"s straightforward great nobility.
Though people for his incivility
Nothing at fault in him would spare.
His friends and foes all gathered there
(Which may be one and the same, dear neighbour) -
Respected him, some so, some no.
Everyone in the world has a foe,
But from our friends may the good Lord save us!
Oh, those dear friends, those friends of mine!
I remember them at a fitting time!

What now? Oh, nothing. I"m sending packing
Those empty, black and evil dreams.
And merely remark, as it were in brackets,
That there are no such slanderous schemes,
And no such inborn liar in the attic,
Approved by society"s mode erratic,
No such absurdness, no such sham,
No market-place trash nor epigram
Which your best friend, no spite whatever,
And smiling as though it were just a joke,
Among a crowd of decent folk,
Won"t repeat a hundred times in error.
And, by the way, he"s all for you.
He loves you... like a relative true!

Hm! Hm! My noble sensitive reader,
Are all your family relatives well?
If you"ll allow me now the freedom,
Perhaps it"s time that I should tell
What "family relatives" means precisely.
Well, family relatives, speaking nicely,
Are those whom we"re obliged to caress,
To love and honour, respect no less.
And by popular custom, for some reason
To visit them when Christmas is here,
Or post them greetings of good cheer,
So that they, through every other season,
Should never think of us anyways...
And so... God grant them lengthy days!

But then love from tender beauties
Is firmer than friendship, and kith and kin.
To that, amid the tempests mutinous,
You keep the right, and may revel therein.
Of course, that"s so. But whirlwind fashion,
But nature"s self-willed whims of passion,
But social opinion current in town...
And the gentle sex flies as light as down.
Moreover, though the husband"s opinion
For any obedient virtuous wife,
Must be respected all her life,
Yet so your loving faithful companion
At times, for a moment, is carried away,
When Satan at love begins to play.

Whom, then, to love? Whom, then, to treasure?
Who alone our trust will not betray?
Who all her actions, her words will measure
Obligingly by our yard-stick, say?
Who slanders on our name won"t scatter?
Who"ll carefully nurse us in every matter?
Who"ll call our worst defect no crime?
Who"ll never bore us at any time?
My anxious seeker for such a vision,
Your efforts do not waste in vain,
But love yourself: I say again
Dear reader, worthy of estimation,
And worthy of love: no other kind
Of subject more amiable you will find.

What was the outcome of the meeting?
Alas, without much trouble guessed!
The senseless pains of love repeating
Ceased not to agitate Tanya"s breast
And youthful soul, for sorrow eager:
No, emptier, from passion weaker,
And lacking joy, Tatyana bums:
And sleepless on her bed she turns;
Her health, life"s sweetness and its flower,
Her smile, her peace, her maiden joys,
All faded, like an empty noise,
And Tanya"s youth dimmed every hour.
So stormy shadows shroud at mom
The light of day but newly born.

Alas, Tatyana"s withering greatly,
Grows pallid, lifeless, and taciturn!
Nothing these days can stimulate her,
Her soul within her does not stir.
Importantly, their heads a-shaking,
The neighbours whispered remarks are making:
"It"s time, it"s time that she got wed..."
But now enough. It"s time instead
For me to cheer your imagination
With pictures of a happier love.
And yet, my friends, it"s hard to move:
I"m hampered by sad consideration.
Forgive me, but I really love
My charming Tanya, my piteous dove!

Now hour by hour more captivated
By Olga"s youthful beauties all,
Vladimir, by slavery sweetly sated,
Surrendered to her his entire soul.
He is always with her. In her chamber
They sit together in twilight"s amber,
They go to the garden hand in hand,
They stroll in the morning round the land.
What then? With love where joy has flourished
A little confused with tender shame,
He merely dares, as if in a game,
By Olga"s sunny smile encouraged,
To play with her locks, and nought amiss,
Or the hem of her dress bends down to kiss.

Sometimes to Olga he starts reading
A moralizing novel grand,
Where the author is much better heeding
The laws of nature, than Chateaubriand,
And, by the way, some two or three chapters
(Mere empty ravings, fancies, raptures),
Most dangerous for a maiden"s heart,
He blushing leaves, and makes a new start.
Far from all others, in isolation
Above the chess-board bend this pair,
And leaning on elbows, sometimes there
They sit engrossed in meditation,
And Lensky, with a pawn, his rook
Takes with an absent-minded look.

He travels home, and there not seldom
He"s occupied with his Olga too.
Of the flying pages in the her album
He carefully adorns a few.
And here he draws some country scenery,
A tombstone, Venus" shrine mid greenery,
Or a dove which on a lyre must sit -
With pen and coloured inks to wit.
And there on the pages of recollections,
Beneath the names of others he signs,
And sets for her some tender lines,
A silent memorial to his affections,
The trace of a flash of thought, it appears,
The same, though, after many years.

Of course, you"ve often seen most likely
The album of some young country miss,
Which all her friends have smeared politely
From beginning to end "With a loving kiss."
And here, in spite of all laws of spelling,
Are lines without rhyme or rhythm dwelling.
In token of faithful friendship"s writ.
But briefer lengthy, without much wit.
On the very first page you"re sure to meet there
"Qu"ecrirez vous sur ces tablettes?"
And the signature: "t.a.v. Аnnette."
And on the last, at the bottom you"ll read there:
"If anyone loves you more, let him try
To sign his name lower down than I."

And here, without fail, you"ll find demurely
Two hearts and an arrow, a torch, a bloom,
Here passionate oaths you"ll read most surely:
"In love with you to the doors of the tomb!"
And there some military poet, with curses,
Has wafted up the most villainous verses.
In such an album, my friends, with delight
I must confess, I"ll be ready to write,
Convinced at heart that in the future
All kinds of cordial trash in that book
Would merit a most benevolent look,
And that then, with a smile of an evil nature,
They will not pompously analyse so
Whether wittily I can scribble, or no.

But you odd tomes, all unconnected,
From the shelves of the Devil"s library,
You magnificent albums, by snobs collected,
The versifier"s real misery,
You, promptly adorned by some imitator
Of Tolstoy"s brush, the miracle-maker,
Or of verses from Baratinsky"s pen
May heaven"s lightning strike you then!
When some glittering dame, towards me turning,
Hands me her quarto album and smiles,
And trembling and malice take me the whiles,
And an epigram straightway starts a-stirring
In the dark abysses of my soul -
Then let them expect a madrigal!

No madrigals, though, is Lensky writing:
In Olga"s album they are not seen;
His pen. in the breath of love delighting.
With no sharp wit will coldly gleam;
Whatever he notices, or is hearing
About his Olga, that"s appearing.
And full of lively verities
There flows a stream of elegies;
Like you, Yasikov, with inspiration
In the outbursts of your spirit too
Sing out of God alone knows who,
And your precious elegies" collation
Itself, sometime, will to you relate
The entire story of your fate.

But sh-s-sh! Do you hear? The critic severely
Like a lord, commands us to cast aside
The elegy"s wretched wreath, and clearly
To our brother versifiers cries:
"Give up your alas-ing and alack-ing,
And all, like ducks, of one thing quacking,
And being sorry about the past.
Enough! Sing something else at last!"
"You"re right. And truly you"re indicating
The trumpet, the dagger and the mask.
And the capital of dead thoughts you ask,
Nay order, to start resuscitating:
"Is it not so, friend?" "Not in the least!
Write odes then, gentlemen, if you please.

As the}" in powerful years were written,
As in time past they were ordained..."
"What, solemn odes alone we"re bidden!
Enough, friend! Isn"t that just the same?
Remember the words of the old satiric!
As others see it, the cunning lyric
Is it more bearable for you, say,
Than our sad rhymsters, anyway?"
"But in the elegy all is petty,
Its empty aim could make one cry,
While the aim of the ode is very high
And noble..." Here I would be ready
To argue with you, but I don"t:
Two ages quarrelling? No, I won"t!

An admirer of liberty and glory,
In the agitation of stormy thought,
Vladimir odes would have written, surely.
But Olga odes had never sought.
Did it happen to those poets tearful
To read before their loved ones, fearful,
Their modest works? There"s not, I"m told,
A higher reward in all the world.
And blest is that humble lover, really,
Who drams his dreams, raised high above,
To the subject of his songs, his love,
To the beauty pleasantly languid-weary,
Yes blest... although it maybe she
Is amused by something other than he.

But I the fruits of all my dreaming,
And my harmonious ploys
Alone to my old nurse am reading,
To the faithful friend of youthful days.
Or after dinner, with not much savour,
When there drops in some nearby neighbour,
Having taken him suddenly by the sleeve,
With my tragedy choked in a comer I leave.
Or (that"s no joke the page to lighten)
When weary with boredom and with rhyme,
And wandering round that lake of mine,
A wild duck flock with my song I frighten,
And hearing my melodious verse
They fly from the shore there, fearing worse!

But what of Onegin? By the way, brothers,
Your indulgence I must ask, as due,
His daily occupations and bothers
I will precisely describe to you.
Onegin lived like a hermit, or glummer.
At seven o"clock he rose in summer,
Went lightly-clad and yawning still
To the river which runs below the hill:
Gulnare"s singer imitating.
That Hellespont he swam across,
And afterwards drank his coffee, of course,
His glance o"er the poor newspaper skating,
And then got dressed ...

Then walks, and reading, soundly sleeping,
The murmur of streams, the forest shade,
At times a young, fresh kiss of greeting
From a white-faced, black-eyed tender maid;
A mettlesome horse, to the bit obedient,
And dinner according to whim expedient,
A bottle of clear and sparkling wine,
And isolation, a quiet time.
That was Onegin"s life so holy;
And so insensitively he gave
Himself to that: fine summer days
Not counting in his rapture lonely,
Forgetting the town, and friends, it seems,
And the boredom of festive holiday schemes.

But, as you know, our northern summer
Is a southern winter"s caricature.
It fades and dies, leaves not a glimmer,
Though we won"t admit it, it"s seen for sure.
Already the heavens were autumn breathing,
Already rarer the sun was gleaming,
And ever shorter drew in the days.
The forest"s secret shady ways
With the moaning noise of wind grew barer;
On the fields the creeping mists began;
With cries the noisy geese-caravan
Stretched south; and winter drew ever nearer.
A rather tedious time had arrived;
November stood in the yard outside.

The dawn arises in chilly darkness,
From the field no sound of working flows,
And with his mate in the hungry starkness
The wolf out onto the highway goes.
And sensing him the carriage horses
Start snorting, and travellers on their courses
Fly off uphill the quicker so:
And the cowherd in the morning glow
No longer with cows to browse is coming.
And at midday, to the milking ring,
The notes of his horn no cows will bring;
While in the hut the maiden humming
Spins thread, and, friend of the winter night,
Before her crackles the long rush-light.

And crackling frosts are far from cosy,
And shine with silver from fields afar -
(You expect a rhyme about noses "rosy";
Well, take it quickly - there you are!)
Ice-clad the stream shines bright at present,
Like modish parquet, but more pleasant;
The crowd of boys, with happy cries
On skates go zipping and cut the ice.
On red-webbed feet the gander heavy,
Thinking to swim on the water there.
Upon the ice steps out with care,
But slips and falls; and then so merry
There gleam and weave first flakes of snow,
Falling like stars on the banks below

What can one do in the wilds in winter?
Go walking? The country invites one less,
And tire"s one"s gaze, and casually hinders
With its monotonous nakedness.
Go out upon stern steppe-lands riding?
But your horse with blunted shoes is sliding,
And gets no grip on the ice at all,
You may well expect that he will fall.
Go sit "neath the empty roof a-dreaming,
Or read, here"s Pradt, here"s Walter Scott.
You"d rather not? Accounts you tot,
Get angry, drink, and the endless evening
Somehow will pass, tomorrow too,
And nicely winter you pass through.

Like a true Childe-Harold, our Onegin
Gave in to a pensive, lazy way:
Got up, in the freezing stream went bathing,
And afterwards, at home all day,
Alone, but keeping the score most strictly,
And with a blunted cue equipped, he
At billiards, in the two-ball game,
Played right from mom till twilight came.
And then the country dark fell densely;
The billiards left, the cue forgot,
The table laid near the fire-place hot,
Eugene is waiting. Here comes Lensky
On a troika, horses all mottled grey;
Well, let"s have dinner straight away!

The wine, a blessing, no need to show it,
Of Widow Cliquot, or Mouette,
In an ice-chilled bottle for the poet
On the table then at once he set.
Already it gleamed like Hippocrene there,
In sparkling, foaming manner seen there,
(In the likeness of this or that ashine)
And captured me: and for such wine
My last poor sou, it happened often,
I gave. Do you remember, friends?
Its magic stream, which new life lends,
Gave birth to not a little nonsense,
Now many jokes, poetic schemes,
Now many quarrels, and merry dreams!

But with its fizzing foam deceiving,
In my stomach it causes such a stir,
That now I find Bordeaux more pleasing,
It"s prudent flavour I much prefer.
For Ay I am no longer ready,
For Ay is like a mistress heady,
So flashy and flighty and lively too,
Volatile, hollow through and through...
But you, Bordeaux, a friend resemble,
Who in our sorrow and in distress
Is a true comrade nonetheless,
To serve us ever ready and able,
Or quiet leisure with us to spend.
Long live Bordeaux, our faithful friend!

The fire"s died down, and scarce the ashes
A grey coat for the gold coals form.
And scarcely noticeable, in patches
Weave smoky wisps, and scarcely warm
The fireplace breathes. Up the chimney rising
The last smoke flies. A goblet shining
Stands fizzing on the table yet.
The evening darkness now has set...
(I love that time of friendly fibbing,
And a friendly glass or two of wine;
The time that people call "between
The wolf and the dog," no reason giving,
And why I too don"t really know.)
And now our friends are conversing so:

"Well, how are our neighbours? How"s Tatyana?
And how"s that frisky Olga of yours?"
"Just half-a-glass ere we go father...
Enough, dear friend... All well, of course,
And send their greetings, I think I told you?
Ah, my dear chap, my Olga"s shoulders
Have grown so pretty, and what fine breasts!
And what a soul! Let"s go as guests
Sometime together. You"ll really please them;
Or else, my friend, judge yourself how it is:
You looked in twice, since then your phiz
You haven"t shown there - you just leave them.
Oh, yes!.. I chatter, and news don"t speak!
You"re specially invited there next week."

"I?" "Yes, you know, it"s Tanya"s name-day
On Saturday. Olga and mother too
Both ordered to call you for that same day,
And there"s no reason you shouldn"t go."
"But then there"ll be a heap of people,
All kinds of folk, and half-wits feeble..."
"Not in the least! Of that I"m sure.
Well, who"ll be there? The family, no more
Let"s go, let"s do them all a favour!
Well, then?" "Agreed!" "That"s extremely nice!"
And with those words drained his glass in a trice
As a toast to his lovely lady neighbour.
And then got the conversation to move
Again to Olga: ah, such is love!

He was merry. In two week"s time, not later,
The happy day would be his to prove.
And the secrets of the wedding-chamber,
And the marriage-bed, and the crown of love,
And of that delight he was awaiting.
And Hymen"s cares and sorrows grating,
The cold, indifferent yawn drawn-out,
He never once had dreamed about.
Meanwhile we foes of Hymen"s glories
In domesticity one thing see:
A row of pictures of misery,
In the style of Lafontaine"s old stories...
Poor Lensky, heart on his coat-sleeve worn,
For that same life was verily born.

He was beloved... at least, be it noted,
He thought so, and was a happy clown.
A hundred-fold blessed, to truth devoted
Is he who cold reason can quieten down.
And who in cordial rapture can sojourn,
Like a drunken traveller at his lodging,
Or more tenderly, like some butterfly
In springtime drunk on nectar nearby.
But pitiful"s he who"s all-foreseeing,
Whose head is never ever turned,
Who even" emotion, and every word
To life transferred hates with all his being,
Whose heart experience chilled in the shade,
To get lost in raptures then forbade!

(Translated by Walter May )

Онегин жил анахоретом:

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался...

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город, и друзей,

И скуку праздничных затей.

Но наше северное лето,

Карикатура южных зим,

Мелькнет и нет: известно это,

Хоть мы признаться не хотим.

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

Встает заря во мгле холодной;

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его почуя, конь дорожный

Храпит - и путник осторожный

Несется в гору во весь дух;

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева,

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок;

В избушке распевая, дева {23}

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучинка перед ней.

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей...

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Коньками звучно режет лед;

Задумав плыть по лону вод,

Ступает бережно на лед,

Скользит и падает; веселый

Мелькает, вьется первый снег,

Звездами падая на брег.

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой.

Неверный зацепляя лед,

Того и жди, что упадет.

Сиди под кровлею пустынной,

Не хочешь? - поверяй расход,

И славно зиму проведешь.

Прямым Онегин Чильд-Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

И после, дома целый день,

Один, в расчеты погруженный,

Тупым кием вооруженный,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной; {25}

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!

Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Аu я больше не способен;

Au любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой...

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Огонь потух; едва золою

Подернут уголь золотой;

Едва заметною струею

Виется пар, и теплотой

В трубу уходит. Светлый кубок

Еще шипит среди стола.

Вечерняя находит мгла...

(Люблю я дружеские враки

И дружеский бокал вина

Порою той, что названа

Пора меж волка и собаки,

А почему, не вижу я.)

Теперь беседуют друзья:

Что Ольга резвая твоя?"

Налей еще мне полстакана...

Довольно, милый... Вся семья

Здорова; кланяться велели.

Ах, милый, как похорошели

У Ольги плечи, что за грудь!

Что за душа!... Когда-нибудь

Заедем к ним; ты их обяжешь;

А то, мой друг, суди ты сам:

Два раза заглянул, а там

Уж к ним и носу не покажешь.

Да вот... какой же я болван!

Ты к ним на той неделе зван.

"Я?" - Да, Татьяны именины

В субботу. Оленька и мать

Велели звать, и нет причины

Тебе на зов не приезжать. -

"Но куча будет там народу

И всякого такого сброду..."

И, никого, уверен я!

Кто будет там? своя семья.

Поедем, сделай одолженье!

При сих словах он осушил

Стакан, соседке приношенье,

Потом разговорился вновь

Про Ольгу: такова любовь!

Он весел был. Чрез две недели

Назначен был счастливый срок.

И тайна брачныя постели,

И сладостной любви венок

Его восторгов ожидали.

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда.

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Для оной жизни был рожден.

Так думал он, и был счастлив.

Кто, хладный ум угомонив,

Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок;

Чья не кружится голова,

Кто все движенья, все слова

В их переводе ненавидит,

Чье сердце опыт остудил

И забываться запретил!


А.С.Пушкин «Енегий Онегин», глава 4, часть2

Онегин жил анахоретом:

В седьмом часу вставал он летом

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался...

Прогулки, чтенье, сон глубокой,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город, и друзей,

И скуку праздничных затей.

Но наше северное лето,

Карикатура южных зим,

Мелькнет и нет: известно это,

Хоть мы признаться не хотим.

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

Встает заря во мгле холодной;

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его почуя, конь дорожный

Храпит - и путник осторожный

Несется в гору во весь дух;

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева,

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок;

В избушке распевая, дева {23}

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучинка перед ней.

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей...

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ {24}

Коньками звучно режет лед;

На красных лапках гусь тяжелый,

Задумав плыть по лону вод,

Ступает бережно на лед,

Скользит и падает; веселый

Мелькает, вьется первый снег,

Звездами падая на брег.

В глуши что делать в эту пору?

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой.

Скакать верхом в степи суровой?

Но конь, притупленной подковой

Неверный зацепляя лед,

Того и жди, что упадет.

Сиди под кровлею пустынной,

Читай: вот Прадт, вот W. Scott.

Не хочешь? - поверяй расход,

Сердись иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдет, а завтра тож,

И славно зиму проведешь.

Прямым Онегин Чильд-Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчеты погруженный,

Тупым кием вооруженный,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

Евгений ждет: вот едет Ленский

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной; {25}

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Последний бедный лепт, бывало,

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!

Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Аu я больше не способен;

Au любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой...

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Да здравствует Бордо, наш друг!

Огонь потух; едва золою

Подернут уголь золотой;

Едва заметною струею

Виется пар, и теплотой

Камин чуть дышит. Дым из трубок

В трубу уходит. Светлый кубок

Еще шипит среди стола.

Вечерняя находит мгла...

(Люблю я дружеские враки

И дружеский бокал вина

Порою той, что названа

Пора меж волка и собаки,

А почему, не вижу я.)

Теперь беседуют друзья:

"Ну, что соседки? Что Татьяна?

Что Ольга резвая твоя?"

Налей еще мне полстакана...

Довольно, милый... Вся семья

Здорова; кланяться велели.

Ах, милый, как похорошели

У Ольги плечи, что за грудь!

Что за душа!... Когда-нибудь

Заедем к ним; ты их обяжешь;

А то, мой друг, суди ты сам:

Два раза заглянул, а там

Уж к ним и носу не покажешь.

Да вот... какой же я болван!

Ты к ним на той неделе зван.

"Я?" - Да, Татьяны именины

В субботу. Оленька и мать

Велели звать, и нет причины

Тебе на зов не приезжать. -

"Но куча будет там народу

И всякого такого сброду..."

И, никого, уверен я!

Кто будет там? своя семья.

Поедем, сделай одолженье!

Ну, что ж? - "Согласен". - Как ты мил! -

При сих словах он осушил

Стакан, соседке приношенье,

Потом разговорился вновь

Про Ольгу: такова любовь!

Он весел был. Чрез две недели

Назначен был счастливый срок.

И тайна брачныя постели,

И сладостной любви венок

Его восторгов ожидали.

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда.

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Роман во вкусе Лафонтена... {26}

Мой бедный Ленский, сердцем он

Для оной жизни был рожден.

Он был любим... по крайней мере

Так думал он, и был счастлив.

Стократ блажен, кто предан вере,

Кто, хладный ум угомонив,

Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок;

Но жалок тот, кто все предвидит,

Чья не кружится голова,

Кто все движенья, все слова

В их переводе ненавидит,

Чье сердце опыт остудил

И забываться запретил!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

La morale est dans la nature des choses.

Нравственность в природе вещей.

Неккер (франц.)

I, II, III, IV, V, VI
…………………………………
…………………………………
…………………………………

Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей
И тем ее вернее губим
Средь обольстительных сетей.
Разврат, бывало, хладнокровный
Наукой славился любовной,
Сам о себе везде трубя
И наслаждаясь не любя.
Но эта важная забава
Достойна старых обезьян
Хваленых дедовских времян:
Ловласов обветшала слава
Со славой красных каблуков
И величавых париков.

Кому не скучно лицемерить,
Различно повторять одно,
Стараться важно в том уверить,
В чем все уверены давно,
Всё те же слышать возраженья,
Уничтожать предрассужденья,
Которых не было и нет
У девочки в тринадцать лет!
Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольцы, слезы,
Надзоры теток, матерей
И дружба тяжкая мужей!

Так точно думал мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.

В красавиц он уж не влюблялся,
А волочился как-нибудь;
Откажут - мигом утешался;
Изменят - рад был отдохнуть.
Он их искал без упоенья,
А оставлял без сожаленья,
Чуть помня их любовь и злость.
Так точно равнодушный гость
На вист вечерний приезжает,
Садится; кончилась игра:
Он уезжает со двора,
Спокойно дома засыпает
И сам не знает поутру,
Куда поедет ввечеру.

Но, получив посланье Тани,
Онегин живо тронут был:
Язык девических мечтаний
В нем думы роем возмутил;
И вспомнил он Татьяны милой
И бледный цвет и вид унылый;
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился он.
Быть может, чувствий пыл старинный
Им на минуту овладел;
Но обмануть он не хотел
Доверчивость души невинной.
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.

Минуты две они молчали,
Но к ней Онегин подошел
И молвил: «Вы ко мне писали,
Не отпирайтесь. Я прочел
Души доверчивой признанья,
Любви невинной излиянья;
Мне ваша искренность мила;
Она в волненье привела
Давно умолкнувшие чувства;
Но вас хвалить я не хочу;
Я за нее вам отплачу
Признаньем также без искусства;
Примите исповедь мою:
Себя на суд вам отдаю.

Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единый,-
То, верно б, кроме вас одной
Невесты не искал иной.
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я, верно б, вас одну избрал
В подруги дней моих печальных.
Всего прекрасного в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!

Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе не достоин я.
Поверьте (совесть в том порукой)
Супружество нам будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас;
Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут сердца моего,
А будут лишь бесить его.
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть, на много дней.

Что может быть на свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже,
И днем и вечером одна;
Где скучный муж, ей цену зная
(Судьбу, однако ж, проклиная),
Всегда нахмурен, молчалив,
Сердит и холодно-ревнив!
Таков я. И того ль искали
Вы чистой, пламенной душой,
Когда с такою простотой,
С таким умом ко мне писали?
Ужели жребий вам такой
Назначен строгою судьбой?

Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей…
Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней.
Послушайте ж меня без гнева:
Сменит не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною.
Так, видно, небом суждено.
Полюбите вы снова: но…
Учитесь властвовать собою;
Не всякий вас, как я, поймет;
К беде неопытность ведет».

Так проповедовал Евгений.
Сквозь слез не видя ничего,
Едва дыша, без возражений,
Татьяна слушала его.
Он подал руку ей. Печально
(Как говорится, машинально)
Татьяна молча оперлась,
Головкой томною склонясь;
Пошли домой вкруг огорода;
Явились вместе, и никто
Не вздумал им пенять на то:
Имеет сельская свобода
Свои счастливые права.
Как и надменная Москва.

Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель:
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило ничего:
Враги его, друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.

А что? Да так. Я усыпляю
Пустые, черные мечты;
Я только в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей.
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас горой:
Он вас так любит… как родной!

Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные,
Родные люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время года
Не думали о нас они…
Итак, дай бог им долги дни!

Зато любовь красавиц нежных
Надежней дружбы и родства:
Над нею и средь бурь мятежных
Вы сохраняете права.
Конечно так. Но вихорь моды,
Но своенравие природы,
Но мненья светского поток…
А милый пол, как пух, легок.
К тому ж и мнения супруга
Для добродетельной жены
Всегда почтенны быть должны;
Так ваша верная подруга
Бывает вмиг увлечена:
Любовью шутит сатана.

Кого ж любить? Кому же верить?
Кто не изменит нам один?
Кто все дела, все речи мерит
Услужливо на наш аршин?
Кто клеветы про нас не сеет?
Кто нас заботливо лелеет?
Кому порок наш не беда?’
Кто не наскучит никогда?
Призрака суетный искатель,
Трудов напрасно не губя,
Любите самого себя,
Достопочтенный мой читатель!
Предмет достойный: ничего
Любезней, верно, нет его.

Что было следствием свиданья?
Увы, не трудно угадать!
Любви безумные страданья
Не перестали волновать
Младой души, печали жадной;
Нет, пуще страстью безотрадной
Татьяна бедная горит;
Ее постели сон бежит;
Здоровье, жизни цвет и сладость,
Улыбка, девственный покой,
Пропало все, что звук пустой,
И меркнет милой Тани младость:
Так одевает бури тень
Едва рождающийся день.

Увы, Татьяна увядает,
Бледнеет, гаснет и молчит!
Ничто ее не занимает,
Ее души не шевелит.
Качая важно головою,
Соседи шепчут меж собою:
Пора, пора бы замуж ей!..
Но полно. Надо мне скорей
Развеселить воображенье
Картиной счастливой любви.
Невольно, милые мои,
Меня стесняет сожаленье;
Простите мне: я так люблю
Татьяну милую мою!

Час от часу плененный боле
Красами Ольги молодой,
Владимир сладостной неволе
Предался полною душой,
Он вечно с ней. В ее покое
Они сидят в потемках двое;
Они в саду, рука с рукой,
Гуляют утренней порой;
И что ж? Любовью упоенный,
В смятенье нежного стыда,
Он только смеет иногда,
Улыбкой Ольги ободренный,
Развитым локоном играть
Иль край одежды целовать.

Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для сердца дев)
Он пропускает, покраснев.
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.

Поедет ли домой, и дома
Он занят Ольгою своей.
Летучие листки альбома
Прилежно украшает ей:
То в них рисует сельски виды,
Надгробный камень, храм Киприды,
Или на лире голубка
Пером и красками слегка;
То на листках воспоминанья
Пониже подписи других
Он оставляет нежный стих,
Безмолвный памятник мечтанья,
Мгновенной думы долгий след,
Все тот же после многих лет.

Конечно, вы не раз видали
Уездной барышни альбом,
Что все подружки измарали
С конца, с начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’ecrirez-vous sur ces tablettes,
И подпись: t. a v. Annette;
А на последнем прочитаешь:
«Кто любит более тебя,
Пусть пишет далее меня».

Тут непременно вы найдете
Два сердца, факел и цветки;
Тут верно клятвы вы прочтете
В любви до гробовой доски;
Какой-нибудь пиит армейский
Тут подмахнул стишок злодейский.
В такой альбом, мои друзья,
Признаться, рад писать и я,
Уверен будучи душою,
Что всякий мой усердный вздор
Заслужит благосклонный взор
И что потом с улыбкой злою
Не станут важно разбирать,
Остро иль нет я мог соврать.

Но вы, разрозненные томы
Из библиотеки чертей,
Великолепные альбомы,
Мученье модных рифмачей,
Вы, украшенные проворно
Толстого кистью чудотворной
Иль Баратынского пером,
Пускай сожжет вас божий гром!
Когда блистательная дама
Мне свой in-quarto подает,
И дрожь и злость меня берет,
И шевелится эпиграмма
Во глубине моей души,
А мадригалы им пиши!

Не мадригалы Ленский пишет
В альбоме Ольги молодой;
Его перо любовью дышит,
Не хладно блещет остротой;
Что ни заметит, ни услышит
Об Ольге, он про то и пишет:
И, полны истины живой,
Текут элегии рекой.
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.

Но тише! Слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий
И нашей братье рифмачам
Кричит: «Да перестаньте плакать,
И всё одно и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о былом:
Довольно, пойте о другом!»
- Ты прав, и верно нам укажешь
Трубу, личину и кинжал,
И мыслей мертвый капитал
Отвсюду воскресить прикажешь:
Не так ли, друг? - Ничуть. Куда!
«Пишите оды, господа,

Как их писали в мощны годы,
Как было встарь заведено…»
- Одни торжественные оды!
И, полно, друг; не все ль равно?
Припомни, что сказал сатирик!
«Чужого толка» хитрый лирик
Ужели для тебя сносней
Унылых наших рифмачей? -
«Но всё в элегии ничтожно;
Пустая цель ее жалка;
Меж тем цель оды высока
И благородна…» Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу:
Два века ссорить не хочу.

Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в мире выше нет наград.
И впрям, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть, может быть, она
Совсем иным развлечена.

Но я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей,
Да после скучного обеда
Ко мне забредшего соседа,
Поймав нежданно за полу,
Душу трагедией в углу,
Или (но это кроме шуток),
Тоской и рифмами томим,
Бродя над озером моим,
Пугаю стадо диких уток:
Вняв пенью сладкозвучных строф,
Они слетают с берегов.

А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин жил анахоретом:
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался…

Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая,
Забыв и город, и друзей,
И скуку праздничных затей.

Но наше северное лето,
Карикатура южных зим,
Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться не хотим.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман.
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.

Встает заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк;
Его почуя, конь дорожный
Храпит - и путник осторожный
Несется в гору во весь дух;
На утренней заре пастух
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Их не зовет его рожок;
В избушке распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней.

И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей…
(Читатель ждет уж рифмы розы;
На, вот возьми ее скорей!)
Опрятней модного паркета
Блистает речка, льдом одета.
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; веселый
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег.

В глуши что делать в эту пору?
Гулять? Деревня той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот W. Scott.
Не хочешь? - поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.

Прямым Онегин Чайльд-Гарольдом
Вдался в задумчивую лень:
Со сна садится в ванну со льдом,
И после, дома целый день,
Один, в расчеты погруженный,
Тупым кием вооруженный,
Он на бильярде в два шара
Играет с самого утра.
Настанет вечер деревенский:
Бильярд оставлен, кий забыт,
Перед камином стол накрыт,
Евгений ждет: вот едет Ленский
На тройке чалых лошадей;
Давай обедать поскорей!

Вдовы Клико или Моэта
Благословенное вино
В бутылке мерзлой для поэта
На стол тотчас принесено.
Оно сверкает Ипокреной;
Оно своей игрой и пеной
(Подобием того-сего)
Меня пленяло: за него
Последний бедный лепт, бывало,
Давал я. Помните ль, друзья?
Его волшебная струя
Рождала глупостей не мало,
А сколько шуток и стихов,
И споров, и веселых снов!

Но изменяет пеной шумной
Оно желудку моему,
И я Бордо благоразумный
Уж нынче предпочел ему.
К Аи я больше не способен;
Аи любовнице подобен
Блестящей, ветреной, живой,
И своенравной, и пустой…
Но ты, Бордо, подобен другу,
Который, в горе и в беде,
Товарищ завсегда, везде,
Готов нам оказать услугу
Иль тихий разделить досуг.
Да здравствует Бордо, наш друг!

Огонь потух; едва золою
Подернут уголь золотой;
Едва заметною струею
Виется пар, и теплотой
Камин чуть дышит. Дым из трубок
В трубу уходит. Светлый кубок
Еще шипит среди стола.
Вечерняя находит мгла…
(Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки,
А почему, не вижу я.)
Теперь беседуют друзья:

«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
- Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван.-

«Я?» - Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать.-
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…»
- И, никого, уверен я!
Кто будет там? своя семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?-«Согласен».-Как ты мил!-
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!

Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайна брачныя постели,
И сладостный любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему не снились никогда.
Меж тем как мы, враги Гимена,
В домашней жизни зрим один
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский, сердцем он
Для оной жизни был рожден.

Он был любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник па ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто все предвидит,
Чья не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!