Молитва анны ахматовой. НН в суффиксах полных причастий и отглагольных прилагательных

5 марта 1966 года умерла Анна Ахматова. Анна Андреевна высоко ценила юмор, сама любила пошутить, склонна была «к едкой ироничной шутке, к острому слову...» (Чуковский). Она считала юмор очень существенной частью европейской культуры, в отличие от восточной. И могла находить смешные черты во многом, что казалось скучным или даже страшным. В этом тексте собраны веселые сплетни и «невыдуманные» истории об Ахматовой.

Пива светлого наварено,
На столе дымится гусь.
Поминать царя да барина
Станет праздничная Русь.

Крепким словом, прибауткою
За беседою хмельной.
Тот — забористою шуткою,
Этот — пьяною слезой.
1921

Анна Андреевна высоко ценила юмор, сама любила пошутить, склонна была «к едкой ироничной шутке, к острому слову...» (Чуковский). Ахматова считала юмор очень существенной частью европейской культуры, в отличие от восточной. Она могла находить смешные черты во многом, что казалось скучным или даже страшным. «Я вам ещё не ставила пластинку про Бальмонта?.. про Достоевского?... про паровозные искры?» — дальше следовал блестящий короткий этюд, живой анекдот наподобие пушкинских Table-talk, с афоризмом, рассказывал А. Найман. Бывало, говаривала своим ученикам в литературном кружке (по воспоминаниям В. Берестова): «Не смейтесь, я Ахматова, а не Чаплин! Не смейтесь. Посмотрите в литературную энциклопедию, я трагический поэт. Мне свойственен пессимизм и упадничество». Вообще, хоть грусть и «была наиболее характерным выражением лица Ахматовой, даже когда она улыбалась, — как писал художник Юрий Анненков, — эта чарующая грусть делала её лицо особенно красивым».

Вот я и решил, насколько хватит бумаги, пособирать «упадничества», сплетен, «невыдуманных» историй об Ахматовой, ведь воскликнуть: «Это же срам — вспоминать женщин только один раз в году! — праздник 8 Марта придумали импотенты», — мог только крайне ироничный человек; хотя к интиму в поэзии относилась неоднозначно (Ахматова не разделяла увлечения теорией Фрейда, популярной в русском обществе в 20-е — 30-е годы). «Я сроду не написала ни одного эротического стихотворения... — говорила она. — Искусство хочет излечить человека, а фрейдизм оставляет его с болезнью».

Как-то Харджиев попросил Ахматову написать такое стихотворение, чтобы любители интимной лирики шарахнулись (по свидетельству Э. Бабаева). На следующий день Ахматова, очень весёлая, прочла ему новое стихотворение:

Не лирою влюблённого
Иду прельщать, народ —
Трещотка прокажённого
В моей руке поёт.
1960

Когда Ахматову спросили, куда девались нежные, неумелые, притягательные своей беспомощностью женщины, те самые — слабый пол, Анна Андреевна серьёзно ответила:

— А слабые все погибли, выжили только крепкие.

Верите ли, когда она однажды нашла в гумилёвском пиджаке записку от женщины, то вместо упрёков запальчиво крикнула ему: «А всё я пишу стихи лучше тебя!» — Связано это было с тем, что после выхода первого сборника «Вечер» (в марте 1912 г.) её супруг пока не признал в ней настоящего поэта; и даже приветствовавшие первые стихи Ахматовой петербургские поэты больше говорили о ней, как о жене Гумилёва. После «Чёток», выдержавшей впоследствии множество изданий, имя Ахматовой станет известно всей России.

«Ужасы войны его только развлекали», — скажет Олдос Хаксли о рослом красавце, баловне судьбы, талантливом поэте и удивительном художнике Борисе Анрепе, роман с которым случился у Ахматовой «в три дня» (1915), накануне отъезда Бориса в армию. Познакомил их потомок Пушкина, самый элегантный денди Петербурга, поэт и литературный критик Николай Недоброво, с которым «Гумильвица», как шутя называл её остряк Верховский, каталась на лыжах по замёрзшей Неве до Стрелки, под мостами, вдоль набережных. Жила она тогда с Гумилёвым на «Тучке» (Тучков пер., 17) — оттуда и спускалась на лёд реки, хватая по утрам лыжи.

Как под скатертью узорной
Протянула перстень чёрный...

Гумилёв, проведав, что Аня подарила Анрепу кольцо с чёрным камнем из бабушкиного ожерелья, и тот увёз его с собой (1916), сказал полушутя: «Я тебе руку отрежу, а ты свези её Анрепу — скажи, если кольцо не хотите отдавать, так вот вам рука к кольцу...» — Николай Гумилёв знал, что Анна любила Анрепа.

Всем обещаньям вопреки
И перстень сняв с моей руки,
Забыл меня на дне...

Во время бомбардировок Лондона, когда дом Б. Анрепа был разрушен, а сам он чудом остался жив, кольцо было утеряно, но осталась память о любимом человеке: в Национальной лондонской галерее выставлена мозаика Б. В. Анрепа «Сострадание» (1952) с изображением Анны Ахматовой.

«Мрачное недоразумение» — второй муж Ахматовой Шилейко был гениален, говорил на 52-х языках, востоковед, ассириолог, знаток клинописных текстов (во «Всемирной литературе» должна быть целая кипа переводов ассирийского эпоса, переписанных рукой А., её каллиграфическим почерком. «И это при отвращении А. к процессу писания!» (Лозинский)); в двадцать три года ему предлагали кафедру в Баварии! — в общем, был «не сахар», по словам сына, — всё в нём выглядело странно и необычно. «Я не желаю видеть падение Трои, я уже видел, как Аня собирается в Москву!» — шутил он. Но, к несчастью, был он страшно ревнив, запирал её дома, дабы не могла никуда выйти, ревновал Аню даже к стихам, разжигая самовар рукописью сборника «Подорожник» (по воспоминаниям В. Недошивина).

Много позже, в 1958 году Всеволод Иванов («Великий мистификатор, граф Сен-Жермен!» — по словам А.) попытался что-то объяснить Анне Андреевне про хеттскую клинопись, но она его прервала:

— Что вы мне говорите о хеттских табличках? Я же с ними десять лет прожила! — «И начинала с восхищением говорить о Шилейко, называя его гениальным», — вспоминал Всеволод Вячеславович.

О своём почерке Анна Андреевна отзывалась так: «Я не люблю своего почерка... Очень не люблю... Я собирала всё, что было у моих подруг написанного мной, — и уничтожала... Когда я в Царском Селе искала на чердаке в груде бумаг письма Блока, я, если находила что-нибудь написанное мной, уничтожала... Не читая — всё... Яростно уничтожала...»

Владимир Шилейко иногда едко издевался над её почерком — жена и впрямь писала порой с ошибками: «выстовка», «оплупленный», «разсказал». Любила выворачивать язык: вместо «до свиданья» говорила «данья», вместо «письмо» — «пимсо»; бросалась фразами навроде «фуй, какой морд», «не бойтесь, я не зажилю, как говорят на юге», «тоника советую сунуть в...» Могла капризно, как маленькая, сказать «домку хочется» вместо «хочу домой». И была как бы накоротке с великими: прочитав что-то у Пушкина, отзывалась: «Молодец, Пушняк!» Закадычного дружка Михаила Лозинского кликала «мифкой».

Как-то А.А. сокрушалась по поводу ударения в слове — «произне сенный» или «произнесё нный»:

— В моей жизни всего было по два: две войны, две разрухи, два голода, два постановления — но двойного ударения я не переживу!

Впрочем, Шилейко иногда и вещал: «Когда вам пришлют... мантию из Оксфорда, помяните меня в своих молитвах!» — И ведь напророчил...

Максим Горький устраивал литераторам продовольственные пайки («паёк академический»), который развозился по писательским дворам на телеге. Однажды, увидев из окна въезжающую во двор лошадь, Ахматова грустно пошутила: «Вот едет горькая лошадь...» — В пайке была конина, крупа, соль, табак, жиры и плитка шоколада. — «Все люди немного дети... Революция их обидела. Нужно им дать по шоколадке, это многих примирит с действительностью», — примирял нужду с действительностью Горький. «Скоро встану на четвереньки, с ног свалюсь», — вторила Горькому Ахматова.

Однажды в Доме творчества писателей некая женщина стала жаловаться Ахматовой, что её знакомому (достойному, разумеется, всяческого уважения автору) дали в Малеевке маленький двухкомнатный коттедж, в то время как бездарному секретарю Союза писателей там же предоставили прекрасный пятикомнатный коттедж.

Когда дверь за дамой закрылась, А.А. сказала:

— Зачем она мне это говорила? Все свои стихи я написала на подоконнике или на краешке чего-то.

«Её безразличие к быту не перестаёт удивлять меня. Много раз описанная обстановка комнаты — кресло, стул, железная кровать, которая, кажется, должна вот-вот упасть под тяжестью её тела, небольшой кованый сундучок (не там ли лежат её рукописи?), маленький столик... Не вижу у неё книг. Трудно назвать библиотекой полочку на стене с десятком томиков; а ведь через эту комнату ручьём течёт и русская и зарубежная литература: поэты посылают ей свои книги, друзья приносят всё заслуживающее внимания» (Лесман).

— Я бедная, но мне чужого не надо, как говорят кухарки, когда что-нибудь украдут! — смеялась Ахматова. (Правда, это было сказано по поводу несостоятельной ревности Анны Радловой, поэтессы, судьбой не менее, а в чём-то и более трагичной, чем у А.)

«Я... был совершенно потрясён. Чтобы звать меня...» — писал после знакомства с Ахматовой (1923) третий, гражданский муж Николай Пунин, ошарашенный тем, что она первая прислала ему записку: «Я сегодня буду в «Звучащей раковине». Приходите. Ахматова». — Они стали часто видеться: то вместе шли менять карточки на паёк, то он пригласит её к себе на завтрак.

И когда она спрашивала:

— Рад, что я пришла?

Довольно глупо отвечал:

— Ещё бы. — Мечтая про себя: «Взять бы её, закутать в мех... и везти в снежную пыль». А какие письма писал он ей! «Как я люблю в тебе эту склонность к бродяжничеству, когда ты крестишься на встречную церковь... а такая грешница...» Или: «Как стебель ты. Гибкая... Гибкая гибель...»

Как пустыня, ты мною печально любима,
Как пустыня, твоя беспощадна душа,
Ты стройна, словно струйка прозрачного дыма
Гашиша.
(Нат. Грушко)

Ахматовой посвящено поклонниками (и поклонницами, «Я научила женщин говорить... Но, Боже, как их замолчать заставить!») несколько сотен восторженных стихотворений, посланий, эпиграмм. Часть этих творений она сложила в особую папку, которая называлась «В ста зеркалах». В этой папке — посвящения от Гумилёва, Блока, Мандельштама, Кузмина, Клюева, Недоброво, Хлебникова, Пастернака, Асеева. Из молодых поэтов, окружавших Ахматову в последние годы её жизни, такой чести удостоились Бродский, Найман, Бобышев, Рейн.

Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих муз,
Приветлива и молчалива.
(Лечащий А. врач П. Ланг)

В ожесточённые годины
Последним звуком высоты,
Короткой песней лебединой,
Одной звездой осталась ты.
(Шилейко)

В начале века профиль странный,
истончен он и горделив,
возник у музы.
Звук желанный раздался...
(С. Городецкий)

Как Чёрный ангел на снегу,
Ты показалась мне сегодня,
И утаить я не могу,
Есть на тебе печать Господня.
(Мандельштам)

«Красота страшна», — Вам скажут, —
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи...
(Блок)

Любовное свидание с Ахматовой
Всегда кончается тоской:
Как эту даму ни обхватывай,
Доска останется доской. —

— А что? По-моему, удачно, — шутила Анна Андреевна по поводу этой эпиграммы Бунина.

В начале шестидесятых годов многие молодые поэты старались попасть под удар критических статей, и даже интриговали для достижения своих целей. Для жизни эти статьи были уже не опасны, но приносили героям большую популярность в народе. Анна Андреевна сказала про таких поэтов:

— Боже мой, очередь на Голгофу.

Ахматова рассказывала, как в 20-е годы шла по Невскому с Пуниным; они завернули за угол Большой Морской и неожиданно столкнулись с Маяковским. Тот не удивился и сразу же сказал:

— А я иду и думаю: сейчас встречу Ахматову.

«Гениальный юноша, написавший «Облако в штанах» и «Флейту-позвоночник», — отзывалась о Маяковском Анна Андреевна. — ...Если бы его поэзия оборвалась перед революцией, в России был бы гениальный поэт. А писать: «Моя милиция меня бережёт», — это уже за пределами. Можно ли себе представить, чтобы Тютчев, например, написал: «Моя полиция меня бережёт»... «Впрочем, могу вам объяснить: он всё понял раньше всех. Во всяком случае, раньше нас всех. Отсюда «в окнах продукты, вина, фрукты», отсюда и такой конец...»

В феврале 1936 года Ахматова навестила Мандельштама в его ссылке, получив телеграмму, что тот находится при смерти. Несмотря на своё трудное положение, Ахматова не побоялась приехать к опальному поэту («Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мёртвых!» — восклицал он), осталась верна старой дружбе. Оказалось, что всё не так уж и плохо, как показалось Ахматовой по тексту телеграммы, — что дало повод Осипу Эмильевичу потом со смехом говорить:

— Анна Андреевна обиделась, что я не умер!

Однажды Ахматова позвала к себе «на Мандельштама» Б. Бухштаба и Л. Гинзбург (1933). Но как раз в эти дни последних арестовали.

Анна Андреевна сказала с горечью Мандельштамам:

— Вот сыр, вот колбаса, а гостей — простите — посадили.

Про Осипа Эмильевича Ахматова говорила, что в его стихах очень сильно чувствуются интонации Кузмина (о Кузмине все «натренировались не говорить плохо»); и вообще, Мандельштам слишком прямолинеен, всегда под чьё-нибудь влияние попадает и постоянно кем-нибудь восхищается.

Вспоминала:

«Осип только что выучил итальянский язык и бредил Дантом, читая наизусть страницами (1933). Мы стали говорить о «Чистилище», и я прочла кусок из ХХХ песни (явление Беатриче)...

Мандельштам заплакал.

Я испугалась:

— Что такое?

То было бы нарушить божий рок —
Пройти сквозь Лету и вкусить губами
Такую снедь, не заплатив оброк
Раскаянья, обильного слезами.

ПРИМЕЧАНИЕ:

Mortuus est anno Domini — умер в таком-то году (лат.).

Понятно, поскольку настоящее удается и обретает форму художественного произведения очень редко, а еще реже признается таковым современниками. А потому видеть, оценивать себя и свои творения со стороны, не цепляясь за прошлое, за обстоятельства и законы, в которых эти творения родились, - удел очень немногих и тоже только обладающих мужеством людей.
Анна Андреевна позволяла себе иронизировать по поводу собственных знаменитейших стихов. И это ничуть не противоречило ее внешней царственности, не нарушало ее внутренней поэтической гар-монии. Напротив, только дополняло и обогащало ее образ, сообщая ему то четвертое измерение, по ко-торому Мандельштам отличал поэзию от рифмованных строк.
Помню, как однажды, когда «завтраканье» уже перевалило за полдень, в комнате появилась скромная, совсем еще юная поклонница Ахматовой. Оторопев от развязности и сумбурности разговора, который шел в присутствии ее кумира, она после долгого молчания почтительно и скромно попросила Анну Андреевну надписать ей книгу, которую, как святыню, держала в руках. Глубокая искренность и невероятное волнение, прозвучавшие в голосе этой девушки точно пристыдили сидящих за столом; все как то почтительно подтянулись, будто разом вспомнили чин, звание, возраст и значение Ахматовой, а еще вернее сказать, приняли на себя те роли, которые должны бы играть в присутствии Ахматовой, по разумению этой поклонницы.
Анна Андреевна извинилась и, забрав свою сумочку, пригласила гостью в каморку… Они удали-лись, разговор за столом быстро восстановился, но все таки теперь шел в несколько приглушенных то-нах, поскольку никому не хотелось подводить Анну Андреевну в глазах непорочной представительни-цы читающей публики. Через некоторое время Ахматова в сопровождении раскрасневшейся и еще бо-лее взволнованной поклонницы вернулась в столовую и, предложив ей чашку чая, заняла свое место. Девушка молча глотала кипяток, и даже спокойные слова Анны Андреевны никак не снимали ее напря-жения.
Всякий не совсем бессердечный человек, попав в круг такой сцены, невольно покажется себе чу-точку развязным - уж слишком явственно все существо этой случайной посетительницы отражало ис-тинное значение Ахматовой. Поэтому, когда, не проронив ни слова, девушка, ко всеобщему облегче-нию, благополучно проглотила последнюю каплю чая и, молча поклонившись, ушла, никто из остав-шихся за столом как то не решался первым возобновить разговор. Образовалась пауза, в которой все как бы впервые, наново устраивались, рассаживались вокруг Анны Андреевны. А она, ни на кого не глядя, точно не замечая этого замешательства, занималась своей чашкой. Вдруг, так и не отрываясь от чая, а только высоко, чисто по ахматовски подняв брови, она подчеркнуто драматично продекламиро-вала, медленно роняя слова:

«Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» -

И подняла лукаво смеющиеся глаза. Вся напряженная, тяжелая холодность минуты треснула, как лед, и живая веселая вода вырвалась на простор. С того дня всех поклонниц Анны Андреевны мы дели-ли по ее стихам и соответственно им легко и весело соблюдали ритуал свидания поэта и читателя.
Но самое безжалостное, публичное издевательство над стихами Анны Андреевны устраивалось в виде представления. Гости, которых Ахматова развлекала таким образом, особенно преданные почита-тели, каменели и озирались, точно оказавшись вдруг в дурном сне. Теперь я могу засвидетельствовать, что вся режиссура и подготовка этого домашнего развлечения принадлежат самой Анне Андреевне. Хо-тя, конечно, тут есть и своя предыстория.
Когда, вернувшись в Москву, на эстраде вновь появился Вертинский, кажется, не было человека, который избежал бы увлечения этим артистом. Его грустноватые иронические песни и безупречно от-точенная манера исполнения были настолько непохожи на все, чем в те годы славились наши концерт-ные программы, что публика принимала каждый номер как маленький неповторимый спектакль. И если для старшего поколения он был еще сколько то знаком по первым выступлениям в маске Пьеро, то для нас, молодых, его явление казалось абсолютным откровением. Не понимая доброй половины француз-ских слов и названий, фигурировавших в тексте его сочинений, мы распевали Вертинского, стараясь придать своим физиономиям бесстрастно утомленный вид все переживших господ.
Благодаря множеству общих друзей Вертинский скоро появился и в доме Ардова. А на лето наши семьи поселились в дачном поселке Валентиновка, где издавна отдыхали многие актеры театра, певцы, писатели и художники. Таким образом я получил возможность не только часто бывать на концертах Александра Николаевича, но и наблюдать его дома. Необычайно доброжелательный, остроумный и какой то открыто талантливый человек, Вертинский легко заражал окружающих своей фантазией и постоянно поддерживал малейшие проблески творческих начинаний, так что ни одно домашнее торжество не обходилось без выдумки и всяческих веселых сюрпризов.
И вот для одного из таких дачных собраний силами молодежи Давид Григорьевич Гутман подго-товил Вертинскому ответное представление, в котором я должен был изобразить самого Александра Николаевича. То была одна из незабываемых и особенно страшных моих премьер: публикой являлись актеры и друзья Вертинских, а прямо напротив в кресле восседал он сам.
Откуда то из театра специально был привезен фрак. Часа за три до начала при общем веселье уст-роителей вечера я стал гримироваться, пытаясь придать своему лицу черты Вертинского. Консультанты по гриму безжалостно требовали преображения, так что в конце концов для точности формы вся голова и брови оказались заклеенными лаком, карикатурный нос - вылепленным из гуммоза, а руки и лицо - отбеленными пудрой. Так я и появился вечером. Александр Николаевич смеялся больше всех и после подготовленного номера заставил меня спеть еще несколько куплетов из разных песен. Надо сказать, что секрет успеха заключался не столько в самом исполнении, сколько в невероятном знании материа-ла. Кроме слов всего репертуара Вертинского, бывая на концертах, я выучил и все его жесты, притом не только вообще присущие ему, а точно к каждому куплету.
С тех пор номер и остался для разных домашних и студенческих развлечений. Постепенно я на-столько приспособился к пластике и характеру интонации, что легко подменял текст, заменяя слова пе-сен нужными к случаю сочинениями. Особенно несуразно и смешно звучали в манере салонного ро-манса стихи Маяковского. Анна Андреевна не раз заставляла меня повторять эти пародии и таким обра-зом прекрасно знала весь мой репертуар.
И вот однажды при большом собрании гостей после чтения стихов, воспоминаний и всяческих рассказов вечер постепенно перешел в веселое застолье. Стали перебирать сценические накладки, изо-бражали актеров, читали пародии и так постепенно добрались до Вертинского. Ничего не подозревая, я изобразил несколько куплетов, в том числе и на стихи Маяковского, и уже собирался уступить площад-ку следующему исполнителю, как вдруг Анна Андреевна сказала:
- Алеша, а вы не помните то, что Александр Николаевич поет на мои стихи?
Я, конечно, помнил переложенные на музыку строки Ахматовой «Темнеет дорога приморского сада…», но Вертинский в те годы не включал этот романс в программу концертов, и его можно было слышать только в граммофонной записи. На этом основании я и стал отговариваться от опасного номе-ра.
- Но это не важно, - улыбнулась Анна Андреевна, - тогда какие нибудь другие, как вы берете из Маяковского… Пожалуйста, это очень интересно.
Так я во второй раз оказался лицом к лицу с автором. Только теперь напротив меня вместо Вер-тинского сидела Ахматова, а вокруг, как и тогда, - несколько притихшие настороженные гости. От-ступать было некуда, мой верный аккомпаниатор уже наигрывал знакомые мелодии. Здесь следует за-метить, что даже переложение Маяковского выглядит не столь противоестественно и разоблачающе, как в случае с Ахматовой, потому что у него речь идет все таки от лица мужчины, в то время как сугубо женские признания и чувства Ахматовой в соединении с жестом и чисто мужской позицией Вертинско-го превращаются почти в клоунаду.
Я сразу почувствовал это и потому решительно не знал, что же делать. Тогда, как бы помогая, Ан-на Андреевна начала подсказывать на выбор разные стихи. И тут мне стало совсем не по себе - это были строки ее лучших, известнейших сочинений…
Но она явно не хотела отступать. В такие минуты глаза Ахматовой, вопреки царствен-но спокойной позе, загорались лукаво озорным упрямством и, казалось, она готова принять любые ус-ловия игры.
Подсказывая, как опытный заговорщик, каждое слово, она наконец заставила меня спеть первые строки. Я осмелел, и романс понемногу стал обретать свою веселую форму.
Так в тот раз Анна Андреевна публично организовала и поставила этот свой пародийный номер, которым потом нередко «угощала» новых и новых гостей. Думаю, многие из них и сегодня не простили мне того, что я делал со стихами Ахматовой, поскольку не знали ни происхождения этой пародии, ни той лукавой мудрости и внутренней свободы, с которыми Ахматова относилась к любым, в том числе и своим собственным творениям.
Все это можно бы оставить в сундуке сугубо домашних воспоминаний и не связывать с представлениями о поэзии Ахматовой, но в таких, несколько варварских развлечениях, а главное, в том, как относятся к ним сами герои, мне всегда чудится и некоторое проявление скрытой силы, ясности авторского взгляда на мир и на свое место в нем. Будучи совершенно явным исключением среди всех окружающих, Анна Андреевна никогда сама не огораживала свои владения, не исключала ни себя, ни свои стихи из окружающей ее жизни.
Она всегда охотно читала свои новые сочинения друзьям, людям разных поколений и спрашивала их мнение и слушала их противоречивые суждения, а главное, до последних дней действительно была способна слышать то, что они говорили.
Около значительного, со всемирной известностью, да еще трудной судьбой человека окружающим иногда выпадают самые неожиданные роли, и весь вопрос в том, сколь тягостна или, наоборот, естест-венно проста и увлекательна оказывается эта новая должность для того, кто ее получил. Конечно, пер-вое время из любопытства или какой то собственной выгоды всякий новичок легко смирится и с нелов-ким положением, но на таких связях никак не может держаться ежедневная долгая жизнь, и потому я думаю, что люди, которые были возле Анны Андреевны на протяжении последних лет, так же как и члены нашей семьи, нисколько не прикидывались в присутствии Ахматовой и никак не были обремене-ны грузом ее славы или величия.
Всегда оставаясь собой, Анна Андреевна тем не менее удивительно быстро и деликатно овладева-ла симпатией самых разных людей, потому что не только взаправду интересовалась их судьбой и пони-мала их устремления, но и сама входила в круг их жизни, как добрый и вполне современный человек. Только этим я могу объяснить ту удивительную непринужденность и свободу проявлений, то удоволь-ствие, которое испытывали мои сверстники - люди совсем иного времени, положения и воспитания, - когда читали ей стихи, показывали рисунки, спорили об искусстве или просто рассказывали смешные истории.
Убеленные сединами солидные посетители, которые навещали Ахматову в «Будке» (так она сама называла свою дачу под Ленинградом), не на шутку смущались, найдя за ветхим забором вместо тихой обители у куста знаменитой бузины настежь распахнутый дом. Во дворе валялись велосипеды, стояли мотоциклы и бродили по домашнему одетые молодые люди. Одни разводили костер, другие таскали воду, а третьи шумно сражались в кости, расположившись на ступенях веранды. В соответствии с испу-гом гостя и серьезностью его визита эта публика, конечно, сразу несколько стихала, преобретая необхо-димую долю приличия, но кипевшая вокруг дома жизнь отнюдь не прекращалась и не теряла первона-чального направления. Анна Андреевна очень чинно уводила посетителя в свою комнату, говорила с ним о делах, угощала чаем или «кофием», а потом, если находила это нужным, приглашала гостя на ве-ранду к общему столу.
- Эти молодые люди очень помогают нам, - сказала Анна Андреевна одному весьма важному человеку перед тем, как представить нас по именам.
Гость вежливо улыбнулся, но в глазах его вновь возникло то замешательство, которое появилось, когда он шагнул за калитку, и от этого я вдруг как то со стороны взглянул на нашу компанию. Навер-ное, с точки зрения этого почтенного ученого, мы выглядели странновато. За столом, если не считать хрупкой Анечки Пуниной и милой старушки, которая хлопотала с посудой, сидела пестрая компания здоровенных парней, любой из которых вполне мог бы не то что обслужить, но ограбить две такие дачи вместе с зимним запасом дров.
Примерно такие соображения довольно явственно и отразились на лице почтенного гостя. Боюсь говорить за Анну Андреевну, но в ту минуту мне показалось, что она рассчитывала на этот эффект и теперь была вполне довольна.
А кончилось все наилучшим образом. Без малейшего усилия Анна Андреевна взяла на себя роль переводчика и, хотя переводить ей приходилось не только с языка на язык, но еще и через два поколе-ния, каждое из которых обладало своими симпатиями, она легко находила то, что оставалось живым, понятным и увлекательным для обеих сторон.
Ученый оказался замечательным и очень общительным человеком. Натянутость скоро исчезла, всем стало интересно и весело. Еще и еще раз неистово трещал мотоцикл, прыгавший по сосновым кор-ням на дороге от дачи к магазину. Анна Андреевна всячески поднимала акции каждого из нас, так что к вечеру получилось, что за столом собрались люди, каждый из которых в своей области чуть ли не тако-го же значения, как и сам профессор.
Вообще на таких «балах» и нечаянных встречах мы представали перед гостями Анны Андреевны более умными, образованными, талантливыми, интересными, чем были на самом деле. Шутя и не шутя Ахматова всегда вроде бы между прочим завышала не только наши достижения и способности, но при удобном случае и чины. И это было бы просто мило и смешно, если бы теперь не оказалось, что многое из того, что сделано подленее, вернее, в кругу ее внимания, и в самом деле лучше, значительнее, интереснее, чем то, что появлялось в замысле, в черновике или в эскизе.
Кто знает, может быть, люди именно потому так легко, надолго и охотно прикипали к ее жизни, что становились значительнее, талантливее, сильнее самих себя. Думаю, у каждого, кто бывал с Ахма-товой, найдутся какие то примеры, иллюстрирующие этот эффект возвышения, но они будут столь же различны, сколь непохожи характеры и судьбы окружавших ее людей.
Много раз в жизни я начинал учиться рисовать. Сперва это казалось мне естественным и необхо-димым, поскольку множество взрослых из числа друзей моих родителей были люди, связанные с этим делом по роду своих театральных обязанностей, а кроме того, мастерские, где делали реквизит, шили костюмы, строили декорации или расписывали задники, были неотъемлемой частью моей ребячьей дворовой жизни. Потом я оказался в кругу художников «Крокодила», плакатистов, иллюстраторов, в общем, людей, которые постоянно по любому поводу легко и просто выражали свои мысли или шутили при помощи бумаги и карандаша. Это веселое детское умение мазать красками и пользоваться каран-дашом нежданно негаданно обернулось работой и определило мою должность в профессиональном те-атре Бугульмы, где во время войны пятнадцатилетним мальчишкой я оформлял спектакли, писал афиши и еще подрабатывал, рисуя заголовки всяческих стенных газет в госпиталях и столовых. Так я уже вполне сознательно начал было снова заниматься художеством, но, попав в студию на актерское отде-ление, сразу забросил это дело.
Однако позже, оказавшись на воинской службе в Центральном театре Советской Армии, я опять намеревался попытать счастья в живописи и стал в свободное время заниматься маслом, бегая на уроки к замечательному художнику и педагогу Роберту Рафаиловичу Фальку.
Анна Андреевна, знавшая Фалька и мои намерения, несколько раз интересовалась, как идут дела, и внимательно разглядывала «заданные на дом» натюрморты, наброски, этюды. Молодые актеры, со-стоявшие тогда в команде театра, кроме занятий обычной воинской подготовкой еще работали на сцене и в цехах. Времена были тяжелые, свободных дней оставалось все меньше и меньше, так что мои живо-писные упражнения стали постепенно совсем затухать. И я уже было вовсе потерял интерес к живопи-си, да и веру в серьезность и своевременность этого дела, как вдруг в один из отпускных дней, когда я, наконец вдоволь отоспавшись, слонялся по дому с твердым намерением уже никогда не браться за кис-ти и краски, а придумать что нибудь более подходящее к напряженной послевоенной жизни, Анна Анд-реевна спросила меня, как идут занятия у Фалька. Пользуясь случаем, я стал рассказывать ей о своих сомнениях и трудностях, видимо, более стараясь уверить и утвердить себя, чем описать истинное поло-жение дела. Терпеливо и по обыкновению крайне внимательно выслушав мой сильно сдобренный эмо-циями монолог, Анна Андреевна долго молчала, а потом без тени иронии вдруг сказала:
- Жаль. Я хотела предложить вам попробовать сделать мой портрет…
Я остолбенел от неожиданности и головокружительной крутизны поворота всех моих намерений, рассуждений, жалоб… Легко представить себе, какое действие произвела на меня эта фраза, если учесть, что, написав к тому времени от силы пять или шесть портретов друзей и родственников, я знал о том, как давно Фальк мечтает пополнить свою галерею портретом Ахматовой, я видел, как старик Фа-ворский делал карандашные наброски ее головы, наконец, я собственными руками прибивал в спальне Анны Андреевны строго окантованный рисунок Модильяни, а в памяти были знаменитые работы Ан-ненкова, Тышлера, Петрова Водкина…
Кроме Анны Андреевны и меня, в квартире никого не было. Она сидела на своем обычном месте, в углу дивана, я стоял посреди комнаты, там, где меня застали ее слова.
- Мне кажется, - продолжала после мертвой паузы Ахматова, - вам удаются лица.
Это было в 1952 году. С той поры я больше никогда не писал портреты. Но время, когда я выпол-нял этот заказ, те дни и часы, когда по утрам в тихой прибранной комнате напротив меня сидела Ахма-това, были до краев наполнены творчеством и остались в душе как самая высокая награда за все мои старания и стремления проникнуть в тайны изобразительных искусств.

Я приехал в послевоенный Ленинград работать по приглашению знаменитого режиссера Иосифа Хейфица. Первая настоящая роль в художественном фильме, первая встреча с корифеями советского кино, первые дни самостоятельной актерской жизни - все было ново и захватывающе увлекательно. Все силы, все мысли, все чувства накрепко привязаны к работе, и, кажется, происходи эти съемки даже на Луне, и то ничто не могло бы оказаться интереснее и важнее.
Однако мало помалу, сперва просто как плывущая за окном троллейбуса панорама, потом как места, где снимались натурные сцены или жили мои новые друзья, город начал обретать конкретность, а каменные контуры его строений все прочнее сплетались с событиями и фигурами истории.
Вместе с семьей Пуниных я живу в доме у Ахматовой на улице Красной Конницы. Длинный тем-ный коридор и комнаты по фасаду, как во множестве петербургских домов. Шкафы и стеллажи до по-толка, но книгам все таки вечно не хватает места, и они приживаются всюду, где только могут помес-титься - на письменных столах, тумбочках, подоконниках. Жизнь всех обитателей квартиры всецело подчинена искусству, литературе, театру, истории живописи, и все это неизбежно притягивает в дом, в атмосферу его повседневной жизни тени великих художников, писателей, актеров. Порой они почти оживают, выходя из оброненной Ахматовой фразы, из пожелтевших фотографий и гравюр, или сами говорят со страниц книг, и каждое такое явление стократ усиливается городом. Его каменная громада подхватывает малейшее знание и, словно эхом, многократно отзывается на него реально существую-щими памятниками, местами подлинных и фантастических событий.
Набережные каналов, мосты, переходы галерей, плиты мостовых - эти безмолвные, но насквозь пропитанные духом времени свидетельства былого наполняют книжное представление множеством не-оспоримых конкретных деталей. Пушкинский уголок парка, вещи, которых касалась рука Петра Вели-кого, и просто земля, где перед казнью стояли декабристы, пробуждают скрытые за строками протоко-лов живые черты, характеры людей, а главное, чувство реальности их бытия. И это особенное, чувст-венное знание порой дает несоизмеримо больше воображению, чем самый разумный и точный пересказ. Натолкнувшись на какую то созвучную только тебе крохотную подробность, на случайное совпадение глубоко затаенных впечатлений, невольно начинаешь ощущать и те связи, которые сплетают воедино события истории, человеческие судьбы и творческие создания. Но главное, благодаря чему картины и фигуры прошлого так отчетливо и живо выходили из тьмы забвения, захватывая какую то часть и моей собственной жизни, - главная тайна проникновения все таки заключалась в самой Ахматовой.
За много лет я так привык спрашивать у Анны Андреевны, что значит то и как было это, я так час-то, следуя за ее неторопливым рассказом, оказывался в кругу старого Петербурга, в домах, в собраниях или просто на улицах среди припорошенных снегом экипажей, что в конце концов привык видеть ее всюду. Прямо от кухонного стола, за которым мы сидели по ночам в ожидании закипающего чайника, ее жизнь простиралась куда то в бесконечность, через блокаду и годы нэпа, через разруху и невиданный расцвет искусства, туда, за невообразимый для меня революционный разлом России, мимо Царского Села с кирасирами и балами при свечах, мимо первой мировой войны и дальше, ко временам декабри-стов, к совсем еще юному Пушкину с книгой Парни в руках.
Теперь, когда Анны Андреевны нет, когда ее жизнь и судьба ушли той же дорогой на страницы истории, где ничего нельзя ни изменить, ни исправить, ко множеству манящих образов, к духовному богатству Ленинграда, к великой тайне возлюбленного поэтами города прибавилась и ее тень. И покуда будет стоять этот город, покуда останутся люди, читающие на русском языке, эта тень будет вести по своим следам, возникая то в аллеях Летнего сада, то возле узорных ворот «фонтанного дома», то на лесной дорожке Комарова, где за чахлыми елками долго виднеется приземистый силуэт «Будки»…

«Здесь всё меня переживёт,
Всё, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелёт».

АХМАТОВА Анна

Песенка

Я на солнечном восходе
Про любовь пою,
На коленях в огороде
Лебеду полю.

Вырываю и бросаю -
Пусть простит меня.
Вижу, девочка босая
Плачет у плетня.

Будет камень вместо хлеба
Мне наградой злой.
Надо мною только небо,
А со мною голос твой.
Анна Ахматова

Песня мира

Качаясь на волнах эфира,
Минуя горы и моря,
Лети, лети голубкой мира,
О песня звонкая моя!
И расскажи тому, кто слышит,
Как близок долгожданный век,
Чем ныне и живет и дышит
В твоей отчизне человек.
Ты не одна - их будет много.
С тобой летящих голубей,-
Вас у далекого порога
Ждет сердце ласковых друзей.
Лети в закат багрово-алый,
В удушливый фабричный дым,
И в негритянские кварталы,
И к водам Ганга голубым.
Анна Ахматова

Песня о песне

Она сначала обожжет,
Как ветерок студеный,
А после в сердце упадет
Одной слезой соленой.

И злому сердцу станет жаль
Чего-то. Грустно будет.
Но эту легкую печаль
Оно не позабудет.

Я только сею. Собирать
Придут другие. Что же!
И жниц ликующую рать
Благослови, о Боже!

А чтоб тебя благодарить
Я смела совершенней,
Позволь мне миру подарить
То, что любви нетленней.
Анна Ахматова

Песня последней встречи

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,
А я знала - их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: "Со мною умри!

Я обманут моей унылой
Переменчивой, злой судьбой".
Я ответила: "Милый, милый -
И я тоже. Умру с тобой!"

Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.
Анна Ахматова

Петербург в 1913 году

За заставой воет шарманка,
Водят мишку, пляшет цыганка
На заплеванной мостовой.
Паровозик идет до Скорбящей,
И гудочек его щемящий
Откликается над Невой.
В черном ветре злоба и воля.
Тут уже до Горячего Поля,
Вероятно, рукой подать.
Тут мой голос смолкает вещий,
Тут еще чудеса похлеще,
Но уйдем - мне некогда ждать.
Анна Ахматова

Петроград, 1919

И мы забыли навсегда,
Заключены в столице дикой,
Озера, степи, города
И зори родины великой.
В кругу кровавом день и ночь
Долит жестокая истома...
Никто нам не хотел помочь
За то, что мы остались дома,
За то, что, город свой любя,
А не крылатую свободу,
Мы сохранили для себя
Его дворцы, огонь и воду.

Иная близится пора,
Уж ветер смерти сердце студит,
Но нам священный град Петра
Невольным памятником будет.
Анна Ахматова

Пленник чужой! Мне чужого не надо,
Я и своиx-то устала считать.
Так отчего же такая отрада
Эти вишневые видеть уста?

Пусть он меня и xулит и бесславит,
Слышу в словаx его сдавленный стон.
Нет, он меня никогда не заставит
Думать, что страстно в другую влюблен.

И никогда не поверю, что можно
После небесной и тайной любви
Снова смеяться и плакать тревожно
И проклинать поцелуи мои.
Анна Ахматова

Плотно сомкнуты губы сухие.
Жарко пламя трех тысяч свечей.
Так лежала княжна Евдокия
На душистой сапфирной парче.

И, согнувшись, бесслезно молилась
Ей о слепеньком мальчике мать,
И кликуша без голоса билась,
Воздух силясь губами поймать.

А пришедший из южного края
Черноглазый, горбатый старик,
Словно к двери небесного рая,
К потемневшей ступеньке приник.
Анна Ахматова

По неделе ни слова ни с кем не скажу,
Все на камне у моря сижу,
И мне любо, что брызги зеленой волны,
Словно слезы мои, солоны.
Были весны и зимы, да что-то одна
Мне запомнилась только весна.
Стали ночи теплее, подтаивал снег,
Вышла я поглядеть на луну,
И спросил меня тихо чужой человек,
Между сосенок встретив одну:
"Ты не та ли, кого я повсюду ищу,
О которой с младенческих лет,
Как о милой сестре, веселюсь и грущу?"
Я чужому ответила: "Нет!"
А как свет поднебесный его озарил,
Я дала ему руки мои,
И он перстень таинственный мне подарил,
Чтоб меня уберечь от любви.
И назвал мне четыре приметы страны,
Где мы встретиться снова должны:
Море, круглая бухта, высокий маяк,
А всего непременней - полынь...
И как жизнь началась, пусть и кончится так.
Я сказала, что знаю: аминь!
Анна Ахматова

По твердому гребню сугроба
В твой белых, таинственный дом
Такие притихшие оба
В молчании нежном идем.
И слаще всех песен пропетых
Мне этот исполненный сон,
Качание веток задетых
И шпор твоих легоньких звон.
Анна Ахматова

Побег

«Нам бы только до взморья добраться,
Дорогая моя!» - «Молчи...»
И по лестнице стали спускаться,
Задыхаясь, искали ключи.

Мимо зданий, где мы когда-то
Танцевали, пили вино,
Мимо белых колонн Сената,
Туда, где темно, темно.

«Что ты делаешь, ты, безумный!» -
«Нет, я только тебя люблю!
Этот вечер - широкий и шумный,
Будет весело кораблю!»

Горло тесно ужасом сжато,
Нас в потемках принял челнок...
Крепкий запах морского каната
Задрожавшие ноздри обжег.

«Скажи, ты знаешь наверно:
Я не сплю? Так бывает во сне...»
Только весла плескались мерно
По тяжелой невской волне.

А черное небо светало,
Нас окликнул кто-то с моста,
Я руками обеими сжала
На груди цепочку креста.

Обессиленную, на руках ты,
Словно девочку, внес меня,
Чтоб на палубе белой яхты
Встретить свет нетленного дня.
Анна Ахматова

Победа

1

Славно начато славное дело
В грозном грохоте, в снежной пыли,
Где томится пречистое тело
Оскверненной врагами земли.
К нам оттуда родные березы
Тянут ветки и ждут и зовут,
И могучие деды-морозы
С нами сомкнутым строем идут.

Вспыхнул над молом первый маяк,
Других маяков предтеча,-
Заплакал и шапку снял моряк,
Что плавал в набитых смертью морях
Вдоль смерти и смерти навстречу.

Победа у наших стоит дверей...
Как гостью желанную встретим?
Пусть женщины выше поднимут детей,
Спасенных от тысячи тысяч смертей,-
Так мы долгожданной ответим.
Анна Ахматова

Победителям

Сзади Нарвские были ворота,
Впереди была только смерть...
Так советская шла пехота
Прямо в желтые жерла «Берт».
Вот о вас и напишут книжки:
«Жизнь свою за други своя»,
Незатейливые парнишки -
Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки,-
Внуки, братики, сыновья!
Анна Ахматова

Под крышей промерзшей пустого жилья
Я мертвенных дней не считаю,
Читаю посланья апостолов я,
Слова псалмопевца читаю.
Но звезды синеют, но иней пушист,
И каждая встреча чудесней,-
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песни Песней.
Анна Ахматова

Под навесом темной риги жарко,
Я смеюсь, а в сердце злобно плачу.
Старый друг бормочет мне: "Не каркай!
Мы ль не встретим на пути удачу!"

Но я другу старому не верю.
Он смешной, незрячий и убогий,
Он всю жизнь свою шагами мерил
длинные и скучные дороги.

Подошла. Я волненья не выдал,
Равнодушно глядя в окно.
Села, словно фарфоровый идол,
В позе, выбранной ею давно.

Быть веселой - привычное дело,
Быть внимательной - это трудней...
Или томная лень одолела
После мартовских пряных ночей?

Утомительный гул разговоров,
Желтой люстры безжизненный зной,
И мельканье искусных проборов
Над приподнятой легкой рукой.

Улыбнулся опять собеседник
И с надеждой глядит на нее...
Мой счастливый, богатый наследник,
Ты прочти завещанье мое.
Анна Ахматова

Подражание И.Ф.Анненскому

И с тобой, моей первой причудой,
Я простился. Восток голубел.
Просто молвила: "Я не забуду".
Я не сразу поверил тебе.

Возникают, стираются лица,
Мил сегодня, а завтра далек.
Отчего же на этой странице
Я когда-то загнул уголок?

И всегда открывается книга
В том же месте. И странно тогда:
Всё как будто с последнего мига
Не прошли безвозвратно года.

О, сказавший, что сердце из камня,
Знал наверно: оно из огня...
Никогда не пойму, ты близка мне
Или только любила меня.
Анна Ахматова

Поздний ответ

Белорученька моя, чернокнижница...
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворечник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
"Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила любимых пучина,
И разрушен родительский дом".
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.
Анна Ахматова

Помолись о нищей, о потерянной,
О моей живой душе,
Ты в своих путях всегда уверенный,
Свет узревший в шалаше.

И тебе, печально-благодарная,
Я за это расскажу потом,
Как меня томила ночь угарная,
Как дышало утро льдом.

В этой жизни я немного видела,
Только пела и ждала.
Знаю: брата я не ненавидела
И сестры не предала.

Отчего же Бог меня наказывал
Каждый день и каждый час?
Или это ангел мне указывал
Свет, невидимый для нас?
Анна Ахматова

После ветра и мороза было
Любо мне погреться у огня.
Там за сердцем я не углядела
И его украли у меня.

Новогодний праздник длится пышно,
Влажны стебли новогодних роз,
А в душе моей уже не слышно
Трепетания стрекоз.

Ах, не трудно угадать мне вора,
Я его узнала по глазам,
Только страшно так, что скоро, скоро
Он вернет свою добычу сам.
Анна Ахматова

Последний день в Риме

Заключенье не бывшего цикла
Часто сердцу труднее всего,
Я от многого в жизни отвыкла,
Мне не нужно почти ничего,-

Для меня комаровские сосны
На своих языках говорят
И совсем как отдельные весны
В лужах, выпивших небо,- стоят.
Анна Ахматова

Последний тост

Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,-
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
Анна Ахматова

Послесловие

Как будто заблудившись в нежном лете,
Бродила я вдоль липовых аллей
И увидала, как плясали дети
Под легкой сеткой молодых ветвей.
И на лужайке этот резвый танец,
И сквозь загар пробившийся румянец,
И быстрые движенья смуглых рук
На миг заворожили все вокруг.
Алмазами казались солнца блики,
Волшебный ветерок перелетал
И то лесною веял земляникой,
То соснами столетними дышал.
Под ярко-голубыми небесами
Огромный парк был полон голосами,
И даже эхо стало молодым...
...Там дети шли с знаменами своими,
И Родина сама, любуясь ими,
С улыбкою чело склонила к ним.
Анна Ахматова

Потускнел на небе синий лак,
И слышнее песня окарины.
Это только дудочка из глины,
Не на что ей жаловаться так.
Кто ей рассказал мои грехи,
И зачем она меня прощает?..
Или этот голос повторяет
Мне твои последние стихи?
Анна Ахматова

Поэт

Он, сам себя сравнивший с конским глазом,
Косится, смотрит, видит, узнает,
И вот уже расплавленным алмазом
Сияют лужи, изнывает лед.

В лиловой мгле покоятся задворки,
Платформы, бревна, листья, облака.
Свист паровоза, хруст арбузной корки,
В душистой лайке робкая рука.

Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем
И вдруг притихнет,- это значит, он
Пугливо пробирается по хвоям,
Чтоб не спугнуть пространства чуткий сон.

И это значит, он считает зерна
В пустых колосьях, это значит, он
К плите дарьяльской, проклятой и черной,
Опять пришел с каких-то похорон.

И снова жжет московская истома,
Звенит вдали смертельный бубенец...
Кто заблудился в двух шагах от дома,
Где снег по пояс и всему конец?

За то, что дым сравнил с Лаокооном,
Кладбищенский воспел чертополох,
За то, что мир наполнил новым звоном
В пространстве новом отраженных строф,-

Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.
Анна Ахматова

Привольем пахнет дикий мед,
Пыль - солнечным лучом,
Фиалкою - девичий рот,
А золото - ничем.
Водою пахнет резеда,
И яблоком - любовь.
Но мы узнали навсегда,
Что кровью пахнет только кровь...

И напрасно наместник Рима
Мыл руки пред всем народом,
Под зловещие крики черни;
И шотландская королева
Напрасно с узких ладоней
Стирала красные брызги
В душном мраке царского дома...
Анна Ахматова

Призрак

Зажженных рано фонарей
Шары висячие скрежещут,
Все праздничнее, все светлей
Снежинки, пролетая, блещут.

И, ускоряя ровный бег,
Как бы в предчувствии погони,
Сквозь мягко падающий снег
Под синей сеткой мчатся кони.

И раззолоченный гайдук
Стоит недвижно за санями,
И странно царь глядит вокруг
Пустыми светлыми глазами.
Анна Ахматова

Приморский Парк Победы

Еще недавно плоская коса,
Черневшая уныло в невской дельте,
Как при Петре, была покрыта мхом
И ледяною пеною омыта.

Скучали там две-три плакучих ивы,
И дряхлая рыбацкая ладья
В песке прибрежном грустно догнивала.
И буйный ветер гостем был единым
Безлюдного и мертвого болота.

Но ранним утром вышли ленинградцы
Бесчисленными толпами на взморье.
И каждый посадил по деревцу
На той косе, и топкой и пустынной,
На память о великом Дне Победы.

И вот сегодня - это светлый сад,
Привольный, ясный, под огромным небом:
Курчавятся и зацветают ветки,
Жужжат шмели, и бабочки порхают,
И соком наливаются дубки,
А лиственницы нежные и липы
В спокойных водах тихого канала,
Как в зеркале, любуются собой...
И там, где прежде парус одинокий
Белел в серебряном тумане моря,-
Десятки быстрокрылых, легких яхт
На воле тешатся...
Издалека
Восторженные клики с стадиона
Доносятся...
Да, это парк Победы.
Анна Ахматова

Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: "Довольно!"

Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!

Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
Анна Ахматова

Причитание

Ленинградскую беду
Руками не разведу,
Слезами не смою,
В землю не зарою.
Я не словом, не упреком,
Я не взглядом, не намеком,
Я не песенкой наемной,
Я не похвальбой нескромной
. . . . . . . . . . . . . .
А земным поклоном
В поле зеленом
Помяну...
Анна Ахматова

Проводила друга до передней,
Постояла в золотой пыли,
С колоколенки соседней
Звуки важные текли.
Брошена! Придуманное слово -
Разве я цветок или письмо?
А глаза глядят уже сурово
В потемневшее трюмо.
Анна Ахматова

Проплывают льдины, звеня,
Небеса безнадежно бледны.
Ах, за что ты караешь меня,
Я не знаю моей вины.

Если надо - меня убей,
Но не будь со мною суров.
От меня не хочешь детей
И не любишь моих стихов.

Все по-твоему будет: пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, но грусть
я в могилу с собой возьму.
Анна Ахматова

Простишь ли мне эти ноябрьские дни?
В каналах приневских дрожат огни.
Трагической осени скудны убранства.
Анна Ахматова

Просыпаться на рассвете
Оттого, что радость душит,
И глядеть в окно каюты
На зеленую волну,
Иль на палубе в ненастье,
В мех закутавшись пушистый,
Слушать, как стучит машина,
И не думать ни о чем,
Но, предчувствуя свиданье
С тем, кто стал моей звездою,
От соленых брызг и ветра
С каждым часом молодеть.
Анна Ахматова

Прошло пять лет,- и залечила раны,
Жестокой нанесенные войной,
Страна моя,
и русские поляны
Опять полны студеной тишиной.

И маяки сквозь мрак приморской ночи,
Путь указуя моряку, горят.
На их огонь, как в дружеские очи,
Далеко с моря моряки глядят.

Где танк гремел - там ныне мирный трактор,
Где выл пожар - благоухает сад,
И по изрытому когда-то тракту
Автомобили легкие летят.

Где елей искалеченные руки
Взывали к мщенью - зеленеет ель,
И там, где сердце ныло от разлуки,-
Там мать поет, качая колыбель.

Ты стала вновь могучей и свободной,
Страна моя!
Но живы навсегда
В сокровищнице памяти народной
Войной испепеленные года.

Для мирной жизни юных поколений,
От Каспия и до полярных льдов,
Как памятники выжженных селений,
Встают громады новых городов.
Анна Ахматова

Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?

Не шумите вокруг - он дышит,
Он живой еще, он все слышит:

Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,

Как из недр его вопли: «Хлеба!»
До седьмого доходят неба...

Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон - смерть.

И стоит везде на часах
И уйти не пускает страх.
Анна Ахматова

Пушкин

Кто знает, что такое слава!
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
Анна Ахматова

Разлука

Вечерний и наклонный
Передо мною путь.
Вчера еще, влюбленный,
Молил: "Не позабудь".
А нынче только ветры
Да крики пастухов,
Взволнованные кедры
У чистых родников.
Анна Ахматова

Распятие

Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А Матери: «О, не рыдай Мене…»
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
Анна Ахматова

Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти все готово.
Всего прочнее на земле - печаль
И долговечней - царственное слово.
Анна Ахматова

«После чтения стихов разговор уже не возобновлялся. Вскоре послышался стук в дверь. Вошел граф З., близкий друг Ахматовой по Петербургу, с которым она не виделась 50 лет. На прощание Анна Андреевна мне сказала: “Позвоните мне еще”. Перед тем как выйти из комнаты, я еще раз обернулся. Анна Андреевна пристально и ласково смотрела на своего совсем уже старенького на вид посетителя и сказала: “Ну, вот, привел Господь еще раз нам свидеться…”»


Смятение
1
Было душно от жгучего света,
А взгляды его – как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Наклонился – он что-то скажет…
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь.
2
Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Мне очи застит туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.
3
Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне, улыбнулся,
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся -
И загадочных, древних ликов
На меня поглядели очи…
Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его – напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.
Февраль 1913
* * *

Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает.
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.
И я стану – Христос помоги! -
На покров этот, светлый и ломкий,
А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки,
Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый.
В биографии славной твоей
Разве можно оставить пробелы?
Слишком сладко земное питье,
Слишком плотны любовные сети.
Пусть когда-нибудь имя мое
Прочитают в учебнике дети,
И, печальную повесть узнав,
Пусть они улыбнутся лукаво…
Мне любви и покоя не дав,
Подари меня горькою славой.
Февраль 1913
1912 год, начавшийся совместным путешествием в Италию и кончившийся рождением сына (друзья тут же перекрестили его в «гумильвенка»), был последним годом относительно надежного семейного союза двух поэтов. Весной 1913 года Николай Степанович вновь укатил в Африку, и не один, а вместе с племянником, Колей-младшим, сыном своей старшей сводной сестры Александры Степановны Сверчковой. Анна Андреевна, разбирая по просьбе свекрови, затеявшей большую уборку, бумаги и вещи в комнате мужа, обнаружила на его письменном столе увесистую пачку женских писем. Достаточно красноречивых. А вскоре узнала, что отправительница любовных посланий, Ольга Николаевна Высотская, ждет от Гумилева ребенка.
К лету 1913 года Ахматова уже вполне отдавала себе отчет в том, что их брак вовсе не похож на идиллический союз «Дафниса и Хлои», как писал когда-то Гумилев. Она выходила замуж за верного рыцаря, который не мог без нее. Оказалось, однако, что верность милый друг Коля понимает вовсе не так старомодно, как она. Для него любовь не исключала ни случайных связей, ни мимолетных влюбленностей – по Брюсову: «О, эти взоры мимолетные на гулких улицах столиц…» Таков был стиль любовного быта эпохи. Дитя того же времени, Анна Ахматова не часто, но иногда позволяла себе и то, и другое. Но тут была одна тонкость, которой Гумилев не признавал: для нее «великая земная любовь» исключала «холод измен», необязательных, бездумных любовных забав…
До официального развода Анна Андреевна, как и Николай Степанович, по взаимному уговору, щекотливое обстоятельство тщательно скрывала. Да и потом на сей счет помалкивала. Но Лукницкому все-таки призналась, что «Н.С. никогда физически не был верен никому… этого он не мог и не считал нужным». Какое-то время Анна, понимая, что во многом виновата сама, закрывала глаза на хроническое «донжуанство» мужа. К тому же «телесность» в отношениях между мужчиной и женщиной ей никогда не представлялась самым главным.
Чуть ли не демонстративно брошенные любовные письма, а главное, появление на свет той же осенью Левушкиного единокровного брата – Ореста – заставило Ахматову усомниться и в том единственном, что оправдывало их брак: в святости высокой дружбы. За полгода она не написала мужу ни одного письма. Правда, тревожиться за него не перестала. В августе 1913-го, уже после злосчастной находки, обеспокоенная отсутствием вестей из Африки, пишет их общему другу, поэту и переводчику Михаилу Лозинскому:
«У меня к Вам большая просьба, Михаил Леонидович… Так как экспедиция послана Академией, то самое лучшее, если справляться будут оттуда. Может быть, Вы можете пойти в Академию и узнать, имеют ли там известия о Коле…»
С африканскими путешественниками ничего не случилось. 20 сентября 1913 года Гумилев вместе с племянником вернулся в Петербург, сдал в Музей антропологии и этнографии привезенные из Африки «трофеи», в том числе и множество уникальнейших фотографий, многое подарил, но, видимо, за что-то получил даже деньги. В первый же день жена вручила ему находку: связку женских писем – вещественное доказательство его «неверности» и молча ждала объяснений. Объяснений и на сей раз не последовало. Однако попытка сохранить то, что еще можно было сохранить, была все-таки сделана: супруги договорились, что отныне жить будут хотя и вместе, но как бы и врозь, не мучая друг друга бессмысленной ревностью, перечнем взаимных болей, бед и обид. Для того и решили снять комнату в Петербурге, подальше от осуждающих и наблюдающих материнских глаз.
Ахматова гордилась своим великодушием:
* * *

Выбрала сама я долю
Другу сердца моего:
Отпустила я на волю
В Благовещенье его.
Да вернулся голубь сизый,
Бьется крыльями в стекло.
Как от блеска дивной ризы,
Стало в горнице светло.
4 мая 1915, Петербург
Гумилев лучше понимал, что происходит. В конце первого года «воли» он писал жене, что она «не любит и не хочет этого понять».
Николай Гумилев – Анне Ахматовой:
Милая Аника, я уже в Одессе и в кафе почти заграничном. Напишу тебе, потом попробую писать стихи. Я совершенно выздоровел, даже горло прошло, но еще несколько устал, должно быть с дороги. Зато уже нет прежних кошмаров; снился раз Вячеслав Иванов, желавший мне сделать какую-то гадость, но и во сне я счастливо вывернулся. В книжном магазине просмотрел «Жатву». Твои стихи очень хорошо выглядят, и забавна по тому, как сильно сбавлен тон, заметка Бориса Садовского.
Здесь я видел афишу, что Вера Инбер в пятницу прочтет лекцию о новом женском одеянии, или что-то в этом роде; тут и Бакст и Дункан и вся тяжелая артиллерия.
Я весь день вспоминаю твои строки о «приморской девчонке», они мало того что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными.
Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла заняться исследованием страны Галла и понять, увидя луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады.
Любопытно, что я сейчас опять такой же, как тогда, когда писались Жемчуга, и они мне ближе Чужого неба.
Маленький до сих пор был прекрасным спутником; верю, что так будет и дальше.
Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить папа. Пиши мне до 1 июня в Дире-Дауа (Dire-Daoua, Abyssinie. Afrique), до 15 июня в Джибути, до 15 июля в Порт-Саид, потом в Одессу.
9 апреля 1913

Ho и эта правда не была настоящей. Анна имела право ответить на горькое письмо мужа словами Баратынского, выбранными для эпиграфа к «Четкам»:
«Прости ж навек! Но знай, что двух виновных, не одного, найдутся имена в стихах моих, в преданиях любовных».
«Отпущенный на волю» Гумилев тут же, на глазах у жены, стал ухаживать за сестрой своего ученика Георгия Адамовича. Вскоре Таня Адамович стала его официальной любовницей. С тех пор Ахматова на амурные приключения милого друга Коли перестала реагировать. Однако день этой измены запомнила. П. Лукницкий отмечает в Дневнике, что, диктуя ему сведения о трудах и днях Гумилева и упомянув, что 6 января 1914 года он познакомился с Таней Адамович, Анна Андреевна “чуть вздохнула”, и ему «показалось, что этот вздох был не случайным».

* * *

Не будем пить из одного стакана
Ни воду мы, ни сладкое вино,
Не поцелуемся мы утром рано,
А ввечеру не поглядим в окно.
Ты дышишь солнцем, я дышу луною,
Но живы мы любовию одною.
Со мной всегда мой верный, нежный друг,
С тобой твоя веселая подруга.
Но мне понятен серых глаз испуг,
И ты виновник моего недуга.
Коротких мы не учащаем встреч.
Так наш покой нам суждено беречь.
Лишь голос твой поет в моих стихах,
В твоих стихах мое дыханье веет.
О, есть костер, которого не смеет
Коснуться ни забвение, ни страх.
И если б знал ты, как сейчас мне любы
Твои сухие, розовые губы!
Ноябрь 1913
В марте 1914 года вышла вторая книга стихов Анны Андреевны – «Четки».
Книга вышла 15 марта 1914 года (старого стиля), и жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В начале мая петербургский сезон начинал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в Петербург, а в Петроград, из 19 века сразу попали в 20-й, все стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. С «Четками» этого не случилось…
И потом еще много раз она выплывала и из моря крови, и из полярного оледенения, и побывав на плахе, и украшая собой списки запрещенных изданий, и представляя собою краденое добро (издание Ефрона в Берлине, и одесская контрафакция при белых 1919 года).
«Четки» Анна Ахматова считала своей первой настоящей книгой и в зрелые годы о «Вечере» вспоминать не любила. Дескать, это всего лишь проба пера избалованной и глупой девочки. Однако в старости написала ностальгические стихи и назвала их – «Рисунок на книге «Вечер»:

Рисунок на книге «Вечер»
Он не траурный, он не мрачный,
Он почти как сквозной дымок,
Полуброшенной новобрачной
Черно-белый легкий венок.
А под ним тот профиль горбатый,
И парижской челки атлас,
И зеленый, продолговатый,
Очень зорко видящий глаз.
23 мая 1958
Гумилев, когда мы обсуждали тираж, задумчиво сказал: «А может быть, ее придется продавать в каждой мелочной лавке». Тираж 1-го издания 1100 экземпляров. Разошлось меньше чем в год. Главная статья – Н.В. Недоброво. Две ругательные – С. Боброва и Тальникова. Остальные похвальные.
«Все мы бражники…» – стихи скучающей капризной девочки, а не описание разврата, как принято думать теперь…
Н. В. Недоброво «Анна Ахматова»:
…По выходе первого сборника на стихах Ахматовой заметили печать ее личной своеобычности, немного вычурной; казалось, она и делала стихи примечательными. Но неожиданно личная манера Ахматовой, и не притязавшая на общее значение, приобрела, через «Вечер» и являвшиеся после стихи, совсем как будто необоснованное влияние. В молодой поэзии обнаружились признаки возникновения ахматовской школы, а у ее основательницы появилась прочно обеспеченная слава.
Если единичное получило общее значение, то, очевидно, источник очарования был не только в занимательности выражаемой личности, но и в искусстве выражать ее: в новом умении видеть и любить человека.
…Пока не было «Четок», вразброд печатавшиеся после «Вечера» стихи ложились в тень первого сборника, и рост Ахматовой не осознавался вполне. Теперь он очевиден: перед глазами очень сильная книга властных стихов, вызывающих большое доверие.
Оно прежде всего достигается свободою ахматовской речи.
Не из ритмов и созвучий состоит поэзия, но из слов; из слов уже затем, по полному соответствию с внутренней их жизнью, и из сочетания этих живых слов вытекают, как до конца, внутренностью слов обусловленное следствие, и волнения ритмов, и сияния звуков – и стихотворение держится на внутреннем костяке слов. Не должно, чтобы слова стихотворения, каждое отдельно, вставлялись в ячейки некоей ритмо-инструментальной рамы: как ни плотно они будут пригнаны, чуть мысленно уберешь раму, все слова расскакиваются, как вытряхнутый типографский шрифт.
К стихам Ахматовой последнее не относится. Что они построены на слове, можно показать на примере хотя бы такого стихотворения, ничем в «Четках» не выделяющегося:

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха,
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти упорные,
Несытые взгляды твои!
Речь проста и разговорна до того, пожалуй, что это и не поэзия? А что, если еще раз прочесть да заметить, что когда бы мы так разговаривали, то, для полного исчерпания многих людских отношений, каждому с каждым довольно было бы обменяться двумя-тремя восьмистишиями – и было бы царство молчания. А не в молчании ли слово дорастает до той силы, которая пресуществляет его в поэзию?
Несчастной любви и ее страданиям принадлежит очень видное место в содержании ахматовской лирики – не только в том смысле, что несчастная любовь является предметом многих стихотворений, но и в том, что в области изображения ее волнений Ахматовой удалось отыскать общеобязательные выражения и разработать поэтику несчастной любви до исключительной многотрудности. Не окончательны ли такие выражения, как приведенное выше о том, что у разлюбленной не бывает просьб, или такие:

Говоришь, что рук не видишь,
Рук моих и глаз.
Или это стихотворение:

У меня есть улыбка одна.
Так, движенье чуть видное губ.
Для тебя я ее берегу -
Все равно, что ты наглый и злой,
Все равно, что ты любишь других.
Предо мной золотой аналой,
И со мной сероглазый жених.
Много таких же, а может быть, и еще более острых и мучительных выражений найдется в «Четках», и, однако, нельзя сказать об Анне Ахматовой, что ее поэзия – «поэзия несчастной любви». Такое определение, будь оно услышано человеком, внимательно вникшим в «Четки», было бы для него предлогом к неподдельному веселью – так богата отзвуками ахматовская несчастная любовь. Она – творческий прием проникновения в человека и изображения неутолимой к нему жажды.
…Эти муки, жалобы и такое уж крайнее смирение – не слабость ли это духа, не простая ли сентиментальность? Конечно нет: самое голосоведение Ахматовой, твердое и уж скорее самоуверенное, самое спокойствие в признании и болей, и слабостей, самое, наконец, изобилие поэтически претворенных мук – все это свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу, скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную.
Огромное страдание этой совсем не так легко уязвимой души объясняется размерами ее требований, тем, что она хочет радоваться ли, страдать ли только по великим поводам. Другие люди ходят в миру, ликуют, падают, ушибаются друг о друга, но все это происходит здесь, в середине мирового круга; а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его «края» – и чтобы им повернуться и пойти обратно в мир? Но нет, они бьются, мучительно и безнадежно, у замкнутой границы, и кричат, и плачут. Не понимающий их желания считает их чудаками и смеется над их пустячными стонами, не подозревая, что если бы эти самые жалкие юродивые вдруг забыли бы ‘свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу там у стенки по пустякам слезившихся капризниц и капризников…
При общем охвате всех впечатлений, даваемых лирикой Ахматовой, получается переживание очень яркой и очень напряженной жизни. Прекрасные движения души, разнообразные и сильные волнения, муки, которым впору завидовать, гордые и свободные соотношения людей, и все это в осиянии и в пении творчества, – не такую ли именно человеческую жизнь надобно приветствовать стихами Фета:

Как мы живем, так мы поем и славим,
И так живем, что нам нельзя не петь.
А так как описанная жизнь показана с большою силою лирического действия, то она перестает быть только личной ценностью, но обращается в силу, подъемлющую дух всякого, воспринявшего ахматовскую поэзию.
* * *

Ты письмо мое, милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на твоем пути.
Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я -
В этом сером, будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде, жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.
Ты письмо мое, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи,
Ты его в своей бедной котомке
На самое дно положи.
1912, Царское Село

Отрывок
…И кто-то, во мраке дерев незримый,
Зашуршал опавшей листвой
И крикнул: «Что сделал с тобой любимый,
Что сделал любимый твой;

Словно тронуты черной, густою тушью
Тяжелые веки твои.
Он предал тебя тоске и удушью
Отравительницы-любви.

Я сказала обидчику: «Хитрый, черный,
Верно, нет у тебя стыда.
Он тихий, он нежный, он мне покорный,
Влюбленный в меня навсегда!»

26 декабря 1911
* * *

Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.

Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет гроздь рябины желто-красной,
Слагаю я веселые стихи
О жизни тленной, тленной и прекрасной.

Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.

Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,
Мне кажется, я даже не услышу.

Корней Иванович Чуковский «Ахматова и Маяковский»:
«Уже из ее первой книги было видно, что она поэт сиротства и вдовства, что ее лирика питается чувством необладания, разлуки, утраты. Безголосый соловей, у которого отнята песня; и танцовщица, когорую покинул любимый; и женщина, теряющая сына; и та, у которой умер сероглазый король; и та, у которой умер царевич -

Он никогда не придет за мною…
Умер сегодня мой царевич, -
и та, которой сказано в стихах: «вестей от него не получишь больше», и та, которая не может найти дорогой для нее белый дом, хотя ищет его всюду и знает, что он где-то здесь, – все это и осиротелые души, теряющее самое милое, и, полюбив эти осиротелые души, полюбив лирически переживать их сиротские потери, как свои, Ахматова именно из этих сиротских потерь создала свои лучшие песни:

Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.
Эти песни так у нее и зовутся: “песенка о вечере разлук”, “песня последней встречи”, “песнь прощальной боли”. Быть сирой и слабой, не иметь ни сына, ни любовника, ни белогo дома, ни Музы, (ибо “Муза ушла по дороге”) – такова художническая прихоть Ахматовой. Изо всех мук сиротства она особенно облюбовала одну: муку безнадежной любви. Я люблю, но меня не любят; меня любят, но я не люблю, – это была главная ее специальность. В этой области с нею еще не сравнился никто. У нее был величайший талант чувствовать себя разлюбленной, нелюбимой, нежеланной, отверженной. Первые стихи в ее “Четках” повествовали об этой унизительной боли. Тут новая небывалая тема, внесенная ею в нашу поэзию. Она первая обнаружила, что быть нелюбимой поэтично, и, полюбив говорить от лица нелюбимых, создала целую вереницу страдающих, почернелых от неразделенной любви, смертельно тоскующих, которые то «бродят как потерянные», то заболевают от горя, то вешаются, то бросаются в воду. Порою они проклинают любимых, как своих врагов и мучителей:

…Ты наглый и злой…
…О как ты красив, проклятый…
…Ты виновник моего недуга…
но все же любят свою боль, упиваются ею, носят ее в себе, как святыню, набожно благословляют ее».

В дни выхода «Четок» нас пригласила к себе издательница «Северных записок» эсерка Чайкина (я была в том синем платье, в котором меня изобразил Альтман). У нее собралось видимо-невидимо гостей. Около полночи начали прощаться. Одних хозяйка отпускала, других просила остаться. Потом все перешли в столовую, где был накрыт парадный стол, и мы оказались на банкете в честь только что выпущенных из Шлиссельбурга народовольцев. Я сидела с Л.К. (Леонид Каннегисер) против Германа Лопатина. Потом часто с ужасом вспоминала, как Л.К. сказал мне: «Если бы мне дали “Четки”, я бы согласился провести столько времени в тюрьме, как наш визави».

(Говорит Анна Ахматова; Николай Николаевич – Н.Н. Пунин, третий муж Ахматовой):
«Я никогда не любила видеть свои стихи в печати. Если на столе лежала книжка “Русской мысли” или “Аполлона” с моими стихами, я ее хватала и прятала. Мне это казалось неприличным, как если бы я забыла на столе чулок или бюстгальтер… А уже чтобы при мне читали мои стихи – просто терпеть не могла. Если Николай Николаевич или Левушка произносили при мне какую-нибудь мою строчку – я бросала в них тяжелым предметом».
* * *

Ф. К. Сологубу
Твоя свирель над тихим миром пела,
И голос смерти тайно вторил ей,
А я, безвольная, томилась и пьянела
От сладостной жестокости твоей.
16 марта 1912, Царское Село
Когда в 1912 году Вячеслав Иванов приехал в Петербург, он был у Сологуба на Разъезжей… Необычайно парадный вечер и великолепный ужин. В гостиной ко мне подошел Мандельштам и сказал: «Мне кажется, что один мэтр – зрелище величественное, а два – уже смешное».
* * *

Прекрасно все под нашим небом,
И камни гор, и нив цветы,
И вечным, справедливым Фебом
Опять обласканная, Ты.
И это нежное волненье,
Как в пламени Синайский куст,
Когда звучит стихотворенье -
Пчела над зыбким медом уст.
И кажется, что сердце вынет
Благочестивая жена
И милостиво нам подвинет,
Как чашу пьяного вина.
Ф.К. Сологуб
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»:
«Я сказала, что поэты очень похожи на свои стихи. Например, Борис Леонидович [Пастернак]. Когда слышишь, как он говорит, понимаешь совершенную естественность, непридуманность его стихов. Они – естественное продолжение его мысли и речи.
– Борис Леонидович в самом деле очень похож, – согласилась Анна Андреевна. – А я? Неужели и я похожа?
– Вы? Очень.
– Это нехорошо, если так. Препротивно, если так. Но вот Блок был совсем не похож на свои стихи, и Федор Кузьмич тоже. Я хорошо знала Федора Кузьмича и очень дружила с ним. Он был человек замечательный, но трудный».
* * *

Косноязычно славивший меня
Еще топтался на краю эстрады.
От дыма сизого и тусклого огня
Мы все уйти, конечно, были рады.
Но в путаных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стыдной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Люби меня, припоминай и плачь!
Все плачущие не равны ль пред Богом?
Мне снится, что меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам.
16 ноября 1913
Поводом для написания стихотворения явилось, видимо, выступление Вольдемара Шилейко в «Бродячей собаке». Говорил он, как всегда, очень умно, но затейливо и непонятно. Гумилев называл странную речь своего лучшего друга «высоким косноязычием» («Высокое косноязычье тебе даруется, поэт»). Тем же высоким косноязычием отличалось и его поэтическое творчество. Вот как откликнулся Шилейко на первые посвященные ему стихи Анны Андреевны, взяв эпиграфом первую строку: «Косноязычно славивший меня…»:

Есть вера духа жадная, простая,
И верность сердца, взявшего свое,
Они вдвоем в другое бытие
Уводят мир, пути переплетая.
Но я не знал ни той свободной веры,
Ни этой скудной мудрости сердец.
Изгнанник неба, огненный гордец,
Я – косный камень. Только камень серый…
* * *

Высокие своды костела
Синей, чем небесная твердь…

Что я принесла тебе смерть.
За розы с площадки круглой,
За глупые письма твои,
За то, что, дерзкий и смуглый,
Мутно бледнел от любви.
Я думала: ты нарочно -
Как взрослые хочешь быть.
Я думала: томно-порочных
Нельзя, как невест, любить.
Но всё оказалось напрасно.
Когда пришли холода,
Следил ты уже бесстрастно
За мной везде и всегда,
Как будто копил приметы
Моей нелюбви. Прости!
Зачем ты принял обеты
Страдальческого пути?
И смерть к тебе руки простерла…
Скажи, что было потом?
Я не знала, как хрупко горло
Под синим воротником.
Прости меня, мальчик веселый,
Совёнок замученный мой!
Сегодня мне из костела
Так трудно уйти домой.
Ноябрь 1913, Царское Село
Считается, что стихотворение «Высокие своды костела…» посвящено памяти Михаила Линдеберга, молодого офицера, застрелившегося 23 декабря 1913 года. Ахматова убедила себя, что виновна в этой катастрофе: знала, что юноша влюблен в нее, но, по легкомыслию молодости, не сделала ничего, чтобы предотвратить трагическую развязку.

Но, думается, не только этот случай лег в основу стихотворения.

В 1908 году Анна Горенко и Николай Гумилев расстались, как им казалось, навсегда. Николай Степанович вернулся в Париж, Анна уехала в Севастополь. Там и получила известие из Парижа: Коля пытался покончить с собой, врачи борются за его жизнь, но положение серьезное. Успокаивающая телеграмма пришла лишь через несколько дней…

Гибель юного поклонника не могла не вернуть Анну в те тревожные дни 1908 года, когда она, получив телеграмму о попытке Гумилева покончить с собой, почти неделю не знала, выживет ли ее Николай.

О том, что Линдеберг не является единственным героем этого стихотворения, свидетельствует несколько деталей. Во-первых, героиня оплакивает бедного влюбленного в костеле, тогда как Михаил был лютеранином и похоронен в лютеранской части Волкова кладбища. А вот как Гумилев восхищался католической храмовой архитектурой и в Италии, и в Польше. Он научил и Анну понимать ее высокую красоту. Кроме того, обращаясь мысленно к самоубийце, Ахматова называет его «веселым мальчиком». Но те же самые слова уже год как произнесены и подарены Гумилеву (которому она чуть было не принесла смерть!) – в поэтическом воспоминании об их первой встрече в Царском Селе: «Эти липы, верно, не забыли нашей встречи, мальчик мои веселый». И вряд ли это небрежность или забывчивость: Анна Андреевна верила в судьбоносность «странных сближений», в мистику роковых совпадений. А здесь и впрямь было что-то и мистическое и роковое. Аня Горенко и Коля Гумилев познакомились 24 декабря 1903 года. Почти в тот же самый день календаря – 23 декабря – застрелился Михаил Линдеберг. По воле рока две незабвенные даты совпали, слились в одно поэтическое переживание. Предположение (адресат стихотворения «Высокие своды костела…» – не только Линдеберг, но и Гумилев) подтверждает и такая подробность. Ахматова пишет: «Я не знала, как хрупко горло под синим воротником». Синий воротник – тоже гумилевская примета. Когда Анна и Николай в 1909 году, после его парижской попытки «самоубийства», снова встретились, он был уже студентом Петербургского университета и носил форменный мундир с высоким синим воротником. (См. в воспоминаниях С. К. Маковского: «Он (Н. Гумилев в 1909 году. – А. М. ) был в форме: в длинном студенческом сюртуке, “в талию”, с высоким темно-синим воротником по моде того времени».)

Когда вышли ахматовские «Четки», собравшие под своей обложкой стихи 1912–1914 гг., читатели, а особенно читательницы, стали гадать, кто же тот счастливец, к кому обращены любовные послания дамы в лиловеющих шелках. Тем, кто задавал этот вопрос лично ей, Анна Андреевна отвечала: многим! И, по всей вероятности, не лукавила. У нее в те годы действительно было много увлечений, да и в нее многие влюблялись: художник Сергей Судейкин, поэт и критик Николай Недоброво, граф Зубов. Нет, нет, она вовсе не считала, как некоторые поэты серебряного века, что и жизнь, и слезы, и любовь – всего лишь средство для ярко-певучих стихов. Однако уже догадалась: чем больше она, на опыте своего сердца, узнает о том, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они любят друг друга, тем лучше становятся ее стихи. Эту тайну («разгадку жизни моей») Анна никому не открывала, но Николай Недоброво, друг и возлюбленный, поэт и критик, загадку разгадал. В 1915-м он подарил Ахматовой такие стихи:


Как ты звучишь в ответ на все сердца,
Ты душами, раскрывши губы, дышишь,
Ты, в приближенье каждого лица,

В этом именно смысле Анна Андреевна говорила: «Стихи должны быть бесстыдными». Это означало: по законам поэтического преображения поэт смеет говорить о самом личном – из личного оно уже стало общим.

Наталия Иосифовна Ильина:

Как-то в присутствии Анны Андреевны я спросила Марию Сергеевну Петровых об одной молодой поэтессе. «Она способная!» – ответила Мария Сергеевна. И тут Ахматова гневно: «Способных поэтов не бывает! Или поэт, или нет! Это не та работа, когда, вставши рано поутру, умывшись, садишься за стол: дай, дескать, потружусь. Стихи – это катастрофа. Только так они и пишутся. Если не так – читатель сразу поймет и почувствует!»

Анна Андреевна Ахматова:

Стихи еще делятся (для автора) на такие, о которых поэт может вспомнить, как он писал их, и на такие, которые как бы самозародились. В одних автор обречен слышать голос скрипки, некогда помогавший ему их сочинить, в других – стук вагона, мешавшего ему их написать. Стихи могут быть связаны с запахами духов и цветов. Шиповник в цикле «Шиповник цветет» действительно одуряюще благоухал в какой-то момент, связанный с этим циклом.

Это, однако, относится не только к собственным стихам. У Пушкина я слышу царскосельские водопады («сии живые воды»), конец которых еще застала я.

Вячеслав Всеволодович Иванов:

Как-то, когда я пришел к Анне Андреевне на Ордынку, она мне сказала, что к ней вернулось раньше написанное стихотворение, которое она забыла. Оно было посвящено Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом…» Ахматова была обрадована случайной находке: из-за того, что она плохо помнила свои стихи и далеко не всегда (из осторожности) их записывала, а архив ее много раз погибал (при обысках, а иногда и когда сама она сжигала часть бумаг), у нее не так много сохранялось из сочиненного после тридцатых годов. Многое хранилось в памяти таких ее слушательниц, как Лидия Корнеевна Чуковская. Но часть стихов пропала навсегда.

Лидия Корнеевна Чуковская:

3 февраля 1964 . …Анна Андреевна надела очки и принялась читать. Страницу за страницей читала весьма сосредоточенно. Собственною рукою не исправляла ничего, но мне иногда диктовала поправки и даты. С датами беда: то продиктует не только год, но и месяц и число, и даже час суток, а один раз – число, но ни года, ни месяца. Не обошлось и без внезапных приступов гнева: она так иногда сердится на строки, ею самою созданные, будто это не она сочинила, а кто-то другой, очень глупый.

Владимир Григорьевич Адмони:

Вопреки всей своей внутренней цельности и устойчивости, Ахматова, когда мы познакомились, весьма неодобрительно относилась к поэзии своих молодых лет, которая сделала ее знаменитой. Ахматовой казалось, что эта ее прежняя поэзия заслоняет поэзию новую, более значительную, более мощную. Ахматовой представлялось необычайно несправедливым, что она все еще слывет – и у нас, и за рубежом – автором преимущественно любовных и камерных стихов. Я постоянно спорил с Ахматовой и защищал от нее ее собственные стихи.

Анна Андреевна Ахматова:

У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель.

Мне, например, из моей первой книги «Вечер» (1912) сейчас по-настоящему нравятся только строки:

Похожего на твой.

Мне даже кажется, что из этих строчек выросло очень многое в моих стихах.

С другой стороны, мне очень нравится оставшееся без всякого продолжения несколько темное и для меня вовсе не характерное стихотворение «Я пришла тебя сменить, сестра…» – там я люблю строки:

И давно удары бубна не слышны,

А я знаю, ты боишься тишины.

То же, о чем до сих пор часто упоминают критики, оставляет меня совершенно равнодушной.

Маргарита Иосифовна Алигер:

К своим молодым стихам она относилась безжалостно, судила их жестоко, как людей: они и недобры, и неумны, и даже бесстыдны. Разъяснила мне природу такого отношения. Когда после долгого непечатания держала корректуру сборника «Из шести книг», увидела их вдруг совсем другими глазами, другим зрением, из другого времени, из другой жизни, из другой себя. И безжалостно осудила. Если кто-нибудь заговаривал о них или, не приведи господи, из самых добрых намерений, обмирая от восторга, произносил какие-нибудь общеизвестные строки, у нее делалось отчужденное, замкнутое лицо и она торопливо произносила: «Да, да, благодарю вас!» – торопясь оборвать разговор и повернуть его в другое русло.

– И это уже непоправимо, – сухо говорила она. – И я решительно не могу понять: чем, почему они так нравились людям?

Алексей Владимирович Баталов:

…Анна Андреевна позволяла себе иронизировать по поводу собственных знаменитейших стихов. И это ничуть не противоречило ее внешней царственности, не нарушало ее внутренней поэтической гармонии. Напротив, только дополняло и обогащало ее образ, сообщая ему то четвертое измерение, по которому Мандельштам отличал поэзию от рифмованных строк. <…>

Но самое безжалостное, публичное издевательство над стихами Анны Андреевны устраивалось в виде представления. Гости, которых Ахматова развлекала таким образом, особенно преданные почитатели, каменели и озирались, точно оказавшись вдруг в дурном сне. Теперь я могу засвидетельствовать, что вся режиссура и подготовка этого домашнего развлечения принадлежат самой Анне Андреевне. Хотя, конечно, тут есть и своя предыстория.

Когда, вернувшись в Москву, на эстраде вновь появился Вертинский, кажется, не было человека, который избежал бы увлечения этим артистом.

…Благодаря множеству общих друзей Вертинский скоро появился и в доме Ардова. А на лето наши семьи поселились в дачном поселке Валентиновка, где издавна отдыхали многие актеры театра, певцы, писатели и художники. Таким образом я получил возможность не только часто бывать на концертах Александра Николаевича, но и наблюдать его дома. Необычайно доброжелательный, остроумный и какой-то открыто талантливый человек, Вертинский легко заражал окружающих своей фантазией и постоянно поддерживал малейшие проблески творческих начинаний, так что ни одно домашнее торжество не обходилось без выдумки и всяческих веселых сюрпризов.

И вот для одного из таких дачных собраний силами молодежи Давид Григорьевич Гутман подготовил Вертинскому ответное представление, в котором я должен был изобразить самого Александра Николаевича.

…Александр Николаевич смеялся больше всех и после подготовленного номера заставил меня спеть еще несколько куплетов из разных песен. Надо сказать, что секрет успеха заключался не столько в самом исполнении, сколько в невероятном знании материала. Кроме слов всего репертуара Вертинского, бывая на концертах, я выучил и все его жесты, притом не только вообще присущие ему, а точно к каждому куплету.

С тех пор номер и остался для разных домашних и студенческих развлечений. Постепенно я настолько приспособился к пластике и характеру интонации, что легко подменял текст, заменяя слова песен нужными к случаю сочинениями. Особенно несуразно и смешно звучали в манере салонного романса стихи Маяковского. Анна Андреевна не раз заставляла меня повторять эти пародии и таким образом прекрасно знала весь мой репертуар.