«Подводные камни» молитвенного правила. Книга живые и мертвые читать онлайн. Почему к определению проблематики текста и выбору проблемы для написания сочинения нужно отнестись со всей серьёзностью

Должно быть, сейчас, когда он думал об этом, на его обычно спокойном лице доброго от природы, немолодого интеллигентного человека появилось выражение настолько необычное, что он вдруг услышал голос Серпилина:

Сергей Николаевич! Что с тобой? Случилось что?

Серпилин лежал на траве и, широко открыв глаза, смотрел на него.

Ровно ничего. - Шмаков надел очки, и лицо его приняло обычное выражение.

А если ничего, тогда скажи, который час: не пора ли? А то лень зря конечностями шевелить, - усмехнулся Серпилин.

Шмаков посмотрел на часы и сказал, что до конца привала осталось семь минут.

Тогда еще сплю. - Серпилин закрыл глаза.

После часового отдыха, который Серпилин, несмотря на усталость людей, не позволил затянуть ни на минуту, двинулись дальше, постепенно сворачивая на юго-восток.

До вечернего привала к отряду присоединилось еще три десятка бродивших по лесу людей. Из их дивизии больше никого не попалось. Все тридцать человек, встреченные после первого привала, были из соседней дивизии, стоявшей южней по левому берегу Днепра. Все это были люди из разных полков, батальонов и тыловых частей, и хотя среди них оказались три лейтенанта и один старший политрук, никто не имел представления ни где штаб дивизии, ни даже в каком направлении он отходил. Однако по отрывочным и часто противоречивым рассказам все-таки можно было представить общую картину катастрофы.

Судя по названию мест, из которых шли окруженцы, к моменту немецкого прорыва дивизия была растянута в цепочку почти на тридцать километров по фронту. Вдобавок она не успела или не сумела как следует укрепиться. Немцы бомбили ее двадцать часов подряд, а потом, выбросив в тылы дивизии несколько десантов и нарушив управление и связь, одновременно под прикрытием авиации сразу в трех местах начали переправу через Днепр. Части дивизии были смяты, местами побежали, местами ожесточенно дрались, но это уже не могло изменить общего хода дела.

Люди из этой дивизии шли небольшими группами, по двое и по трое. Одни были с оружием, другие без оружия. Серпилин, поговорив с ними, всех поставил в строй, перемешав с собственными бойцами. Невооруженных он поставил в строй без оружия, сказав, что придется самим добыть его в бою, оно для них не запасено.

Серпилин разговаривал с людьми круто, но не обидно. Только старшему политруку, оправдывавшемуся тем, что он шел хотя и без оружия, но в полном обмундировании и с партбилетом в кармане, Серпилин желчно возразил, что коммунисту на фронте надо хранить оружие наравне с партбилетом.

Мы не на Голгофу идем, товарищ дорогой, - сказал Серпилин, - а воюем. Если вам легче, чтобы фашисты вас к стенке поставили, чем своей рукой комиссарские звезды срывать, - это значит, что у вас совесть есть. Но нам одного этого мало. Мы не встать к стенке хотим, а фашистов к стенке поставить. А без оружия этого не совершишь. Так-то вот! Идите в строй, и ожидаю, что вы будете первым, кто приобретет себе оружие в бою.

Когда смущенный старший политрук отошел на несколько шагов, Серпилин окликнул его и, отцепив одну из двух висевших у пояса гранат-лимонок, протянул на ладони.

Для начала возьмите!

Синцов, в качестве адъютанта записывавший в блокнот фамилии, звания и номера частей, молча радовался тому запасу терпения и спокойствия, с которым Серпилин говорил с людьми.

Нельзя проникнуть в душу человека, но Синцову за эти дни не раз казалось, что сам Серпилин не испытывает страха смерти. Наверное, это было не так, но выглядело так.

В то же время Серпилин не делал виду, что не понимает, как это люди боятся, как это они могли побежать, растеряться, бросить оружие. Наоборот, он давал почувствовать им, что понимает это, но в то же время настойчиво вселял в них мысль, что испытанный ими страх и пережитое поражение - все это в прошлом. Что так было, но так больше не будет, что они потеряли оружие, но могут приобрести его вновь. Наверное, поэтому люди не отходили от Серпилина подавленными, даже когда он говорил с ними круто. Он справедливо не снимал с них вины, но и не переваливал всю вину только на их плечи. Люди чувствовали это и хотели доказать, что он прав.

Перед вечерним привалом произошла еще одна встреча, непохожая на все другие. Из двигавшегося по самой чащобе леса бокового дозора пришел сержант, приведя с собой двух вооруженных людей. Один из них был низкорослый красноармеец, в потертой кожаной куртке поверх гимнастерки и с винтовкой на плече. Другой - высокий, красивый человек лет сорока, с орлиным носом и видневшейся из-под пилотки благородной сединой, придававшей значительность его моложавому, чистому, без морщин лицу; на нем были хорошие галифе и хромовые сапоги, на плече висел новенький ППШ, с круглым диском, но пилотка на голове была грязная, засаленная, и такой же грязной и засаленной была нескладно сидевшая на нем красноармейская гимнастерка, не сходившаяся на шее и короткая в рукавах.

Товарищ комбриг, - подходя к Серпилину вместе с этими двумя людьми, косясь на них и держа наготове винтовку, сказал сержант, - разрешите доложить? Привел задержанных. Задержал и привел под конвоем, потому что не объясняют себя, а также по их виду. Разоружать не стали, потому что отказались, а мы не хотели без необходимости открывать в лесу огонь.

Заместитель начальника оперативного отдела штаба армии полковник Баранов, - отрывисто, бросив руку к пилотке и вытянувшись перед Серпилиным и стоявшим рядом с ним Шмаковым, сердито, с ноткой обиды сказал человек с автоматом.

Извиняемся, - услышав это и, в свою очередь, прикладывая руку к пилотке, сказал приведший задержанных сержант.

А чего вы извиняетесь? - повернулся к нему Серпилин. - Правильно сделали, что задержали, и правильно, что привели ко мне. Так действуйте и в дальнейшем. Можете идти. Попрошу ваши документы, - отпустив сержанта, повернулся он к задержанному, не называя его по званию.

Губы у того дрогнули, и он растерянно улыбнулся. Синцову показалось, что этот человек, наверное, был знаком с Серпилиным, но только сейчас узнал его и поражен встречей.

Так оно и было. Человек, назвавший себя полковником Барановым и действительно носивший эту фамилию и звание и состоявший в той должности, которую он назвал, когда его подвели к Серпилину, был так далек от мысли, что перед ним здесь, в лесу, в военной форме, окруженный другими командирами, может оказаться именно Серпилин, что в первую минуту лишь отметил про себя, что высокий комбриг с немецким автоматом на плече очень напоминает ему кого-то.

Серпилин! - воскликнул он, разведя руками, и трудно было понять, то ли это жест крайнего изумления, то ли он хочет обнять Серпилина.

Да, я комбриг Серпилин, - неожиданно сухим, жестяным голосом сказал Серпилин, - командир вверенной мне дивизии, а вот кто вы, пока не вижу. Ваши документы!

Серпилин, я Баранов, ты что, с ума сошел?

В третий раз прошу вас предъявить документы, - сказал Серпилин все тем же жестяным голосом.

У меня нет документов, - после долгой паузы сказал Баранов.

Как так нет документов?

Так вышло, я случайно потерял… Оставил в той гимнастерке, когда менял вот на эту… красноармейскую. - Баранов задвигал пальцами по своей засаленной, не по росту тесной гимнастерке.

Оставили документы в той гимнастерке? А полковничьи знаки различия у вас тоже на той гимнастерке?

Да, - вздохнул Баранов.

А почему же я должен вам верить, что вы заместитель начальника оперативного отдела армии полковник Баранов?

Но ты же меня знаешь, мы же с тобой вместе в академии служили! - уже совсем потерянно пробормотал Баранов.

Предположим, что так, - нисколько не смягчаясь, все с той же непривычной для Синцова жестяной жесткостью сказал Серпилин, - но если бы вы встретили не меня, кто бы мог подтвердить вашу личность, звание и должность?

Вот он, - показал Баранов на стоявшего рядом с ним красноармейца в кожаной куртке. - Это мой водитель.

А у вас есть документы, товарищ боец? - не глядя на Баранова, повернулся Серпилин к красноармейцу.

Есть… - красноармеец на секунду запнулся, не сразу решив, как обратиться к Серпилину, - есть, товарищ генерал! - Он распахнул кожанку, вынул из кармана гимнастерки обернутую в тряпицу красноармейскую книжку и протянул ее.

Так, - вслух прочел Серпилин. - «Красноармеец Золотарев Петр Ильич, воинская часть 2214». Ясно. - И он отдал красноармейцу книжку. - Скажите, товарищ Золотарев, вы можете подтвердить личность, звание и должность этого человека, вместе с которым вас задержали? - И он, по-прежнему не поворачиваясь к Баранову, показал на него пальцем.

Так точно, товарищ генерал, это действительно полковник Баранов, я его водитель.

Значит, вы удостоверяете, что это ваш командир?

Так точно, товарищ генерал.

Брось издеваться, Серпилин! - нервно крикнул Баранов.

Но Серпилин даже и глазом не повел в его сторону.

Хорошо, что хоть вы можете удостоверить личность вашего командира, а то, не ровен час, могли бы и расстрелять его. Документов нет, знаков различия нет, гимнастерка с чужого плеча, сапоги и бриджи комсоставские… - Голос Серпилина с каждой фразой становился все жестче и жестче. - При каких обстоятельствах оказались здесь? - спросил он после паузы.

Сейчас я тебе все расскажу… - начал было Баранов.

Но Серпилин, на этот раз полуобернувшись, прервал его:

Пока я не вас спрашиваю. Говорите… - снова повернулся он к красноармейцу.

Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушел в штаб, а кругом сразу началась бомбежка, как вскоре один приехавший из тыла шофер сказал, что там высадился немецкий десант, и он, услышав это, на всякий случай вывел машину. А еще через час прибежал полковник, похвалил его, что машина стоит уже наготове, вскочил в нее и приказал скорей гнать назад, в Чаусы. Когда они выехали на шоссе, впереди была уже сильная стрельба и дым, они свернули на проселок, поехали по нему, но опять услышали стрельбу и увидели на перекрестке немецкие танки. Тогда они свернули на глухую лесную дорогу, с нее съехали прямо в лес, и полковник приказал остановить машину.

Рассказывая все это, красноармеец иногда искоса взглядывал на своего полковника, как бы ища у того подтверждения, а тот стоял молча, низко опустив голову. Для него начиналось самое тяжкое, и он понимал это.

Приказал остановить машину, - повторил последние слова красноармейца Серпилин, - и что дальше?

Потом товарищ полковник приказал мне вынуть из-под сиденья мою старую гимнастерку и пилотку, я как раз недавно получил новое обмундирование, а старую гимнастерку и пилотку при себе оставил - на всякий случай, если под машиной лежать. Товарищ полковник снял свою гимнастерку и фуражку и надел мою пилотку и гимнастерку, сказал, что придется теперь пешком выходить из окружения, и велел мне облить машину бензином и поджечь. Но только я, - шофер запнулся, - но только я, товарищ генерал, не знал, что товарищ полковник забыл там документы, в своей гимнастерке, я бы, конечно, напомнил, если б знал, а то так все вместе с машиной и зажег.

Опустился на корточки, поглядел на Серпилина и сладко зевнул.

- А вы женаты? - спросил у него Шмаков.

Синцов кивнул и, отгоняя от себя сон, попробовал представить, как бы все вышло, если б Маша тогда, в Москве, настояла на своем желании ехать вместе с ним на войну и это удалось бы им… Вот они вылезли бы вместе с ней из поезда в Борисове… И что дальше? Да, это трудно было себе представить… И все таки в глубине души он знал, что в тот горький день их прощания была права она, а не он.

Сила злобы, которую он после всего пережитого испытывал к немцам, стерла многие границы, раньше существовавшие в его сознании; для него уже не существовало мыслей о будущем без мысли о том, что фашисты должны быть уничтожены. И почему же, собственно, Маша не могла чувствовать то же, что он? Почему он хотел отнять у нее то право, которое никому не даст отнять у себя, то право, которое попробуй отними у этой вот маленькой докторши!

- А дети есть или нет? - прервал его мысли Шмаков.

Синцов, все время, весь этот месяц, при каждом воспоминании упорно убеждавший себя, что все в порядке, что дочь уже давно в Москве, коротко объяснил, что произошло с его семьей. На самом деле чем насильственней убеждал он себя, что все хорошо, тем слабее верил в это.

Шмаков посмотрел на его лицо и понял, что лучше было не задавать этого вопроса.

- Ладно, спите, - привал короткий, и первого сна доглядеть не успеете!

«Какой уж теперь сон!» - сердито подумал Синцов, но, с минуту посидев с открытыми глазами, клюнул носом в колени, вздрогнул, снова открыл глаза, хотел что то сказать Шмакову и вместо этого, уронив голову на грудь, заснул мертвым сном.

Шмаков с завистью посмотрел на него и, сняв очки, стал тереть глаза большим и указательным пальцами: глаза болели от бессонницы, казалось, дневной свет колет их даже через зажмуренные веки, а сон не шел и не шел.

За последние трое суток Шмаков увидел столько мертвых ровесников своего убитого сына, что отцовская скорбь, силою воли загнанная в самые недра души, вышла из этих недр наружу и разрослась в чувство, которое относилось уже не только к сыну, а и к тем другим, погибшим на его глазах, и даже к тем, чьей гибели он не видел, а только знал о ней. Это чувство все росло и росло и наконец стало таким большим, что из скорби превратилось в гнев. И этот гнев душил сейчас Шмакова. Он сидел и думал о фашистах, которые повсюду, на всех дорогах войны, насмерть вытаптывали сейчас тысячи и тысячи таких же ровесников Октября, как его сын, - одного за другим, жизнь за жизнью. Сейчас он ненавидел этих немцев так, как когда то ненавидел белых. Большей меры ненависти он не знал, и, наверное, ее и не было в природе.

Еще вчера ему нужно было усилие над собой, чтобы отдать приказ расстрелять немецкого летчика. Но сегодня, после душераздирающих сцен переправы, когда фашисты, как мясники, рубили из автоматов воду вокруг голов тонущих, израненных, но все еще не добитых людей, в его душе перевернулось что то, до этой последней минуты все еще не желавшее окончательно переворачиваться, и он дал себе необдуманную клятву впредь не щадить этих убийц нигде, ни при каких обстоятельствах, ни на войне, ни после войны - никогда!

Должно быть, сейчас, когда он думал об этом, на его обычно спокойном лице доброго от природы, немолодого интеллигентного человека появилось выражение настолько необычное, что он вдруг услышал голос Серпилина:

- Сергей Николаевич! Что с тобой? Случилось что?

Серпилин лежал на траве и, широко открыв глаза , смотрел на него.

- Ровно ничего. - Шмаков надел очки, и лицо его приняло обычное выражение.

- А если ничего, тогда скажи, который час: не пора ли? А то лень зря конечностями шевелить, - усмехнулся Серпилин.

Шмаков посмотрел на часы и сказал, что до конца привала осталось семь минут.

- Тогда еще сплю. - Серпилин закрыл глаза.

После часового отдыха, который Серпилин, несмотря на усталость людей, не позволил затянуть ни на минуту, двинулись дальше, постепенно сворачивая на юго восток.

До вечернего привала к отряду присоединилось еще три десятка бродивших по лесу людей. Из их дивизии больше никого не попалось. Все тридцать человек, встреченные после первого привала, были из соседней дивизии, стоявшей южней по левому берегу Днепра. Все это были люди из разных полков, батальонов и тыловых частей, и хотя среди них оказались три лейтенанта и один старший политрук, никто не имел представления ни где штаб дивизии, ни даже в каком направлении он отходил. Однако по отрывочным и часто противоречивым рассказам все таки можно было представить общую картину катастрофы.

Судя по названию мест, из которых шли окруженцы, к моменту немецкого прорыва дивизия была растянута в цепочку почти на тридцать километров по фронту. Вдобавок она не успела или не сумела как следует укрепиться. Немцы бомбили ее двадцать часов подряд, а потом, выбросив в тылы дивизии несколько десантов и нарушив управление и связь, одновременно под прикрытием авиации сразу в трех местах начали переправу через Днепр. Части дивизии были смяты, местами побежали, местами ожесточенно дрались, но это уже не могло изменить общего хода дела.

Люди из этой дивизии шли небольшими группами, по двое и по трое. Одни были с оружием, другие без оружия. Серпилин, поговорив с ними, всех поставил в строй, перемешав с собственными бойцами. Невооруженных он поставил в строй без оружия, сказав, что придется самим добыть его в бою, оно для них не запасено.

Серпилин разговаривал с людьми круто, но не обидно. Только старшему политруку, оправдывавшемуся тем, что он шел хотя и без оружия, но в полном обмундировании и с партбилетом в кармане, Серпилин желчно возразил, что коммунисту на фронте надо хранить оружие наравне с партбилетом.

- Мы не на Голгофу идем, товарищ дорогой, - сказал Серпилин, - а воюем. Если вам легче, чтобы фашисты вас к стенке поставили, чем своей рукой комиссарские звезды срывать, - это значит, что у вас совесть есть. Но нам одного этого мало. Мы не встать к стенке хотим, а фашистов к стенке поставить. А без оружия этого не совершишь. Так то вот! Идите в строй, и ожидаю, что вы будете первым, кто приобретет себе оружие в бою.

Когда смущенный старший политрук отошел на несколько шагов, Серпилин окликнул его и, отцепив одну из двух висевших у пояса гранат лимонок, протянул на ладони.

- Для начала возьмите!

Синцов, в качестве адъютанта записывавший в блокнот фамилии, звания и номера частей, молча радовался тому запасу терпения и спокойствия, с которым Серпилин говорил с людьми.

Нельзя проникнуть в душу человека, но Синцову за эти дни не раз казалось, что сам Серпилин не испытывает страха смерти. Наверное, это было не так, но выглядело так.

В то же время Серпилин не делал виду, что не понимает, как это люди боятся, как это они могли побежать, растеряться, бросить оружие. Наоборот, он давал почувствовать им, что понимает это, но в то же время настойчиво вселял в них мысль, что испытанный ими страх и пережитое поражение - все это в прошлом. Что так было, но так больше не будет, что они потеряли оружие, но могут приобрести его вновь. Наверное, поэтому люди не отходили от Серпилина подавленными, даже когда он говорил с ними круто. Он справедливо не снимал с них вины, но и не переваливал всю вину только на их плечи. Люди чувствовали это и хотели доказать, что он прав.

Перед вечерним привалом произошла еще одна встреча, непохожая на все другие. Из двигавшегося по самой чащобе леса бокового дозора пришел сержант, приведя с собой двух вооруженных людей. Один из них был низкорослый красноармеец, в потертой кожаной куртке поверх гимнастерки и с винтовкой на плече. Другой - высокий, красивый человек лет сорока, с орлиным носом и видневшейся из под пилотки благородной сединой, придававшей значительность его моложавому , чистому, без морщин лицу; на нем были хорошие галифе и хромовые сапоги, на плече висел новенький ППШ, с круглым диском, но пилотка на голове была грязная, засаленная, и такой же грязной и засаленной была нескладно сидевшая на нем красноармейская гимнастерка, не сходившаяся на шее и короткая в рукавах.

- Товарищ комбриг, - подходя к Серпилину вместе с этими двумя людьми, косясь на них и держа наготове винтовку, сказал сержант, - разрешите доложить? Привел задержанных. Задержал и привел под конвоем, потому что не объясняют себя, а также по их виду. Разоружать не стали, потому что отказались, а мы не хотели без необходимости открывать в лесу огонь.

- Заместитель начальника оперативного отдела штаба армии полковник Баранов, - отрывисто, бросив руку к пилотке и вытянувшись перед Серпилиным и стоявшим рядом с ним Шмаковым, сердито, с ноткой обиды сказал человек с автоматом.

- Извиняемся, - услышав это и, в свою очередь, прикладывая руку к пилотке, сказал приведший задержанных сержант.

- А чего вы извиняетесь? - повернулся к нему Серпилин. - Правильно сделали, что задержали, и правильно, что привели ко мне. Так действуйте и в дальнейшем. Можете идти. Попрошу ваши документы, - отпустив сержанта, повернулся он к задержанному, не называя его по званию.

Губы у того дрогнули, и он растерянно улыбнулся. Синцову показалось, что этот человек, наверное, был знаком с Серпилиным, но только сейчас узнал его и поражен встречей.

Так оно и было. Человек, назвавший себя полковником Барановым и действительно носивший эту фамилию и звание и состоявший в той должности, которую он назвал, когда его подвели к Серпилину, был так далек от мысли, что перед ним здесь, в лесу, в военной форме, окруженный другими командирами, может оказаться именно Серпилин, что в первую минуту лишь отметил про себя, что высокий комбриг с немецким автоматом на плече очень напоминает ему кого то.

- Серпилин! - воскликнул он, разведя руками, и трудно было понять, то ли это жест крайнего изумления, то ли он хочет обнять Серпилина.

- Да, я комбриг Серпилин, - неожиданно сухим, жестяным голосом сказал Серпилин, - командир вверенной мне дивизии, а вот кто вы, пока не вижу. Ваши документы!

- Серпилин, я Баранов, ты что, с ума сошел?

- В третий раз прошу вас предъявить документы, - сказал Серпилин все тем же жестяным голосом.

- У меня нет документов, - после долгой паузы сказал Баранов.

- Как так нет документов?

- Так вышло, я случайно потерял… Оставил в той гимнастерке, когда менял вот на эту… красноармейскую. - Баранов задвигал пальцами по своей засаленной, не по росту, тесной гимнастерке.

- Оставили документы в той гимнастерке? А полковничьи знаки различия у вас тоже на той гимнастерке?

- Да, - вздохнул Баранов.

- А почему же я должен вам верить, что вы заместитель начальника оперативного отдела армии полковник Баранов?

- Но ты же меня знаешь, мы же с тобой вместе в академии служили! - уже совсем потерянно пробормотал Баранов.

- Предположим, что так, - нисколько не смягчаясь, все с той же непривычной для Синцова жестяной жесткостью сказал Серпилин, - но если бы вы встретили не меня, кто бы мог подтвердить вашу личность, звание и должность?

- Вот он, - показал Баранов на стоявшего рядом с ним красноармейца в кожаной куртке. - Это мой водитель.

- А у вас есть документы, товарищ боец? - не глядя на Баранова, повернулся Серпилин к красноармейцу.

- Есть… - красноармеец на секунду запнулся, не сразу решив, как обратиться к Серпилину, - есть, товарищ генерал! - Он распахнул кожанку, вынул из кармана гимнастерки обернутую в тряпицу красноармейскую книжку и протянул ее.

- Так, - вслух прочел Серпилин. - «Красноармеец Золотарев Петр Ильич, воинская часть 2214». Ясно. - И он отдал красноармейцу книжку. - Скажите, товарищ Золотарев, вы можете подтвердить личность, звание и должность этого человека, вместе с которым вас задержали? - И он, по прежнему не поворачиваясь к Баранову, показал на него пальцем.

- Так точно, товарищ генерал, это действительно полковник Баранов, я его водитель.

- Значит, вы удостоверяете, что это ваш командир?

- Так точно, товарищ генерал.

- Брось издеваться, Серпилин! - нервно крикнул Баранов.

Но Серпилин даже и глазом не повел в его сторону.

- Хорошо, что хоть вы можете удостоверить личность вашего командира, а то, не ровен час, могли бы и расстрелять его. Документов нет, знаков различия нет, гимнастерка с чужого плеча, сапоги и бриджи комсоставские… - Голос Серпилина с каждой фразой становился все жестче и жестче. - При каких обстоятельствах оказались здесь? - спросил он после паузы.

- Сейчас я тебе все расскажу… - начал было Баранов.

Но Серпилин, на этот раз полуобернувшись, прервал его:

- Пока я не вас спрашиваю. Говорите… - снова повернулся он к красноармейцу.

Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушел в штаб , а кругом сразу началась бомбежка, как вскоре один приехавший из тыла шофер сказал, что там высадился немецкий десант, и он, услышав это, на всякий случай вывел машину. А еще через час прибежал полковник, похвалил его, что машина стоит уже наготове, вскочил в нее и приказал скорей гнать назад, в Чаусы. Когда они выехали на шоссе, впереди была уже сильная стрельба и дым, они свернули на проселок, поехали по нему, но опять услышали стрельбу и увидели на перекрестке немецкие танки. Тогда они свернули на глухую лесную дорогу, с нее съехали прямо в лес, и полковник приказал остановить машину.

Рассказывая все это, красноармеец иногда искоса взглядывал на своего полковника, как бы ища у того подтверждения, а тот стоял молча, низко опустив голову. Для него начиналось самое тяжкое, и он понимал это.

- Приказал остановить машину, - повторил последние слова красноармейца Серпилин, - и что дальше?

- Потом товарищ полковник приказал мне вынуть из под сиденья мою старую гимнастерку и пилотку, я как раз недавно получил новое обмундирование, а старую гимнастерку и пилотку при себе оставил - на всякий случай, если под машиной лежать. Товарищ полковник снял свою гимнастерку и фуражку и надел мою пилотку и гимнастерку, сказал, что придется теперь пешком выходить из окружения, и велел мне облить машину бензином и поджечь. Но только я, - шофер запнулся, - но только я, товарищ генерал, не знал, что товарищ полковник забыл там документы, в своей гимнастерке, я бы, конечно, напомнил, если б знал, а то так все вместе с машиной и зажег.

Он чувствовал себя виноватым.

- Вы слышите? - Серпилин повернулся к Баранову. - Ваш боец сожалеет, что не напомнил вам о ваших документах. - В голосе его прозвучала насмешка. - Интересно, что произошло бы, если б он вам о них напомнил? - Он снова повернулся к шоферу: - Что было дальше?

- Благодарю вас, товарищ Золотарев, - сказал Серпилин. - Занеси его в списки, Синцов. Догоняйте колонну и становитесь в строй. Довольствие получите на привале.

Шофер было двинулся, потом остановился и вопросительно посмотрел на своего полковника, но тот по прежнему стоял, опустив глаза в землю.

- Идите! - повелительно сказал Серпилин. - Вы свободны.

Шофер ушел. Наступила тяжелая тишина.

- Зачем вам понадобилось при мне спрашивать его? Могли бы спросить меня, не компрометируя перед красноармейцем.

- А я спросил его потому, что больше доверяю рассказу бойца с красноармейской книжкой, чем рассказу переодетого полковника без знаков различия и документов, - сказал Серпилин. - Теперь мне, по крайней мере, ясна картина. Приехали в дивизию проследить за выполнением приказов командующего армией. Так или не так?

- Так, - упрямо глядя в землю, сказал Баранов.

- А вместо этого удрали при первой опасности! Все бросили и удрали. Так или не так?

- Не совсем.

- Не совсем? А как?

Но Баранов молчал. Как ни сильно чувствовал он себя оскорбленным, возражать было нечего.

- Скомпрометировал я его перед красноармейцем! Ты слышишь, Шмаков? - повернулся Серпилин к Шмакову. - Смеху подобно! Он струсил, снял с себя при красноармейце командирскую гимнастерку, бросил документы, а я его, оказывается, скомпрометировал. Не я вас скомпрометировал перед красноармейцем, а вы своим позорным поведением скомпрометировали перед красноармейцем командный состав армии. Если мне не изменяет память, вы были членом партии. Что, партийный билет тоже сожгли?

- Все сгорело, - развел руками Баранов.

- Вы говорите, что случайно забыли в гимнастерке все документы? - тихо спросил впервые вступивший в этот разговор Шмаков.

- Случайно.

- А по моему, вы лжете. По моему, если бы ваш водитель напомнил вам о них, вы бы все равно избавились от них при первом удобном случае.

- Для чего? - спросил Баранов.

- Это уж вам виднее.

- Но я же с оружием шел.

- Если вы документы сожгли, когда настоящей опасности и близко не было, то оружие бросили бы перед первым немцем.

- Он оружие себе оставил потому, что в лесу волков боялся, - сказал Серпилин.

- Я против немцев оставил оружие, против немцев! - нервно выкрикнул Баранов.

- Не верю, - сказал Серпилин. - У вас, у штабного командира, целая дивизия под руками была, так вы из нее удрали! Как же вам одному с немцами воевать?

- Федор Федорович, о чем долго говорить? Я не мальчик, все понимаю, - вдруг тихо сказал Баранов.

Но именно это внезапное смирение, словно человек, только что считавший нужным оправдываться изо всех сил, вдруг решил, что ему полезней заговорить по другому, вызвало у Серпилина острый прилив недоверия.

- Что вы понимаете?

- Свою вину. Я смою ее кровью. Дайте мне роту, наконец, взвод, я же все таки не к немцам шел, а к своим, в это можете поверить?

- Не знаю, - сказал Серпилин. - По моему, ни к кому вы не шли. Просто шли в зависимости от обстоятельств , как обернется…

- Я проклинаю тот час, когда сжег документы… - снова начал Баранов, но Серпилин перебил его:

- Что сейчас жалеете - верю. Жалеете, что поторопились, потому что к своим попали, а если бы вышло иначе - не знаю, жалели бы. Как, комиссар, - обратился он к Шмакову, - дадим этому бывшему полковнику под команду роту?

- Нет, - сказал Шмаков.

- Взвод?

- Нет.

- По моему, тоже. После всего, что вышло, я скорей доверю вашему водителю командовать вами, чем вам им! - сказал Серпилин и впервые на полтона мягче всего сказанного до этого обратился к Баранову: - Пойдите и станьте в строй с этим вашим новеньким автоматом и попробуйте, как вы говорите, смыть свою вину кровью… немцев, - после паузы добавил он. - А понадобится - и своей. Данной нам здесь с комиссаром властью вы разжалованы в рядовые до тех пор, пока не выйдем к своим. А там вы объясните свои поступки, а мы - свое самоуправство.

- Все? Больше вам нечего мне сказать? - подняв на Серпилина злые глаза, спросил Баранов.

Что то дрогнуло в лице Серпилина при этих словах; он даже на секунду закрыл глаза, чтобы спрятать их выражение.

- Скажите спасибо, что за трусость не расстреляли, - вместо Серпилина отрезал Шмаков.

- Синцов, - сказал Серпилин, открывая глаза, - занесите в списки части бойца Баранова. Пойдите с ним, - он кивнул в сторону Баранова, - к лейтенанту Хорышеву и скажите ему, что боец Баранов поступает в его распоряжение.

- Твоя власть, Федор Федорович, все выполню, но не жди, что я тебе это забуду.

Серпилин заложил за спину руки, хрустнул ими в запястьях и промолчал.

- Пойдемте со мной, - сказал Баранову Синцов, и они стали догонять ушедшую вперед колонну.

Шмаков пристально посмотрел на Серпилина. Сам взволнованный происшедшим, он чувствовал, что Серпилин потрясен еще больше. Видимо, комбриг тяжело переживал позорное поведение старого сослуживца, о котором, наверно, раньше был совсем другого, высокого мнения.

- Федор Федорович!

- Что? - словно спросонок, даже вздрогнув, отозвался Серпилин: он погрузился в свои мысли и забыл, что Шмаков идет рядом с ним, плечо в плечо.

- Чего расстроился? Долго вместе служили? Хорошо его знали?

Серпилин посмотрел на Шмакова рассеянным взглядом и ответил с непохожей на себя, удивившей комиссара уклончивостью:

- А мало ли кто кого знал! Давайте лучше до привала шагу прибавим!

Шмаков, не любивший навязываться, замолчал, и они оба, прибавив шагу, до самого привала шли рядом, не говоря ни слова, каждый занятый своими мыслями.

Шмаков не угадал. Хотя Баранов действительно служил с Серпилиным в академии, Серпилин не только был о нем не высокого мнения, а, наоборот, был самого дурного. Он считал Баранова не лишенным способностей карьеристом, интересовавшимся не пользой армии, а лишь собственным продвижением по службе. Преподавая в академии, Баранов готов был сегодня поддерживать одну доктрину, а завтра другую, называть белое черным и черное белым. Ловко применяясь к тому, что, как ему казалось, могло понравиться «наверху», он не брезговал поддерживать даже прямые заблуждения, основанные на незнании фактов, которые сам он прекрасно знал.

Его коньком были доклады и сообщения об армиях предполагаемых противников; выискивая действительные и мнимые слабости, он угодливо замалчивал все сильные и опасные стороны будущего врага. Серпилин, несмотря на всю тогдашнюю сложность разговоров на такие темы, дважды обругал за это Баранова с глазу на глаз, а в третий раз публично.

Ему потом пришлось вспомнить об этом при совершенно неожиданных обстоятельствах; и один бог знает, какого труда стоило ему сейчас, во время разговора с Барановым, не выразить всего того, что вдруг всколыхнулось в его душе.

Он не знал, прав он или не прав, думая о Баранове то, что он о нем думал, но зато он твердо знал, что сейчас не время и не место для воспоминаний, хороших или плохих - безразлично!

Самым трудным в их разговоре было мгновение, когда Баранов вдруг вопросительно и зло глянул ему прямо в глаза. Но, кажется, он выдержал и этот взгляд, и Баранов ушел успокоенный, по крайней мере судя по его прощальной наглой фразе.

Что ж, пусть так! Он, Серпилин, не желает и не может иметь никаких личных счетов с находящимся у него в подчинении бойцом Барановым. Если тот будет храбро драться, Серпилин поблагодарит его перед строем; если тот честно сложит голову, Серпилин доложит об этом; если тот струсит и побежит, Серпилин прикажет расстрелять его, так же как приказал бы расстрелять всякого другого. Все правильно. Но как тяжело на душе!

Привал сделали около людского жилья, впервые за день попавшегося в лесу. На краю распаханной под огород пустоши стояла старая изба лесника. Тут же, неподалеку, был и колодец, обрадовавший истомленных жарой людей.

Синцов, отведя Баранова к Хорышеву, зашел в избу. Она состояла из двух комнат ; дверь во вторую была закрыта; оттуда слышался протяжный, ноющий женский плач. Первая комната была оклеена по бревнам старыми газетами. В правом углу висела божница с бедными, без риз, иконами. На широкой лавке рядом с двумя командирами, зашедшими в избу раньше Синцова, неподвижно и безмолвно сидел строгий восьмидесятилетний старик, одетый во все чистое - белую рубаху и белые порты. Все лицо его было изрезано морщинами, глубокими, как трещины, а на худой шее на истертой медной цепочке висел нательный крест.

Маленькая юркая бабка, наверное, ровесница старика по годам, но казавшаяся гораздо моложе его из за своих быстрых движений, встретила Синцова поклоном, сняла с завешенной рушником стенной полки еще один граненый стакан и поставила его перед Синцовым на стол, где уже стояли два стакана и бадейка. До прихода Синцова бабка угощала молоком зашедших в избу командиров.

Синцов спросил у нее, нельзя ли чего нибудь собрать покушать для командира и комиссара дивизии, добавив, что хлеб у них есть свой.

- Чем же угостить теперь, молочком только. - Бабка сокрушенно развела руками. - Разве что печь разжечь, картошки сварить, коли время есть.

Синцов не знал, хватит ли времени, но сварить картошки на всякий случай попросил.

- Старая картошка осталась еще, прошлогодняя… - сказала бабка и стала хлопотать у печки.

Синцов выпил стакан молока; ему хотелось выпить еще, но, заглянув в бадейку, в которой осталось меньше половины, он постеснялся. Оба командира, которым тоже, наверное, хотелось выпить еще по стакану, простились и вышли. Синцов остался с бабкой и стариком. Посуетившись у печки и подложив под дрова лучину, бабка пошла в соседнюю комнату и через минуту вернулась со спичками. Оба раза, когда она открывала и закрывала дверь, громкий ноющий плач всплесками вырывался оттуда.

- Что это у вас, кто плачет? - спросил Синцов.

- Дунька голосит, внучка моя. У ней парня убило. Он сухорукой, его на войну не взяли. Погнали из Нелидова колхозное стадо, он со стадом пошел, и, как шоссе переходили, по ним бомбы сбросили и убили. Второй день воет, - вздохнула бабка.

Она разожгла лучину, поставила на огонь чугунок с уже заранее, наверное для себя, помытой картошкой, потом села рядом со своим стариком на лавке и, облокотясь на стол, пригорюнилась.

- Все у нас на войне. Сыны на войне, внуки на войне. А скоро ли немец сюда придет, а?

- Не знаю.

- А то приходили из Нелидова, говорили, что немец уже в Чаусах был.

- Не знаю. - Синцов и в самом деле не знал, что ответить.

- Должно, скоро, - сказала бабка. - Стада уже пять ден, как гонют, зря бы не стали. И мы вот, - показала она сухонькой рукой на бадейку, - последнее молочко пьем. Тоже корову отдали. Пусть гонют, даст бог, когда и обратно пригонют. Соседка говорила, в Нелидове народу мало осталось, все уходют…

Она говорила все это, а старик сидел и молчал; за все время, что Синцов был в избе, он так и не сказал ни одного слова. Он был очень стар и, казалось, хотел умереть теперь же, не дожидаясь, когда вслед за этими людьми в красноармейской форме в его избу зайдут немцы. И такая грусть охватывала при взгляде на него, такая тоска слышалась в ноющем женском рыдании за стеной, что Синцов не выдержал и вышел, сказав, что сейчас вернется.

Едва спустившись с крыльца, он увидел подходившего к избе Серпилина.

- Товарищ комбриг… - начал он.

Но, опередив его, к Серпилину подбежала давешняя маленькая врачиха и, волнуясь, сказала, что полковник Зайчиков просил сейчас же подойти к нему.

- Потом зайду, если успею, - махнул рукой Серпилин в ответ на просьбу Синцова зайти отдохнуть в избе и свинцовыми шагами пошел за маленькой врачихой.

Зайчиков лежал на носилках в тени, под густыми кустами орешника. Его только что напоили водой; наверное, он глотал ее с трудом: воротник гимнастерки и плечи были у него мокрые.

- Я здесь, Николай Петрович. - Серпилин сел на землю рядом с Зайчиковым.

Зайчиков открыл глаза так медленно , словно даже это движение требовало от него неимоверного усилия.

- Слушай, Федя, - шепотом сказал он, впервые так обращаясь к Серпилину, - застрели меня. Нет сил мучиться, окажи услугу.

- Если бы я только сам мучился, а то всех обременяю. - Зайчиков с трудом выдыхал каждое слово.

- Не могу, - повторил Серпилин.

- Дай пистолет, сам застрелюсь.

Серпилин молчал.

- Ответственности боишься?

- Нельзя тебе стреляться, - собрался наконец с духом Серпилин, - не имеешь права. На людей подействует. Если б мы с тобой вдвоем шли…

Он не договорил фразы, но умирающий Зайчиков не только понял, но и поверил, что, будь они вдвоем, Серпилин не отказал бы ему в праве застрелиться.

- Ах, как я мучаюсь, - он закрыл глаза, - как мучаюсь, Серпилин, если бы ты знал, сил моих нет! Усыпи меня, прикажи врачу, чтобы усыпила, я ее просил - не дает, говорит, нету. Ты проверь, может, врет?

Теперь он снова лежал неподвижно, закрыв глаза и сжав губы. Серпилин встал и, отойдя в сторону, подозвал к себе врачиху.

- Безнадежно? - спросил он тихо.

Она только всплеснула своими маленькими ручками.

- Что вы спрашиваете? Я уже три раза думала, что совсем умирает. Несколько часов осталось жить, самое долгое.

- Есть у вас что нибудь усыпить его? - тихо, но решительно спросил Серпилин.

Врачиха испуганно посмотрела на него большими детскими глазами.

- Это нельзя!

- Я знаю, что нельзя, ответственность моя. Есть или нет?

- Нет, - сказала врачиха, и ему показалось, что она не солгала.

- Нет сил смотреть, как человек мучается.

- А у меня, думаете, есть силы? - ответила она и, неожиданно для Серпилина, заплакала, размазывая слезы по лицу.

Серпилин отвернулся от нее, подошел к Зайчикову и сел рядом, вглядываясь в его лицо.

Лицо это перед смертью осунулось и от худобы помолодело. Серпилин вдруг вспомнил, что Зайчиков на целых шесть лет моложе его и к концу гражданской был еще молодым комвзвода, когда он, Серпилин, уже командовал полком. И от этого далекого воспоминания горечь старшего, у которого умирает на руках младший, охватила душу одного, уже немолодого, человека над телом другого.

«Ах, Зайчиков, Зайчиков, - подумал Серпилин, - не хватал звезд с неба, когда был у меня на стажировке, служил по разному - и лучше и хуже других, потом воевал на финской, наверное храбро: два ордена даром не дадут, да и под Могилевом не струсил, не растерялся, командовал, пока стоял на ногах, а теперь вот лежишь и умираешь здесь, в лесу, и не знаешь и никогда не узнаешь, когда и где кончится эта война… на которой ты с самого начала хлебнул такого горя…»

Нет, он не был в забытьи, он лежал и думал почти о том же, о чем думал Серпилин.

- Все б ничего, - закрыл глаза Зайчиков, - только больно очень. Иди, у тебя дела! - совсем уже тихо, через силу, проговорил он и снова закусил от боли губу…

В восемь часов вечера отряд Серпилина подошел к юго восточной части леса. Дальше, судя по карте, шло еще два километра мелколесья, а за ним пролегала шоссейная дорога, которую никак нельзя было миновать. За дорогой была деревня, полоса пахотных земель, и лишь потом вновь начинались леса. Не доходя до мелколесья, Серпилин расположил людей на отдых, в предвидении боя и ночного перехода сразу вслед за боем. Людям надо было подкрепиться и поспать. Многие уже давно еле волочили ноги, но шли из последних сил, зная, что если они до вечера не выйдут к шоссе и ночью не пересекут его, то все их прежние усилия бессмысленны - им придется ждать следующей ночи.

Обойдя расположение отряда, проверив дозоры и отправив к шоссе разведку, Серпилин в ожидании ее возвращения решил отдохнуть. Но это не сразу удалось ему. Едва он облюбовал себе место на травке под тенистым деревом, как Шмаков подсел к нему и, вытащив из кармана галифе, сунул ему в руку пожухлую, наверное уже несколько дней провалявшуюся в лесу, немецкую листовку.

- На, полюбопытствуй. Бойцы нашли, принесли. Должно быть, с самолетов сбрасывают.

Серпилин протер слипавшиеся от бессонницы глаза и добросовестно прочел листовку, всю, от начала до конца. В ней сообщалось , что сталинские армии разгромлены, что в плен взято шесть миллионов человек, что германские войска взяли Смоленск и подходят к Москве. За этим следовал вывод: дальнейшее сопротивление бесполезно, а за выводом два обещания: «сохранить жизнь для каждого, кто добровольно сдастся в плен, в том числе для командного и политического состава» и «кормить пленных три раза в день и содержать их в условиях, общепринятых в цивилизованном мире». На обратной стороне листовки была оттиснута размашистая схема; из названий городов на ней были только Минск, Смоленск и Москва, но по общим масштабам северная стрела наступавших германских армий заезжала далеко за Вологду, а южная попадала концом куда то между Пензой и Тамбовом. Средняя стрела, впрочем, чуть чуть не доставала до Москвы - занять Москву составители листовки все же пока не решились.

- Да а, - насмешливо протянул Серпилин и, согнув листовку пополам, вернул Шмакову. - Даже тебе, комиссар, оказывается, жизнь обещают. Как, может, сдадимся, а?

- Деникинцы и те поумней такие бумажонки стряпали. - Шмаков повернулся к Синцову и спросил, остались ли у него спички.

Синцов вытащил из кармана спички и хотел сжечь протянутую Шмаковым листовку не читая, но Шмаков остановил его:

- А ты прочти, она не заразная!

Синцов прочел листовку с каким то даже самого его удивившим бесчувствием. Он, Синцов, позавчера и вчера сначала из винтовки, а потом из немецкого автомата своими руками убил двух фашистов, может быть, и больше, но двух убил - это точно; он хотел и дальше убивать их, и эта листовка не относилась к нему…

Тем временем Серпилин по солдатски, не тратя лишнего времени, устраивался отдохнуть под облюбованным им деревом. К удивлению Синцова, среди немногих самых необходимых вещей в полевой сумке Серпилина оказалась вчетверо сложенная резиновая подушечка. Смешно пузыря худые щеки, Серпилин надул ее и с наслаждением подложил под голову.

- Всюду вожу с собой, подарок жены! - улыбнулся он смотревшему на эти приготовления Синцову, не добавив, что подушечка была для него особо памятной: присланная несколько лет назад женою из дома, она пропутешествовала с ним на Колыму и обратно.

Шмаков не хотел ложиться, пока будет спать Серпилин, но тот уговорил его.

- Все равно у нас с тобой сегодня по очереди не выйдет. Ночью надо не спать, - чего доброго, воевать придется. А воевать без сна никто не может, даже комиссары! Хоть на час, а, будь добр, закрой глаза, как кура на насесте.

Приказав разбудить себя, как только вернется разведка, Серпилин блаженно вытянулся на траве. Немножко поворочавшись с боку на бок, заснул и Шмаков. Синцов, которому Серпилин не отдал никаких приказаний, с трудом преодолел соблазн тоже лечь и заснуть. Если бы Серпилин прямо сказал ему, что можно спать, он не выдержал бы и лег, но Серпилин ничего не сказал, и Синцов, борясь со сном, стал мерить шагами взад и вперед маленькую полянку, на которой под деревом лежали комбриг и комиссар. Раньше он только слышал, что люди засыпают на ходу, сейчас он испытал это на себе, иногда вдруг останавливаясь и теряя равновесие.

- Товарищ политрук, - услышал он за спиной негромкий знакомый голос Хорышева.

- Что случилось? - спросил Синцов, повернувшись и с тревогой заметив признаки глубокого волнения на обычно невозмутимо веселом мальчишеском лице лейтенанта.

- Ничего. Орудие в лесу обнаружили. Хочу комбригу доложить.

Хорышев по прежнему говорил негромко, но, наверное, Серпилина разбудило слово «орудие». Он сел, опираясь на руки, оглянулся на спящего Шмакова и тихо поднялся, сделав знак рукой, чтобы не докладывали во весь голос, не будили комиссара. Оправив гимнастерку и поманив за собой Синцова, он прошел несколько шагов в глубь леса. И только тут наконец дал Хорышеву возможность доложить.

- Что за орудие? Немецкое?

- Наше. И при нем пять бойцов.

- А снаряды?

- Один снаряд остался.

- Небогато. А далеко отсюда?

- Шагов пятьсот.

Серпилин повел плечами, стряхивая с себя остатки сна, и сказал, чтобы Хорышев проводил его к орудию.

Синцову хотелось по дороге узнать, почему у всегда спокойного лейтенанта такое взволнованное лицо, но Серпилин шел всю дорогу молча, и Синцову было неудобно нарушать это молчание.

Через пятьсот шагов они действительно увидели стоявшую в гуще молодого ельника 45 миллиметровую противотанковую пушку. Возле пушки на толстом слое рыжей старой хвои сидели вперемежку бойцы Хорышева и те пятеро артиллеристов, о которых он доложил Серпилину.

При появлении комбрига все встали, артиллеристы чуть позже других, но все таки раньше, чем Хорышев успел подать команду.

- Здравствуйте, товарищи артиллеристы! - сказал Серпилин. - Кто у вас за старшего?

Вперед шагнул старшина в фуражке со сломанным пополам козырьком и черным артиллерийским околышем. На месте одного глаза у него была запухшая рана, а верхнее веко другого глаза подрагивало от напряжения. Но стоял он на земле крепко, словно ноги в драных сапогах были приколочены к ней гвоздями; и руку с оборванным и прожженным рукавом поднес к обломанному козырьку, как на пружине; и голосом, густым и сильным, доложил, что он, старшина девятого отдельного противотанкового дивизиона Шестаков, является в настоящее время старшим по команде , выведя с боями оставшуюся материальную часть из под города Бреста.

- Откуда, откуда? - переспросил Серпилин, которому показалось, что он ослышался.

- Из под города Бреста, где в полном составе дивизиона был принят первый бой с фашистами, - не сказал, а отрубил старшина.

Наступило молчание.

Серпилин смотрел на артиллеристов, соображая, может ли быть правдой то, что он только что услышал. И чем дольше он на них смотрел, тем все яснее становилось ому, что именно эта невероятная история и есть самая настоящая правда, а то, что пишут немцы в своих листовках про свою победу, есть только правдоподобная ложь и больше ничего.

Пять почерневших, тронутых голодом лиц, пять пар усталых, натруженных рук, пять измочаленных, грязных, исхлестанных ветками гимнастерок, пять немецких, взятых в бою автоматов и пушка, последняя пушка дивизиона, не по небу, а по земле, не чудом, а солдатскими руками перетащенная сюда с границы, за четыреста с лишним верст… Нет, врете, господа фашисты, не будет по вашему!

- На себе, что ли? - спросил Серпилин, проглотив комок в горле и кивнув на пушку.

Старшина ответил, а остальные, не выдержав, хором поддержали его, что бывало по разному: шли и на конной тяге, и на руках тащили, и опять разживались лошадьми, и снова на руках…

- А как через водные преграды, здесь, через Днепр, как? - снова спросил Серпилин.

- Плотом, позапрошлой ночью…

- А мы вот ни одного не переправили, - вдруг сказал Серпилин, но хотя он обвел при этом взглядом всех своих, они почувствовали, что он упрекает сейчас только одного человека - самого себя.

Потом он снова посмотрел на артиллеристов:

- Говорят, и снаряды у вас есть?

- Один, последний, - виновато, словно он недоглядел и вовремя не восстановил боекомплект, сказал старшина.

- А где предпоследний истратили?

- Тут, километров за десять. - Старшина ткнул рукою назад, туда, где за лесом проходило шоссе. - Прошлой ночью выкатили к шоссе в кусты, на прямую наводку, и по автоколонне, в головную машину, прямо в фары дали!

- А что лес прочешут, не побоялись?

- Надоело бояться, товарищ комбриг, пусть нас боятся!

- Так и не прочесывали?

- Нет. Только минами кругом все закидали. Командира дивизиона насмерть ранили.

- А где он? - быстро спросил Серпилин и, не успев договорить, уже сам понял, где…

В стороне, там, куда повел глазами старшина, под громадной, старой, до самой верхушки голой сосной желтела только что засыпанная могила; даже немецкий широкий тесак, которым резали дерн, чтобы обложить могилу, еще не вынутый, торчал из земли, как непрошеный крест.

На сосне еще сочилась смолой грубая, крест накрест зарубка. И еще две такие же злые зарубки были на соснах справа и слева от могилы, как вызов судьбе, как молчаливое обещание вернуться.

Серпилин подошел к могиле и, сдернув с головы фуражку, долго молча смотрел на землю, словно стараясь увидеть сквозь нее то, чего уже никому и никогда не дано было увидеть, - лицо человека, который с боями довел от Бреста до этого заднепровского леса все, что осталось от его дивизиона: пять бойцов и пушку с последним снарядом.

Серпилин никогда не видел этого человека, но ему казалось, что он хорошо знает, какой это человек. Такой, за которым солдаты идут в огонь и в воду, такой, чье мертвое тело, жертвуя жизнью, выносят из боя, такой, чьи приказания выполняют и после смерти. Такой, каким надо быть , чтобы вывести эту пушку и этих людей. Но и эти люди, которых он вывел, стоили своего командира. Он был таким, потому что шел с ними…

Серпилин надел фуражку и молча пожал руку каждому из артиллеристов. Потом показал на могилу и отрывисто спросил:

- Как фамилия?

- Капитан Гусев.

- Не записывай. - Серпилин увидел, что Синцов взялся за планшет. - И так не забуду до смертного часа. А впрочем, все мы смертны, запиши! И артиллеристов внеси в строевой список! Спасибо за службу, товарищи! А ваш последний снаряд, думаю, выпустим еще сегодня ночью, в бою.

Среди стоявших вместе с артиллеристами бойцов Хорышева Серпилин давно уже заметил седую голову Баранова, но только сейчас встретился с ним взглядом - глаза в глаза и прочел в этих не успевших спрятаться от него глазах страх перед мыслью о будущем бое.

- Товарищ комбриг, - из за спин бойцов появилась маленькая фигурка докторши, - вас полковник зовет!

- Полковник? - переспросил Серпилин. Он сейчас думал о Баранове и не сразу сообразил, какой полковник его зовет. - Да, идем, идем, - сказал он, поняв, что докторша говорит о Зайчикове.

- Что случилось? Что ж меня не позвали? - огорченно сжав перед собой ладони, воскликнула докторша, заметив людей, столпившихся над свежей могилой.

- Ничего, пойдемте, поздно вас звать было! - Серпилин с грубоватой лаской положил ей на плечо свою большую руку, почти насильно повернул ее и, все еще держа руку на ее плече, пошел вместе с нею.

«Без веры, без чести, без совести, - продолжал он думать о Баранове, шагая рядом с докторшей. - Пока война казалась далекой, кричал, что шапками закидаем, а пришла - и первым побежал. Раз он испугался, раз ему страшно, значит, уже все проиграно, уже мы не победим! Как бы не так! Кроме тебя, еще капитан Гусев есть, и его артиллеристы, и мы, грешные, живые и мертвые, и вот эта докторша маленькая, что наган двумя руками держит…»

Серпилин вдруг почувствовал, что его тяжелая рука все еще лежит на худеньком плече докторши, и не только лежит, но даже опирается на это плечо. А она идет себе и как будто не замечает, даже, кажется, нарочно приподняла плечо. Идет и не подозревает, наверное, что бывают на свете такие люди, как Баранов.

- Вот видите, руку у вас на плече забыл, - глуховатым ласковым голосом сказал он докторше и снял руку.

- А вы ничего, вы обопритесь, если устали. Я знаете какая сильная.

«Да, ты сильная, - подумал про себя Серпилин, - с такими, как ты, не пропадем, это верно». Ему хотелось сказать этой маленькой женщине что то ласковое и уверенное, что было бы ответом на его собственные мысли о Баранове, но что именно сказать ей, он так и не нашел, и они молча дошагали до того места, где лежал Зайчиков.

- Товарищ полковник, я привела, - тихо сказала докторша, первой становясь на колени у носилок с Зайчиковым.

Серпилин тоже стал на колени рядом с ней, и она отодвинулась в сторону, чтобы не мешать ему наклониться поближе к лицу Зайчикова.

- Это ты, Серпилин? - невнятным шепотом спросил Зайчиков.

- Я.

- Слушай, что я тебе скажу, - еще тише сказал Зайчиков и замолчал.

Серпилин ждал минуту, две, три, но ему так и не суждено было узнать, что именно хотел сказать новому командиру дивизии ее бывший командир.

- Умер, - чуть слышно сказала докторша.

Серпилин медленно снял фуражку, с минуту постоял на коленях с непокрытой головой, с усилием разогнув колени, встал на ноги и, не сказав ни слова, пошел обратно.

Вернувшиеся разведчики доложили, что на шоссе немецкие патрули и движение машин в сторону Чаус.

- Ну что ж, как видно, придется воевать, - сказал Серпилин. - Поднимите и постройте людей!

Сейчас, узнав, что его предположения подтвердились и шоссе едва ли удастся пересечь без боя, он окончательно стряхнул угнетавшее его с утра чувство физической усталости. Он был полон решимости довести всех этих поднимавшихся от сна с оружием в руках людей туда, куда он должен был их довести, - до своих! Ни о чем другом он не думал и не желал думать, ибо ничто другое его не устраивало.

Он не знал и не мог еще знать в ту ночь полной цены всего уже совершенного людьми его полка. И, подобно ему и его подчиненным, полной цены своих дел еще не знали тысячи других людей, в тысячах других мест сражавшихся насмерть с незапланированным немцами упорством.

Они не знали и не могли знать, что генералы еще победоносно наступавшей на Москву, Ленинград и Киев германской армии через пятнадцать лет назовут этот июль сорок первого года месяцем обманутых ожиданий, успехов, не ставших победой.

Они не могли предвидеть этих будущих горьких признаний врага, но почти каждый из них тогда, в июле, приложил руку к тому, чтобы все это именно так и случилось.

Серпилин стоял, прислушиваясь к долетавшим до него негромким командам. Колонна нестройно шевелилась в опустившейся на лес темноте. Над его зубчатыми верхушками поднималась плоская багровая луна. Кончались первые сутки выхода из окружения…

6
Было солнечное утро. Полтораста человек, оставшихся от серпилинского полка, шли густыми лесами днепровского левобережья, спеша поскорей удалиться от места переправы. Среди этих ста пятидесяти человек каждый третий был легко ранен. Пятерых тяжелораненых, которых чудом удалось перетащить на левый берег, меняясь, несли на носилках двадцать самых здоровых бойцов, выделенных для этого Серпилиным.
Несли и умирающего Зайчикова. Он то терял сознание, то, очнувшись, смотрел на синее небо, на качавшиеся над головой верхушки сосен и берез. Мысли путались, и ему казалось, что все качается: спины несущих его бойцов, деревья, небо. Он с усилием прислушивался к тишине; ему то чудились в ней звуки боя, то вдруг, придя в себя, он ничего не слышал, и тогда ему казалось, что он оглох, - на самом же деле это просто была настоящая тишина.
В лесу было тихо, только поскрипывали от ветра деревья, да слышались шаги усталых людей, да иногда позвякивали котелки. Тишина казалась странной не только умирающему Зайчикову, но и всем остальным. Они так отвыкли от нее, что она казалась им опасной. Напоминая о кромешном аде переправы, над колонной еще курился парок от обсыхавшего на ходу обмундирования.
Выслав вперед и по сторонам дозоры и оставив Шмакова двигаться с тыловым охранением, Серпилин сам шел в голове колонны. Он с трудом передвигал ноги, но шедшим вслед за ним казалось, что он шагает легко и быстро, уверенной походкой человека, знающего, куда он идет, и готового идти вот так много дней подряд. Эта походка нелегко давалась Серпилину: он был немолод, потрепан жизнью и сильно утомлен последними днями боев, но он знал, что отныне, в окружении, нет ничего неважного и незаметного. Важно и заметно все, важна и заметна и эта походка, которой он идет в голове колонны.
Удивляясь тому, как легко и быстро идет комбриг, Синцов шел следом за ним, перевешивая автомат с левого плеча на правое и обратно: у него болели от усталости спина, шея, плечи, болело все, что могло болеть.
Солнечный июльский лес был чудо как хорош! В нем пахло смолой и нагретым мхом. Солнце, пробиваясь через покачивающиеся ветки деревьев, шевелилось на земле теплыми желтыми пятнами. Среди прошлогодней хвои зеленели кустики земляники с веселыми красными капельками ягод. Бойцы то и дело на ходу нагибались за ними. При всей своей усталости Синцов шел и не уставал замечать красоту леса.
«Живы, - думал он, - все-таки живы!» Серпилин три часа назад приказал ему составить поименный список всех, кто переправился. Он составил список и знал, что в живых осталось сто сорок восемь человек. Из каждых четырех, пошедших ночью на прорыв, трое погибли в бою или утонули, а остался в живых только один - четвертый, и сам он тоже был таким - четвертым.
Идти и идти бы так вот этим лесом и к вечеру, уже не встречаясь с немцами, выйти прямо к своим - вот было бы счастье! А почему бы и не так? Не всюду же немцы, в конце концов, да и наши, возможно, отступили не так уж далеко!
- Товарищ комбриг, как вы думаете, может быть, дойдем сегодня до наших?
- Когда дойдем, не знаю, - полуобернулся на ходу Серпилин, - знаю, что когда-нибудь дойдем. Пока спасибо и на этом!
Он начал серьезно, а кончил с угрюмой иронией. Мысли его были прямо противоположны мыслям Синцова. Судя по карте, сплошным лесом, минуя дороги, можно было идти самое большее еще двадцать километров, и он рассчитывал пройти их до вечера. Двигаясь дальше на восток, нужно было не там, так тут пересечь шоссе, а значит, встретиться с немцами. Опять углубиться без встречи с ними в зеленевшие на карте по ту сторону шоссе лесные массивы было бы слишком удивительной удачей. Серпилин не верил в нее, а это значило, что ночью при выходе на шоссе придется снова вести бой. И он шел и думал об этом будущем бое среди тишины и зелени леса, приведших Синцова в такое блаженное и доверчивое состояние.
- Где комбриг? Товарищ комбриг! - увидев Серпилина, весело прокричал подбежавший к нему красноармеец из головного дозора. - Меня лейтенант Хорышев прислал! Наших встретили, из Пятьсот двадцать седьмого!
- Смотри-ка! - радостно отозвался Серпилин. - Где же они?
- А вон, вон! - красноармеец ткнул пальцем вперед, туда, где в зарослях показались фигуры шедших навстречу военных.
Забыв об усталости, Серпилин прибавил шагу.
Люди из 527-го полка шли во главе с двумя командирами - капитаном и младшим лейтенантом. Все они были в обмундировании и с оружием. Двое несли даже ручные пулеметы.
- Здравствуйте, товарищ комбриг! - останавливаясь, молодцевато сказал курчавый капитан в сдвинутой набок пилотке.
Серпилин вспомнил, что видел его как-то в штабе дивизии, - если не изменяла память, это был уполномоченный Особого отдела.
- Здравствуй, дорогой! - сказал Серпилин. - С прибытием в дивизию, тебя за всех! - И он, обняв, крепко поцеловал его.
- Вот явились, товарищ комбриг, - сказал капитан, растроганный этой не положенной по уставу лаской. - Говорят, командир дивизии с вами здесь.
- Здесь, - сказал Серпилин, - вынесли командира дивизии, только… - Он, не договорив, перебил себя: - Сейчас пойдем к нему.
Колонна остановилась, все радостно смотрели на вновь прибывших. Их было не много, но всем казалось, что это лишь начало.
- Продолжайте движение, - сказал Серпилин Синцову. - До положенного привала, - он посмотрел на свои большие ручные часы, - еще двадцать минут.
Колонна нехотя двинулась дальше, а Серпилин, жестом пригласив идти за собой не только капитана и младшего лейтенанта, но и всех бывших с ними красноармейцев, медленно зашагал навстречу колонне, - раненых несли в середине ее.
- Опустите, - тихо сказал Серпилин бойцам, несшим Зайчикова.
Бойцы опустили носилки на землю. Зайчиков лежал неподвижно, закрыв глаза. Радостное выражение исчезло с лица капитана. Хорышев сразу при встрече сказал ему, что командир дивизии ранен, но вид Зайчикова поразил его. Лицо командира дивизии, которое он помнил толстым и загорелым, сейчас было худым и мертвенно-бледным. Нос заострился, как у покойника, а на бескровной нижней губе виднелись черные отпечатки зубов. Поверх шинели лежала белая, слабая, неживая рука. Комдив умирал, и капитан понял это сразу, как только его увидел.
- Николай Петрович, а Николай Петрович, - с трудом согнув ноющие от усталости ноги и став на одно колено рядом с носилками, тихо позвал Серпилин.
Зайчиков сначала пошарил по шинели рукой, потом закусил губу и только после этого открыл глаза.
- Наших встретили, из Пятьсот двадцать седьмого!
- Товарищ командир дивизии, уполномоченный Особого отдела Сытин явился в ваше распоряжение! Привел с собою подразделение в составе девятнадцати человек.
Зайчиков молча посмотрел снизу вверх и сделал короткое, слабое движение лежавшими на шинели белыми пальцами.
- Опуститесь пониже, - сказал Серпилин капитану. - Зовет.
Тогда уполномоченный, так же как и Серпилин, встал на одно колено, и Зайчиков, опустив прикушенную губу, шепотом сказал ему что-то, что тот не сразу расслышал. Поняв по его глазам, что он не расслышал, Зайчиков с усилием еще раз повторил сказанное.
- Комбриг Серпилин принял дивизию, - прошептал он, - рапортуйте ему.
- Разрешите доложить, - так и не вставая с колена, но обращаясь теперь уже одновременно и к Зайчикову и к Серпилину, сказал уполномоченный, - вынесли с собой знамя дивизии.
Одна щека Зайчикова слабо дрогнула. Он хотел улыбнуться, но ему не удалось.
- Где оно? - шевельнул он губами. Шепота не было слышно, но глаза попросили: «Покажите!» - и все это поняли.
- Старшина Ковальчук вынес на себе, - сказал уполномоченный. - Ковальчук, достаньте знамя.
Но Ковальчук уже и без того, не дожидаясь, расстегнул ремень и, уронив его на землю и задрав гимнастерку, разматывал обмотанное вокруг тела полотнище знамени. Размотав, он прихватил его за края и растянул так, чтобы командир дивизии видел все знамя - измятое, пропитанное солдатским потом, но спасенное, с хорошо знакомыми, вышитыми золотом по красному шелку словами: «176-я Краснознаменная Стрелковая дивизия Рабоче-Крестьянской Красной Армии».
Глядя на знамя, Зайчиков заплакал. Он плакал так, как может плакать обессиленный и умирающий человек, - тихо, не двигая ни одним мускулом лица; слеза за слезой медленно катилась из обоих его глаз, а рослый Ковальчук, державший знамя в громадных, крепких руках и глядевший поверх этого знамени в лицо лежавшему на земле и плакавшему командиру дивизии, тоже заплакал, как может плакать здоровый, могучий, потрясенный случившимся мужчина, - горло его судорожно сжималось от подступавших слез, а плечи и большие руки, державшие знамя, ходуном ходили от рыданий. Зайчиков закрыл глаза, тело его дрогнуло, и Серпилин испуганно схватил его за руку.
Нет, он не умер, в запястье продолжал биться слабый пульс, - он просто уже в который раз за утро потерял сознание.
- Поднимите носилки и идите, - тихо сказал Серпилин бойцам, которые, повернувшись к Зайчикову, молча смотрели на него.
Бойцы взялись за ручки носилок и, плавно подняв их, понесли.
- Знамя возьмите обратно на себя, - обратился Серпилин к Ковальчуку, продолжавшему стоять со знаменем в руках, - раз вынесли, несите и дальше.
Ковальчук бережно сложил знамя, обмотал вокруг тела, опустил гимнастерку, поднял с земли ремень и перепоясался.
- Товарищ младший лейтенант, пристраивайтесь с бойцами в хвост колонны, - сказал Серпилин лейтенанту, который тоже за минуту до этого плакал, а сейчас смущенно стоял рядом.
Когда хвост колонны прошел мимо, Серпилин придержал уполномоченного за руку и, оставив между собой и последними шедшими в колонне бойцами интервал в десять шагов, пошел рядом с уполномоченным.
- Теперь докладывайте, что знаете и что видели.
Уполномоченный стал рассказывать о последнем ночном бое. Когда начальник штаба дивизии Юшкевич и командир 527-го полка Ершов решили ночью прорываться на восток, бой был тяжелым; прорывались двумя группами с намерением потом соединиться, но не соединились. Юшкевич погиб на глазах уполномоченного, напоровшись на немецких автоматчиков, а жив ли Ершов, командовавший другой группой, и куда он вышел, если жив, уполномоченный не знал. К утру он сам пробился и вышел в лес с двенадцатью человеками, потом встретил еще шестерых во главе с младшим лейтенантом. Это было все, что он знал.
- Молодец, уполномоченный, - сказал Серпилин. - Знамя дивизии вынесли. Кто позаботился, ты?
- Я.
- Молодец, - повторил Серпилин. - Командира дивизии перед смертью порадовал!
- Умрет? - спросил уполномоченный.
- А ты разве не видишь? - спросил, в свою очередь, Серпилин. - Потому и принял от него команду. Прибавь шагу, пойдем догоним голову колонны. Можешь шагу прибавить или силенок нет?
- Могу, - улыбнулся уполномоченный. - Я молодой.
- Какого года?
- С шестнадцатого.
- Двадцать пять лет, - присвистнул Серпилин. - Быстро вашему брату звания отваливают!
В полдень, едва колонна успела расположиться на первый большой привал, произошла еще одна обрадовавшая Серпилина встреча. Все тот же шедший в головном дозоре глазастый Хорышев заметил расположившуюся в густом кустарнике группу людей. Шестеро спали вповалку, а двое - боец с немецким автоматом и женщина-военврач, сидевшая в кустах с наганом на коленях, - сторожили спящих, но сторожили плохо. Хорышев созорничал - вылез из кустов прямо перед ними, крикнул: «Руки вверх!» - и чуть не получил за это очередь из автомата. Оказалось, что эти люди тоже из их дивизии, из тыловых частей. Один из спавших был техник-интендант, начальник продсклада, он вывел всю группу, состоявшую из него, шести кладовщиков и ездовых и женщины-врача, случайно заночевавшей в соседней избе.
Когда их всех привели к Серпилину, техник-интендант, немолодой, лысый, уже в дни войны мобилизованный человек, рассказал, как еще три ночи назад в деревню, где они стояли, ворвались немецкие танки с десантом на броне. Он со своими людьми выбрался задами на огороды; винтовки были не у всех, но сдаваться немцам не хотелось. Он, сам сибиряк, в прошлом красный партизан, взялся вывести людей лесами к своим.
- Вот и вывел, - сказал он, - правда, не всех - одиннадцать человек потерял: на немецкий дозор нарвались. Однако четырех немцев убили и оружие взяли. Она одного немца из нагана стрельнула, - кивнул техник-интендант на врачиху.
Врачиха была молоденькая и такая крохотная, что казалась совсем девочкой. Серпилин и стоявший рядом с ним Синцов, да и все, кто был кругом, смотрели на нее с удивлением и нежностью. Их удивление и нежность еще усилились, когда она, жуя горбушку хлеба, стала в ответ на расспросы рассказывать о себе.
Обо всем происшедшем с ней она говорила как о цепи вещей, каждую из которых ей было совершенно необходимо сделать. Она рассказала, как окончила зубоврачебный институт, а потом стали брать комсомолок в армию, и она, конечно, пошла; а потом выяснилось, что во время войны никто не лечит у нее зубы, и тогда она из зубного врача стала медсестрою, потому что нельзя же было ничего не делать! Когда при бомбежке убило врача, она стала врачом, потому что надо было его заменить; и сама поехала в тыл за медикаментами, потому что необходимо было их достать для полка. Когда же в деревню, где она заночевала, ворвались немцы, она, конечно, ушла оттуда вместе со всеми, потому что не оставаться же ей с немцами. А потом, когда они встретились с немецким дозором и началась перестрелка, впереди ранило одного бойца, он сильно стонал, и она поползла перевязать его, и вдруг прямо перед ней выскочил большой немец, и она вытащила наган и убила его. Наган был такой тяжелый, что ей пришлось стрелять, держа его двумя руками.
Она рассказала все это быстро, детской скороговоркой, потом, доев горбушку, села на пенек и начала рыться в санитарной сумке. Сначала она вытащила оттуда несколько индивидуальных пакетов, а потом маленькую черную лакированную дамскую сумочку. Синцов с высоты своего роста увидел, что у нее в этой сумочке лежали пудреница и черная от пыли помада. Запихнув поглубже пудреницу и помаду, чтобы их никто не увидел, она вытащила зеркальце и, сняв пилотку, стала расчесывать свои детские, мягкие, как пух, волосы.
- Вот это женщина! - сказал Серпилин, когда маленькая врачиха, расчесав волосы и поглядев на окружавших ее мужчин, как-то незаметно отошла и исчезла в лесу. - Вот это женщина! - повторил он, хлопнув по плечу догнавшего колонну и подсевшего к нему на привале Шмакова. - Это я понимаю! При такой и трусить-то совестно! - Он широко улыбнулся, блеснув своими стальными зубами, откинулся на спину, закрыл глаза и в ту же секунду уснул.
Синцов, проехав спиной по стволу сосны, опустился на корточки, поглядел на Серпилина и сладко зевнул.
- А вы женаты? - спросил у него Шмаков.
Синцов кивнул и, отгоняя от себя сон, попробовал представить, как бы все вышло, если б Маша тогда, в Москве, настояла на своем желании ехать вместе с ним на войну и это удалось бы им… Вот они вылезли бы вместе с ней из поезда в Борисове… И что дальше? Да, это трудно было себе представить… И все-таки в глубине души он знал, что в тот горький день их прощания была права она, а не он.
Сила злобы, которую он после всего пережитого испытывал к немцам, стерла многие границы, раньше существовавшие в его сознании; для него уже не существовало мыслей о будущем без мысли о том, что фашисты должны быть уничтожены. И почему же, собственно, Маша не могла чувствовать то же, что он? Почему он хотел отнять у нее то право, которое никому не даст отнять у себя, то право, которое попробуй отними у этой вот маленькой докторши!
- А дети есть или нет? - прервал его мысли Шмаков.
Синцов, все время, весь этот месяц, при каждом воспоминании упорно убеждавший себя, что все в порядке, что дочь уже давно в Москве, коротко объяснил, что произошло с его семьей. На самом деле чем насильственней убеждал он себя, что все хорошо, тем слабее верил в это.
Шмаков посмотрел на его лицо и понял, что лучше было не задавать этого вопроса.
- Ладно, спите, - привал короткий, и первого сна доглядеть не успеете!
«Какой уж теперь сон!» - сердито подумал Синцов, но, с минуту посидев с открытыми глазами, клюнул носом в колени, вздрогнул, снова открыл глаза, хотел что-то сказать Шмакову и вместо этого, уронив голову на грудь, заснул мертвым сном.
Шмаков с завистью посмотрел на него и, сняв очки, стал тереть глаза большим и указательным пальцами: глаза болели от бессонницы, казалось, дневной свет колет их даже через зажмуренные веки, а сон не шел и не шел.
За последние трое суток Шмаков увидел столько мертвых ровесников своего убитого сына, что отцовская скорбь, силою воли загнанная в самые недра души, вышла из этих недр наружу и разрослась в чувство, которое относилось уже не только к сыну, а и к тем другим, погибшим на его глазах, и даже к тем, чьей гибели он не видел, а только знал о ней. Это чувство все росло и росло и наконец стало таким большим, что из скорби превратилось в гнев. И этот гнев душил сейчас Шмакова. Он сидел и думал о фашистах, которые повсюду, на всех дорогах войны, насмерть вытаптывали сейчас тысячи и тысячи таких же ровесников Октября, как его сын, - одного за другим, жизнь за жизнью. Сейчас он ненавидел этих немцев так, как когда-то ненавидел белых. Большей меры ненависти он не знал, и, наверное, ее и не было в природе.
Еще вчера ему нужно было усилие над собой, чтобы отдать приказ расстрелять немецкого летчика. Но сегодня, после душераздирающих сцен переправы, когда фашисты, как мясники, рубили из автоматов воду вокруг голов тонущих, израненных, но все еще не добитых людей, в его душе перевернулось что-то, до этой последней минуты все еще не желавшее окончательно переворачиваться, и он дал себе необдуманную клятву впредь не щадить этих убийц нигде, ни при каких обстоятельствах, ни на войне, ни после войны - никогда!
Должно быть, сейчас, когда он думал об этом, на его обычно спокойном лице доброго от природы, немолодого интеллигентного человека появилось выражение настолько необычное, что он вдруг услышал голос Серпилина:
- Сергей Николаевич! Что с тобой? Случилось что?
Серпилин лежал на траве и, широко открыв глаза, смотрел на него.
- Ровно ничего. - Шмаков надел очки, и лицо его приняло обычное выражение.
- А если ничего, тогда скажи, который час: не пора ли? А то лень зря конечностями шевелить, - усмехнулся Серпилин.
Шмаков посмотрел на часы и сказал, что до конца привала осталось семь минут.
- Тогда еще сплю. - Серпилин закрыл глаза.
После часового отдыха, который Серпилин, несмотря на усталость людей, не позволил затянуть ни на минуту, двинулись дальше, постепенно сворачивая на юго-восток.
До вечернего привала к отряду присоединилось еще три десятка бродивших по лесу людей. Из их дивизии больше никого не попалось. Все тридцать человек, встреченные после первого привала, были из соседней дивизии, стоявшей южней по левому берегу Днепра. Все это были люди из разных полков, батальонов и тыловых частей, и хотя среди них оказались три лейтенанта и один старший политрук, никто не имел представления ни где штаб дивизии, ни даже в каком направлении он отходил. Однако по отрывочным и часто противоречивым рассказам все-таки можно было представить общую картину катастрофы.
Судя по названию мест, из которых шли окруженцы, к моменту немецкого прорыва дивизия была растянута в цепочку почти на тридцать километров по фронту. Вдобавок она не успела или не сумела как следует укрепиться. Немцы бомбили ее двадцать часов подряд, а потом, выбросив в тылы дивизии несколько десантов и нарушив управление и связь, одновременно под прикрытием авиации сразу в трех местах начали переправу через Днепр. Части дивизии были смяты, местами побежали, местами ожесточенно дрались, но это уже не могло изменить общего хода дела.
Люди из этой дивизии шли небольшими группами, по двое и по трое. Одни были с оружием, другие без оружия. Серпилин, поговорив с ними, всех поставил в строй, перемешав с собственными бойцами. Невооруженных он поставил в строй без оружия, сказав, что придется самим добыть его в бою, оно для них не запасено.
Серпилин разговаривал с людьми круто, но не обидно. Только старшему политруку, оправдывавшемуся тем, что он шел хотя и без оружия, но в полном обмундировании и с партбилетом в кармане, Серпилин желчно возразил, что коммунисту на фронте надо хранить оружие наравне с партбилетом.
- Мы не на Голгофу идем, товарищ дорогой, - сказал Серпилин, - а воюем. Если вам легче, чтобы фашисты вас к стенке поставили, чем своей рукой комиссарские звезды срывать, - это значит, что у вас совесть есть. Но нам одного этого мало. Мы не встать к стенке хотим, а фашистов к стенке поставить. А без оружия этого не совершишь. Так-то вот! Идите в строй, и ожидаю, что вы будете первым, кто приобретет себе оружие в бою.
Когда смущенный старший политрук отошел на несколько шагов, Серпилин окликнул его и, отцепив одну из двух висевших у пояса гранат-лимонок, протянул на ладони.
- Для начала возьмите!
Синцов, в качестве адъютанта записывавший в блокнот фамилии, звания и номера частей, молча радовался тому запасу терпения и спокойствия, с которым Серпилин говорил с людьми.
Нельзя проникнуть в душу человека, но Синцову за эти дни не раз казалось, что сам Серпилин не испытывает страха смерти. Наверное, это было не так, но выглядело так.
В то же время Серпилин не делал виду, что не понимает, как это люди боятся, как это они могли побежать, растеряться, бросить оружие. Наоборот, он давал почувствовать им, что понимает это, но в то же время настойчиво вселял в них мысль, что испытанный ими страх и пережитое поражение - все это в прошлом. Что так было, но так больше не будет, что они потеряли оружие, но могут приобрести его вновь. Наверное, поэтому люди не отходили от Серпилина подавленными, даже когда он говорил с ними круто. Он справедливо не снимал с них вины, но и не переваливал всю вину только на их плечи. Люди чувствовали это и хотели доказать, что он прав.
Перед вечерним привалом произошла еще одна встреча, непохожая на все другие. Из двигавшегося по самой чащобе леса бокового дозора пришел сержант, приведя с собой двух вооруженных людей. Один из них был низкорослый красноармеец, в потертой кожаной куртке поверх гимнастерки и с винтовкой на плече. Другой - высокий, красивый человек лет сорока, с орлиным носом и видневшейся из-под пилотки благородной сединой, придававшей значительность его моложавому, чистому, без морщин лицу; на нем были хорошие галифе и хромовые сапоги, на плече висел новенький ППШ, с круглым диском, но пилотка на голове была грязная, засаленная, и такой же грязной и засаленной была нескладно сидевшая на нем красноармейская гимнастерка, не сходившаяся на шее и короткая в рукавах.
- Товарищ комбриг, - подходя к Серпилину вместе с этими двумя людьми, косясь на них и держа наготове винтовку, сказал сержант, - разрешите доложить? Привел задержанных. Задержал и привел под конвоем, потому что не объясняют себя, а также по их виду. Разоружать не стали, потому что отказались, а мы не хотели без необходимости открывать в лесу огонь.
- Заместитель начальника оперативного отдела штаба армии полковник Баранов, - отрывисто, бросив руку к пилотке и вытянувшись перед Серпилиным и стоявшим рядом с ним Шмаковым, сердито, с ноткой обиды сказал человек с автоматом.
- Извиняемся, - услышав это и, в свою очередь, прикладывая руку к пилотке, сказал приведший задержанных сержант.
- А чего вы извиняетесь? - повернулся к нему Серпилин. - Правильно сделали, что задержали, и правильно, что привели ко мне. Так действуйте и в дальнейшем. Можете идти. Попрошу ваши документы, - отпустив сержанта, повернулся он к задержанному, не называя его по званию.
Губы у того дрогнули, и он растерянно улыбнулся. Синцову показалось, что этот человек, наверное, был знаком с Серпилиным, но только сейчас узнал его и поражен встречей.
Так оно и было. Человек, назвавший себя полковником Барановым и действительно носивший эту фамилию и звание и состоявший в той должности, которую он назвал, когда его подвели к Серпилину, был так далек от мысли, что перед ним здесь, в лесу, в военной форме, окруженный другими командирами, может оказаться именно Серпилин, что в первую минуту лишь отметил про себя, что высокий комбриг с немецким автоматом на плече очень напоминает ему кого-то.
- Серпилин! - воскликнул он, разведя руками, и трудно было понять, то ли это жест крайнего изумления, то ли он хочет обнять Серпилина.
- Да, я комбриг Серпилин, - неожиданно сухим, жестяным голосом сказал Серпилин, - командир вверенной мне дивизии, а вот кто вы, пока не вижу. Ваши документы!
- Серпилин, я Баранов, ты что, с ума сошел?
- В третий раз прошу вас предъявить документы, - сказал Серпилин все тем же жестяным голосом.
- У меня нет документов, - после долгой паузы сказал Баранов.
- Как так нет документов?
- Так вышло, я случайно потерял… Оставил в той гимнастерке, когда менял вот на эту… красноармейскую. - Баранов задвигал пальцами по своей засаленной, не по росту, тесной гимнастерке.
- Оставили документы в той гимнастерке? А полковничьи знаки различия у вас тоже на той гимнастерке?
- Да, - вздохнул Баранов.
- А почему же я должен вам верить, что вы заместитель начальника оперативного отдела армии полковник Баранов?
- Но ты же меня знаешь, мы же с тобой вместе в академии служили! - уже совсем потерянно пробормотал Баранов.
- Предположим, что так, - нисколько не смягчаясь, все с той же непривычной для Синцова жестяной жесткостью сказал Серпилин, - но если бы вы встретили не меня, кто бы мог подтвердить вашу личность, звание и должность?
- Вот он, - показал Баранов на стоявшего рядом с ним красноармейца в кожаной куртке. - Это мой водитель.
- А у вас есть документы, товарищ боец? - не глядя на Баранова, повернулся Серпилин к красноармейцу.
- Есть… - красноармеец на секунду запнулся, не сразу решив, как обратиться к Серпилину, - есть, товарищ генерал! - Он распахнул кожанку, вынул из кармана гимнастерки обернутую в тряпицу красноармейскую книжку и протянул ее.
- Так, - вслух прочел Серпилин. - «Красноармеец Золотарев Петр Ильич, воинская часть 2214». Ясно. - И он отдал красноармейцу книжку. - Скажите, товарищ Золотарев, вы можете подтвердить личность, звание и должность этого человека, вместе с которым вас задержали? - И он, по-прежнему не поворачиваясь к Баранову, показал на него пальцем.
- Так точно, товарищ генерал, это действительно полковник Баранов, я его водитель.
- Значит, вы удостоверяете, что это ваш командир?
- Так точно, товарищ генерал.
- Брось издеваться, Серпилин! - нервно крикнул Баранов.
Но Серпилин даже и глазом не повел в его сторону.
- Хорошо, что хоть вы можете удостоверить личность вашего командира, а то, не ровен час, могли бы и расстрелять его. Документов нет, знаков различия нет, гимнастерка с чужого плеча, сапоги и бриджи комсоставские… - Голос Серпилина с каждой фразой становился все жестче и жестче. - При каких обстоятельствах оказались здесь? - спросил он после паузы.
- Сейчас я тебе все расскажу… - начал было Баранов.
Но Серпилин, на этот раз полуобернувшись, прервал его:
- Пока я не вас спрашиваю. Говорите… - снова повернулся он к красноармейцу.
Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушел в штаб, а кругом сразу началась бомбежка, как вскоре один приехавший из тыла шофер сказал, что там высадился немецкий десант, и он, услышав это, на всякий случай вывел машину. А еще через час прибежал полковник, похвалил его, что машина стоит уже наготове, вскочил в нее и приказал скорей гнать назад, в Чаусы. Когда они выехали на шоссе, впереди была уже сильная стрельба и дым, они свернули на проселок, поехали по нему, но опять услышали стрельбу и увидели на перекрестке немецкие танки. Тогда они свернули на глухую лесную дорогу, с нее съехали прямо в лес, и полковник приказал остановить машину.
Рассказывая все это, красноармеец иногда искоса взглядывал на своего полковника, как бы ища у того подтверждения, а тот стоял молча, низко опустив голову. Для него начиналось самое тяжкое, и он понимал это.
- Приказал остановить машину, - повторил последние слова красноармейца Серпилин, - и что дальше?
- Потом товарищ полковник приказал мне вынуть из-под сиденья мою старую гимнастерку и пилотку, я как раз недавно получил новое обмундирование, а старую гимнастерку и пилотку при себе оставил - на всякий случай, если под машиной лежать. Товарищ полковник снял свою гимнастерку и фуражку и надел мою пилотку и гимнастерку, сказал, что придется теперь пешком выходить из окружения, и велел мне облить машину бензином и поджечь. Но только я, - шофер запнулся, - но только я, товарищ генерал, не знал, что товарищ полковник забыл там документы, в своей гимнастерке, я бы, конечно, напомнил, если б знал, а то так все вместе с машиной и зажег.
Он чувствовал себя виноватым.
- Вы слышите? - Серпилин повернулся к Баранову. - Ваш боец сожалеет, что не напомнил вам о ваших документах. - В голосе его прозвучала насмешка. - Интересно, что произошло бы, если б он вам о них напомнил? - Он снова повернулся к шоферу: - Что было дальше?
- Дальше шли два дня, прячась. Пока вас не встретили…
- Благодарю вас, товарищ Золотарев, - сказал Серпилин. - Занеси его в списки, Синцов. Догоняйте колонну и становитесь в строй. Довольствие получите на привале.
Шофер было двинулся, потом остановился и вопросительно посмотрел на своего полковника, но тот по-прежнему стоял, опустив глаза в землю.
- Идите! - повелительно сказал Серпилин. - Вы свободны.
Шофер ушел. Наступила тяжелая тишина.
- Зачем вам понадобилось при мне спрашивать его? Могли бы спросить меня, не компрометируя перед красноармейцем.
- А я спросил его потому, что больше доверяю рассказу бойца с красноармейской книжкой, чем рассказу переодетого полковника без знаков различия и документов, - сказал Серпилин. - Теперь мне, по крайней мере, ясна картина. Приехали в дивизию проследить за выполнением приказов командующего армией. Так или не так?
- Так, - упрямо глядя в землю, сказал Баранов.
- А вместо этого удрали при первой опасности! Все бросили и удрали. Так или не так?
- Не совсем.
- Не совсем? А как?
Но Баранов молчал. Как ни сильно чувствовал он себя оскорбленным, возражать было нечего.
- Скомпрометировал я его перед красноармейцем! Ты слышишь, Шмаков? - повернулся Серпилин к Шмакову. - Смеху подобно! Он струсил, снял с себя при красноармейце командирскую гимнастерку, бросил документы, а я его, оказывается, скомпрометировал. Не я вас скомпрометировал перед красноармейцем, а вы своим позорным поведением скомпрометировали перед красноармейцем командный состав армии. Если мне не изменяет память, вы были членом партии. Что, партийный билет тоже сожгли?
- Все сгорело, - развел руками Баранов.
- Вы говорите, что случайно забыли в гимнастерке все документы? - тихо спросил впервые вступивший в этот разговор Шмаков.
- Случайно.
- А по-моему, вы лжете. По-моему, если бы ваш водитель напомнил вам о них, вы бы все равно избавились от них при первом удобном случае.
- Для чего? - спросил Баранов.
- Это уж вам виднее.
- Но я же с оружием шел.
- Если вы документы сожгли, когда настоящей опасности и близко не было, то оружие бросили бы перед первым немцем.
- Он оружие себе оставил потому, что в лесу волков боялся, - сказал Серпилин.
- Я против немцев оставил оружие, против немцев! - нервно выкрикнул Баранов.
- Не верю, - сказал Серпилин. - У вас, у штабного командира, целая дивизия под руками была, так вы из нее удрали! Как же вам одному с немцами воевать?
- Федор Федорович, о чем долго говорить? Я не мальчик, все понимаю, - вдруг тихо сказал Баранов.
Но именно это внезапное смирение, словно человек, только что считавший нужным оправдываться изо всех сил, вдруг решил, что ему полезней заговорить по-другому, вызвало у Серпилина острый прилив недоверия.
- Что вы понимаете?
- Свою вину. Я смою ее кровью. Дайте мне роту, наконец, взвод, я же все-таки не к немцам шел, а к своим, в это можете поверить?
- Не знаю, - сказал Серпилин. - По-моему, ни к кому вы не шли. Просто шли в зависимости от обстоятельств, как обернется…
- Я проклинаю тот час, когда сжег документы… - снова начал Баранов, но Серпилин перебил его:
- Что сейчас жалеете - верю. Жалеете, что поторопились, потому что к своим попали, а если бы вышло иначе - не знаю, жалели бы. Как, комиссар, - обратился он к Шмакову, - дадим этому бывшему полковнику под команду роту?
- Нет, - сказал Шмаков.
- Взвод?
- Нет.
- По-моему, тоже. После всего, что вышло, я скорей доверю вашему водителю командовать вами, чем вам им! - сказал Серпилин и впервые на полтона мягче всего сказанного до этого обратился к Баранову: - Пойдите и станьте в строй с этим вашим новеньким автоматом и попробуйте, как вы говорите, смыть свою вину кровью… немцев, - после паузы добавил он. - А понадобится - и своей. Данной нам здесь с комиссаром властью вы разжалованы в рядовые до тех пор, пока не выйдем к своим. А там вы объясните свои поступки, а мы - свое самоуправство.
- Все? Больше вам нечего мне сказать? - подняв на Серпилина злые глаза, спросил Баранов.
Что-то дрогнуло в лице Серпилина при этих словах; он даже на секунду закрыл глаза, чтобы спрятать их выражение.
- Скажите спасибо, что за трусость не расстреляли, - вместо Серпилина отрезал Шмаков.
- Синцов, - сказал Серпилин, открывая глаза, - занесите в списки части бойца Баранова. Пойдите с ним, - он кивнул в сторону Баранова, - к лейтенанту Хорышеву и скажите ему, что боец Баранов поступает в его распоряжение.
- Твоя власть, Федор Федорович, все выполню, но не жди, что я тебе это забуду.
Серпилин заложил за спину руки, хрустнул ими в запястьях и промолчал.
- Пойдемте со мной, - сказал Баранову Синцов, и они стали догонять ушедшую вперед колонну.
Шмаков пристально посмотрел на Серпилина. Сам взволнованный происшедшим, он чувствовал, что Серпилин потрясен еще больше. Видимо, комбриг тяжело переживал позорное поведение старого сослуживца, о котором, наверно, раньше был совсем другого, высокого мнения.
- Федор Федорович!
- Что? - словно спросонок, даже вздрогнув, отозвался Серпилин: он погрузился в свои мысли и забыл, что Шмаков идет рядом с ним, плечо в плечо.
- Чего расстроился? Долго вместе служили? Хорошо его знали?
Серпилин посмотрел на Шмакова рассеянным взглядом и ответил с непохожей на себя, удивившей комиссара уклончивостью:
- А мало ли кто кого знал! Давайте лучше до привала шагу прибавим!
Шмаков, не любивший навязываться, замолчал, и они оба, прибавив шагу, до самого привала шли рядом, не говоря ни слова, каждый занятый своими мыслями.
Шмаков не угадал. Хотя Баранов действительно служил с Серпилиным в академии, Серпилин не только был о нем не высокого мнения, а, наоборот, был самого дурного. Он считал Баранова не лишенным способностей карьеристом, интересовавшимся не пользой армии, а лишь собственным продвижением по службе. Преподавая в академии, Баранов готов был сегодня поддерживать одну доктрину, а завтра другую, называть белое черным и черное белым. Ловко применяясь к тому, что, как ему казалось, могло понравиться «наверху», он не брезговал поддерживать даже прямые заблуждения, основанные на незнании фактов, которые сам он прекрасно знал.
Его коньком были доклады и сообщения об армиях предполагаемых противников; выискивая действительные и мнимые слабости, он угодливо замалчивал все сильные и опасные стороны будущего врага. Серпилин, несмотря на всю тогдашнюю сложность разговоров на такие темы, дважды обругал за это Баранова с глазу на глаз, а в третий раз публично.
Ему потом пришлось вспомнить об этом при совершенно неожиданных обстоятельствах; и один бог знает, какого труда стоило ему сейчас, во время разговора с Барановым, не выразить всего того, что вдруг всколыхнулось в его душе.
Он не знал, прав он или не

В разные эпохи в Церкви существовали различные формы утренних, дневных, вечерних молитвословий. Для нашего времени характерна традиция прочтения некоторого сравнительно небольшого числа утренних молитв, а также молитв на сон грядущим, которые и составляют минимальное молитвенное правило верующего человека. При всей кажущейся простоте это одна из тем, которая у людей, живущих церковной жизнью, регулярно рождает вопросы. Как преодолеть себя и наладить регулярную молитву? Как превратить правило из некоего текста в неотъемлемую часть своей жизни? Своим пастырским и личным христианским опытом в этих вопросах делится игумен Нектарий (Морозов).

Сопротивляясь хаосу

Прежде чем говорить о молитвенном правиле, нужно сказать, хотя бы вкратце, в принципе о месте молитвы в жизни человека. Мы знаем, что назначением человека, в отличие от всех иных сотворенных Богом земных существ, является постоянное богообщение. А молитва является, безусловно, тем естественным и тем совершенным способом богообщения, который для нас доступен.

Молитва может быть общей, совершаемой в храме, может быть частной, но тем не менее назначение ее всегда одно: направить ум и сердце человека к Богу и дать человеку возможность к Нему обратиться и в то же время хотя бы отчасти - настолько, насколько в нашем состоянии это возможно - ответ Божий услышать. Но для того чтобы эту способность обращаться к Богу в себе взращивать, человек должен учиться молиться. Если человек молится, то молитва постепенно изменяет его состояние. И не случайно утренние и вечерние молитвословия, которые мы ежедневно совершаем, называются словом «правило»: можно сказать, что молитвенное правило действительно правит нашу душу - выправляет ее положение по отношению к Богу. Мы имеем множество различных стремлений, иногда совпадающих одно с другим, иногда противящихся друг другу, и наша внутренняя жизнь постоянно находится в состоянии неупорядоченном, в каком­-то хаосе, с которым мы иногда боремся, а иногда - и чаще всего - примиряемся, успокаивая себя тем, что это норма существования. А молитва выстраивает жизнь человека должным образом, поэтому когда человек молитвой не пренебрегает, всё в его жизни постепенно становится на свои места.

Почему так происходит? Потому что когда человек обращается к Богу, то он в молитве обретает прежде всего самого себя - такого, какой он есть, такого, каким он себя зачастую среди суеты, дел, множества разговоров и попечений даже и не видит. Встав в молитве перед Богом, каждый из нас начинает понимать, что в его жизни по-настоящему важно, что находится на втором или третьем месте, что не важно совсем… Если же человек о молитве небрежет, то этой внутренней ясности у него, безусловно, не возникает, и не выстраивается та система приоритетов, которая должна быть в жизни христианина - в которой важнее Бога и того, что связано с исполнением заповедей евангельских, ничего нет.

Нет регулярности - нет основы

Чтение молитвенного правила, с одной стороны, занимает совсем немного времени - это ничтожно малая доля нашего дня. С другой стороны, для человека, который молиться не привык, а привык тратить это утреннее и вечернее время на что-то другое, регулярно совершать этот труд оказывается нелегко. Так что приобретение навыка утром встать и прежде всех других дел помолиться, вечером преодолеть усталость, выключить, может быть, телевизор и прочесть необходимые молитвословия, является по сути самым простым и самым первым подвигом для человека, только-только к христианской жизни приступающего.

Что делать, если ежедневное молитвенное правило никак не удается наладить? Иногда, беседуя с человеком, приходится дать ему такой совет: «Если для Вас так сложно полностью читать каждое утро и каждый вечер молитвы, определите себе по крайней мере какую-то часть из утренних молитвословий, какую-то часть из молитв на сон грядущим, которую Вы в любом случае будете читать регулярно, потому что только регулярность является в данном случае залогом движения вперед». Не будет регулярности - не будет той основы, на которую человек в дальнейшем может опереться.

Случается иногда так, что человек приходит домой, у него был невероятно тяжелый день, он потратил все силы и может уже только упасть и заснуть. В таком случае следует хотя бы кратко, две-три минуты, помолиться и после этого ложиться спать. Старец Симеон Благоговейный говорил своему ученику, преподобному Симеону Новому Богослову, что достаточно тогда прочитать молитвы с Трисвятого по «Отче наш» и перекрестить свое ложе. Но нужно понимать: речь идет о ситуации исключительной, а не о повторяющейся из раза в раз. Более того, нужно иметь в виду, что враг порой наводит на человека сон именно перед чтением правила, а стоит закончить молиться или передумать молиться - и ты бодр, чувствуешь себя хорошо, можешь хоть заново день проживать. Так бывает и когда мы приступаем к духовному чтению или приходим на службу. Этому не нужно поддаваться. Самый простой совет: положить несколько земных поклонов и затем продолжить молитву. Такое действие, во-первых, разгоняет кровь и отгоняет сон, а во-вторых, когда враг видит, что человек в ответ на его усилия только усугубляет свою молитву, то он, как правило, отступает.

«Выигрывая время», проигрываем всё

Но не только сонливостью враг может во время молитвы искушать человека. Порой стоит только взять молитвослов и открыть первую страницу, как в памяти тут же всплывают какие-то дела, которые прямо сейчас необходимо сделать, так что возникает желание дочитать молитвы поскорее. И в этом случае имеет смысл, напротив, нарочито замедлить чтение молитв - и через несколько минут эта внутренняя суета, эта спешка прекращаются, а враг опять же отступает. Полезно в таких случаях напоминать себе, что те пять или пятнадцать минут, которые мы получим в результате спешки или пропусков каких-то молитв, на самом деле никакой погоды в нашей жизни не сделают, и этот «выигрыш времени» совершенно не окупит того вреда, который мы себе причиним, сделав свою молитву нерадивой и невнимательной. Вообще, когда мы становимся на молитву и нам начинают приходить в голову какие-то очень важные и серьезные мысли, нужно в этот момент очень ясно осознать, что мы предстоим сейчас перед Тем, в Чьих руках находится абсолютно всё - все наши обстоятельства, все наши дела, сама наша жизнь - и потому важнее этого предстояния ничего нет. Все мы прекрасно знаем, что можно порой сколько угодно трудиться, совершать вполне разумные и эффективные действия, а результата не будет никакого, потому что нет на это Божиего благословения. И наоборот, иногда стоит нам только приступить к какому-то делу, и трудному, и непонятному,- и всё как-то складывается, и мы это дело с помощью Божией совершаем.

Если приступить к вечернему правилу человеку обычно мешает усталость, то с утренними молитвами гораздо чаще возникает другая проблема. Человек изо дня в день не может встать по будильнику, вскакивает с постели уже перед самым выходом из дома, и правило остается непрочитанным. Или же просто время в утренние часы распределено так, что молитва туда никак не вписывается. В этом случае борьбу с собой, со своим нерадением стоит, наверное, начинать с того, чтобы всё равно к утреннему правилу приступать и все равно его прочитывать, пусть даже по времени это будет уже и не утро. Помню, как кто-то при мне подобный вопрос задавал архимандриту Кириллу (Павлову) - о том, что не успевает утренние молитвы прочитать прежде всех других дел, не успевает прочитать и потом. Отец Кирилл спросил: «Вечером можешь? Ну тогда читай вечером». Понятно, что утренние молитвы по смыслу своему вечером читаться не должны, но если человек понимает, что от них никуда не денется, все равно придется их читать, то он найдет, скорее всего, и время, и возможность их прочитать утром.

К слову, вечерние молитвы, если изо дня в день никак не получается прочесть их перед сном, можно начать читать за несколько часов до сна - допустим, когда мы приходим после работы домой. Вернее, читаются они в таком случае до молитвы «Владыко Человеколюбче, неужели мне одр сей гроб будет», а затем читается «Достойно есть» и те краткие молитвы, которыми утреннее и вечернее правило обычно заканчивается, а с «Владыко Человеколюбче» молитвы читаются уже непосредственно перед отходом ко сну. Так молиться гораздо легче, потому что тогда мы уже не пугаемся того, что нам нужно будет предпринять значительный для нас молитвенный труд, на который у нас, может быть, не хватит сил.

Есть еще такая хитрость, о которой говорит преподобный Никодим Святогорец: когда становится трудно молиться, сказать себе: «Ну хорошо, хотя бы пять минут помолюсь еще». Молишься пять минут, потом говоришь себе: «Ну еще теперь пять минут». И как ни странно, таким простым способом можно обмануть и врага, и свою собственную плоть.

И еще очень хорошо постараться хотя бы утренние молитвы выучить наизусть. Они довольно легко учатся, поскольку мы их повторяем каждый день, и если мы употребим хотя бы те же усилия, которые употребляли в школе, когда учили стихи, то для нас скорее всего эта задача будет посильной. И тогда мы облегчаем себе жизнь: не получилось прочесть правило, не хватило времени - помолился дома хотя бы кратко, вышел за порог и продолжаешь молиться. Конечно, это не совсем правильно, да и не очень удобно читать про себя молитвы где-то на ходу, в транспорте, но тут нужно руководствоваться таким правилом: если у тебя есть свежий хлеб, ты ешь свежий хлеб, а если только сухари - значит, придется есть сухари, лишь бы не голодать.

Бывает и другой вопрос: «Мне очень сложно читать правило, я читаю и не понимаю». Когда ты что-либо не понимаешь, делать это, тем более изо дня в день, действительно трудно. Но что мешает понять? В отношении молитв нужно в этом случае просто предпринять небольшой, но очень важный труд, о котором часто говорит святитель Феофан Затворник: найти немного времени, сесть и разобрать молитвы, которые входят в правило, подчеркнув в тексте те слова, смысл которых непонятен. А затем - воспользоваться Интернетом, словарем церковнославянского языка, прийти в приходскую библиотеку и попросить соответствующую литературу, обратиться к священнику, в конце концов, - словом, найти, что эти непонятные слова обозначают. Причем слов и выражений, которые действительно могут являться препятствием для понимания смысла той или иной фразы в молитве, на самом деле немного, в остальном же нужно просто поставить себе задачу внимательно прочитать текст и приложить некоторые усилия к пониманию его смысла.

Чуть меньше, чем можем

Порой возникает обратная ситуация: человек читает правило регулярно, всё понимает, но этого объема молитвенного труда ему уже мало, и он хочет что-нибудь к нему прибавить. Мне это кажется совершенно естественным, и у многих людей, живущих церковной жизнью, рано или поздно этот вопрос возникает. Что имеет смысл к молитвенному правилу прибавлять? Наверное, здесь нужно смотреть на то, что человеку более созвучно, на его состояние души. Кому-то больше нравится читать Псалтирь, кому-то - акафисты и каноны, кто-то предпочитает молиться Иисусовой молитвой. И здесь вполне можно следовать своим предпочтениям, однако нужно помнить, что акафисты - в отличие от псалмов, где каждое слово является боговдохновенным - составлялись людьми и потому бывают разного богословского и литературного уровня. Среди них - особенно среди тех, что были написаны в XIX–XX столетиях - немало таких, читать которые не особенно душеполезно. Поэтому, наверное, каждому, кто думает о том, из чего свое молитвенное правило составить, стоит посоветоваться со священником, у которого он исповедуется, и показать ему те молитвословия, которые для дополнения правила выбраны.

Важный момент: если мы для себя определили какой-то объем молитвенного труда, он должен быть постоянным. А то бывает, что человек прибавил к правилу, допустим, кафизму, акафист Иисусу Сладчайшему, какое-то количество молитв Иисусовых, но то одно опускает, то другое, то третье, то всё вместе, то опять всё это начинает читать. Непостоянство колеблет саму основу нашей молитвенной жизни, поэтому лучше брать на себя немного меньше, чем мы можем совершить, но придерживаться этого неотступно. Немного меньше - потому, что когда мы трудимся регулярно, мы начинаем уставать, и если взять максимальный объем, то на него не будет хватать сил. Другое дело, что иногда нам просто хочется помолиться больше, чем мы молимся обычно, душа этого требует, - и в этом у нас, конечно, есть совершенная свобода.

Можно ли чем-то заменить утренние и вечерние молитвы? Нет, их желательно ничем не заменять. В нашей непостоянной жизни должны присутствовать какие-то константы, как бы некие столбики, к которым привязана наша жизнь в течение дня. А если человек отказывается от традиционного молитвенного правила и решает молиться по своему усмотрению, то, как показывает опыт, это приводит к тому, что сегодня он прочел кафизму вместо утренних молитв, завтра - акафист Божией Матери вместо вечерних молитв, а послезавтра не прочел ничего. Я не говорю, что так объективно и должно быть, но получается в основном почему-то именно так. Поэтому я советую утренние и вечерние молитвы читать в любом случае, а к ним уже что-то прибавлять.

Можно ли молиться нерассеянно?

К совершению молитвенного правила, по возможности, нужно готовиться. Не начинать молиться вдруг, но немного постоять и подождать, «дондеже утишатся чувства», как сказано в молитвослове. Желательно помимо этого напомнить себе несколько очень важных и притом совершенно естественных вещей. Вспомнить, во-первых, к Кому мы обращаемся. Поверьте, человек - такое существо, что может порой встать, зажечь лампадку, открыть молитвослов, начать читать молитвы и при этом совершенно не отдавать себе отчета в том, что он делает. Если потом его спросить: «Что ты сейчас делал?», он ответит: «Читал правило», и будет совершенно честен. Но мы должны стремиться не к чтению, а к молитве. Хотя бы краткое время - пусть две или пять минут из тех двадцати, что у нас занимает правило, - мы должны ощущать, что именно молимся, а не только лишь произносим слова. И для того чтобы поддержать в себе это стремление именно молиться, как правило, и нужна бывает подготовка.

Кроме того, что нужно вспомнить: мы обращаемся к Богу, нужно еще напомнить себе, кто мы такие. Именно для этого, наверное, в начале утреннего молитвенного правила и помещается молитва мытаря: «Боже, милостив буди мне, грешному». Иногда спрашивают: «Как научиться молиться с покаянным настроением?». Знаете, если человеку сказали, что он осужден за какое-то преступление и завтра его расстреляют, ему не надо объяснять, с каким настроением, какими словами просить о помиловании - он сам будет умолять, чтобы ему хотя бы жизнь сохранили. И когда у человека это чувство появляется, он молится должным образом; если же он крайнюю жизненную необходимость милости Божией для себя не осознаёт, то так и будет исполнять правило просто по долгу. И перед чтением правила обязательно нужно свое сердце постараться пробудить: вспомнить опасность того положения, в котором мы находимся; вспомнить, в каком удалении от Бога мы пребываем из-за своих грехов и той внутренней нечистоты, которая в каждом из нас присутствует. И в то же время вспомнить, что, невзирая на нашу удаленность от Бога, Господь Сам к нам близок, и поэтому каждое слово, нами в молитве произнесенное, Он слышит, на каждое слово готов откликнуться, но только в том случае, если на эти слова прежде того откликнулось наше сердце.

Вместе с тем Господь от каждого человека требует лишь то, что человек может дать. И бывает так, что человек начинает свой молитвенный труд добросовестно, но по чувству долга, а не по сердечной потребности. Он знает, что нужно молиться для того, чтобы жизнь его постепенно изменилась, - и молится. И Господь такому человеку дает благодать. Но как только человек может больше, Господь ждет от него большего.

Порой человек говорит: «А у меня не получается молиться нерассеянно, что бы я ни предпринимал». Нужно уяснить, что молиться нерассеянно, всецело предаваясь молитве,- это удел Ангелов, а человек все равно в той или иной степени будет рассеиваться. И наша задача заключается не в том, чтобы требовать от себя полной нерассеянности, а в том, чтобы, когда мы спохватываемся и понимаем, что ум наш отбежал в сторону, возвращать его на место. Но ни в коем случае не должно быть того, чтобы мы позволяли себе устами произносить молитву, а в это время о чем-то размышлять.

Некоторые верующие люди, если отвлекаются в молитве, возвращаются к тому месту, на котором их ум отбежал, и дальше перечитывают заново. На мой взгляд, этого делать не нужно, потому что, по опыту общения с такими людьми, тогда обычное молитвенное правило может занимать и час, и полтора часа, а это совершенно не нормально. У кого-то из Оптинских старцев есть как раз таки предупреждение этого не делать - не перечитывать по десять раз одну и ту же молитву, потому что враг нас специально раз за разом будет сбивать, и наше правило превратится в абсурд. Поэтому чтение все же должно быть последовательным, непрерывным.

Если есть возможность, очень желательно утреннее и вечернее правило дополнить хотя бы очень кратким правилом дневным. Душа человека за день без молитвы успевает остыть - так же, как остывает печка, если в нее целый день не подкладывают дрова. И поэтому если в течение дня мы найдем пять-десять минут для того, чтобы обратиться к Богу с молитвой Иисусовой или прочесть, к примеру, один из псалмов, то очень себе утвердиться в молитве поможем. Известный подвижник ХХ столетия игумен Никон (Воробьев) советовал выделять себе одну минуту в начале каждого часа, чтобы обратиться мысленно к Богу и попросить ходатайства о нашем помиловании, спасении у Пресвятой Богородицы, Ангела-хранителя, святых. Таким правилом, если позволяет это характер нашей занятости, тоже можно руководствоваться. Кроме того, в молитвенное правило христианина входит обычно чтение Священного Писания, и это тоже та часть правила, которая может совершаться в течение дня.

Фото из открытых интернет-источников

Газета «Православная вера» № 18 (566)

Игумен Нектарий (Морозов)
Подготовила Елена Сапаева

Всенощное бдение состоит из трех частей: вечерни, и первого часа. Вечерня - первая служба дневного церковного круга. Круг начинается с вечерни потому, что и день в древности считался с вечера: «и бысть вечер и бысть утро » (Быт. 1;5). Вечерню можно сравнить с ранним утром истории человечества - радостно и светло было это начало истории человека, но ненадолго: скоро человек согрешил и сделал свою жизнь темной, печальной ночью. Эти события и изображает вечерня.

Священник и диакон обходят храм с . Каждение фимиама - ладана изображаетвеяние Духа Божия, Который, по слову Библии, «носился » над первозданным миром, рождая жизнь Своею Божественною силою: «и Дух Божий ношашеся верху воды » (Быт. 1:2). Двери алтаря в это время отворены. изображает, с одной стороны, небо, жилище Божие, с другой - рай, жилище Адама и Еввы в прошлом и жилище праведных в настоящем и будущем. Таким образом, открытые в это время двери изображают райское блаженство прародителей Адама и Еввы в раю.

Затем Царские двери затворяются, этим действием вспоминается печальное событие, когда «затворились врата рая грехом Адамовым ». Прародители были изгнаны из места блаженства «на труд и скорбь ». Изображая скорбящего, плачущего перед вратами потерянного рая Адама, священник, стоя пред алтарем, в вечерних молитвах молит Господа, чтобы Он, щедрый и милостивый, услышал нашу молитву, «не яростию обличил нас, ниже гневом наказал нас, но сотворил бы с нами по милости Своей ». Христиане через диакона и клир в великой ектении просят помилования души и, вспоминая грех Адама и потерю рая, словами первого псалма скорбят о печальной участи тех, кто идет дорогой греха, и радуются радостной участи праведных, которые исполняют закон Господень.

Пение псалмов и стихер

«Блажен муж, иже нейде на совет нечестивых » (псалом 1;1). Счастлив человек, который не идет на собрание злых и не ходит путями неправедных и не сидит в собрании развратителей; его воля - в «законе Господни», о законе Господнем размышляет он день и ночь. Вслед за первым псалмом читаютсявторой итретий. Они раскрывают ту же мысль, что и в первом: Господь не оставляет праведных. Напрасно враги замышляют злое против праведного: Господь защита его (псалом 2-й), Он защищает праведного днем и в ночном сне, и праведнику не страшны нападения врагов (псалом 3-й). «Плач Адама» у затворенных дверей рая еще сильнее и ярче выражается далее, в стихах 140, 141 и 129 псалмов. В них мольбы к Господу принять нашу вечернюю молитву, как жертву вечернюю, как фимиам благоуханный.

Ветхозаветные стихи соединяются с новозаветными, в которых выражается радость человека о совершенном Господом деле спасения, прославляется праздник или святой. Эти песнопения называются стихерами «на Господи воззвах». В виде перехода к «утру спасения » поются догматические вдохновенные песни, называемые догматиками - Богородичными. Догматики - полное изложение учения о Господе Исусе Христе, о соединенных в Нем Божественной и человеческой природе. Это учение раскрыто в третьем члене Символа веры и в трудах 3, 4, 5 и 6 Вселенских соборов. Пресвятая Богородица, воспетая в догматиках, «небесная дверь » для согрешивших и лестница на небо, по которой сошел на землю Сын Божий, и люди восходят на небо.

Вечерний вход и паремии

Двери алтаря открыты. Священник в предшествии диакона выходит боковыми, а не Царскими дверями, изображая Господа, Который пришел на землю не в славе царской, а в зраке раба, как тихий свет вечера, скрывший солнечную Божественную Свою славу. И входит в алтарь через Царские врата, знаменуя, что через Господа Христа и смерть Его «царския врата неба » подняли «свои князи » и открылись для всех, идущих за Господом. Диакон возглашает: «Премудрость прости ». «Свете тихии » - так, дожив до заката солнца и видя вечерний свет, воспеваем Бога Отца, Сына и святого Духа.

История повествует нам о происхождении церковной песни «Свете тихии». Однажды на одной из Иерусалимских гор сидел мудрый старец, патриарх Софроний. Его задумчивый взгляд долго простирался по необъятно раскинувшемуся перед ним горизонту и наконец остановился на потухающих лучах палестинского солнца. Кругом царила глубокая тишина. Живительный вечерний воздух был напоен приятной прохладой и сильным запахом горных цветов. Картина за картиной проходили перед умственным взором патриарха. Он представлял себе, как здесь, на той же горе, перед своими страданиями взирал на Иерусалим Спаситель. Тогда так же, как и теперь, тихий свет заходящего солнца падал на стены и улицы славного города. И склонявшееся к западу вещественное солнце склонило ум патриарха к представлению себе Солнца невещественного - Сына Божия, Который сошел к темному человечеству, чтобы просветить его. Радостью наполнилось сердце мудрого старца, и из его восторженных уст полилась вдохновенная песнь. С тех пор в течение многих веков оглашает наши храмы эта священная песнь, и она никогда не потеряет своей красоты и умилительности.

В праздники вслед за прокимном читаются паремии. Так называются избранные места из Священного Писания Ветхого Завета, содержащие в пророчествах или прообразах указание на событие вспоминаемого праздника. В Богородичные праздники, например, читаетсяо видении Иаковом лестницы , бывшей прообразом Богородицы, нашей лестницы к небу. На Воздвижение - о древе, брошенном Моисеем для услаждения горьких вод Мерры. Дерево это преобразовало Крест Господень.

После паремий произноситсясугубая ектения : «Рцем вси». За сугубой ектенией, после молитвы о том, чтобы Господь помог безгрешно закончить день «Сподоби, Господи, в вечер сей без греха сохранитися нам», произносится ектения просительная. В ней, как и в предшествующей молитве, мы просим у Господа, чтобы Он помог весь вечер провести в совершенстве, свято, в мире и без греха.

Лития и стихеры на стиховне

Далее совершается лития . Произошла лития из обычая во время общественных бедствий совершать покаянное моление среди города или даже за его стенами. Указание на это находим у блаженного Симеона Солунского . «Лития , - пишет он, - бывает в притворе в субботу и праздники, а во время какой-нибудь нашедшей язвы или иного бедствия совершается среди города, или вне, около стен, при стечении народа ». На такое происхождение литии указывает и содержание ее молитвословий. Смысл литии таков: стоя «вдали», как мытарь, мы, как мытарь, и молимся: Господи, мы недостойны храма Твоего, недостойны посмотреть на высоту небесную, но Ты прими нас, введи в Эдем Небесный, чертоги неба, которые открыты нам кровью Сына Божия и которые мы снова закрываем для себя жизнью в нечистоте и грехе.

Соответственно общему смыслу литии и молитва «Господи помилуй» - молитва кающихся - здесь повторяется 40, 30 и 50 раз . На литии мы молимся о том, чтобыГосподь спас людей своих, благословил их, как детей своих. Молимся о стране, о епископе ио всем священном чине; о всякой душе христианской, скорбящей и озлобленной и помощи Божией требующей; об усопших отцах и братиях. Все эти моления возносит Церковь, призывая в предстательство Пресвятую Богородицу и всех святых. Затем в главопреклонной молитве священник молится, чтобы Господь, по молитвам святых, даровал нам прощение грехов, избавил нас от всякого врага и всех нас помиловал и спас, как благии и человеколюбец .

Совершив литию, иерей входит в храм; пред священником несут лампады, которые, как и во всяком другом входе, изображают божественный свет святых. За отцом, как бы входящим на небо, следуют и прочие, сопровождая настоятеля,как бы Исуса Христа, указывающего путь всем. Затем следует обычное продолжение вечерни, начиная с пения стиховных стихер, которые поются двумя ликами, соединившимися вместе посреди храма. Стихеры эти называются стиховными потому, что к ним присоединяются стихи из псалмов. В воскресный день поются воскресные стихи: «Господь воцарися»; если же бывает другой праздник, то полагаются другие избранные из псалмов стихи; если же празднуется память какого-либо святого, то поются по чину стихи из псалмов, соответствующие воспоминаемому лицу, то есть в честь святителя, мученика или преподобного.

Встречая Господа Спасающего, молимся полными радости и надежды словами праведного Симеона Богоприимца : «Ныне отпущаеши раба Своего, Владыко, по слову Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасение Твое, которое Ты уготовал пред лицом всех народов, свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля ».

В будничном богослужении «Ныне отпущаеши» имеет не только смысл исповедания нашей радости о Господе пришедшем: эта молитва, вместе с тем, - напутствие ко сну грядущим, напоминание о последнем сне, сне смерти, чтобы мы шли ко сну с мыслью о Господе и суде Его.

--------
Библиотека Русской веры

Благословение хлебов

По окончании пения стиховных стихер священник подходит к стоящему посреди храма столу, на котором находится блюдо с пятью хлебами и сосудами с пшеницею, вином и маслом . Во время пения троекратно тропаря совершается каждение вокруг стола, а по окончании пения диакон возглашает: «Господу помолимся», на что певцы отвечают: «Господи помилуй». Затем священник произносит особую молитву, заканчивая ее крестообразным ограждением одним из хлебов над другими хлебами. В этой молитве священник просит Господа, благословившего пять хлебов и пять тысяч народа насытившего, благословить предложенные хлебы, пшеницу, вино и масло, умножить их во всем мире и вкушающих от них верных освятить .

Обычай благословения хлебов есть отзвук древних «агап », трапезы верных, после совершения «бдения ». Всенощное бдениев первые века, когда Церковь еще скрывалась в темноте катакомб, а отчасти и во времена святителя Иоанна Златоуста, длилось с вечера и до утра, всю ночь (Касс., кн. III, гл. 8 и 9). Поэтому для подкрепления верующих, намеревающихся остаться на всю ночь в Церкви, после пения вечерни обыкновенно раздроблялись и раздавались хлебы, пшеница, вино и елей. Священник, в заключение вечерни испросив благословение Господне на присутствующих в храме, с диаконом выходили из алтаря, садились на свое место со всеми присутствовавшими в храме, и все вкушали благословенную пищу с елеем.

Порядок вечерни

Иерей: «Благословен Бог наш».

Чтец: «Аминь»; «Царю небесныи»; Трисвятое и по «Отче наш», «Господи помилуй» 12 раз; Слава и ныне; «Приидите поклонимся» (трижды); псалом 103 «Благослови, душе моя, Господа»; ектения великая; кафизма рядовая; малая ектения. После малой ектении, «Господи воззвах» и стихеры на 6 : три из Октая и три из Минеи. Слава и ныне; Богородичен (если среда или пяток - крестобогородичен, из Минеи же наряду). Если в Минее на «Слава» положена стихера святому, тогда на «И ныне» поется Богородичен по гласу этой стихеры. После Богородична читается: «Свете тихий»; прокимен дню; «Сподоби, Господи».

Затем просительная ектения : «Исполним вечерние молитвы». После этой ектении поются стихеры «на стиховне» - из Октая. После стихер чтец читает: «Ныне отпущаеши»; Трисвятое и «Отче наш». После «Отче наш», тропарь святому из Минеи; Слава и ныне; Богородичен, по гласу тропаря и по дню. Затем сугубая ектения: «Помилуй нас, Боже».

После ектении бывает отпуст :

Диакон или иерей : «Премудрость»

Иерей: «Пресвятая Госпоже Богородице, спаси нас»;

Певцы: «Честнейшую херувим»;

Иерей: «Слава Тебе, Боже наш»;

Певцы: Слава и ныне; «Господи помилуй», дважды; «Господи благослови»;

Иерей: «Христос истинный Бог наш» и прочее;

Певцы: «Аминь»; «Господи помилуй», трижды.

Порядок великой вечерни

Великая или полиелеосная вечерня отличается от повседневной вечерни следующим:

1) стихеры «на Господи воззвах» и стихеры «на стиховне» поются только из Минеи: Октай не употребляется, а Богородичны после стихер и тропаря поются воскресные;

2) вместо рядовой кафизмы поется: «Блажен муж» (1-й антифон первой кафизмы);

3) после стихер «на Господи воззвах», во время пения Богородична, бывает малый выход с кадилом, а после прокимна читаются три паремии;

4) после паремий такой порядок вечерни: ектения: «Рцем вси»; читается: «Сподоби, Господи»; ектения: «Исполним вечерния молитвы наша»; стихеры «на стиховне»; «Ныне отпущаеши»; Трисвятое; «Отче наш»; тропарь; Слава и ныне; Богородичен. Затем отпуст, как на вседневной вечерне.

Порядок малой вечерни

Малая вечерня от повседневной отличается следующим:

1) не бывает: великой ектении, рядовой кафизмы, малой ектении, а также и просительной;

2) вместо полной сугубой ектении произносится сокращенная из трех прошений: 1) Помилуй нас, Боже; 2) о стране и 3) за всю братию и за вся христианы;

3) стихеры «на Господи воззвах» поются только на 4.