Антокольский павел григорьевич. Древнерусский еврей павел антокольский. Павел антокольский - сын

Биография
Кому, как не тебе одной,
Кому, как не тебе единственной, -
Такой далекой и родной,
Такой знакомой и таинственной
А кто на самом деле ты
Бесплотный эльф Живая женщина
С какой надзвездной высоты
Спускаешься и с кем повенчана
Двоится облик. Длится век.
Ничто в былом не переменится.
Из-под голубоватых век
Глядит, не щурясь, современница.
Наверно, в юности моей
Ты в нашу гавань в шторме яростном
Причалила из-за морей
И просияла белым парусом.

П.Г. Антокольский родился в Санкт-Петербурге.
В 1904 году отец, известный адвокат, переехал в Москву. Окончив в 1914 году частную гимназию Кирпичниковой, Антокольский слушал лекции в народном университете имени Шанявского, а несколько позже поступил на юридический факультет Московского университета. «Может быть, хотел идти по стопам отца, но вернее всего потому, что юридический факультет представлял собою в те времена вожделенное место для нерадивых молодых людей, собирающихся кое-как сдавать экзамены, поменьше ходить на лекции и совсем не работать сверх положенного...»
Адвокатская карьера, впрочем, не удалась в 1915 году Антокольский впервые попал в драматическую студию Е.Б. Вахтангова и на всю жизнь влюбился в театр. Актера из него, правда, не вышло, зато поэт нашел свой, именно свой, ни на что непохожий мир. «В поэзии он был человеком театра, а в театре человеком поэзии, - писал позже Каверин. - Причудливо переплетаясь, эти две неукротимые страсти сделали его не похожим на других поэтов, подняв поэтический голос и заставив его звучать полновесно и гордо, как звучали со сцены голоса Остужева и Ермоловой, Качалова и Коонен...» Со студией Вахтангова Антокольский связан был долгие годы. Первая его жена Н. Щеглова (артистка, конечно) вспоминала «Однажды в декабре Павлик провожал меня. Он по обыкновению декламировал новые стихи и торопился, потому что до моего дома было уже совсем близко. Было очень холодно. На мне был прелестный тулуп на меху и синий шелковый с узором платок, а на Павлике жалкое пальтишко, перешитое из отцовского. Он, видимо, очень озяб и держал меня под руку, прижимался ко мне. Мне было жаль с ним расставаться, но позвать его к себе я не хотела. Там было холодно, неуютно, и даже чаю я не могла ему предложить - я знала, что нет керосина в керосинке, не успела купить. И вдруг, не дослушав стихов, я сказала «Нам надо пожениться». - «Да, да», - без паузы сказал Павлик и умчался почти бегом к себе домой. Я как-то не удивилась его поведению. Мне казалось оно правильным...»
В 1921 году в сборнике «Художественное слово» были напечатаны первые стихи Антокольского, а в следующем году вышел сборник, в который поэт включил свои строки о Павле I. «Величаемый вседневно, проклинаемый всеношно, с гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург, по мостам, по льду речному мчится, немощный и мощный, и трубит хмельной фельдъегерь в крутень пустозвонных пург... Самодержец всероссийский! Как же так, какой державе сей привиделся курносый и картавый самодур Или скифские метели, как им приказал Державин, для него оберегали трон богоподобных дур..» Многие, знавшие Антокольского, отмечали невероятное физическое сходство поэта с императором Павлом. Марина Цветаева рассказывала сестре «Ты понимаешь, он ни на кого не похож... Нет, похож - но в другом цвете - на Павла Первого. Такие же огромные глаза, тяжелые веки, и короткий нос. Ему бы шла напудренная коса - он мог бы играть роль Павла Первого...»
Вторую книгу Антокольского «Запад» (1926) составили стихи о Швеции и Германии. Она стала отзвуком его поездки за границу с театром Вахтангова в 1923 году. «Всем инстинктом художника, - писал Антокольский, - я ощутил прикосновение к темам и образам, которые определили мою работу на очень долгий срок...» Тогда же случились и важные изменения в жизни поэта. «Когда дочери исполнилось два года и стало чуть-чуть полегче, - писала Н. Щеглова, - я решила вернуться в театр. Мы с Рубеном Симоновым стали готовить пантомиму, чтобы показать Вахтангову. Эту пантомиму я сама придумала, мы подобрали музыку - там все строилось на танцах, и особенно хорошо у нас выходила чечетка. И все, все было прекрасно, театр собирался в гастрольную летнюю поездку за границу - в Берлин, в Швецию, и я мечтала, как я поеду со всеми. И вдруг оказалось, что я опять жду ребенка. Павлик уехал с театром без меня и в этой поездке влюбился в Зою (Бажанову). Ее тогда только что приняли в театр. Все его парижские стихи - Зое. Безумно в нее влюбился. И она в него. Зоя его действительно очень любила. Я и тогда понимала, что она его любит гораздо больше, чем я, и поэтому я его не то что не осуждаю, а понимаю его. Понимаю, что он встретил настоящую женскую любовь, какую я не могла ему дать. И у меня, хоть в это и трудно, может быть, поверить, но вот у меня никогда не было обиды на него за то, что он от меня ушел, потому что я не была для него та жена, которая ему нужна. А с Зоей он был счастлив...»
«Я люблю тебя в дальнем вагоне, в желтом комнатном нимбе огня, словно танец и словно погоня, ты летишь по ночам сквозь меня... Я люблю тебя в жаркой постели, в тот преданьем захватанный миг, когда руки сплелись и истлели в обожаньи объятий немых...»
«Зое Константиновне, - вспоминал Каверин, - было нелегко не только потому, что она была женой поэта, а потому, что он был человеком бешеного темперамента, бесконечно вспыльчивый, непостоянный, трудолюбивый и одновременно беспечный. Человек, в котором крайности скрещивались, который легко подпадал под чужое влияние, внушавшее ему подчас ложные, никуда не идущие соображения. Я однажды слышал его речь, направленную против книг вообще, упрекающую всех в мире авторов за то, что они их написали. Он утверждал это не наедине с собой, но в кругу писателей, и, естественно, что некоторые из них не поняли, как этот страстный художник, всю жизнь собиравший книги и отдавший свою жизнь, чтобы написать новые книги, мог отречься и от тех, и от других. Причем он искренне удивлялся, когда я весьма сурово отнесся к его выступлению. Это не помешало ему вскоре признаться, что он был «просто глуп, безумно, непоправимо глуп». В сущности, мир, в котором он жил, была поэзия, и только поэзия, а то, что происходило вне ее, казалось ему не стоящим серьезного внимания. Он жил поступками. Равномерное течение жизни, ее последовательность для него существовали только в прошлом, а в настоящем не имели особенного значения. По правде говоря, подчас он производил впечатление человека, выходящего за естественные нормы человеческого существования. «Сумасшедшее сердце» - как называл его с любовью один из друзей. И в мемуарах его, охватывающих лишь очень короткую часть его жизни, видна эта беспорядочность, это бросание от своих книг к другим, эта бешеная борьба с давно покойными мыслителями, эти споры, которые он затевал ни много ни мало с целым столетием. Вот рядом с таким-то человеком жила стройная, белокурая, маленькая женщина с большим сердцем и с железной волей. Она была не просто нужна ему, без нее мгновенно рассыпалось бы все его бытовое и поэтическое существование...»
«Не все пристрастия Павла Григорьевича она разделяла, - дополнял Каверина поэт Лев Озеров. - Что же касается его, то он разделял все ее пристрастия, срочно и надолго делая их своими. Но бывали исключения. В силу пылкости характера и некоторой артистической инфантильности, он подчас хотел что-либо сделать без оглядки на Зою Константиновну. Делал и очень быстро раскаивался в содеянном. Не было согласованности единых начинаний, не было благословения Зои Константиновны, и - смятенный дух Павла Григорьевича подводил его, сбивал с толку. «Зачем ты, Павлик, опять полез на трибуну Ведь по-мальчишески взмахнув кулаком - (она показывала, как он взмахнул кулаком) и выкрикнув первую фразу - (она эту первую фразу тоже выкрикивала), - ты еще не знал, как продолжишь ее и как закончишь. Опять эта несуразица!..»
В «Третьей книге» (1927 г.) впервые появился «Санкюлот», известный до этого только по спискам и по чтению самого Антокольского. «Мать моя - колдунья или шлюха, а отец - какой-то старый граф. До его сиятельного слуха не дошло, как, юбку разодрав на пеленки, две осенних ночи выла мать, родив меня во рву. Даже дождь был мало озабочен и плевал на то, что я живу...» С «Санкюлота» начался целый ряд крупных и мелких работ поэта, посвященных Франции, французской революции. Когда в 1928 году с театром Вахтангова Антокольский впервые побывал в Париже, его все время преследовало чувство, что он уже не раз бывал в этом городе.
Тридцатые годы стали для Антокольского кочевыми. Он побывал тогда на Сясьстрое, в Армении, в Грузии, в Азербайджане, на Украине. Одна за другой появлялись книги, в которых, отходя от прежнего романтизма, он пытался выразить новую реальность «Действующие лица» (1932), «Большие расстояния» (1936), «Пушкинский год» (1938). Он много переводил - Ованеса Туманяна, Егише Чаренца, Шота Руставели, Симона Чиковани, Тициана Табидзе, Миколу Бажана, Леонида Первомайского, Низами Ганджеви, Самеда Вургуна. Разумеется, переводил он и любимых французских поэтов Гюго, Рембо, Барбье, Беранже. Впоследствии из этих переводов составлены были книги - «Гражданская поэзия Франции» (1955), «От Беранже до Элюара» (1966), «Медная лира» (1970), наконец, большой том - «Два века поэзии Франции» (1976).
В годы войны квартира Антокольского на улице Щукина стала чем-то средним между литературным центром и гостиницей для фронтовиков. Гость всегда мог получить здесь кружку кофе, правда, не всегда с сахаром. Здесь бывали, наезжая с фронтов, поэты Долматовский, Симонов, Матусовский, прилетал из Ленинграда Николай Тихонов, не раз находил приют А. Фадеев. На этот же адрес в июле 1942 года пришло письмо от лейтенанта, служившего вместе с сыном поэта Владимиром. «Действующая армия. Антокольскому Павлу Г. от товарища Вашего сына Антокольского Володи. Дорогие родители, я хочу сообщить Вам о весьма печальном событии. Хоть и жаль Вас, что сильно расстраиваться будете, но сообщаю, что Ваш сын Володя в ожесточенной схватке с немецкими разбойниками погиб смертью храбрых на поле битвы 6 июля 1942 года. Но мы за вашего сына Володю постараемся отомстить немецким сволочам. Пишет это Вам его боевой товарищ Вася Севрин. Похоронен он возле реки Рессета - приток Жиздры. До свидания, с пламенным приветом к Вам».
«Приехав с Северного фронта, - рассказывал Каверин, - я прежде всего позвонил Павлу Григорьевичу. Зоя подошла к телефону. «Как, вы ничего не знаете Вова убит. Я не знаю, что делать с Павликом. Он никого не хочет видеть. Но вы приезжайте, именно вы». Она встретила меня в квартире на улице Щукина бледная, с измученным лицом, как будто приказавшая себе не плакать. Павла я нашел неузнаваемо постаревшим, с почти равнодушным окаменевшим лицом - и именно это меня напугало. Он был занят - рисовал сына - и уже не в первый, а, может быть, в двадцатый раз. Рисовал сына в офицерской форме. Рисунки лежали на окне, на столе, на бюро, виднелись за стеклами книжного шкафа. И мой приход не оторвал его от этого занятия. Мы обнялись, а потом он снова сел за стол и взял карандаш в руки. Что я мог сказать ему.. Молчание длилось долго, не менее получаса. Он рисовал, а я смотрел на него. Зоя приоткрыла и тотчас захлопнула дверь. Потом, после бессвязного разговора, который он начал почти бесстрастным голосом откуда я приехал, как дела на фронте, как мне живется в новом, тогда еще непривычном кругу, - я вдруг сказал «Павлик, ты не должен рисовать Володю. Ты должен написать его. Расскажи, каким он был в школе, что его интересовало, с кем он был дружен, как провел ночь после окончания школы, в кого был влюблен». Он спросил «Ты думаешь» Так он всегда спрашивал, советуясь со мной о новом замысле, и наша беседа, в которой бились, не находя выхода, обморочные, невысказанные слова, вдруг ожила, очнулась. Это была минута, когда он отложил в сторону картон с незаконченным портретом сына. Кстати отмечу, что Павел Григорьевич был прекрасным рисовальщиком, и портреты Володи были не только похожи, но оттушеваны с тщательностью, в которой было что-то испугавшее меня, близкое к безумию...»
«Ты будешь долго рыться в черном пепле. Не день, не год, не годы, а века, пока глаза сухие не ослепли, пока окостеневшая рука не вывела строки своей последней - смотри в его любимые черты. Не сын тебе, а ты ему наследник. Вы поменялись местом, он и ты...» По словам друзей, рукопись поэмы «Сын», пока Антокольский работал над нею, постоянно лежала на письменном столе. Разрешалось заглядывать в рукопись, это ему не мешало. Тут же лежал дневник, раскрытый, доступный для каждого, - чтобы лишний раз не говорить о своих чувствах. В 1943 году поэма появилась в журнале «Смена». - «Я очень хотел, чтобы в журнале был портрет Вовочки, - писал Антокольский дочери, - и редакция пошла на это, но ЦК комсомола резко возражает. В этом возражении есть элемент правоты они стремятся, чтобы поэма прозвучала возможно шире и обобщеннее. С ними приходится соглашаться еще потому, что именно комсомольская печать - единственно подходящая для памяти, достойной Вовы...» И приписка «Весь гонорар пойдет на танки».
В 1946 году поэма «Сын» была удостоена Сталинской премии.
Впрочем, это не уберегло Антокольского от жестоких проработок, которым в ближайшие годы подверглись он сам и многие его коллеги. «В трудное для него время - а ведь было так, что его имя упоминалось с маленькой буквы, - вспоминал поэт Марк Соболь, - в тот короткий, к счастью, период Павел Григорьевич держался достойно. Он продолжал работать, это видно хотя бы по датам написания стихотворений, и горше всего переживал отлучение от преподавательской кафедры (в Литературном институте)... Я должен рассказать об одном собрании поэтов и о том, как вел себя Антокольский. Не пытаясь написать портрет, я все-таки хочу в какой-то мере показать характер. В тот день досталось не только Павлу Григорьевичу, но и его ученикам. Перечисляя их поименно, оратор счел нужным расшаркаться перед единственной дамой «Пусть извинит меня Вероника Михайловна, однако и она...» Вероника Тушнова вскочила с кресла и, смею сказать, величественно объявила на весь зал «Я была бы оскорблена, если б я не числилась в этом списке!» - Павел Григорьевич выступил в прениях последним. Он говорил с трибуны горестно и, как всегда, запальчиво. Вряд ли он мог проверить алгеброй всю дисгармонию грозных обвинений, но с удивительной беззащитностью принял их сердцем. Он яростно признавал себя - и только себя! - виновным по всем параграфам. Я и сейчас будто слышу трагическую речь прокурора против подсудимого оба носят одну фамилию - Антокольский. Снисхождения Павел Григорьевич не просил, а суровый приговор привел в исполнение своей же речью. Для судей этого было достаточно; самый непреклонный из них с неприсущей ему душевностью заявил «Я верю Антокольскому». Еще секунда - и Павел Григорьевич сойдет с трибуны под аплодисменты публики и президиума. Но именно в эту минуту грянул вопрос из угла зала «А какого вы мнения о поэте П.» Тот являлся фигурой настолько, сказали бы мы сегодня, одиозной, что его имя в общем-то даже не связывалось с именем учителя... И была пауза... Все, включая отговоривших свое ораторов и самого Павла Григорьевича, понимали, что вопрос этот - как мина-ловушка. Мы, задержав дыхание, ждали ответа Антокольского... «Я считаю П. очень талантливым человеком!» - негромко отчеканил Павел Григорьевич...»
«Он был по-детски доверчив и открыт, - вспоминал критик А. Ревич. - Потому-то так мучительно переживал человеческую недоброту и предательство. Этим, а не робостью я сейчас объясняю крайнюю его растерянность в дни, когда его «прорабатывали». Его обвиняли в пристрастии к Западу, а он был настоящим сыном России, российской культуры, «гражданином Москвы», как он писал в стихах. Даже его интерес к европейской истории, к французской культуре и мысли был традиционным русским интересом к Западу, недаром он так любил цитировать блоковское «Нам внятно все - и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений». Интерес его к Франции не был просто галломанией, скорей был духовной тягой к французскому духу демократии, к французской революционности. Отсюда - поэмы о Коммуне, о Франсуа Вийоне, отсюда - «Робеспьер и Горгона» и «Санкюлот». Отсюда же стремление перевести на русский язык Бодлера и Рембо, Арагона и Элюара. В этом он следовал пушкинской традиции. Пушкин тоже тянулся к Парни, к Шенье...»
Книги продолжали выходить - «Поэты и время» (1957), «Мастерская» (1958), «Сила Вьетнама» (1960), «Высокое напряжение» (1962), «Четвертое измерение» (1964), «Повесть временных лет» (1969). К сожалению, Антокольский потерял жену. «Я не помню теперь, до какого времени я писала Павлику на его квартиру на улицу Щукина, - вспоминала Анастасия Цветаева, - на квартиру, как я слышала, его счастья, зрелости его и, быть может, начала старости, в годы его брака со второй женой его, Зоей Бажановой. Я не знаю, когда она умерла, но я знаю, что сталось с Павликом после ее смерти - он рухнул. Это началась уже не жизнь - доживание. Тот мир, который они любили вдвоем, еще цвел и шумел кругом, но ему уже не было в нем прежнего места. Как-то сразу настал самый последний его возраст годы наслаивались беззвучно - и только одно еще звучало ему стих. Как только загорался звук ритма - годы сгорали как мотыльки над костром, старческий стан выпрямлялся, глаза под желтыми веками полыхали, как прежде, и голос поэта гремел с почти неестественной силой над притихшим кругом слушающих...»
«Нельзя сказать, чтобы он был покинут, - писал Лев Озеров. - Его по-прежнему навещало много друзей, особенно молодежи, особенно молодых женщин. Последние делились на две части одна часть была к нему искренне и бескорыстно привязана, другая же часть была озабочена наследством Антокольского. Он играл в старого жениха, и казалось, вот-вот он свяжет себя брачными узами. Это злило Наталью Павловну (дочь поэта). Отец сорил деньгами, покупая барышням дорогие подарки и устраивая обеды в «Национале» и ЦДЛ со сдвигаемыми столами и случайными охотниками выпить и закусить...»
«Летом 1976 года, - вспоминала Маргарита Алигер, - торжественно и душевно отмечалось его восьмидесятилетие. Он был окружен признанием, любовью, дружбой своих старших воспитанников и обожанием младших. Он был доволен юбилеем. Но этот юбилей стал словно неким рубежом в его существовании. Словно он огромным внутренним напряжением продержался до него, а пережив его, ослабил ремни, ослабил волю, держащую его в какой никакой, но все-таки форме. Стал больше хворать, больше времени проводить в больнице. Без малого десять лет жил он без Зои, жил неуютно, неухожено, непривычно для себя, ни на день не прерывая работы. Но физические силы его иссякали. Первого июля 1978 года, в день его рождения, с утра позвонив к нему на дачу, чтобы поздравить его, я узнала, что он рано утром уехал с дачи в город и возвращаться не собирается. И справлять день рождения не собирается. Будет дома, на улице Щукина. Нет, не болен, но и не так, чтобы совсем здоров. Настроение плохое... В конце дня мы с Софьей Григорьевной Карагановой, тоже давним другом Антокольских, ни о чем не сговариваясь с ним, поехали в город. У Софьи Григорьевны была припасена бутылка какого-то заморского питья, а мне повезло - удалось купить в «Праге» вкусный и большой свежий торт. Дверь нам открыл Владимир Михайлович, шофер Антокольского, уже многие годы бывший его неизменным спутником и приятелем. Павел Григорьевич сидел в своем кабинете, среди столь знакомых и дорогих нам портретов, фотографий, книг, вещей. Сидел отсутствующий, отрешенный. Словно бы находился далеко отсюда, совсем далеко, бог знает где. Вероятно, он все-таки обрадовался нам, но сколь далеко это было от того, как умел радоваться людям Павлик. Больше в доме никого не было...»


Антокольский Павел Григорьевич (1896 - 1978), поэт, переводчик. Родился 19 июня (1 июля н.с.) в Петербурге в семье адвоката. Главным увлечением детства было рисование акварелью и цветными карандашами. В 1904 семья переехала в Москву, где в скором времени будущий поэт поступил в частную гимназию. В старших классах началось его увлечение поэзией, театром, декламацией. Он вел к тому же рукописный журнал. Окончив гимназию в 1914, через год он поступил на юридический факультет Московского университета, но ему не суждено было стать юристом. Его судьбу решили занятия в Студенческой драматической студии, которой руководил Е. Вахтангов. Он стал актером, затем - до середины 1930-х - режиссером в Театре им. Е. Вахтангова.

С началом революции служил в жилотделе Моссовета ради сохранения Студии, которая скоро превратилась в Театр Народа у Каменного моста. В 1918 странствовал с бригадой актеров по фронтовым дорогам Западного фронта, затем служил в разных московских театрах.

В 1920 стал посещать "Кафе поэтов" на Тверской, где встретился с В. Брюсовым, которому понравились стихи Антокольского, и он напечатал их в альманахе "Художественное слово" (1921). Первая книга "Стихотворения" была издана в 1922. На протяжении 1920 - 30 опубликовал несколько поэтических сборников: "3апад"(1926), "Действующие лица" (1932), "Большие расстояния" (1936), "Пушкинский год" (1938) и др. В годы Отечественной войны Антокольский был корреспондентом фронтовых газет, руководил труппой фронтового театра. В 1943 была создана поэма "Сын", посвященная памяти сына, погибшего на фронте.

Творчество П. Антокольского наиболее полно представлено в книгах: "Мастерская" (1958), "Высокое напряжение" (1962), "Четвертое измерение" (1964), "Время" (1973), "Конец века" (1977) и др.

Антокольскому принадлежит несколько книг статей и воспоминаний: "Поэты и время" (1957), "Пути поэтов" (1965), "Сказки времени" (1971).

Антокольский известен и как прекрасный переводчик французской поэзии, а также поэтов Грузии, Азербайджана, Армении и др.

Павел Антокольский

ЧУВСТВО ПУТИ

Вступительная статья

В двадцатых годах существовало в Москве кооперативное издательство «Узел». В 1926 году оно выпустило - почти одновременно, в одинаковом оформлении и одинаковым тиражом в семьсот экземпляров - книги трех поэтов: Павла Антокольского, Ильи Сельвинского и Владимира Луговского. Антокольскому было тридцать, Сельвинскому двадцать семь, Луговскому двадцать пять. Сельвинский и Луговской выступали с книгами впервые. Поэтический дебют Антокольского состоялся раньше: в 1922 году в Госиздате вышла его книга «Стихотворения».

Сельвинский, Луговской, Антокольский, как и Тихонов, Багрицкий, Мартынов, Светлов, Саянов, Ушаков, Кирсанов, не все были ровесниками, но в равной мере принадлежали к тому поэтическому поколению, которое Антокольский однажды назвал «великим поколением двадцатых годов».

Именно в двадцатые годы во всю мощь звучал голос Маяковского, еще не умолкла песенная муза Есенина, с особой силой раскрылся неповторимый дар Пастернака, тонким лириком показал себя Асеев, со всем пылом революционной молодости заговорили о мире Тихонов, Багрицкий, Светлов. Именно тогда создавалась советская поэзия, формировались ее высокие традиции, которым суждено было продолжаться и в тридцатых годах, и в сороковых - в дни Великой Отечественной войны, - и в послевоенное время, вплоть до наших восьмидесятых.

Антокольский работал в советской литературе без малого шестьдесят лет. Годы бурного подъема - скажем, в двадцатых годах или в первой половине тридцатых - чередовались в его биографии с временем относительно меньшей творческой активности - скажем, в начале пятидесятых. Но теперь, на расстоянии, особенно ясно видно, что без него, без его бурнопламенных стихов и поэм, без его мастерских переводов, без его проникновенных очерков о классиках русской и мировой поэзии, а также о современных поэтах, без его поистине традиционной заботы о новых поэтических поколениях невозможно представить себе советскую поэзию. Творческому наследию Антокольского суждена долгая жизнь. Оно вошло в сокровищницу советской литературы.

Отец его - Григорий Моисеевич Антокольский - окончил юридический факультет санкт-петербургского университета и работал помощником присяжного поверенного в частных фирмах. (После революции он много лет, вплоть до 1933 года, служил в советских учреждениях, скончался в 1941 году.) Мать - Ольга Павловна - посещала знаменитые Фребелевские курсы.

1 июля 1896 года в семье Антокольских родился первенец, которого нарекли Павлом. Затем состав семьи стал быстро увеличиваться: через год появилась на свет дочь Мария, позже родились Евгения и Надежда. Ольге Павловне ничего не оставалось, как бросить курсы и полностью отдаться воспитанию детей.

В 1935 году, когда Ольга Павловна умерла, Антокольский посвятил ее памяти скорбное стихотворение:

Твой мир - это юность в сыром Петербурге и куча
Сестер и братишек, худых необутых ребят,
Которые учатся рядом и, книгой наскуча,
Всеобщую няньку, большую сестру, теребят.

Твой мир - это мы, твои дети в кроватках, когда мы
Росли, и когда ты была молода, и когда
На пачку ломбардных квитанций, на сумочку дамы,
Не очень зажиточной, смутно глядела беда.

(«Памяти матери»)

Была в этом стихотворении и такая строка: «Твой мир - это зимы и весны, Некрасов и Чехов». В то время как отец «вечно носился с какими-то планами переустройства своей жизни и судьбы», мать «истово растила и воспитывала четырех маленьких детей-погодков».

В раннем детстве Антокольский больше всего увлекался рисованием цветными карандашами и акварелью. Особенно любил он рисовать голову из «Руслана и Людмилы». Затем ее сменило изображение Ивана Грозного, навеянное, быть может, известной статуей М. М. Антокольского, который приходился родственником будущему поэту. Рисованием Антокольский увлекался впоследствии всю жизнь: он не только сам оформлял свои книги, но писал картины и принимал участие в коллективных выставках писателей-художников.

Ему было восемь лет, когда семья переехала в Москву к новому месту службы отца, ставшего к тому времени присяжным поверенным. Поселились в Большом Афанасьевском переулке, в одноэтажном домике. Вскоре старшие дети - сын Павел и дочь Мария - поступили в частную гимназию Е. А. Кирпичниковой. Учился Антокольский, по собственному признанию, весьма посредственно. Издание рукописного журнала «Призыв», писание стихов, участие в самодеятельных спектаклях (в одном из них он сыграл Перикла), декламация - все казалось ему гораздо важнее учения. Пришлось нанять репетитора. Так в доме Антокольских появился студент Дмитрий Куликов. Его поместили в одной комнате с воспитанником.

В декабре 1905 года в Большом Афанасьевском восставшие рабочие воздвигли баррикаду. Слышалась ружейная и револьверная стрельба. Участники боев то и дело забегали к Антокольским. Ольга Павловна поила их чаем и кормила чем бог послал. Однажды ночью нагрянула полиция. В квартире произвели обыск, искали оружие и нелегальную литературу. Ничего не нашли, но арестовали Куликова - он оказался участником революционных событий. Все попытки взять его на поруки ни к чему не привели.

Крики газетчиков о смерти Чехова и о цусимском поражении, баррикады и стрельба в Большом Афанасьевском, арест Куликова - все это было первым соприкосновением ребенка с дотоле неведомым ему миром исторических событий.

Кончив гимназию в 1914 году, Антокольский некоторое время посещал лекции в народном университете имени Шанявского, а затем поступил на юридический факультет Московского университета, Почему на юридический, а не, скажем, на филологический или в Академию художеств? «Может быть, - отвечал на этот вопрос поэт, - хотел идти по стопам отца, но вернее всего потому, что юридический факультет представлял собою в те времена вожделенное место для нерадивых молодых людей, собиравшихся кое-как сдавать экзамены, поменьше ходить на лекции и совсем не работать сверх положенного. Так поступал и я».

Однажды Антокольский прочел в университетском здании на Моховой объявление о том, что открыт прием в некую Студенческую студию под руководством артистов Художественного театра. Студия помещалась в Мансуровском переулке на Остоженке.

Мечта стать актером пересилила юриспруденцию. Юридический факультет был тотчас брошен.

Что мне делать с моим призваньем,
Кем я стану, что я решу?
Только с высшим образованьем
Навсегда расстаться спешу.
Не сдавая римского права,
Государственного не сдам,
Рассуждая зрело и здраво,
Не вернусь к отцовским следам.

(«Повесть временных лет»)

Так Антокольский написал через пятьдесят с лишним лет, вспоминая начало своего жизненного и творческого пути.

«Означал ли мой приход в Студию желание стать актером? - спрашивал впоследствии Антокольский. - Еще как означал! Только это и означал. Тем не менее актер из меня не вышел и, видимо, не мог выйти…».

Театр навсегда остался его горячей привязанностью, в течение многих лет он был тесно связан со Студией Евгения Вахтангова, а затем и с театром его имени. Но истинной страстью Антокольского должна была стать и стала поэзия. Вахтангов был прав, когда, подводя итог тому, что сделала за пять лет его Студия, между прочим, отметил: «Приобрела поэта, знающего театр (играл, режиссировал)» .

Антокольский действительно был рожден не актером и не режиссером, а поэтом, знающим театр. Он всю жизнь мечтал о театре поэта и сокрушался, что наши театры чуждаются стихотворной драматургии, в частности, драматургии Блока и Сельвинского. Последней книгой, которую Антокольский сам составил незадолго до кончины, стала книга «Театр», куда вошли его драматические поэмы «Робеспьер и Горгона», «Франсуа Вийон», ранняя новогодняя сказка «Пожар в театре», а также фантастическая сцена из поэмы «Кубок Большого Орла». Увидеть свой «Театр» вышедшим в свет Павлу Григорьевичу уже не удалось, но он знал, что книга близка к выходу, и радовался этому.

В работе Антокольского-поэта всегда ощущалось магическое воздействие театра. Не только темы, но и образные средства его стихов очень часто диктовались театральными впечатлениями. Это было одной из главных особенностей его поэзии, по которым ее привыкли узнавать. «В поэзии он был человеком театра, а в театре человеком поэзии, - очень точно написал о своем старом друге В. Каверин. - Причудливо переплетаясь, эти две неукротимые страсти сделали его не похожим на других поэтов, подняв его поэтический голос и заставив его звучать полновесно и гордо, как звучали со сцены голоса Остужева и Ермоловой, Качалова и Коонен».

Биография
Кому, как не тебе одной,
Кому, как не тебе единственной, -
Такой далекой и родной,
Такой знакомой и таинственной
А кто на самом деле ты
Бесплотный эльф Живая женщина
С какой надзвездной высоты
Спускаешься и с кем повенчана
Двоится облик. Длится век.
Ничто в былом не переменится.
Из-под голубоватых век
Глядит, не щурясь, современница.
Наверно, в юности моей
Ты в нашу гавань в шторме яростном
Причалила из-за морей
И просияла белым парусом.

П.Г. Антокольский родился в Санкт-Петербурге.
В 1904 году отец, известный адвокат, переехал в Москву. Окончив в 1914 году частную гимназию Кирпичниковой, Антокольский слушал лекции в народном университете имени Шанявского, а несколько позже поступил на юридический факультет Московского университета. «Может быть, хотел идти по стопам отца, но вернее всего потому, что юридический факультет представлял собою в те времена вожделенное место для нерадивых молодых людей, собирающихся кое-как сдавать экзамены, поменьше ходить на лекции и совсем не работать сверх положенного...»
Адвокатская карьера, впрочем, не удалась в 1915 году Антокольский впервые попал в драматическую студию Е.Б. Вахтангова и на всю жизнь влюбился в театр. Актера из него, правда, не вышло, зато поэт нашел свой, именно свой, ни на что непохожий мир. «В поэзии он был человеком театра, а в театре человеком поэзии, - писал позже Каверин. - Причудливо переплетаясь, эти две неукротимые страсти сделали его не похожим на других поэтов, подняв поэтический голос и заставив его звучать полновесно и гордо, как звучали со сцены голоса Остужева и Ермоловой, Качалова и Коонен...» Со студией Вахтангова Антокольский связан был долгие годы. Первая его жена Н. Щеглова (артистка, конечно) вспоминала «Однажды в декабре Павлик провожал меня. Он по обыкновению декламировал новые стихи и торопился, потому что до моего дома было уже совсем близко. Было очень холодно. На мне был прелестный тулуп на меху и синий шелковый с узором платок, а на Павлике жалкое пальтишко, перешитое из отцовского. Он, видимо, очень озяб и держал меня под руку, прижимался ко мне. Мне было жаль с ним расставаться, но позвать его к себе я не хотела. Там было холодно, неуютно, и даже чаю я не могла ему предложить - я знала, что нет керосина в керосинке, не успела купить. И вдруг, не дослушав стихов, я сказала «Нам надо пожениться». - «Да, да», - без паузы сказал Павлик и умчался почти бегом к себе домой. Я как-то не удивилась его поведению. Мне казалось оно правильным...»
В 1921 году в сборнике «Художественное слово» были напечатаны первые стихи Антокольского, а в следующем году вышел сборник, в который поэт включил свои строки о Павле I. «Величаемый вседневно, проклинаемый всеношно, с гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург, по мостам, по льду речному мчится, немощный и мощный, и трубит хмельной фельдъегерь в крутень пустозвонных пург... Самодержец всероссийский! Как же так, какой державе сей привиделся курносый и картавый самодур Или скифские метели, как им приказал Державин, для него оберегали трон богоподобных дур..» Многие, знавшие Антокольского, отмечали невероятное физическое сходство поэта с императором Павлом. Марина Цветаева рассказывала сестре «Ты понимаешь, он ни на кого не похож... Нет, похож - но в другом цвете - на Павла Первого. Такие же огромные глаза, тяжелые веки, и короткий нос. Ему бы шла напудренная коса - он мог бы играть роль Павла Первого...»
Вторую книгу Антокольского «Запад» (1926) составили стихи о Швеции и Германии. Она стала отзвуком его поездки за границу с театром Вахтангова в 1923 году. «Всем инстинктом художника, - писал Антокольский, - я ощутил прикосновение к темам и образам, которые определили мою работу на очень долгий срок...» Тогда же случились и важные изменения в жизни поэта. «Когда дочери исполнилось два года и стало чуть-чуть полегче, - писала Н. Щеглова, - я решила вернуться в театр. Мы с Рубеном Симоновым стали готовить пантомиму, чтобы показать Вахтангову. Эту пантомиму я сама придумала, мы подобрали музыку - там все строилось на танцах, и особенно хорошо у нас выходила чечетка. И все, все было прекрасно, театр собирался в гастрольную летнюю поездку за границу - в Берлин, в Швецию, и я мечтала, как я поеду со всеми. И вдруг оказалось, что я опять жду ребенка. Павлик уехал с театром без меня и в этой поездке влюбился в Зою (Бажанову). Ее тогда только что приняли в театр. Все его парижские стихи - Зое. Безумно в нее влюбился. И она в него. Зоя его действительно очень любила. Я и тогда понимала, что она его любит гораздо больше, чем я, и поэтому я его не то что не осуждаю, а понимаю его. Понимаю, что он встретил настоящую женскую любовь, какую я не могла ему дать. И у меня, хоть в это и трудно, может быть, поверить, но вот у меня никогда не было обиды на него за то, что он от меня ушел, потому что я не была для него та жена, которая ему нужна. А с Зоей он был счастлив...»
«Я люблю тебя в дальнем вагоне, в желтом комнатном нимбе огня, словно танец и словно погоня, ты летишь по ночам сквозь меня... Я люблю тебя в жаркой постели, в тот преданьем захватанный миг, когда руки сплелись и истлели в обожаньи объятий немых...»
«Зое Константиновне, - вспоминал Каверин, - было нелегко не только потому, что она была женой поэта, а потому, что он был человеком бешеного темперамента, бесконечно вспыльчивый, непостоянный, трудолюбивый и одновременно беспечный. Человек, в котором крайности скрещивались, который легко подпадал под чужое влияние, внушавшее ему подчас ложные, никуда не идущие соображения. Я однажды слышал его речь, направленную против книг вообще, упрекающую всех в мире авторов за то, что они их написали. Он утверждал это не наедине с собой, но в кругу писателей, и, естественно, что некоторые из них не поняли, как этот страстный художник, всю жизнь собиравший книги и отдавший свою жизнь, чтобы написать новые книги, мог отречься и от тех, и от других. Причем он искренне удивлялся, когда я весьма сурово отнесся к его выступлению. Это не помешало ему вскоре признаться, что он был «просто глуп, безумно, непоправимо глуп». В сущности, мир, в котором он жил, была поэзия, и только поэзия, а то, что происходило вне ее, казалось ему не стоящим серьезного внимания. Он жил поступками. Равномерное течение жизни, ее последовательность для него существовали только в прошлом, а в настоящем не имели особенного значения. По правде говоря, подчас он производил впечатление человека, выходящего за естественные нормы человеческого существования. «Сумасшедшее сердце» - как называл его с любовью один из друзей. И в мемуарах его, охватывающих лишь очень короткую часть его жизни, видна эта беспорядочность, это бросание от своих книг к другим, эта бешеная борьба с давно покойными мыслителями, эти споры, которые он затевал ни много ни мало с целым столетием. Вот рядом с таким-то человеком жила стройная, белокурая, маленькая женщина с большим сердцем и с железной волей. Она была не просто нужна ему, без нее мгновенно рассыпалось бы все его бытовое и поэтическое существование...»
«Не все пристрастия Павла Григорьевича она разделяла, - дополнял Каверина поэт Лев Озеров. - Что же касается его, то он разделял все ее пристрастия, срочно и надолго делая их своими. Но бывали исключения. В силу пылкости характера и некоторой артистической инфантильности, он подчас хотел что-либо сделать без оглядки на Зою Константиновну. Делал и очень быстро раскаивался в содеянном. Не было согласованности единых начинаний, не было благословения Зои Константиновны, и - смятенный дух Павла Григорьевича подводил его, сбивал с толку. «Зачем ты, Павлик, опять полез на трибуну Ведь по-мальчишески взмахнув кулаком - (она показывала, как он взмахнул кулаком) и выкрикнув первую фразу - (она эту первую фразу тоже выкрикивала), - ты еще не знал, как продолжишь ее и как закончишь. Опять эта несуразица!..»
В «Третьей книге» (1927 г.) впервые появился «Санкюлот», известный до этого только по спискам и по чтению самого Антокольского. «Мать моя - колдунья или шлюха, а отец - какой-то старый граф. До его сиятельного слуха не дошло, как, юбку разодрав на пеленки, две осенних ночи выла мать, родив меня во рву. Даже дождь был мало озабочен и плевал на то, что я живу...» С «Санкюлота» начался целый ряд крупных и мелких работ поэта, посвященных Франции, французской революции. Когда в 1928 году с театром Вахтангова Антокольский впервые побывал в Париже, его все время преследовало чувство, что он уже не раз бывал в этом городе.
Тридцатые годы стали для Антокольского кочевыми. Он побывал тогда на Сясьстрое, в Армении, в Грузии, в Азербайджане, на Украине. Одна за другой появлялись книги, в которых, отходя от прежнего романтизма, он пытался выразить новую реальность «Действующие лица» (1932), «Большие расстояния» (1936), «Пушкинский год» (1938). Он много переводил - Ованеса Туманяна, Егише Чаренца, Шота Руставели, Симона Чиковани, Тициана Табидзе, Миколу Бажана, Леонида Первомайского, Низами Ганджеви, Самеда Вургуна. Разумеется, переводил он и любимых французских поэтов Гюго, Рембо, Барбье, Беранже. Впоследствии из этих переводов составлены были книги - «Гражданская поэзия Франции» (1955), «От Беранже до Элюара» (1966), «Медная лира» (1970), наконец, большой том - «Два века поэзии Франции» (1976).
В годы войны квартира Антокольского на улице Щукина стала чем-то средним между литературным центром и гостиницей для фронтовиков. Гость всегда мог получить здесь кружку кофе, правда, не всегда с сахаром. Здесь бывали, наезжая с фронтов, поэты Долматовский, Симонов, Матусовский, прилетал из Ленинграда Николай Тихонов, не раз находил приют А. Фадеев. На этот же адрес в июле 1942 года пришло письмо от лейтенанта, служившего вместе с сыном поэта Владимиром. «Действующая армия. Антокольскому Павлу Г. от товарища Вашего сына Антокольского Володи. Дорогие родители, я хочу сообщить Вам о весьма печальном событии. Хоть и жаль Вас, что сильно расстраиваться будете, но сообщаю, что Ваш сын Володя в ожесточенной схватке с немецкими разбойниками погиб смертью храбрых на поле битвы 6 июля 1942 года. Но мы за вашего сына Володю постараемся отомстить немецким сволочам. Пишет это Вам его боевой товарищ Вася Севрин. Похоронен он возле реки Рессета - приток Жиздры. До свидания, с пламенным приветом к Вам».
«Приехав с Северного фронта, - рассказывал Каверин, - я прежде всего позвонил Павлу Григорьевичу. Зоя подошла к телефону. «Как, вы ничего не знаете Вова убит. Я не знаю, что делать с Павликом. Он никого не хочет видеть. Но вы приезжайте, именно вы». Она встретила меня в квартире на улице Щукина бледная, с измученным лицом, как будто приказавшая себе не плакать. Павла я нашел неузнаваемо постаревшим, с почти равнодушным окаменевшим лицом - и именно это меня напугало. Он был занят - рисовал сына - и уже не в первый, а, может быть, в двадцатый раз. Рисовал сына в офицерской форме. Рисунки лежали на окне, на столе, на бюро, виднелись за стеклами книжного шкафа. И мой приход не оторвал его от этого занятия. Мы обнялись, а потом он снова сел за стол и взял карандаш в руки. Что я мог сказать ему.. Молчание длилось долго, не менее получаса. Он рисовал, а я смотрел на него. Зоя приоткрыла и тотчас захлопнула дверь. Потом, после бессвязного разговора, который он начал почти бесстрастным голосом откуда я приехал, как дела на фронте, как мне живется в новом, тогда еще непривычном кругу, - я вдруг сказал «Павлик, ты не должен рисовать Володю. Ты должен написать его. Расскажи, каким он был в школе, что его интересовало, с кем он был дружен, как провел ночь после окончания школы, в кого был влюблен». Он спросил «Ты думаешь» Так он всегда спрашивал, советуясь со мной о новом замысле, и наша беседа, в которой бились, не находя выхода, обморочные, невысказанные слова, вдруг ожила, очнулась. Это была минута, когда он отложил в сторону картон с незаконченным портретом сына. Кстати отмечу, что Павел Григорьевич был прекрасным рисовальщиком, и портреты Володи были не только похожи, но оттушеваны с тщательностью, в которой было что-то испугавшее меня, близкое к безумию...»
«Ты будешь долго рыться в черном пепле. Не день, не год, не годы, а века, пока глаза сухие не ослепли, пока окостеневшая рука не вывела строки своей последней - смотри в его любимые черты. Не сын тебе, а ты ему наследник. Вы поменялись местом, он и ты...» По словам друзей, рукопись поэмы «Сын», пока Антокольский работал над нею, постоянно лежала на письменном столе. Разрешалось заглядывать в рукопись, это ему не мешало. Тут же лежал дневник, раскрытый, доступный для каждого, - чтобы лишний раз не говорить о своих чувствах. В 1943 году поэма появилась в журнале «Смена». - «Я очень хотел, чтобы в журнале был портрет Вовочки, - писал Антокольский дочери, - и редакция пошла на это, но ЦК комсомола резко возражает. В этом возражении есть элемент правоты они стремятся, чтобы поэма прозвучала возможно шире и обобщеннее. С ними приходится соглашаться еще потому, что именно комсомольская печать - единственно подходящая для памяти, достойной Вовы...» И приписка «Весь гонорар пойдет на танки».
В 1946 году поэма «Сын» была удостоена Сталинской премии.
Впрочем, это не уберегло Антокольского от жестоких проработок, которым в ближайшие годы подверглись он сам и многие его коллеги. «В трудное для него время - а ведь было так, что его имя упоминалось с маленькой буквы, - вспоминал поэт Марк Соболь, - в тот короткий, к счастью, период Павел Григорьевич держался достойно. Он продолжал работать, это видно хотя бы по датам написания стихотворений, и горше всего переживал отлучение от преподавательской кафедры (в Литературном институте)... Я должен рассказать об одном собрании поэтов и о том, как вел себя Антокольский. Не пытаясь написать портрет, я все-таки хочу в какой-то мере показать характер. В тот день досталось не только Павлу Григорьевичу, но и его ученикам. Перечисляя их поименно, оратор счел нужным расшаркаться перед единственной дамой «Пусть извинит меня Вероника Михайловна, однако и она...» Вероника Тушнова вскочила с кресла и, смею сказать, величественно объявила на весь зал «Я была бы оскорблена, если б я не числилась в этом списке!» - Павел Григорьевич выступил в прениях последним. Он говорил с трибуны горестно и, как всегда, запальчиво. Вряд ли он мог проверить алгеброй всю дисгармонию грозных обвинений, но с удивительной беззащитностью принял их сердцем. Он яростно признавал себя - и только себя! - виновным по всем параграфам. Я и сейчас будто слышу трагическую речь прокурора против подсудимого оба носят одну фамилию - Антокольский. Снисхождения Павел Григорьевич не просил, а суровый приговор привел в исполнение своей же речью. Для судей этого было достаточно; самый непреклонный из них с неприсущей ему душевностью заявил «Я верю Антокольскому». Еще секунда - и Павел Григорьевич сойдет с трибуны под аплодисменты публики и президиума. Но именно в эту минуту грянул вопрос из угла зала «А какого вы мнения о поэте П.» Тот являлся фигурой настолько, сказали бы мы сегодня, одиозной, что его имя в общем-то даже не связывалось с именем учителя... И была пауза... Все, включая отговоривших свое ораторов и самого Павла Григорьевича, понимали, что вопрос этот - как мина-ловушка. Мы, задержав дыхание, ждали ответа Антокольского... «Я считаю П. очень талантливым человеком!» - негромко отчеканил Павел Григорьевич...»
«Он был по-детски доверчив и открыт, - вспоминал критик А. Ревич. - Потому-то так мучительно переживал человеческую недоброту и предательство. Этим, а не робостью я сейчас объясняю крайнюю его растерянность в дни, когда его «прорабатывали». Его обвиняли в пристрастии к Западу, а он был настоящим сыном России, российской культуры, «гражданином Москвы», как он писал в стихах. Даже его интерес к европейской истории, к французской культуре и мысли был традиционным русским интересом к Западу, недаром он так любил цитировать блоковское «Нам внятно все - и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений». Интерес его к Франции не был просто галломанией, скорей был духовной тягой к французскому духу демократии, к французской революционности. Отсюда - поэмы о Коммуне, о Франсуа Вийоне, отсюда - «Робеспьер и Горгона» и «Санкюлот». Отсюда же стремление перевести на русский язык Бодлера и Рембо, Арагона и Элюара. В этом он следовал пушкинской традиции. Пушкин тоже тянулся к Парни, к Шенье...»
Книги продолжали выходить - «Поэты и время» (1957), «Мастерская» (1958), «Сила Вьетнама» (1960), «Высокое напряжение» (1962), «Четвертое измерение» (1964), «Повесть временных лет» (1969). К сожалению, Антокольский потерял жену. «Я не помню теперь, до какого времени я писала Павлику на его квартиру на улицу Щукина, - вспоминала Анастасия Цветаева, - на квартиру, как я слышала, его счастья, зрелости его и, быть может, начала старости, в годы его брака со второй женой его, Зоей Бажановой. Я не знаю, когда она умерла, но я знаю, что сталось с Павликом после ее смерти - он рухнул. Это началась уже не жизнь - доживание. Тот мир, который они любили вдвоем, еще цвел и шумел кругом, но ему уже не было в нем прежнего места. Как-то сразу настал самый последний его возраст годы наслаивались беззвучно - и только одно еще звучало ему стих. Как только загорался звук ритма - годы сгорали как мотыльки над костром, старческий стан выпрямлялся, глаза под желтыми веками полыхали, как прежде, и голос поэта гремел с почти неестественной силой над притихшим кругом слушающих...»
«Нельзя сказать, чтобы он был покинут, - писал Лев Озеров. - Его по-прежнему навещало много друзей, особенно молодежи, особенно молодых женщин. Последние делились на две части одна часть была к нему искренне и бескорыстно привязана, другая же часть была озабочена наследством Антокольского. Он играл в старого жениха, и казалось, вот-вот он свяжет себя брачными узами. Это злило Наталью Павловну (дочь поэта). Отец сорил деньгами, покупая барышням дорогие подарки и устраивая обеды в «Национале» и ЦДЛ со сдвигаемыми столами и случайными охотниками выпить и закусить...»
«Летом 1976 года, - вспоминала Маргарита Алигер, - торжественно и душевно отмечалось его восьмидесятилетие. Он был окружен признанием, любовью, дружбой своих старших воспитанников и обожанием младших. Он был доволен юбилеем. Но этот юбилей стал словно неким рубежом в его существовании. Словно он огромным внутренним напряжением продержался до него, а пережив его, ослабил ремни, ослабил волю, держащую его в какой никакой, но все-таки форме. Стал больше хворать, больше времени проводить в больнице. Без малого десять лет жил он без Зои, жил неуютно, неухожено, непривычно для себя, ни на день не прерывая работы. Но физические силы его иссякали. Первого июля 1978 года, в день его рождения, с утра позвонив к нему на дачу, чтобы поздравить его, я узнала, что он рано утром уехал с дачи в город и возвращаться не собирается. И справлять день рождения не собирается. Будет дома, на улице Щукина. Нет, не болен, но и не так, чтобы совсем здоров. Настроение плохое... В конце дня мы с Софьей Григорьевной Карагановой, тоже давним другом Антокольских, ни о чем не сговариваясь с ним, поехали в город. У Софьи Григорьевны была припасена бутылка какого-то заморского питья, а мне повезло - удалось купить в «Праге» вкусный и большой свежий торт. Дверь нам открыл Владимир Михайлович, шофер Антокольского, уже многие годы бывший его неизменным спутником и приятелем. Павел Григорьевич сидел в своем кабинете, среди столь знакомых и дорогих нам портретов, фотографий, книг, вещей. Сидел отсутствующий, отрешенный. Словно бы находился далеко отсюда, совсем далеко, бог знает где. Вероятно, он все-таки обрадовался нам, но сколь далеко это было от того, как умел радоваться людям Павлик. Больше в доме никого не было...»