Краткое содержание повести гобсек бальзака. Анализ «Гобсека» Бальзака

Барону Баршу де Пеноэн

Из всех бывших питомцев Вандомского колледжа, кажется, одни лишь мы с тобой избрали литературное поприще, – недаром же мы увлекались философией в том возрасте, когда нам полагалось увлекаться только страницами De viris.1
De viris illustribus (лат.) («О знаменитых мужах») – сочинение римского историка Корнелия Непота (I в. до н. э.).

Мы встретились с тобою вновь, когда я писал эту повесть, а ты трудился над прекрасными своими сочинениями о немецкой философии. Итак, мы оба не изменили своему призванию. Надеюсь, тебе столь же приятно будет увидеть здесь свое имя, как мне приятно поставить его.

Твой старый школьный товарищ

де Бальзак


Как-то раз зимою 1829/1830 года в салоне виконтессы де Гранлье до часу ночи засиделись два гостя, не принадлежавшие к ее родне. Один из них, красивый молодой человек, услышав бой каминных часов, поспешил откланяться. Когда во дворе застучали колеса его экипажа, виконтесса, видя, что остались только ее брат да друг семьи, заканчивавшие партию в пикет, подошла к дочери; девушка стояла у камина и как будто внимательно разглядывала сквозной узор на экране, но, несомненно, прислушивалась к шуму отъезжавшего кабриолета, что подтвердило опасения матери.

– Камилла, если ты и дальше будешь держать себя с графом де Ресто так же, как нынче вечером, мне придется отказать ему от дома. Послушайся меня, детка, если веришь нежной моей любви к тебе, позволь мне руководить тобою в жизни. В семнадцать лет девушка не может судить ни о прошлом, ни о будущем, ни о некоторых требованиях общества. Я укажу тебе только на одно обстоятельство: у господина де Ресто есть мать, женщина, способная проглотить миллионное состояние, особа низкого происхождения – в девичестве ее фамилия была Горио, и в молодости она вызвала много толков о себе. Она очень дурно относилась к своему отцу и, право, не заслуживает такого хорошего сына, как господин де Ресто. Молодой граф ее обожает и поддерживает с сыновней преданностью, достойной всяческих похвал. А как он заботится о своей сестре, о брате! Словом, поведение его просто превосходно, но, – добавила виконтесса с лукавым видом, – пока жива его мать, ни в одном порядочном семействе родители не отважатся доверить этому милому юноше будущность и приданое своей дочери.

– Я уловил несколько слов из вашего разговора с мадемуазель де Гранлье, и мне очень хочется вмешаться в него! – воскликнул вышеупомянутый друг семьи. – Я выиграл, граф, – сказал он, обращаясь к партнеру. – Оставляю вас и спешу на помощь вашей племяннице.

– Вот уж поистине слух настоящего стряпчего! – воскликнула виконтесса. – Дорогой Дервиль, как вы могли расслышать, что я говорила Камилле? Я шепталась с нею совсем тихонько.

– Я все понял по вашим глазам, – ответил Дервиль, усаживаясь у камина в глубокое кресло.

Дядя Камиллы сел рядом с племянницей, а госпожа де Гранлье устроилась в низеньком покойном кресле между дочерью и Дервилем.

– Пора мне, виконтесса, рассказать вам одну историю, которая заставит вас изменить ваш взгляд на положение в свете графа Эрнеста де Ресто.

– Историю?! – воскликнула Камилла, – Скорей рассказывайте, господин Дервиль.

Стряпчий бросил на госпожу де Гранлье взгляд, по которому она поняла, что рассказ этот будет для нее интересен.

Виконтесса де Гранлье по богатству и знатности рода была одной из самых влиятельных дам в Сен-Жерменском предместье, и, конечно, может показаться удивительным, что какой-то парижский стряпчий решался говорить с нею так непринужденно и держать себя в ее салоне запросто, но объяснить это очень легко. Госпожа де Гранлье, возвратившись во Францию вместе с королевской семьей, поселилась в Париже и вначале жила только на вспомоществование, назначенное ей Людовиком XVIII из сумм цивильного листа, – положение для нее невыносимое. Стряпчий Дервиль случайно обнаружил формальные неправильности, допущенные в свое время Республикой при продаже особняка Гранлье, и заявил, что этот дом подлежит возвращению виконтессе. По ее поручению он повел процесс в суде и выиграл его. Осмелев от этого успеха, он затеял кляузную тяжбу с убежищем для престарелых и добился возвращения ей лесных угодий в Лиснэ. Затем он утвердил ее в правах собственности на несколько акций Орлеанского канала и довольно большие дома, которые император пожертвовал общественным учреждениям. Состояние госпожи де Гранлье, восстановленное благодаря ловкости молодого поверенного, стало давать ей около шестидесяти тысяч франков годового дохода, а тут подоспел закон о возмещении убытков эмигрантам, и она получила огромные деньги. Этот стряпчий, человек высокой честности, знающий, скромный и с хорошими манерами, стал другом семейства Гранлье. Своим поведением в отношении госпожи де Гранлье он достиг почета и клиентуры в лучших домах Сен-Жерменского предместья, но не воспользовался их благоволением, как это сделал бы какой-нибудь честолюбец. Он даже отклонил предложение виконтессы, уговаривавшей его продать свою контору и перейти в судебное ведомство, где он мог бы при ее покровительстве чрезвычайно быстро сделать карьеру. За исключением дома госпожи де Гранлье, где он иногда проводил вечера, он бывал в свете лишь для поддержания связей. Он почитал себя счастливым, что, ревностно защищая интересы госпожи де Гранлье, показал и свое дарование, иначе его конторе грозила бы опасность захиреть, в нем не было пронырливости истого стряпчего. С тех пор как граф Эрнест де Ресто появился в доме виконтессы, Дервиль, угадав симпатию Камиллы к этому юноше, стал завсегдатаем салона госпожи де Гранлье, словно щеголь с Шоссе д"Антен, только что получивший доступ в аристократическое общество Сен-Жерменского предместья. За несколько дней до описываемого вечера он встретил на балу мадемуазель де Гранлье и сказал ей, указывая глазами на графа:

– Жаль, что у этого юноши нет двух-трех миллионов! Правда?

– Почему жаль? Я не считаю это несчастьем, – ответила она. – Господин де Ресто – человек очень одаренный, образованный, на хорошем счету у министра, к которому он прикомандирован. Я нисколько не сомневаюсь, что из него выйдет выдающийся деятель. А когда «этот юноша» окажется у власти, богатство само придет к нему в руки.

– Да, но вот если б он уже сейчас был богат!

– Если б он был богат?.. – краснея, повторила Камилла. – Что ж, все танцующие здесь девицы оспаривали бы его друг у друга, – добавила она, указывая на участниц кадрили.

– И тогда, – заметил стряпчий, – мадемуазель де Гранлье не была бы единственным магнитом, притягивающим его взоры. Вы, кажется, покраснели, почему бы это? Вы к нему неравнодушны? Ну, скажите…

Камилла вспорхнула с кресла.

«Она влюблена в него», – подумал Дервиль.

С этого дня Камилла выказывала стряпчему особое внимание, поняв, что Дервиль одобряет ее склонность к Эрнесту де Ресто. А до тех пор, хотя ей и было известно, что ее семья многим обязана Дервилю, она питала к нему больше уважения, чем дружеской приязни, и в обращении ее с ним сквозило больше любезности, чем теплоты. В ее манерах и в тоне голоса было что-то, указывавшее на расстояние, установленное между ними светским этикетом. Признательность – это долг, который дети не очень охотно принимают по наследству от родителей.

Дервиль помолчал, собираясь с мыслями, а затем начал так:

– Сегодняшний вечер напомнил мне об одной романической истории, единственной в моей жизни… Ну вот, вы уж и смеетесь, вам забавно слышать, что у стряпчего могут быть какие-то романы. Но ведь и мне было когда-то двадцать пять лет, а в эти молодые годы я уже насмотрелся на многие удивительные дела. Мне придется сначала рассказать вам об одном действующем лице моей повести, которого вы, конечно, не могли знать, – речь идет о некоем ростовщике. Не знаю, можете ли вы представить себе с моих слов лицо этого человека, которое я, с дозволения Академии, готов назвать лунным ликом, ибо его желтоватая бледность напоминала цвет серебра, с которого слезла позолота. Волосы у моего ростовщика были совершенно прямые, всегда аккуратно причесанные и с сильной проседью – пепельно-серые. Черты лица, неподвижные, бесстрастные, как у Талейрана, казались отлитыми из бронзы. Глаза, маленькие и желтые, словно у хорька, и почти без ресниц, не выносили яркого света, поэтому он защищал их большим козырьком потрепанного картуза. Острый кончик длинного носа, изрытый рябинами, походил на буравчик, а губы были тонкие, как у алхимиков и древних стариков на картинах Рембрандта и Метсу. Говорил этот человек тихо, мягко, никогда не горячился. Возраст его был загадкой: я никогда не мог понять, состарился ли он до времени или же хорошо сохранился и останется моложавым на веки вечные. Все в его комнате было потерто и опрятно, начиная от зеленого сукна на письменном столе до коврика перед кроватью, – совсем как в холодной обители одинокой старой девы, которая весь день наводит чистоту и натирает мебель воском. Зимою в камине у него чуть тлели головни, прикрытые горкой золы, никогда не разгораясь пламенем. От первой минуты пробуждения и до вечерних приступов кашля все его действия были размеренны, как движения маятника. Это был какой-то человек автомат, которого заводили ежедневно. Если тронуть ползущую по бумаге мокрицу, она мгновенно остановится и замрет; так же вот и этот человек во время разговора вдруг умолкал, выжидая, пока не стихнет шум проезжающего под окнами экипажа, так как не желал напрягать голос. По примеру Фонтенеля, он берег жизненную энергию, подавляя в себе все человеческие чувства. И жизнь его протекала также бесшумно, как сыплется струйкой песок в старинных песочных часах. Иногда его жертвы возмущались, поднимали неистовый крик, потом вдруг наступала мертвая тишина, как в кухне, когда зарежут в ней утку. К вечеру человек-вексель становился обыкновенным человеком, а слиток металла в его груди – человеческим сердцем. Если он бывал доволен истекшим днем, то потирал себе руки, а из глубоких морщин, бороздивших его лицо, как будто поднимался дымок веселости, – право, невозможно изобразить иными словами его немую усмешку, игру лицевых мускулов, выражавшую, вероятно, те же ощущения, что и беззвучный смех Кожаного Чулка. Всегда, даже в минуты самой большой радости, говорил он односложно и сохранял сдержанность. Вот какого соседа послал мне случай, когда я жил на улице де-Грэ, будучи в те времена всего лишь младшим писцом в конторе стряпчего и студентом-правоведом последнего курса. В этом мрачном, сыром доме нет двора, все окна выходят на улицу, а расположение комнат напоминает устройство монашеских келий: все они одинаковой величины, в каждой единственная ее дверь выходит в длинный полутемный коридор с маленькими оконцами. Да, это здание и в самом деле когда-то было монастырской гостиницей. В таком угрюмом обиталище сразу угасала бойкая игривость какого-нибудь светского повесы, еще раньше, чем он входил к моему соседу; дом и его жилец были под стать друг другу – совсем как скала и прилепившаяся к ней устрица. Единственным человеком, с которым старик, как говорится, поддерживал отношения, был я. Он заглядывал ко мне попросить огонька, взять книгу или газету для прочтения, разрешал мне по вечерам заходить в его келью, и мы иной раз беседовали, если он бывал к этому расположен. Такие знаки доверия были плодом четырехлетнего соседства и моего примерного поведения, которое, по причине безденежья, во многом походило на образ жизни этого старика. Были ли у него родные, друзья? Беден он был или богат? Никто не мог бы ответить на эти вопросы. Я никогда не видел у него денег в руках. Состояние его, если оно у него было, вероятно, хранилось в подвалах банка. Он сам взыскивал по векселям и бегал для этого по всему Парижу на тонких, сухопарых, как у оленя, ногах. Кстати сказать, однажды он пострадал за свою чрезмерную осторожность. Случайно у него было при себе золото, и вдруг двойной наполеондор каким-то образом выпал у него из жилетного кармана. Жилец, который спускался вслед за стариком по лестнице, поднял монету и протянул ему.

– Это не моя! – воскликнул он, замахав рукой. – Золото! У меня? Да разве я стал бы так жить, будь я богат!

По утрам он сам себе варил кофе на железной печурке, стоявшей в закопченном углу камина; обед ему приносили из ресторации. Старуха-привратница в установленный час приходила прибирать его комнату. А фамилия у него по воле случая, который Стерн назвал бы предопределением, была весьма странная – Гобсек.2
Живоглот (фр.).

Позднее, когда он поручил мне вести его дела, я узнал, что ко времени моего с ним знакомства ему уже было почти семьдесят шесть лет. Он родился в 1740 году, в предместье Антверпена; мать у него была еврейка, отец – голландец, полное его имя было Жан-Эстер ван Гобсек. Вы, конечно, помните, как занимало весь Париж убийство женщины, прозванной «Прекрасная Голландка». Как-то в разговоре с моим бывшим соседом я случайно упомянул об этом происшествии, и он сказал, не проявив при этом ни малейшего интереса или хотя бы удивления:

– Это моя внучатая племянница.

Только эти слова и вызвала у него смерть его единственной наследницы, внучки его сестры. На судебном разбирательстве я узнал, что Прекрасную Голландку звали Сарра ван Гобсек. Когда я попросил Гобсека объяснить то удивительное обстоятельство, что внучка его сестры носила его фамилию, он ответил, улыбаясь:

– В нашем роду женщины никогда не выходили замуж.

Этот странный человек ни разу не пожелал увидеть ни одной из представительниц четырех женских поколений, составлявших его родню. Он ненавидел своих наследников и даже мысли не допускал, что кто-либо завладеет его состоянием хотя бы после его смерти. Мать пристроила его юнгой на корабль, и в десятилетнем возрасте он отплыл в голландские владения Ост-Индии, где и скитался двадцать лет. Морщины его желтоватого лба хранили тайну страшных испытаний, внезапных ужасных событий, неожиданных удач, романтических превратностей, безмерных радостей, голодных дней, попранной любви, богатства, разорения и вновь нажитого богатства, смертельных опасностей, когда жизнь, висевшую на волоске, спасали мгновенные и, быть может, жестокие действия, оправданные необходимостью. Он знал господина де Лалли, адмирала Симеза, господина де Кергаруэта и д"Эстена, байи де Сюфрена, господина де Портандюэра, лорда Корнуэлса, лорда Гастингса, отца Типпо-Саиба и самого Типпо-Саиба. С ним вел дела тот савояр, что служил в Дели радже Махаджи-Синдиаху и был пособником могущества династии Махараттов. Были у него какие-то связи и с Виктором Юзом и другими знаменитыми корсарами, так как он долго жил на острове Сен-Тома. Он все перепробовал, чтобы разбогатеть, даже пытался разыскать пресловутый клад золото, зарытое племенем дикарей где-то в окрестностях Буэнос-Айреса. Он имел отношение ко всем перипетиям войны за независимость Соединенных Штатов. Но об Индии или об Америке он говорил только со мною, и то очень редко, и всякий раз после этого как будто раскаивался в своей «болтливости». Если человечность, общение меж людьми считать своего рода религией, то Гобсека можно было назвать атеистом. Хотя я поставил себе целью изучить его, должен, к стыду своему, признаться, что до последней минуты его душа оставалась для меня тайной за семью замками. Иной раз я даже спрашивал себя, какого он пола. Если все ростовщики похожи на него, то они, верно, принадлежат к разряду бесполых. Остался ли он верен религии своей матери и смотрел ли на христиан как на добычу? Стал ли католиком, магометанином, последователем брахманизма, лютеранином? Я ничего не знал о его верованиях. Он казался скорее равнодушным к вопросам религии, чем неверующим. Однажды вечером я зашел к этому человеку, обратившемуся в золотого истукана и прозванному его жертвами в насмешку или по контрасту «папаша Гобсек». Он, по обыкновению, сидел в глубоком кресле, неподвижный, как статуя, вперив глаза в выступ камина, словно перечитывал свои учетные квитанции и расписки. Коптящая лампа на зеленой облезлой подставке бросала свет на его лицо, но от этого оно нисколько не оживлялось красками, а казалось еще бледнее. Старик поглядел на меня и молча указал рукой на мой привычный стул.

«О чем думает это существо? – спрашивал я себя. – Знает ли он, что есть в мире Бог, чувства, любовь, счастье?»

И мне даже как-то стало жаль его, точно он был тяжко болен. Однако я прекрасно понимал, что если у него есть миллионы в банке, то в мыслях он мог владеть всеми странами, которые исколесил, обшарил, взвесил, оценил, ограбил.

– Здравствуйте, папаша Гобсек, – сказал я.

Он повернул голову, и его густые черные брови чуть шевельнулись, – это характерное для него движение было равносильно самой приветливой улыбке южанина.

– Вы что-то хмуритесь сегодня, как в тот день, когда получили известие о банкротстве книгоиздателя, которого вы хвалили за ловкость, хотя и оказались его жертвой.

– Жертвой? – удивленно переспросил он.

– А помните, он добился полюбовной сделки с вами, переписал свои векселя на основании устава о неплатежеспособности, а когда его дела поправились, потребовал, чтобы вы скостили ему долг по этому соглашению.

– Да, он хитер был, – подтвердил старик. – Но я его потом опять прищемил.

– Может быть, вам надо предъявить ко взысканию какие-нибудь векселя? Кажется, сегодня тридцатое число.

Я в первый раз заговорил с ним о деньгах. Он вскинул на меня глаза и как-то насмешливо шевельнул бровями, а затем пискливым тихим голоском, очень похожим на звук флейты в руках неумелого музыканта, произнес:

– Я развлекаюсь.

– Так вы иногда и развлекаетесь?

– А по-вашему, только тот поэт, кто печатает свои стихи? – спросил он, пожав плечами и презрительно сощурившись.

«Поэзия? В такой голове?» – удивился я, так как еще ничего не знал тогда о его жизни.

– А у кого жизнь может быть такой блистательной, как у меня? – сказал он, и взгляд его загорелся, – Вы молоды, кровь у вас играет, а в голове от этого туман. Вы глядите на горящие головни в камине и видите в огоньках женские лица, а я вижу только угли. Вы всему верите, а я ничему не верю. Ну что ж, сберегите свои иллюзии, если можете. Я вам сейчас подведу итог человеческой жизни. Будь вы бродягой-путешественником, будь вы домоседом и не расставайтесь весь век со своим камельком да со своей супругой, все равно приходит возраст, когда вся жизнь-только привычка к излюбленной среде. И тогда счастье состоит в упражнении своих способностей применительно к житейской действительности. А кроме этих двух правил, все остальные фальшь. У меня вот принципы менялись сообразно обстоятельствам, приходилось менять их в зависимости от географических широт. То, что в Европе вызывает восторг, в Азии карается. То, что в Париже считают пороком, за Азорскими островами признается необходимостью. Нет на земле ничего прочного, есть только условности, и в каждом климате они различны. Для того, кто волей-неволей применялся ко всем общественным меркам, всяческие ваши нравственные правила и убеждения – пустые слова. Незыблемо лишь одно-единственное чувство, вложенное в нас самой природой: инстинкт самосохранения. В государствах европейской цивилизации этот инстинкт именуется личным интересом. Вот поживете с мое, узнаете, что из всех земных благ есть только одно, достаточно надежное, чтобы стоило человеку гнаться за ним, Это… золото. В золоте сосредоточены все силы человечества. Я путешествовал, видел, что по всей земле есть равнины и горы. Равнины надоедают, горы утомляют; словом, в каком месте жить – это значения не имеет. А что касается нравов – человек везде одинаков: везде идет борьба между бедными и богатыми, везде. И она неизбежна. Так лучше уж самому давить, чем позволять, чтобы другие тебя давили. Повсюду мускулистые люди трудятся, а худосочные мучаются. Да и наслаждения повсюду одни и те же, и повсюду они одинаково истощают силы; переживает все наслаждения только одна утеха – тщеславие. Тщеславие! Это всегда наше «я». А что может удовлетворить тщеславие? Золото! Потоки золота. Чтобы осуществить наши прихоти, нужно время, нужны материальные возможности или усилия. Ну что ж! В золоте все содержится в зародыше, и все оно дает в действительности.

Одни только безумцы да больные люди могут находить свое счастье в том, чтобы убивать все вечера за картами в надежде выиграть несколько су. Только дураки могут тратить время на размышления о самых обыденных делах-возляжет ли такая-то дама на диван одна или в приятном обществе и чего у ней больше: крови или лимфы, темперамента или добродетели? Только простофили могут воображать, что они приносят пользу ближнему, занимаясь установлением принципов политики, чтобы управлять событиями, которых никогда нельзя предвидеть. Только олухам может быть приятно болтать об актерах и повторять их остроты, каждый день кружиться на прогулках, как звери в клетках, разве лишь на пространстве чуть побольше; рядиться ради других, задавать пиры ради других, похваляться чистокровной лошадью или новомодной коляской, которую посчастливилось купить на целых три дня раньше, чем соседу. Вот вам вся жизнь ваших парижан, вся она укладывается в эти несколько фраз. Верно? Но взгляните на существование человека с той высоты, на какую им не подняться. В чем счастье? Это или сильные волнения, подтачивающие нашу жизнь, или размеренные занятия, которые превращают ее в некое подобие хорошо отрегулированного английского механизма. Выше этого счастья стоит так называемая «благородная» любознательность, стремление проникнуть в тайны природы и добиться известных результатов, воспроизводя ее явления. Вот вам в двух словах искусство и наука, страсть и спокойствие. Верно? Так вот, все человеческие страсти, распаленные столкновением интересов в нынешнем вашем обществе, проходят передо мною, и я произвожу им смотр, а сам живу в спокойствии. Научную вашу любознательность, своего рода поединок, в котором человек всегда бывает повержен, я заменяю проникновением во все побудительные причины, которые движут человечеством. Словом, я владею миром, не утомляя себя, а мир не имеет надо мною ни малейшей власти.

Историю ростовщика Гобсека стряпчий Дервиль рассказывает в салоне виконтессы де Гранлье — одной из самых знатных и богатых дам в аристократическом Сен-Жерменском предместье. Как-то раз зимой 1829/30 г. у нее засиделись два гостя: молодой красивый граф Эрнест де Ресто и Дервиль, которого принимают запросто лишь потому, что он помог хозяйке дома вернуть имущество, конфискованное во время Революции. Когда Эрнест уходит, виконтесса выговаривает дочери Камилле: не следует столь откровенно выказывать расположение милому графу, ибо ни одно порядочное семейство не согласится породниться с ним из-за его матери. Хотя сейчас она ведет себя безупречно, но в молодости вызвала много пересудов. Вдобавок, она низкого происхождения — её отцом был хлеботорговец Горио. Но хуже всего то, что она промотала состояние на любовника, оставив детей без гроша. Граф Эрнест де Ресто беден, а потому не пара Камилле де Гранлье. Дервиль, симпатизирующий влюбленным, вмешивается в разговор, желая объяснить виконтессе истинное положение дел. Начинает он издалека: в студенческие годы ему пришлось жить в дешевом пансионе — там он и познакомился с Гобсеком. Уже тогда это был глубокий старик весьма примечательной внешности — с «лунным ликом», желтыми, как у хорька, глазами, острым длинным носом и тонкими губами. Жертвы его порой выходили из себя, плакали или угрожали, но сам ростовщик всегда сохранял хладнокровие — это был «человек-вексель», «золотой истукан». Из всех соседей он поддерживал отношения только с Дервилем, которому однажды раскрыл механизм своей власти над людьми — миром правит золото, а золотом владеет ростовщик. В назидание он рассказывает о том, как взыскивал долг с одной знатной дамы — страшась разоблачения, эта графиня без колебаний вручила ему бриллиант, ибо деньги по её векселю получил любовник. Гобсек угадал будущность графини по лицу белокурого красавчика — этот щеголь, мот и игрок способен разорить всю семью.

Окончив курс права, Дервиль получил должность старшего клерка в конторе стряпчего. Зимой 1818/19 г. тот был вынужден продать свой патент — и запросил за него сто пятьдесят тысяч франков. Гобсек ссудил молодого соседа деньгами, взяв с него «по дружбе» только тринадцать процентов — обычно он брал не меньше пятидесяти. Ценой упорной работы Дервилю удалось за пять лет расквитаться с долгом.

Однажды блестящий денди граф Максим де Трай упросил Дервиля свести его с Гобсеком, но ростовщик наотрез отказался дать ссуду человеку, у которого долгов на триста тысяч, а за душой ни сантима. В этот момент к дому подъехал экипаж, граф де Трай бросился к выходу и вернулся с необыкновенно красивой дамой — по описанию Дервиль сразу узнал в ней ту графиню, что выдала вексель четыре года назад. На сей раз она отдала в заклад великолепные бриллианты. Дервиль пытался воспрепятствовать сделке, однако стоило Максиму намекнуть, что он собирается свести счеты с жизнью, как несчастная женщина согласилась на кабальные условия ссуды. После ухода любовников к Гобсеку ворвался муж графини с требованием вернуть заклад — его жена не имела права распоряжаться фамильными драгоценностями. Дервилю удалось уладить дело миром, и благодарный ростовщик дал графу совет: передать надежному другу все свое имущество путем фиктивной продажной сделки — это единственный способ спасти от разорения хотя бы детей. Через несколько дней граф пришел к Дервилю, чтобы узнать, какого тот мнения о Гобсеке. Стряпчий ответил, что в случае безвременной кончины не побоялся бы сделать Гобсека опекуном своих детей, ибо в этом скряге и философе живут два существа — подлое и возвышенное. Граф тут же принял решение передать Гобсеку все права на имущество, желая уберечь его от жены и её алчного любовника.

Воспользовавшись паузой в разговоре, виконтесса отсылает дочь спать — добродетельной девушке незачем знать, до какого падения может дойти женщина, преступившая известные границы. После ухода Камиллы имена скрывать уже незачем — в рассказе идет речь о графине де Ресто. Дервиль, так и не получив встречной расписки о фиктивности сделки, узнает, что граф де Ресто тяжело болен. Графиня, чувствуя подвох, делает все, чтобы не допустить стряпчего к мужу. Развязка наступает в декабре 1824 г. К этому моменту графиня уже убедилась в подлости Максима де Трай и порвала с ним. Она столь ревностно ухаживает за умирающим мужем, что многие склонны простить ей прежние грехи, — на самом же деле она, как хищный зверь, подстерегает свою добычу. Граф, не в силах добиться встречи с Дервилем, хочет передать документы старшему сыну — но жена отрезает ему и этот путь, пытаясь лаской воздействовать на мальчика. В последней страшной сцене графиня молит о прощении, но граф остается непреклонен. В ту же ночь он умирает, а на следующий день в дом являются Гобсек и Дервиль. Их глазам предстает жуткое зрелище: в поисках завещания графиня учинила настоящий разгром в кабинете, не стыдясь даже мертвого. Заслышав шаги чужих людей, она бросает в огонь бумаги, адресованные Дервилю, — имущество графа тем самым безраздельно переходит во владение Гобсека. Ростовщик сдал внаймы особняк, а лето стал проводить по-барски — в своих новых поместьях. На все мольбы Дервиля сжалиться над раскаявшейся графиней и её детьми он отвечал, что несчастье — лучший учитель. Пусть Эрнест де Ресто познает цену людям и деньгам — вот тогда можно будет вернуть ему состояние. Узнав о любви Эрнеста и Камиллы, Дервиль еще раз отправился к Гобсеку и застал старика при смерти. Все свое богатство старый скряга завещал правнучке сестры — публичной девке по прозвищу «Огонек». Своему душеприказчику Дервилю он поручил распорядиться накопленными съестными припасами — и стряпчий действительно обнаружил огромные запасы протухшего паштета, заплесневелой рыбы, сгнившего кофе. К концу жизни скупость Гобсека обратилась в манию — он ничего не продавал, боясь продешевить. В заключение Дервиль сообщает, что Эрнест де Ресто в скором времени обретет утраченное состояние. Виконтесса отвечает, что молодому графу надо быть очень богатым — только в этом случае он может жениться на мадемуазель де Гранлье. Впрочем, Камилла вовсе не обязана встречаться со свекровью, хотя на рауты графине вход не заказан — ведь принимали же её в доме госпожи де Босеан.


Бальзак Оноре де
Гобсек
Оноре де Бальзак
Гобсек
Барону Баршу де Пеноэн
Из всех бывших питомцев Вандомского колледжа, кажется, одни лишь мы с тобой избрали литературное поприще, - недаром же мы увлекались философией в том возрасте, когда мам полагалось увлекаться только страницами De viris*. Мы встретились с тобою вновь, когда я писал эту повесть, а ты трудился над прекрасными своими сочинениями о немецкой философии. Итак, мы оба не изменили своему призванию. Надеюсь, тебе столь же приятно будет увидеть здесь свое имя, как мне приятно поставить его.
Твой старый школьный товарищ
де Бальзак
Как-то раз зимою 1829/1830 года в салоне виконтессы де Гранлье до часу ночи засиделись два гостя, не принадлежавшие к ее родне. Один из них, красивый молодой человек, услышав бой каминных часов, поспешил откланяться. Когда во дворе застучали колеса его экипажа, виконтесса, видя, что остались только ее брат да друг семьи, заканчивавшие партию в пикет, подошла к дочери; девушка стояла у камина и как будто внимательно разглядывала сквозной узор на экране, но, несомненно, прислушивалась к шуму отъезжавшего кабриолета, что подтвердило опасения матери.
- Камилла, если ты и дальше будешь держать себя с графом де Ресто также, как нынче вечером, мне придется отказать ему от дома. Послушайся меня, детка, если веришь нежной моей любви к тебе, позволь мне руководить тобою в жизни. В семнадцать лет девушка не может судить ни о прошлом, ни о будущем, ни о некоторых требованиях общества. Я укажу тебе только на одно
* De viris illustribus (лат.) (" О знаменитых мужах") - сочинение римского историка Корнелия Непота (I в. до н. э.).
обстоятельство: у господина де Ресто есть мать, женщина, способная проглотить миллионное состояние, особа низкого происхождения - в девичестве ее фамилия была Горио, и в молодости она вызвала много толков о себе. Она очень дурно относилась к своему отцу и, право, не заслуживает такого хорошего сына, как господин де Ресто. Молодой граф ее обожает и поддерживает с сыновней преданностью, достойной всяческих похвал. А как он заботится о своей сестре, о брате! Словом, поведение его просто превосходно, но, добавила виконтесса с лукавым видом, - пока жива его мать, ни в одном порядочном семействе родители не отважатся доверить этому милому юноше будущность и приданое своей дочери.
- Я уловил несколько слов из вашего разговора с мадемуазель де Гранлье, и мне очень хочется вмешаться в него! - воскликнул вышеупомянутый друг семьи.- Я выиграл, граф, - сказал он, обращаясь к партнеру.- Оставляю вас и спешу на помощь вашей племяннице.
- Вот уж поистине слух настоящего стряпчего! - воскликнула виконтесса.Дорогой Дервиль, как вы могли расслышать, что я говорила Камилле? Я шепталась с нею совсем тихонько.
-- Я все понял по вашим глазам, - ответил Дервиль, усаживаясь у камина в глубокое кресло,
Дядя Камиллы сел рядом с племянницей, а госпожа де Гранлье устроилась в низеньком покойном кресле между дочерью и Дервилем.
- Пора мне, виконтесса, рассказать вам одну историю, которая заставит вас изменить ваш взгляд на положение в свете графа Эрнеста де Ресто.
- Историю?! - воскликнула Камилла,- Скорей рассказывайте, господин Дервиль.
Стряпчий бросил на госпожу де Гранлье взгляд, по которому она поняла, что рассказ этот будет для нее
интересен. Виконтесса де Гранлье по богатству и знатности рода была одной из самых влиятельных дам в Сен-Жерменском предместье, и, конечно, может показаться удивительным, что какой-то парижский стряпчий решался говорить с нею так непринужденно и держать себя в ее салоне запросто, но объяснить это очень легко. Госпожа де Гранлье, возвратившись во Францию вместе с королевской семьей, поселилась в Париже и вначале жила только на вспомоществование, назначенное ей Людовиком XVIII из сумм цивильного листа,-положение для нее невыносимое. Стряпчий Дервиль случайно обнаружил формальные неправильности, допущенные в свое время Республикой при продаже особняка Гранлье, и заявил, что этот дом подлежит возвращению виконтессе. По ее поручению он повел процесс в суде и выиграл его. Осмелев от этого успеха, он затеял кляузную тяжбу с убежищем для престарелых и добился возвращения ей лесных угодий в Лиснэ. Затем он утвердил ее в правах собственности на несколько акций Орлеанского канала и довольно большие дома, которые император пожертвовал общественным учреждениям. Состояние госпожи де Гранлье, восстановленное благодаря ловкости молодого поверенного, стало давать ей около шестидесяти тысяч франков годового дохода, а тут подоспел закон о возмещении убытков эмигрантам, и она получила огромные деньги. Этот стряпчий, человек высокой честности, знающий, скромный и с хорошими манерами, стал другом семейства Гранлье. Своим поведением в отношении госпожи де Гранлье он достиг почета и клиентуры в лучших домах Сен-Жерменского предместья, но не воспользовался их благоволением, как это сделал бы какой-нибудь честолюбец. Он даже отклонил предложение виконтессы, уговаривавшей его продать свою контору и перейти в судебное ведомство, где он мог бы при ее покровительстве чрезвычайно
быстро сделать карьеру. За исключением дома госпожи де Гранлье, где он иногда проводил вечера, он бывал в свете лишь для поддержания связей. Он почитал себя счастливым, что, ревностно защищая интересы госпожи де Гранлье, показал и свое дарование, иначе его конторе грозила бы опасность захиреть, в нем не было пронырливости истого стряпчего. С тех пор как граф Эрнест де Ресто появился в доме виконтессы, Дервиль, угадав симпатию Камиллы к этому юноше, стал завсегдатаем салона госпожи де Гранлье, словно щеголь с Шоссе д"Антен, только что получивший доступ в аристократическое общество Сен-Жерменского предместья. За несколько дней до описываемого вечера он встретил на балу мадемуазель де Гранлье и сказал ей, указывая глазами на графа:
- Жаль, что у этого юноши нет двух-трех миллионов! Правда?
- Почему жаль? Я не считаю это несчастьем, - ответила она. - Господин де Ресто - человек очень одаренный, образованный, на хорошем счету у министра, к которому он прикомандирован. Я нисколько не сомневаюсь, что из него выйдет выдающийся деятель. А когда "этот юноша" окажется у власти, богатство само придет к нему в руки.
- Да, но вот если б он уже сейчас был богат!
- Если б он был богат?..- краснея, повторила Камилла.- Что ж, все танцующие здесь девицы оспаривали бы его друг у друга, -добавила она, указывая на участниц кадрили.
- И тогда, - заметил стряпчий, - мадемуазель де Гранлье не была бы единственным магнитом, притягивающим его взоры. Вы, кажется, покраснели, почему бы это? Вы к нему неравнодушны? Ну, скажите...
Камилла вспорхнула с кресла.
"Она влюблена в него", - подумал Дервиль.
С этого дня Камилла выказывала стряпчему особое внимание, поняв, что Дервиль одобряет ее склонность к Эрнесту де Ресто. А до тех пор, хотя ей и было известно, что ее семья многим обязана Дервилю, она питала к нему больше уважения, чем дружеской приязни, и в обращении ее с ним сквозило больше любезности, чем теплоты. В ее манерах и в тоне голоса было что-то, указывавшее на расстояние, установленное между ними светским этикетом. Признательность - это долг, который дети не очень охотно принимают по наследству от родителей.
Дервиль помолчал, собираясь с мыслями, а затем начал так:
- Сегодняшний вечер напомнил мне об одной романической истории, единственной в моей жизни... Ну вот, вы уж и смеетесь, вам забавно слышать, что у стряпчего могут быть какие-то романы. Но ведь и мне было когда-то двадцать пять лет, а в эти молодые годы я уже насмотрелся на многие удивительные дела. Мне придется сначала рассказать вам об одном действующем лице моей повести, которого вы, конечно, не могли знать, - речь идет о некоем ростовщике. Не знаю, можете ли вы представить себе с моих слов лицо этого человека, которое я, с дозволения Академии, готов назвать лунным ликом, ибо его желтоватая бледность напоминала цвет серебра, с которого слезла позолота. Волосы у моего ростовщика были совершенно прямые, всегда аккуратно причесанные и с сильной проседью - пепельно-серые. Черты лица, неподвижные, бесстрастные, как у Талейрана, казались отлитыми из бронзы. Глаза, маленькие и желтые, словно у хорька, и почти без ресниц, не выносили яркого света, поэтому он защищал их большим козырьком потрепанного картуза. Острый кончик длинного носа, изрытый рябинами, походил на буравчик, а губы были тонкие, как у алхимиков и древних
стариков на картинах Рембрандта и Метсу. Говорил этот человек тихо, мягко, никогда не горячился. Возраст его был загадкой: я никогда не мог понять, состарился ли он до времени или же хорошо сохранился и останется моложавым на веки вечные. Все в его комнате было потерто и опрятно, начиная от зеленого сукна на письменном столе до коврика перед кроватью,-совсем как в холодной обители одинокой старой девы, которая весь день наводит чистоту и натирает мебель воском. Зимою в камине у него чуть тлели головни, прикрытые горкой золы, никогда не разгораясь пламенем. От первой минуты пробуждения и до вечерних приступов кашля все его действия были размеренны, как движения маятника. Это был какой-то человек автомат, которого заводили ежедневно. Если тронуть ползущую по бумаге мокрицу, она мгновенно остановится и замрет; так же вот и этот человек во время разговора вдруг умолкал, выжидая, пока не стихнет шум проезжающего под окнами экипажа, так как не желал напрягать голос. По примеру Фонтенеля, он берег жизненную энергию, подавляя в себе все человеческие чувства. И жизнь его протекала также бесшумно, как сыплется струйкой песок в старинных песочных часах. Иногда его жертвы возмущались, поднимали неистовый крик, потом вдруг наступала мертвая тишина, как в кухне, когда зарежут в ней утку. К вечеру человек-вексель становился обыкновенным человеком, а слиток металла в его груди - человеческим сердцем. Если он бывал доволен истекшим днем, то потирал себе руки, а из глубоких морщин, бороздивших его лицо, как будто поднимался дымок веселости, - право, невозможно изобразить иными словами его немую усмешку, игру лицевых мускулов, выражавшую, вероятно, те же ощущения, что и беззвучный смех Кожаного Чулка. Всегда, даже в минуты самой большой радости, говорил он односложно и сохранял сдержанность. Вот какого соседа послал мне случай, когда я жил на улице де-Грэ, будучи в те времена всего лишь младшим писцом в конторе стряпчего и студентом-правоведом последнего курса. В этом мрачном, сыром доме нет двора, все окна выходят на улицу, а расположение комнат напоминает устройство монашеских келий: все они одинаковой величины, в каждой единственная ее дверь выходит в длинный полутемный коридор с маленькими оконцами. Да, это здание и в самом деле когда-то было монастырской гостиницей. В таком угрюмом обиталище сразу угасала бойкая игривость какого-нибудь светского повесы, еще раньше, чем он входил к моему соседу; дом и его жилец были под стать друг другу - совсем как скала и прилепившаяся к ней устрица. Единственным человеком, с которым старик, как говорится, поддерживал отношения, был я. Он заглядывал ко мне попросить огонька, взять книгу или газету для прочтения, разрешал мне по вечерам заходить в его келью, и мы иной раз беседовали, если он бывал к этому расположен. Такие знаки доверия были плодом четырехлетнего соседства и моего примерного поведения, которое, по причине безденежья, во многом походило на образ жизни этого старика. Были ли у него родные, друзья? Беден он был или богат? Никто не мог бы ответить на эти вопросы. Я никогда не видел у него денег в руках. Состояние его, если оно у него было, вероятно, хранилось в подвалах банка. Он сам взыскивал по векселям и бегал для этого по всему Парижу на тонких, сухопарых, как у оленя, ногах. Кстати сказать, однажды он пострадал за свою чрезмерную осторожность. Случайно у него было при себе золото, и вдруг двойной наполеондор каким-то образом выпал у него из жилетного кармана. Жилец, который спускался вслед за стариком по лестнице, поднял монету и протянул ему.
- Это не моя! - воскликнул он, замахав рукой.- Золото! У меня? Да разве я стал бы так жить, будь я богат!
По утрам он сам себе варил кофе на железной печурке, стоявшей в закопченном углу камина; обед ему приносили из ресторации. Старуха-привратница в установленный час приходила прибирать его комнату. А фамилия у него по воле случая, который Стерн назвал бы предопределением, была весьма странная - Гобсек. Позднее, когда он поручил мне вести его дела, я узнал, что ко времени моего с ним знакомства ему уже было почти семьдесят шесть лет. Он родился в 1740 году, в предместье Антверпена; мать у него была еврейка, отец - голландец, полное его имя было Жан-Эстер ван Гобсек. Вы, конечно, помните, как занимало весь Париж убийство женщины, прозванной "Прекрасная Голландка". Как-то в разговоре с моим бывшим соседом я случайно упомянул об этом происшествии, и он сказал, не проявив при этом ни малейшего интереса или хотя бы удивления:
- Это моя внучатая племянница.
Только эти слова и вызвала у него смерть его единственной наследницы, внучки его сестры. На судебном разбирательстве я узнал, что Прекрасную Голландку звали Сарра ван Гобсек. Когда я попросил Гобсека объяснить то удивительное обстоятельство, что внучка его сестры носила его фамилию, он ответил, улыбаясь:
- В нашем роду женщины никогда не выходили замуж.
Этот странный человек ни разу не пожелал увидеть ни одной из представительниц четырех женских поколений, составлявших его родню. Он ненавидел своих наследников и даже мысли не допускал, что кто-либо завладеет его состоянием хотя бы после его смерти. Мать пристроила его юнгой на корабль, и в десятилетнем возрасте он отплыл в голландские владения Ост-Индии, где и скитался двадцать лет. Морщины его
желтоватого лба хранили тайну страшных испытаний, внезапных ужасных событий, неожиданных удач, романтических превратностей, безмерных радостей, голодных дней, попранной любви, богатства, разорения и вновь нажитого богатства, смертельных опасностей, когда жизнь, висевшую на волоске, спасали мгновенные и, быть может, жестокие действия, оправданные необходимостью. Он знал господина де Лалли, адмирала Симеза, господина де Кергаруэта и д"Эстена, байи де Сюфрена, господина де Портандюэра, лорда Корнуэл-са, лорда Гастингса, отца Типпо-Саиба и самого Типпо-Саиба. С ним вел дела тот савояр, что служил в Дели радже Махаджи-Синдиаху и был пособником могущества династии Махараттов. Были у него какие-то связи и с Виктором Юзом и другими знаменитыми корсарами, так как он долго жил на острове Сен-Тома. Он все перепробовал, чтобы разбогатеть, даже пытался разыскать пресловутый клад золото, зарытое племенем дикарей где-то в окрестностях Буэнос-Айреса. Он имел отношение ко всем перипетиям войны за независимость Соединенных Штатов. Но об Индии или об Америке он говорил только со мною, и то очень редко, и всякий раз после этого как будто раскаивался в своей "болтливости". Если человечность, общение меж людьми считать своего рода религией, то Гобсека можно было назвать атеистом. Хотя я поставил себе целью изучить его, должен, к стыду своему, признаться, что до последней минуты его душа оставалась для меня тайной за семью замками. Иной раз я даже спрашивал себя, какого он пола. Если все ростовщики похожи на него, то они, верно, принадлежат к разряду бесполых. Остался ли он верен религии своей матери и смотрел ли на христиан как на добычу? Стал ли католиком, магометанином, последователем брахманизма, лютеранином? Я ничего не знал о его верованиях. Он казался скорее равнодушным к вопросам религии, чем неверующим. Однажды вечером я зашел к этому человеку, обратившемуся в золотого истукана и прозванному его жертвами в насмешку или по контрасту "папаша Гобсек*". Он, по обыкновению, сидел в глубоком кресле, неподвижный, как статуя, вперив глаза в выступ камина, словно перечитывал свои учетные квитанции и расписки. Коптящая лампа на зеленой облезлой подставке бросала свет на его лицо, но от этого оно нисколько не оживлялось красками, а казалось еще бледнее. Старик поглядел на меня и молча указал рукой на мой привычный стул.
"О чем думает это существо? - спрашивал я себя.- Знает ли он, что есть в мире бог, чувства, любовь, счастье?" И мне даже как-то стало жаль его, точно он был тяжко болен. Однако я прекрасно понимал, что если у него есть миллионы в банке, то в мыслях он мог владеть всеми странами, которые исколесил, обшарил, взвесил, оценил, ограбил.
- Здравствуйте, папаша Гобсек, - сказал я.
Он повернул голову, и его густые черные брови чуть шевельнулись, - это характерное для него движение было равносильно самой приветливой улыбке южанина.
- Вы что-то хмуритесь сегодня, как в тот день, когда получили известие о банкротстве книгоиздателя, которого вы хвалили за ловкость, хотя и оказались его жертвой.
- Жертвой? - удивленно переспросил он.
- А помните, он добился полюбовной сделки с вами, переписал свои векселя на основании устава о неплатежеспособности, а когда его дела поправились, потребовал, чтобы вы скостили ему долг по этому соглашению.
- Да, он хитер был, - подтвердил старик.- Но я его потом опять прищемил.
*Г о б с е к (голл.) - живоглот.
- Может быть, вам надо предъявить ко взысканию какие-нибудь векселя? Кажется, сегодня тридцатое число.
Я в первый раз заговорил с ним о деньгах. Он вскинул на меня глаза и как-то насмешливо шевельнул бровями, а затем пискливым тихим голоском, очень похожим на звук флейты в руках неумелого музыканта, произнес:
- Я развлекаюсь.
- Так вы иногда и развлекаетесь?
- А по-вашему, только тот поэт, кто печатает свои стихи? - спросил он, пожав плечами и презрительно сощурившись.
"Поэзия? В такой голове?" - удивился я, так как еще ничего не знал тогда о его жизни.
-А у кого жизнь может быть такой блистательной, как у меня? - сказал он, и взгляд его загорелся, - Вы молоды, кровь у вас играет, а в голове от этого туман. Вы глядите на горящие головни в камине и видите в огоньках женские лица, а я вижу только угли. Вы всему верите, а я ничему не верю. Ну что ж, сберегите свои иллюзии, если можете. Я вам сейчас подведу итог человеческой жизни. Будь вы бродягой-путешественником, будь вы домоседом и не расставайтесь весь век со своим камельком да со своей супругой, все равно приходит возраст, когда вся жизнь-только привычка к излюбленной среде. И тогда счастье состоит в упражнении своих способностей применительно к житейской действительности. А кроме этих двух правил, все остальные фальшь. У меня вот принципы менялись сообразно обстоятельствам, приходилось менять их в зависимости от географических широт. То, что в Европе вызывает восторг, в Азии карается. То, что в Париже считают пороком, за Азорскими островами признается необходимостью. Нет на земле ничего прочного, есть только условности, и в каждом климате они различны. Для того, кто волей-неволей применялся ко всем общественным
меркам, всяческие ваши нравственные правила и убеждения - пустые слова. Незыблемо лишь одно-единственное чувство, вложенное в нас самой природой: инстинкт самосохранения. В государствах европейской цивилизации этот инстинкт именуется личным интересом. Вот поживете с мое, узнаете, что из всех земных благ есть только одно, достаточно надежное, чтобы стоило человеку гнаться за ним, Это... золото. В золоте сосредоточены все силы человечества. Я путешествовал, видел, что по всей земле есть равнины и горы. Равнины надоедают, горы утомляют; словом, в каком месте жить - это значения не имеет. А что касается нравов - человек везде одинаков: везде идет борьба между бедными и богатыми, везде. И она неизбежна. Так лучше уж самому давить, чем позволять, чтобы другие тебя давили. Повсюду мускулистые люди трудятся, а худосочные мучаются. Да и наслаждения повсюду одни и те же, и повсюду они одинаково истощают силы; переживает все наслаждения только одна утеха -тщеславие. Тщеславие! Это всегда наше "я". А что может удовлетворить тщеславие? Золото! Потоки золота. Чтобы осуществить наши прихоти, нужно время, нужны материальные возможности или усилия. Ну что ж! В золоте все содержится в зародыше, и все оно дает в действительности.
Одни только безумцы да больные люди могут находить свое счастье в том, чтобы убивать все вечера за картами в надежде выиграть несколько су. Только дураки могут тратить время на размышления о самых обыденных делах-возляжет ли такая-то дама на диван одна или в приятном обществе и чего у ней больше: крови или лимфы, темперамента или добродетели? Только простофили могут воображать, что они приносят пользу ближнему, занимаясь установлением принципов политики, чтобы управлять событиями, которых никогда нельзя предвидеть. Только олухам может быть приятно болтать об актерах и повторять их остроты, каждый день кружиться на прогулках, как звери в клетках, разве лишь на пространстве чуть побольше; рядиться ради других, задавать пиры ради других, похваляться чистокровной лошадью или новомодной коляской, которую посчастливилось купить на целых три дня раньше, чем соседу. Вот вам вся жизнь ваших парижан, вся она укладывается в эти несколько фраз. Верно? Но взгляните на существование человека с той высоты, на какую им не подняться. В чем счастье? Это или сильные волнения, подтачивающие нашу жизнь, или размеренные занятия, которые превращают ее в некое подобие хорошо отрегулированного английского механизма. Выше этого счастья стоит так называемая "благородная" любознательность, стремление проникнуть в тайны природы и добиться известных результатов, воспроизводя ее явления. Вот вам в двух словах искусство и наука, страсть и спокойствие. Верно? Так вот, все человеческие страсти, распаленные столкновением интересов в нынешнем вашем обществе, проходят передо мною, и я произвожу им смотр, а сам живу в спокойствии. Научную вашу любознательность, своего рода поединок, в котором человек всегда бывает повержен, я заменяю проникновением во все побудительные причины, которые движут человечеством. Словом, я владею миром, не утомляя себя, а мир не имеет надо мною ни малейшей власти.
Да вот послушайте, - заговорил он, помолчав, - я расскажу вам две истории, случившиеся сегодня утром на моих глазах, и вы поймете, в чем мои утехи.
Он поднялся, заложил дверь засовом, подошел к окну, задернул старый ковровый занавес, кольца которого взвизгнули, скользнув по металлическому пруту, и снова сел в кресло.
- Нынче утром, - сказал он, - мне надо было предъявить должникам два векселя - остальные я еще вчера пустил в ход при расчетах по своим операциям. И то барыш! Ведь при учете я сбрасываю с платежной суммы расходы по взиманию долга и ставлю по сорок су на извозчика, хотя и не думал его нанимать. Разве не забавно, что из-за каких-нибудь шести франков учетного процента я бегу через весь Париж? Это я-то! Человек, который никому не подвластен и платит налога всего семь франков. Первый вексель, на тысячу франков, учел у меня молодой человек, писаный красавец и щеголь: у него жилетка с искрой, у него и лорнет, и тильбюри, и английская лошадь, и тому подобное. А выдан был вексель женщиной, одной из самых прелестных парижанок, женой какого-то богатого помещика и вдобавок графа. Почему же ее сиятельство графиня подписала вексель, юридически недействительный, но практически вполне надежный? Ведь эти жалкие женщины, светские дамы, до того боятся семейных скандалов в случае протеста векселя, что готовы бывают расплатиться собственной своей особой, коли не могут заплатить деньгами. Мне захотел ось узнать тайную цену этого векселя. Что тут скрывается: глупость, опрометчивость, любовь или сострадание? Второй вексель на такую же сумму, подписанный некоей Фанни Мальво, учел у меня купец, торгующий полотном, верный кандидат в банкроты. Ведь ни один человек, если у него еще есть хоть самый малый кредит в банке, не придет в мою лавочку: первый же его шаг от порога моей комнаты к моему письменному столу изобличает отчаяние, тщетные поиски ссуды у всех банкиров и надвигающийся крах. Я вижу у себя только затравленных оленей, за которыми гонится целая свора заимодавцев. Графиня живет на Гельдерской улице, а Фанни Мальво- на улице Монмартр. Сколько догадок я строил, когда выходил нынче утром из дому!
Если у этих двух женщин нечем заплатить, они, конечно, примут меня ласковей, чем отца родного. Уж как графиня начнет фокусничать, какую будет комедию ломать из-за тысячи франков! Приветливо заулыбается, заговорит вкрадчивым, нежным голоском, каким любезничает с тем молодчиком, на чье имя выдан вексель, пожалуй, будет даже умолять меня! А я...- Старик бросил на меня холодный взгляд.-А я непоколебим! - сказал он. - Я появляюсь как возмездие, как укор совести... Ну, оставим мои догадки. Прихожу.
"Графиня еще не вставала", -заявляет мне горничная.
"Когда ее можно видеть?"
"Не раньше двенадцати".
"Что же, графиня больна?"
"Нет, сударь, она вернулась с бала в три часа утра".
"Моя фамилия Гобсек. Доложите, что приходил Гобсек. Я еще раз зайду в полдень".
И я спустился по лестнице к выходу, наследив грязными подошвами на ковре, устилавшем мраморные ступени. Я люблю пачкать грязными башмаками ковры у богатых людей - не из мелкого самолюбия, а чтобы дать почувствовать когтистую лапу Неотвратимости. Прихожу на улицу Монмартр, в неказистый дом, отворяю ветхую калитку в воротах, вижу двор - настоящий колодец, куда никогда не заглядывает солнце. В каморке привратницы темно, стекло в огне грязное, как измызганный, засаленный рукав теплого халата, да еще все в трещинах.
"Здесь живет мадемуазель Фанни Мальво?"
"Живет, только ее сейчас нет дома. Но если вы насчет векселя, то она оставила для вас деньги".
"Я зайду попозже", - сказал я.
Деньги оставлены у привратницы - прекрасно, но мне любопытно посмотреть на самое должницу. Мне почему-то казалось, что это хорошенькая вертихвостка. Ну вот. Утро я провел на бульваре, рассматривал гравюры в окнах магазинов. Но ровно в полдень я уже проходил по гостиной, смежной со спальней графини.
"Барыня только что позвонила, -заявила мне горничная.- Не думаю, чтобы она сейчас приняла вас".
"Я подожду", - ответил я и уселся в кресло.
Открываются жалюзи, прибегает горничная.
"Пожалуйте, сударь".
По сладкому голоску горничной я понял, что хозяйке заплатить нечем, Зато какую же я красавицу тут увидел! В спешке она только накинула на обнаженные плечи кашемировую шаль и куталась в нее так искусно, что под этим покровом вырисовывалась вся ее статная фигура. На ней был лишь пеньюар, отделанный белоснежным рюшем,- значит, не меньше двух тысяч франков в год уходило на прачку, мастерицу по стирке тонкого белья. Голова ее была небрежно повязана, как у креолки, пестрым шелковым платком, а из-под него выбивались крупные черные локоны. Раскрытая постель была смята, и беспорядок ее говорил о тревожном сне. Художник дорого бы дал, чтобы побыть хоть несколько минут в спальне моей должницы в это утро. Складки занавесей у кровати дышали сладострастной негой, сбитая простыня на голубом шелковом пуховике, смятая подушка, резко белевшая на этом лазурном фоне кружевными своими оборками, казалось, еще сохраняли неясный отпечаток дивных форм, дразнивший воображение. На медвежьей шкуре, разостланной у бронзовых львов, поддерживающих кровать красного дерева, блестел атлас белых туфелек, небрежно сброшенных усталой женщиной по возвращении с бала. Со спинки стула свешивалось измятое платье, рукавами касаясь ковра. Вокруг ножки кресла обвились прозрачные чулки, которые унесло бы дуновение ветерка. По диванчику протянулись белые шелковые подвязки. На камине переливались блестки полураскрытого дорогого веера. Ящики комода остались не задвинутыми. По всей комнате раскиданы были цветы, бриллианты, перчатки, букет, пояс и прочие принадлежности бального наряда. Пахло какими-то тонкими духами. Во всем была красота, лишенная гармонии, роскошь и беспорядок. И уже нищета, грозившая этой женщине или ее возлюбленному, притаившаяся за всей этой роскошью, поднимала голову и казала им свои острые зубы. Утомленное лицо графини было под стать всей ее опочивальне, усеянной приметами минувшего празднества.
Разбросанные повсюду безделушки вызвали во мне чувство жалости: еще вчера все они были ее убором и кто-то восторгался ими. И все они сливались в образ любви, отравленной угрызениями совести, в образ рассеянной жизни, роскоши, шумной суеты и выдавали танталовы усилия поймать ускользающие наслаждения. Красные пятна, проступившие на щеках этой молодой женщины, свидетельствовали лишь о нежности ее кожи, но лицо ее как будто припухло, темные тени под глазами, казалось, обозначились резче обычного. И все же природная энергия била в ней ключом, а все эти признаки безрассудной жизни не портили ее красоты. Глаза ее сверкали, она была великолепна: она напоминала одну из прекрасных Иродиад кисти Леонардо да Винчи (я ведь когда-то перепродавал картины старых мастеров), от нее веяло жизнью и силой. Ничего не было хилого, жалкого ни в линиях ее стана, ни в ее чертах: она, несомненно, должна была внушать любовь, но сама, казалось, была сильнее любви. Словом, эта женщина понравилась мне. Давно мое сердце так не билось. А значит, я уже получил плату. Я сам отдал бы тысячу франков за то, чтобы вновь изведать ощущения, напоминающие мне дни молодости.
"Сударь, - сказала она, предложив мне сесть, - не будете ли вы так любезны немного отсрочить платеж?"
"До полудня следующего дня, графиня, - сказал я, складывая вексель, который предъявил ей.- До этого срока я не имею права опротестовать ваш вексель".
А мысленно я говорил ей: "Плати за всю эту роскошь, плати за свой титул, плати за свое счастье, за все исключительные преимущества, которыми ты пользуешься. Для охраны своего добра богачи изобрели трибуналы, судей, гильотину, к которой, как мотыльки на гибельный огонь, сами устремляются, глупцы. Но для вас, для людей, которые спят на шелку и шелком укрываются, существует кое-что иное: укоры совести, скрежет зубовный, скрываемый улыбкой, химеры с львиной пастью, вонзающие свои клыки вам в сердце".
"Опротестовать вексель? Неужели вы решитесь? - воскликнула она, вперив в меня взгляд.-Неужели вы так мало уважаете меня?"
"Если бы сам король был мне должен, графиня, и не уплатил бы в срок, я бы подал на него в суд еще скорее, чем на всякого другого должника".
В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь.
"Меня нет дома!" - властно крикнула графиня.
"Анастази, это я, Мне нужно поговорить с вами".
"Попозже, дорогой",-ответила она уже менее резким тоном, но все же отнюдь не ласково.
"Что за шутки! Ведь вы с кем-то разговариваете", - отозвался голос, и в комнату вошел мужчина, - несомненно, сам граф.
Графиня на меня взглянула, я понял ее, - она стала моей рабой. Было время, юноша, когда я по глупости иной раз не опротестовывал векселей. В 1763 году в Пондишери я пощадил одну женщину, и что же! Здорово она меня общипала! Поделом мне, - зачем я ей доверился?
"Что вам угодно, сударь?." - спросил меня граф. И тут я вдруг заметил, что его жена вся дрожит мелкой дрожью и белая атласная шея пошла у нее пупырышками
- как говорится, покрылась гусиной кожей. А я смеялся в душе, но ни один мускул на лице у меня не шевельнулся.
"Это один из моих поставщиков", - сказала графиня.
Граф повернулся ко мне спиной, а я вытащил из кармана угол сложенного векселя. Увидев этот беспощадный жест, молодая женщина подошла ко мне и подала мне бриллиант.
"Возьмите, - сказала она. - И скорее уходите".
В обмен на бриллиант я отдал вексель и, поклонившись, вышел. На мой взгляд, бриллиант стоил верных тысячу двести франков. На графском дворе я увидел толпу всякой челяди - лакеи чистили щетками свои ливрейные фраки, наводили глянец на сапоги, конюхи мыли роскошные экипажи. Вот что гонит ко мне знатных господ. Вот что заставляет их пристойным образом красть миллионы, продавать свою родину! Чтобы не запачкать лакированных сапожек, расхаживая пешком, важный барин и всякий, кто силится подражать ему, готовы с головой окунуться в грязь. Как раз тут ворота распахнулись, и въехал в кабриолете тот самый молодой щеголь, который учел у меня вексель графини.
"Сударь, - сказал я, когда он выскочил из кабриолета,
- вот двести франков, передайте их, пожалуйста, графине и скажите ей, что заклад, который она мне дала, я немного придержу и недельку он будет в моем распоряжении".
Щеголь взял двести франков, и по губам его скользнула насмешливая улыбка, говорившая: "Ага, заплатила! Ну что ж, отлично!" И я прочел на его лице всю будущность графини. Этот белокурый красавчик, холодный, бездушный игрок, разорится сам, разорит ее, разорит ее мужа, разорит детей, промотав их наследство, да и в
других салонах учинит разгром почище, чем артиллерийская батарея в неприятельских войсках.
Затем я отправился на улицу Монмартр к мадемуазель Фанни Я поднялся по узкой крутой лестнице на шестой этаж. Меня впустили в квартирку из двух комнат, где все сверкало чистотой, блестело, как новенький дукат; ни пылинки не было на мебели в первой комнате, где меня приняла хозяйка, мадемуазель Фанни, молоденькая девушка, одетая просто, но с изяществом парижанки; у нее была грациозная головка, свежее личико и приветливый вид; каштановые, красиво зачесанные волосы, спускаясь двумя гладкими полукружиями, прикрывали виски, и это сообщало какое-то тонкое выражение ее голубым глазам, чистым, как кристалл. Солнце, пробиваясь сквозь занавесочки на окнах, озаряло мягким светом весь ее скромный облик. Вокруг нее стопками лежали раскроенные куски полотна, и я понял, чем она зарабатывала на жизнь: она, конечно, была белошвейкой. Эта девушка казалась феей одиночества.
Я протянул ей вексель и сказал, что приходил утром, но не застал ее.
"А ведь деньги были у привратницы", - сказала она.
Я притворился, что не расслышал.
"Вы, как видно, рано выходите из дому".
"Вообще я очень редко куда выхожу, но, знаете, когда всю ночь просидишь за работой, хочется пойти искупаться".
Я посмотрел повнимательней и с первого взгляда разгадал ее. Передо мной, несомненно, была девушка, которую нужда заставляла трудиться, не разгибая спины, - вероятно, дочь какого-нибудь честного фермера: на лице ее еще виднелись мелкие веснушки, свойственные крестьянским девушкам. От нее веяло чем-то хорошим, по-настоящему добродетельным, Я как будто вступил в атмосферу искренности, чистоты душевной, и мне
даже как-то стало легче дышать. Бедная простушка! Она во что-то верила: над изголовьем ее немудреной деревянной кровати висело распятие, украшенное двумя веточками букса. Я почти умилился. Я готов был предложить ей денег взаймы всего лишь из двенадцати процентов, чтобы помочь ей купить какое-нибудь прибыльное дело. "Ну нет! - образумил я себя. - У нее, пожалуй, есть молодой двоюродный братец, который заставит ее подписывать векселя и обчистит бедняжку". С тем я и ушел, предостерегая себя от великодушных порывов: ведь мне частенько приходилось наблюдать, что если самому благодетелю и не вредит благодеяние, то для того, кому оно оказано, подобная милость бывает гибельной. Когда вы вошли сегодня в мою комнату, я как раз думал о Фанни Мальво - вот из кого вышла бы хорошая жена, мать семейства. Сравнить только чистую одинокую жизнь девушки с жизнью богатой графини, которая уже принялась подписывать векселя и скоро скатится на самое дно всяческих пороков!
Задумавшись, он молчал с минуту, я же в это время разглядывал его.
- А ну-ка скажите, - вдруг промолвил он, - разве плохие у меня развлечения? Разве не любопытно заглянуть в самые сокровенные изгибы человеческого сердца? Разве не любопытно проникнуть в чужую жизнь и увидеть ее без прикрас, во всей неприкрытой наготе? Каких только картин не насмотришься! Тут и мерзкие язвы и неутешное горе, тут любовные страсти, нищета, которую подстерегают воды Сены, наслаждение юноши - роковые ступени, ведущие к эшафоту, смех отчаяния и пышные празднества. Сегодня видишь трагедию: какой-нибудь честный труженик, отец семейства, покончил с собою, оттого что не мог прокормить своих детей. Завтра смотришь комедию: молодой бездельник пытается разыграть перед тобою современный вариант классической сцены обольщения Диманша его должником! Вы, конечно, читали о хваленом красноречии новоявленных добрых пастырей прошлого века? Я иной раз тратил время, ходил их послушать. Им удавалось кое в чем повлиять на мои взгляды, но повлиять на мое поведение - никогда! - как выразился кто-то. Так знайте же, все эти ваши прославленные проповедники, всякие там Мирабо, Верньо и прочие, - просто-напросто жалкие заики по сравнению с моими повседневными ораторами. Какая-нибудь влюбленная молодая девица, старик купец, стоящий на пороге разорения, мать, пытающаяся скрыть проступок сына, художник без куска хлеба, вельможа, который впал в немилость и, того и гляди, из-за безденежья потеряет плоды своих долгих усилий, - все эти люди иной раз изумляют меня силой своего слова. Великолепные актеры! И дают они представление для меня одного! Но обмануть меня им никогда не удается. У меня взор, как у господа бога: я читаю в сердцах. От меня ничто не укроется. А разве могут отказать в чем-либо тому, у кого в руках мешок с золотом? Я достаточно богат, чтобы покупать совесть человеческую, управлять всесильными министрами через их фаворитов, начиная с канцелярских служителей и кончая любовницами. Это ли не власть? Я могу, если пожелаю, обладать красивейшими женщинами и покупать нежнейшие ласки. Это ли не наслаждение? А разве власть и наслаждение не представляют собою сущности вашего нового общественного строя? Таких, как я, в Париже человек десять; мы властители ваших судеб - тихонькие, никому неведомые. Что такое жизнь, как не машина, которую приводят в движение деньги? Помните, что средства к действию сливаются с его результатами: никогда не удастся разграничить душу и плотские чувства, дух и материю. Золото-вот духовная сущность всего нынешнего общества. Я и мои собратья, связанные со мною общими интересами, в определенные дни недели встречаемся в кафе "Фемида" возле Нового моста. Там мы беседуем, открываем друг другу финансовые тайны. Ни одно самое большое состояние не введет нас в обман, мы владеем секретами всех видных семейств. У нас есть своего рода "черная книга", куда мы заносим сведения о государственном кредите, о банках, о торговле. В качестве духовников биржи мы образуем, так сказать, трибунал священной инквизиции, анализируем самые на вид безобидные поступки состоятельных людей и всегда угадываем верно. Один из нас надзирает за судейской средой, другой-за финансовой, третий -за высшим чиновничеством, четвертый - за коммерсантами. А под моим надзором находится золотая молодежь, актеры и художники, светские люди, игроки - самая занятная часть парижского общества. И каждый нам рассказывает о тайнах своих соседей. Обманутые страсти, уязвленное тщеславие болтливы. Пороки, разочарование, месть -лучшие агенты полиции. Как и я, мои собратья всем насладились, всем пресытились и любят теперь только власть и деньги ради самого обладания властью и деньгами. - Вот здесь, - сказал он, поведя рукой, - в этой холодной комнате с голыми стенами, самый пылкий любовник, который во всяком другом месте вскипит из-за малейшего намека, вызовет на дуэль из-за острого словечка, молит меня, как бога, смиренно прижимая руки к груди. Проливая слезы бешеной ненависти или скорби, молит меня и самый спесивый купец, и самая надменная красавица, и самый гордый военный. Сюда приходит с мольбою и знаменитый художник и писатель, чье имя будет жить в памяти потомков. А вот здесь,-добавил он, прижимая палец ко лбу, - здесь у меня весы, на которых взвешиваются наследства и корыстные интересы всего Парижа. Ну как вам кажется теперь, - сказал он, повернувшись ко мне
бледным своим лицом, будто вылитым из серебра, - не таятся ли жгучие наслаждения за этой холодной, застывшей маской, так часто удивлявшей вас своей неподвижностью?
Я вернулся к себе в комнату совершенно ошеломленным. Этот высохший старикашка вдруг вырос в моих глазах, стал фантастической фигурой, олицетворением власти золота.

Оноре де Бальзак величайший французский писатель, который смог еще при жизни заслужить славу одного из самых талантливых прозаиков 19 века. Произведения писателя стали настоящим новаторством в литературной жизни Европы.

Бальзак стал первым автором, который отошел от субъективной оценки личности, воплощая в своих героях все недостатки и достоинства, которые были присущи обществу, а не отдельному человеку. Одним из самых известных произведений Бальзака, которые полюбились многим поколениям читателей, является повесть «Гобсек».

Краткое изложение и анализ

Начинается повесть из разговора, который ведется в салоне знатной парижской дамы виконтессы де Гранлье. Виконтесса не хочет отдавать свою единственную дочь замуж за обедневшего графа де Ресто. Ее гость, адвокат Дервиль, пытается переубедить даму, рассказывая ей историю о том, как именно ее будущий зять лишился своего богатства.

Главное действующее лицо в рассказе Дервиля ростовщик Гобсек, из-за алчности которого и пострадала семья де Ресто. Дервиль познакомился с Гобсеком, будучи помощником адвоката, они жили по соседству в одном из пансионов Парижа.

Ростовщик чуждался общения с людьми, так как полностью был поглощен заработком денег, которые и представляли его главный жизненный приоритет. Алчность Гобсека позволила ему к сорока годам накопить внушительный капитал.

Ростовщик открыто обманывал людей, предоставляя им деньги в долг под большие проценты, и наживался на их безвыходных жизненных ситуациях.

Несмотря на дружбу и тесное общение, в ряды обманутых должников попал и Дервиль. Молодому человеку удалось только через пять лет выплатить проценты, которые установил для него Гобсек.

С просьбой одолжить денег к Гобсеку обратился известный в Париже кутила и карточный игрок - граф де Трай. Ростовщик упорно отказывал ему, так как не был уверен в его платежной способности. На выручку де Траю пришла его возлюбленная, графиня де Ресто, которая предложила Гобсеку залог в качестве родового имения своего мужа.

Взявши расписку с графини, Гобсек предоставил ее любовнику нужную сумму денег. Однако через несколько дней к нему пришел муж самой графини, требуя вернуть расписку, которую незаконно дала его жена, обратно. Гобсек в свою очередь начинает шантажировать графа, требуя заплатить за возврат документа сумму, в несколько раз превышающую одолженную.

У графа де Ресто не оставалось другого выхода, как пойти на условия Гобсека и выкупить у него свое имение. Через несколько лет граф де Ресто умирает. Его супруга, помня о том, что после смерти графа все имущество семьи должно перейти в руки Гобсека, начинает искать завещание. Во время ее поисков в комнату входят Гобсек и Дервиль.

Испуганная графиня перепутала документы и бросила в огонь расписку Гобсека, в которой он отказывается от имущества графа. Таким образом, родовое имение перешло в руки ростовщика. Дервиль убеждал Гобсека отказаться от претензий на имение, пытаясь разжалобить его тем, что графиня и малолетний сын (младший граф де Ресто), остаются ни с чем. Однако наш ростовщик оставался непреклонен.

До последних своих дней Гобсек оставался жадным и жестоким, считая каждую копейку, он отказывал себе в самых необходимых вещах. Даже особняк семьи де Ресто ростовщик предпочитал сдавать в аренду, получая за это деньги.

Сканував: Аллесіо

Баронові Баршу де Пеноен.
З поміж усіх вихованців Вандомського колежу, мабуть, тільки ми з тобою обрали літературний шлях. Ми, що захоплювалися філософією в тому віці, (коли нам годилося захоплюватися тільки De viгis . Ми зустрілися з тобою знову, коли я писав цю повість, а ти працював над своїми прекрасними творами про німецьку філософію. Отже, ми обидва лишились вірні своєму покликанню. Сподіваюсь, тобі так само приємно буде побачити тут своє ім"я, як мені приємно написати його.
Твій давній шкільний товариш де Бальзак.

Якось узимку 1829-1830 року в салоні віконтеси де Гранльє до першої години ночі засиділися двоє гостей, що не належали до її рідні. Один з них, вродливий юнак, пішов, як тільки пробив годинник. Коли стукіт його екіпажа розлігся по подвір"ю, віконтеса, побачивши, що лишились тільки її брат і друг сім"ї, які кінчали партію в пікет, підійшла до дочки; дівчина стояла біля каміна і, здавалося, уважно розглядала прозорі візерунки на екрані, хоч насправді так явно прислухалась до шуму кабріолета, що це підтвердило побоюваннями матері.
- Камілло, якщо ти й далі так поводитимешся з молодим графом де Ресто, як сьогодні ввечері, я змушена буду не приймати його більше. Послухайся мене, моя дитино, якщо ти віриш моїй ніжній любові, дозволь мені керувати тобою в житті. У сімнадцять років дівчина ще не може судити ні про майбутнє, ні про минуле, ні про певні суспільні вимоги. Я зверну твою увагу тільки на одну обставину. У пана де Ресто є мати, що здатна розтринькати мільйони, жінка низького походження, дівоче прізвище її Горіо, і в молоді роки вона давала чимало приводів до пліток. Вона так погано ставилася до свого батька, що, либонь, не заслуговує мати такого гарного сина. Молодий граф обожнює її і підтримує з синівською відданістю, вартою найбільшої похвали;- так само піклується він про
свого брата й сестру. Та яка б чудова не була його поведінка, - додала віконтеса, лукаво усміхаючись, - поки жива його мати, жодна порядна родина не наважиться довірити юному Ресто майбутнє і статок своєї дочки.
- Я почув кілька слів, що спонукають мене втрутитися до вашої розмови з мадемуазель де Гранльє , - вигукнув друг дому. - Я виграв, графе, - сказав він, звертаючись до партнера, - залишаю вас, щоб поспішити на допомогу вашій племінниці.
- От що значить мати слух адвоката, - мовила віконтеса. - Любий мій Дервілю! Як ви могли почути те, що я так тихо казала Каміллі?
- Я все зрозумів з виразу ваших очей, - відповів Дервіль, сідаючи в м"яке крісло, що стояло біля каміна.
Дядько сів поруч своєї племінниці, а пані де Гранлье вмостилася в низенькому зручному кріслі між дочкою і Дервілем.
Час, віконтесо, розповісти вам одну історію, що змусить вас змінити свою думку про багатство графа де Ресто.
Історію? - вигукнула Камілла. - Починайте ж мерщій, пане Дервіль.
Дервіль кинув на пані де Гранльє погляд, який дав їй зрозуміти, що ця оповідь зацікавить її. Віконтеса де Гранльє багатством і знатністю роду була одною з найвпливовіших дам Сен-Жерменського передмістя, і, звісно, може здатися дивним, що якийсь паризький адвокат наважувався говорити з нею так невимушено і поводитись у її салоні так вільно; проте це досить легко пояснити. Пані де Гранльє, повернувшись до Франції разом з королівською родиною, оселилася в Парижі, де спочатку жила тільки на пенсію, призначену їй Людовіком ХУІІІ із сум цивільного листа - становище для неї нестерпне. Дервіль випадково виявив деякі формальні неправильності, допущені ще республікою під час продажу особняка де Гранльє, і заявив, що будинок мають повернути віконтесі. Уклавши акордний договір, він розпочав процес і виграв його. Підбадьорений цим успіхом» адвокат так щасливо повів процес проти якоїсь, не пам"ятаю вже, якої саме, богадільні, що добився повернення віконтесі Ліснейського лісу. Потім утвердив її права на кілька акцій Орлеанського каналу і досить значне нерухоме майно, що його імператор передав громадським установам. Повернутий завдяки Спритності молодого повіреного статок пані де Гранлье став давати близько шістдесяти тисяч франків, річного прибутку, а тут наспів закон про відшкодування збитків емігрантам, і вона одержала величезні гроші. Людина неабиякої чесності, освічена, скромна і добре вихована, адвокат відтоді став другом сім"ї Гранлье. Своїм поводженням щодо пані де Гранлье він здобув пошану і клієнтуру в найкращих, домах Сен-Жерменського передмістя, однак не, скористався з цієї прихильності, як зробила б на його місці людина честолюбна. Він не погоджувався на пропозиції віконтеси, що умовляла його продати свою контору і перейти до судового відомства, де він за її протекцією швидко зробив би кар"єру. За винятком дому пані де Гранлье, де він іноді проводив вечори, він бував у вищому світі тільки заради того, щоб підтримувати свої зв"язки. Він був щасливий, що, ревно захищаючи інтереси віконтеси де Гранлье, показав їй свій хист, інакше-бо він ризикував втратити свою контору, бо в душі не був справжнім адвокатом. 3 того часу, як граф Ернест де Ресто почав бувати у віконтеси і Дервіль помітив симпатію Камілли до цього юнака, адвокат став постійним гостем у пані де Гранлье, немов якийсь дженджик з Шосе д"Антен, недавно допущений в аристократичні кола Сен-Жерменського передмістя. За кілька днів перед цим вечором він, зустрівши на одному балу Каміллу, сказав їй, кивнувши на молодого графа:
- Шкода, що в цього хлопчика немає двох або трьох мільйонів, правда?
- А хіба це таке вже щастя? Не думаю, - відповіла вона. - Пан де Ресто дуже обдарована, освічена людина і має добру репутацію у міністра, в якого він служить. Я не сумніваюся, що він стане видатним діячем. А коли «цей хлопчик» добереться до влади, багатство саме прийде до нього.
Так, але якби він уже тепер був багатий!
Якби він був багатий, - сказала Камілла, зашарівшись, - то всі дівчата, скільки їх тут є, почали б змагатися за нього, - додала вона, кивнувши на дівчат, що танцювали кадриль.
-І тоді , - додав адвокат, - мадемуазель де Гранльє була б не одна, з якої він не зводить погляду. Але чому ви червонієте? Він вам подобається, правда ж? Ну, скажіть...
Камілла спурхнула з крісла.
«Вона любить його» , - подумав Дервіль.
З того дня Камілла почала ставитися до адвоката з особливою увагою, помітивши, що він схвалює її прихильність до молодого графа Ернеста де Ресто. Досі, хоч вона й знала про все, чим її родина завдячує Дервілеві, в її ставленні до нього було більше поваги, ніж справжньої дружби, більше ввічливості, ніж теплоти; її манери, як і тон її голосу, завжди давали йому відчути відстань, встановлену між ними світським етикетом. Вдячність - це борг, який діти не завжди охоче приймають у спадщину від батьків.
- Ця пригода, - сказав Дервіль, трохи помовчавши, - нагадує мені єдиний у моєму житті... Ну от, ви вже й смієтесь, - зауважив він, - гадаючи, що адвокат збирається розповісти вам роман із свого життя. Але ж і мені було колись, як і всім людям, двадцять п"ять років, і в цьому віці я вже набачився дивних речей. Я мушу почати з розповіді про одну особу, якої ви не могли знати. Мова йде про лихваря. Уявіть собі жовтувато-бліде, тьмяне обличчя, з дозволу Академії, я назвав би його місячним ликом, бо воно скидалося на позолочене срібло, з якого зійшла позолота. Волосся в мого лихваря було зовсім гладеньке, завжди старанно зачесане, з сивиною, попелясто-сіре. Риси його обличчя, непорушні, холодні, як у Талейрана, були мов вилиті з бронзи. Його маленькі очі, жовті, як у тхора, були майже зовсім без вій і боялися світла; тому він захищав їх козирком старого картуза. Кінчик гострого носа був так поритий віспою, що скидався на буравчик. Губи у нього були тонкі, як у алхіміків та старезних дідів на картинах Рембрандта або Метою. Говорив цей чоловік тихо, лагідно і ніколи не гарячкував. Його вік був загадкою: не знати було, чи він передчасно постарівся, чи зберіг свою молодість, щоб вона йому служила вічно. Його кімната, де все було охайне і потерте, починаючи з зеленого сукна на письмовому столі-до килима над ліжком, скидалася на холодну оселю самотньої старої діви, що цілими днями стирає порох з своїх меблів. Узимку головешки в каміні, завжди присипані купкою попелу, диміли, ніколи не розгоряючись полум"ям. Його вчинки, з тієї миті, коли він прокидався і до нападів кашлю ввечері, були розмірені, як коливання маятника. Це була якась людина-автомат, котру нібито щоденно заводили. Якщо торкнутись мокриці, що повзе по паперу, вона зупиниться і прикинеться мертвою; так само і цей чоловік спинявся раптом посеред розмови і мовчав, коли проїжджав екіпаж, чекаючи, доки гуркіт стихне, щоб не напружувати голосу. Наслідуючи Фонтенеля6, він заощаджував свою життєву енергію, приборкуючи в собі всі людські почуття. Тим-то життя його текло так само безшумно, як пісок у старовинному пісковому годиннику. Іноді його жертви обурювались, несамовито кричали, потім наставала глибока тиша, немов у кухні, де щойно зарізали качку. Надвечір людина-вексель ставала звичайною людиною, а злиток металу в її грудях - людським серцем. Якщо цей чоловік був задоволений з минулого дня, він потирав руки, а з глибоких зморщок його обличчя неначе випромінювався димок веселості , справді-бо неможливо інакше передати німу гру його мускулів обличчя, що нагадувала беззвучний сміх Шкіряної панчохи7. Навіть під час найсильніших проявів радості його мова була односкладова, а манери стримані. От якого сусіду послав мені випадок, коли я жив на вулиці де Гре будучи ще тільки молодшим клерком у конторі адвоката і кінчаючи третій курс юридичного факультету. Цей вогкий і похмурий будинок не мав двору, всі вікна його виходили на вулицю, а кімнати були розміщені, мов чернечі келії: всі однакові за розміром, єдині двері кожної виходили у довгий напівтемний коридор з маленькими віконцями. Цей дім і справді був колись монастирською гостиницею. Веселий настрій якого-небудь світського гульвіси згасав при першому погляді на похмуру оселю ще до того, як вів заходив до мого сусіди: будинок і його господар були схожі один на одного - мов скеля і устриця, що приліпилася до неї. Єдиною людиною, з якою старий підтримував стосунки, був я: він заходив до мене попросити вогню, позичити книжку, газету, дозволяв мені вечорами приходити в його келію, і ми часом розмовляли, коли він був у гарному настрої. Ці ознаки довір"я були наслідком чотирирічного сусідства і моєї розсудливої поведінки, що через брак грошей багато в чому була схожа на життя самого старика. Чи були в нього родичі, друзі? Був він багатий чи бідний? Ніхто б не міг відповісти на ці запитання. Я ніколи не бачив у нього грошей. Його багатство зберігалося, мабуть, у банківських склепах. Він сам стягав гроші по векселях, бігаючи по всьому Парижу на своїх сухих, як у оленя, ногах. А втім, він був мученик своєї обережності. Якось випадково при ньому було золото, і раптом з кишені жилета хтозна-як випав наполеондор. Один пожилець, .що йшов за ним по сходах, підняв монету і подав йому.
- Це не моя, - відповів той, замахавши рукою. - У мене - золото! Хіба, я жив би так, як живу, коли б був багатий?
Уранці він сам готував собі каву на залізній жаровні, що завжди стояла в закіптюженому кутку каміна; кухмістер приносив йому обід. Наша стара воротарка у певний час приходила прибирати його кімнату. Нарешті, з примхи долі, що її Стерн назвав би приреченістю, цю людину звали Гобсек. Пізніше, коли я вів його справи, я дізнався, що тоді, як ми з ним познайомилися, йому було майже сімдесят шість років. Він народився 1740 року в передмісті Антверпена; мати його була єврейка, батько - голландець, звали його Жан-Естер Ван Гобсек. Ви, звичайно, пригадуєте, як увесь Париж був схвильований вбивством жінки, прозваної Чарівна Голландка. Коли я випадково заговорив про це з моїм колишнім сусідом, він, не виявляючи ні найменшої цікавості, ні найменшого здивування, мовив:
- Це моя двоюрідна онука.
То було все, що він сказав з приводу смерті його єдиної спадкоємниці, онуки своєї сестри. На судовому розгляді я дізнався, що Чарівну Голландку справді звали Сарою ван Гобсек. Коли я спитав, чим пояснити той дивний випадок, що його двоюрідна онука мала його прізвище, він, усміхнувшись, відповів:
- У нашій родині жінки ніколи не виходили заміж.
Цей дивний чоловік жодного разу не захотів побачити будь-кого з чотирьох жіночих поколінь свого роду. Він ненавидів своїх спадкоємців і не уявляв собі, щоб його багатством міг коли-небудь володіти хтось інший, крім нього, навіть після його смерті. Коли йому було десять років, мати влаштувала його юнгою на кораблі, що відпливав у голландські володіння в Ост-Індії. Там він промандрував двадцять років. І зморшки на його жовтуватому чолі зберігали таємниці страшних випробувань, раптових кошмарів, несподіваних подій, романтичних невдач, безмежних утіх, перенесений голод, розтоптане кохання, набуте, втрачене і знов набуте багатство, безліч смертельних небезпек, коли життя, що висіло на волосинці, рятували рішучими і жорстокими заходами. Він знав пана де Лаллі, адмірала Сімеза, пана де Кергаруета, пана д"Бстена, суддю де Сюфрена, пана де Портан-дюера, лорда Корнуельса, лорда Гастінгса, батька Тіппо-Саїба і самого Тіппо-Саїба. Той савойяр, що служив у Делі у раджі Мадхаджі-Сіндіаху і стільки зробив для встановлення влади Махараттів, мав справи з ним. У нього були зв"язки з Віктором Юзом та багатьма іншими славетними корсарами, бо він довго жив на острові Сен-Тома. Він усе перепробував, щоб розбагатіти, навіть намагався відшукати золото знаменитого в околицях Буенос-Айреса племені дикунів. Він мав відношення до всіх подій американської війни за незалежність. Проте коли йому доводилося говорити про Індію або Америку, а про них він говорив тільки зі мною, і то дуже рідко, то здавалося, що після цього він немовби кається в своїй балакучості. Якщо людяність і товариськість вважати за релігію, то його можна було назвати атеїстом. І хоч я й поставив собі за мету зрозуміти його, я все ж мушу, на сором собі, признатися, що до останньої миті його внутрішній світ лишився для мене таємницею. Іноді я питав себе, до якої статі він належить. Якщо всі лихварі схожі на нього, то, гадаю, вони без статі. Чи лишився він вірний релігії своєї матері, а чи дивився на християн, як на свою здобич? Чи став він католиком, магометанином, брахманом або лютеранином? Я ніколи нічого не міг дізнатися про його релігійні переконання. Здавалося, він скоріше байдужий до релігії, аніж невіруючий. Раз увечері я зайшов до цього чоловіка, у якого все життя зводилося до золота і якого, іронічно чи на сміх, його жертви, котрих він називав своїми клієнтами, прозивали «батечко Гобсек».
Він, як завжди, сидів у своєму кріслі, нерухомий, мов статуя, втупивши очі в карниз каміна, на якому він, здавалося, перечитував свої дисконтові векселі. Чадна лампа на зеленій підставці кидала світло, що не тільки не оживляло обличчя старого, але ще більше підкреслювало його блідість. Він мовчки глянув на мене і кивнув на приготовлений для мене стілець.
«Про що думав ця істота? - питав я себе. - Чи знає вона, що на світі є бог, почуття, жінки, щастя?»
Я пожалів його, як пожалів би хворого. Але водночас я добре розумів, що коли в нього в банку лежать мільйони, то в думці він може володіти всією землею, яку він об"їздив, обшарив, зважив, оцінив, пограбував.
- Добри вечір, батечку Гобсек, - сказав я.
Він повернув до мене голову, і його густі чорні брови злегка зійшлися, - цей характерний порух у нього рівноцінний найпривітнішій усмішці жителя півдня.
Ви сьогодні такі похмурі, як того дня, коли вас. повідомили про банкрутство видавця, спритністю якого ви так захоплювалися, хоч і самі стали його жертвою.
Жертвою? - спитав він здивовано.
Хіба, щоб дійти полюбовної згоди, він не віддав вам борг векселями, підписаними після банкрутства фірми, а коли його справи поліпшали, хіба він не примусив вас зменшити йому борг на підставі цієї угоди?
Так, він був хитрий, - відповів старий. - Але я його потім перехитрив.
А що, у вас є які-небудь векселі для протесту? Здається, сьогодні тридцяте число.
Про гроші я говорив з ним уперше. Він глузливо глянув на мене, потім солодким голосом, інтонації якого були схожі на звуки, що їх добуває з флейти невправний учень, сказав:
Я розважаюсь.
Отже, ви іноді і розважаєтесь?
А ви гадаєте, що поет це тільки той, хто друкує вірші? - спитав він, знизавши плечима і презирливо глянувши на мене.
«Поезія? У такій голові?» - подумав я, бо ще нічого не знав про його життя.
- А в кого життя може бути таке блискуче, як у мене? - сказав він, і очі його заблищали. - Ви молоді, у вас кров грає, а в голові туман. Ви дивитеся на палаючі головешки в каміні і бачите у вогниках жіночі личка, а я бачу там тільки вугілля. Ви вірите в усе, а я ні в що не вірю. Ну що ж, збережіть свої ілюзії, коли можете. Я зараз підіб"ю вам підсумок людського життя. Чи ви мандруватимете, чи сидітимете біля каміна та своєї дружини, неминуче прийде час, коли життя стане тільки звичкою до певного улюбленого вами оточення. Щастя полягатиме тоді у тренуванні своїх здібностей, звернутих на речі реальні. Крім цих двох правил, усе інше - облуда. Мої принципи змінювалися залежно від обставин, я мусив їх змінювати на кожній географічній широті. За те, чим у Європі захоплюються, в Азії карають. Те, що в Парижі вважають пороком, за Азорськими островами стає конче потрібним. Нічого немає тривкого на цім світі, є тільки умовності, що змінюються залежно від клімату. Для того, хто змушений пристосуватися до всіх життєвих умовностей, переконання й мораль - пусті слова. Непохитне тільки одне-єдине почуття, яким наділила нас природа: Інстинкт самозбереження. У наших європейських суспільствах цей інстинкт називається особистим, інтересом. Якби ви прожили стільки, як я, то звали б, що з усіх земних благ є тільки одне, досить надійне, щоб людина прагнула його. Це є золото. В золоті втілено всі людські сили. Я подорожував, я бачив, що по всій землі є рівнини й гори; рівнини набридають, гори втомлюють; отже, в якій місцевості - то байдуже. Що ж до звичаїв, - то людина скрізь однакова: скрізь точиться боротьба між бідним і багатим, скрізь вона неминуча. То краще вже самому утискувати, ніж дозволяти, щоб тебе утискували інші. Скрізь мускулясті люди працюють, а хирляві мучаться. Та й утіхи скрізь однакові, і скрізь вони однаково вичерпують сили; гору бере над усіма тільки одне почуття - порожній гонор. Гонор - це завжди наше «я». А що може вдовольнити гонор? Золото! Щоб здійснити ваші примхи, потрібні час» матеріальні засоби або зусилля. І от золото містить у собі все це в зародку і все дає в дійсності.
Тільки божевільні або хворі можуть вбачати щастя в тому, щоб грати щовечора в карти, сподіваючись виграти кілька су. Тільки дурні можуть марнувати час, розмірковуючи про буденні справи - ляже така-то пані на канапі сама чи з ким-небудь, і чого в неї більше: крові чи лімфи, темпераменту чи доброчесності. Тільки простаки можуть уявляти собі, що дають користь своїм ближнім, встановлюючи політичні" принципи, щоб керувати подіями, яких ніколи не можна передбачити. Тільки йолопи можуть залюбки говорити про акторів і повторювати їхні дотепи, робити щодня прогулянки, як звірі у своїй клітці, хіба що на більшому просторі; одягатися для інших, влаштовувати бенкети для інших, вихвалятися чистокровним конем або модним екіпажем, який пощастило придбати на три дні раніше, ніж сусідові. От вам життя наших парижан, усе воно вкладається в кілька фраз! Але погляньте на життя людей з висоти, на яку їм не піднятися. В Чому щастя? Воно або у сильних почуттях, що збавляють життя, або в розмірених заняттях, які обертають його на добре відрегульований англійський механізм. Вище за це щастя стоїть допитливість, яку вважають благородною, прагнення пізнати таємниці природи або домогтися певних наслідків, відтворюючи її явища. Хіба не в цьому полягає, в загальних рисах, мистецтво і наука, пристрасть і спокій? Так от - усі людські пристрасті, розпалені зіткненням ваших суспільних інтересів, урочисто проходять переді мною, і я дивлюсь на них, а сам живу в спокої. Вашу наукову допитливість, цю своєрідну боротьбу, у якій людина завжди зазнає поразки, я заміняю проникненням у всі спонукальні причини, що рухають людство. Одне слово, я володію світом, не втомлюючи себе, а світ не має наді мною ані найменшої влади. Ось послухайте, - промовив він, помовчавши, - я розповім вам про дві події сьогоднішнього ранку, які відбулися на моїх очах, і ви зрозумієте, в чім полягають мої втіхи.
Він підвівся, замкнув двері на засув, запнув стару килимову фіранку, кільця якої заскреготіли на пруті, і знову сів у крісло.
- Сьогодні вранці , - сказав він, - я мав одержати гроші тільки по двох векселях, решту я віддав напередодні замість готівки своїм клієнтам. Усе ж таки прибуток! Бо, дисконтуючи вексель, я відраховую суму на поїздку, щоб одержати гроші, і беру сорок су на візника, якого і не думав наймати. Хіба не дивно, що моє діло примушує мене бігати по Парижу заради шести франків дисконтних процентів? Це мене! Людину, нікому не підлеглу, мене, що платить тільки сім франків податку. Перший вексель на тисячу франків подав один молодик, красунь і дженджик: у нього гаптований жилет, у нього і лорнет, і тильбюрі, і англійський ніж, і багато іншого. А видала вексель одна з найвродливіших паризьких жінок, дружина багатого землевласника, графа. Чому графиня підписала вексель, юридично недійсний, але фактично надійний? Адже ці нещасні жінки, світські дами, так бояться сімейного скандалу, коли б вексель було опротестовано, що ладні розплатитися самі собою, коли не можуть заплатити грішми. Мені закортіло довідатися про таємну ціну цього векселя. Що тут приховується: дурість, необачність, кохання чи жалість? Другий вексель на таку саму суму, підписаний Фанні Мальво, подав мені купець, який торгує тканинами і вже майже розорився. Жодна людина, маючи хоч який-небудь кредит у банку, не прийде в мою крамничку, бо перший крок від моїх дверей до мого письмового стола свідчить про розпач, про відмову кредиту в усіх банкірів і близьке банкрутство. Отже, мені доводиться бачити тільки зацькованих оленів, оточених зграєю кредиторів. Графиня живе на вулиці Ельдер, а Фанні - на вулиці Монмартр. Яких тільки здогадів я не робив, виходячи вранці з дому і якщо ці дві жінки неплатоспроможні, вони приймуть мене з більшою пошаною, ніж рідного батька. Яких тільки комедій не гратиме переді мною графиня за тисячу франків! Вона прикинеться щиросердою, почне говорити зі мною ніжним голосом, яким воркує з тим молодиком, на ім"я якого видано вексель, почне розсипати пестливі слова, може, навіть благатиме мене! А я...
Старий кинув на мене холодний погляд.
А я непохитний, - сказав. - Я з"явлюсь там, як месник, як муки сумління. Та облишмо здогади. Приходжу.
Графиня ще спить, - каже мені покоївка.
Коли її можна бачити?
Ополудні.
Може, графиня нездужає?
Ні, пане, але вона повернулася з балу о третій годині ранку.
- Мене звуть Гобсек, перекажіть їй, що приходив Гобсек. Я ще раз зайду ополудні.
І я йду собі, відзначаючи свої відвідини слідами на килимі, що вкриває східці. Я люблю бруднити килими в багачів - не через дріб"язкове самолюбство, але щоб дати відчути пазури неминучості. Приходжу на вулицю Монмартр до непоказного на вигляд будиночка, відчиняю стару хвіртку і бачу один з тих темних дворів, у які ніколи не заглядає сонце. У комірчині воротаря чорно, шибки в ній схожі на рукав дуже поношеного ватного пальта - темні, заяложені, потріскані.
Панна Фанні Мальво вдома?
Вона вийшла, але якщо ви прийшли з векселем, то гроші ось тут.
Я прийду пізніше, - сказав я.
Гроші залишено воротарці - чудово, але мені захотілося познайомитися з самою боржницею. Я уявляв її собі гарненькою вертихвісткою. Увесь ранок я провів на бульварі, роздивляючись гравюри, виставлені у вітринах магазинів, а коли пробило полудень, я вже був у вітальні, що межувала із графининою спальнею.
- Графиня щойно дзвонила мені , - сказала покоївка. - Не думаю, щоб вона зараз прийняла вас.
- Я почекаю, - відповів я, сідаючи в крісло. Гранчасті жалюзі відкрились, вбігла покоївка і сказала:
- Заходьте, пане.
З солоденького голосу покоївки я догадався, що її господині платити нічим. Яку ж прекрасну жінку я тут побачив. Поспішаючи, вона накинула на свої голі плечі тільки кашемірову шаль і закуталась нею так, що легко можна було вгадувати її форми. Вона була в пеньюарі, обшитому білосніжними рюшами, - отже, графиня щороку витрачала близько двох тисяч франків на пралю. її чорне волосся вибивалося густими кучерями з-під гарненької шовкової косинки, недбало зав"язаної вузлом на голові, як у креолок. її постіль була безладно розкидана, певно, від неспокійного сну. Художник дорого заплатив би, щоб побути хоч кілька хвилин ранком у спальні моєї боржниці.
Під кокетливо підвішеними занавісками зім"яте простирало на пуховику із блакитного шовку, вдавлена подушка, мереживна облямівка якої яскраво відрізнялася на лазуровому тлі, зберігали неясний відбиток розкішних форм, що дражнив уяву. На широкій ведмежій шкурі, розстеленій коло лев"ячих ніжок ліжка, вирізьблених з червоного дерева, виблискувала пара білих атласних черевичків, кинутих з тим недбальством, що його викликає втома після балу. На спинці стільця висіла зім"ята сукня, рукавами торкаючись підлоги. Панчохи, такі тонкі, що їх заніс би найменший подув вітру, валялися зібгані коло ніжки, крісла. Білі підв"язки простягнулися вздовж маленького дивана. Дороге напів-розгорнуте віяло мінилося на каміні. Шухляди в комоді були висунуті. Квіти, діаманти, рукавички, пояс розкидано було по всій кімнаті Я вдихав неясний аромат парфумів. У всьому була краса, позбавлена гармонії, розкіш і безладдя. А злидні, що під усім цим причаїлися, вже підводили голову і давали відчути свої гострі зуби їй або її коханцеві. Втомлене обличчя графині було схоже на цю кімнату, вкриту слідами минулого свята.
Ці порозкидані дрібнички збуджували в мені жаль: ще вчора вони були її вбранням і викликали в когось захоплення. Ці сліди кохання, розбитого муками сумління, цей образ марнотратного, розкішного, шумного життя виказували танталові зусилля задержати скороминущі втіхи. Червоні плями, що виступили на щоках молодої жінки, свідчили про ніжність її шкіри, але обличчя її мов припухло, а темні кола під очима, здавалося, вимальовувалися виразніше, ніж завжди. І все ж у неї було стільки природної сили, що ці ознаки нерозсудливого життя не спотворювали її вроди. Очі їй блищали. Схожа на одну з тих Іродіад, які завдячують своїм існуванням пензлеві Леонардо да Вінчі (я перепродував колись картини старих майстрів), вона була сповнена життя і сили; нічого хирлявого, вбогого не було ні в лініях її фігури, ні в рисах лиця; вона викликала почуття любові, але сама, здавалося мені, була дужча за любов. Вона мені сподобалась. Уже давно моє серце так не билось. Отже, я вже одержав плату. Я сам дав би тисячу франків за почуття, що нагадало б мені молодість.
- Пане, - сказала вона, запропонувавши мені сісти, чи не зробите ви ласку, зачекавши борг?
- До завтрашнього полудня, графине, - відповів я, згортаючи пред"явлений їй вексель. - До того часу я не маю права опротестувати його.
А нишком подумав: «Плати за свою розкіш, за свій титул, плати за своє щастя, за свої привілеї, якими ти користуєшся. Для охорони свого статку багаті вигадали суди, суддів і гільйотину, до яких, мов метелики на згубний для них вогонь свічки, тягнуться недосвідчені. Але для вас, людей, що сплять на шовках і під шовками, є щось інше: муки сумління, скрегіт зубовий, прихований усмішкою, химери з лев"ячою пащею, що встромлюють ікла вам у серце».
Опротестувати? Невже ви думаєте про це? - вигукнула вона, дивлячись на мене. - Невже ви так мало поважаєте мене?
Коли б, графине, сам король заборгував мені і вчасно не заплатив, я б подав у суд на нього ще скоріш, ніж на якого іншого боржника.
У цей час хтось тихенько постукав у двері.
Мене немає вдома! - владним тоном сказала молода жінка.
Анастасі, це я. Мені треба з вами поговорити.
Трохи пізніше, мій любий, - відповіла вона вже не так гостро, але все ж суворо.
Що за жарти! Ви ж з кимось розмовляєте, - відповів, входячи, мужчина; це міг бути тільки сам граф.
Графиня глянула на мене, і я зрозумів: вона стала моєю рабою. Свого часу, юначе, я був такий дурний, що не опротестовував векселів. 1763 року в Пондішері змилувався над одною жінкою; а вона мене любісінько, обдурила. Так мені й треба було - навіщо я повірив їй?
- Чого вам треба, добродію? - спитав мене граф. Я бачив, як графиня затремтіла всім тілом, як біла
оксамитна шкіра на її шиї взялася пухирцями; по-простому кажучи, її шкіра стала гусячою. А я, я сміявся в душі, хоч ні один мускул не ворухнувся на моєму обличчі.
- Цей пан - один з моїх постачальників, - сказала графиня.
Граф повернувся до мене спиною, а я наполовину витягнув з кишені вексель. Побачивши цей невблаганний порух, молода жінка підійшла до мене і дала мені брильянт.
- Візьміть, - сказала вона, - і йдіть звідси. Я віддав їй вексель і, вклонившись, вийшов.
На мою думку, брильянт коштував добрих тисячу двісті франків. У дворі я побачив цілу юрбу слуг, лакеї чистили свої лівреї, ваксували чоботи, конюхи мили розкішні екіпажі.
«От що, - подумав я, - жене до мене знатних панів. От що примушує їх благопристойно красти мільйони, зраджувати свою батьківщину. Щоб не закалятися, йдучи пішки, аристократ або той, ще під нього підробляється, ладні з головою поринути в болото».
Саме в цей час ворота розчинилися і впустили кабріолет молодого дженджика, що приніс мені вексель графині.
- Пане, - звернувся я до нього, коли він вийшов з кабріолета, - будьте ласкаві, передайте ці двісті франків графині і скажіть їй, що ту заставу, яку вона дала мені сьогодні вранці, я трохи придержу і протягом тижня вона буде в її розпорядженні.
Дженджик узяв двісті франків і глузливо усміхнувся, немовби кажучи: «Ага, заплатила! Ну що ж, тим краще».
Я прочитав на його обличчі майбутнє графині. Цей вродливий білявий красунчик, холодний, бездушний картяр, розорить себе, розорить її, розорить її чоловіка, розорить дітей, проциндрить їхню спадщину та й у інших салонах "наробить більше спустошень, ніж ціла гаубична батарея у ворожому полку.
Потім я попрямував на вулицю Монмартр до мадемуазель Фанні. Зійшов по вузьких, дуже стрімких сходах. Коли я опинився на п"ятому поверсі, мене провели у квартиру з двох кімнат, де все" блищало чистотою, як новенький дукат. Я не помітив ні порошинки на меблях у першій кімнаті, де мене прийняла господиня - мадемуазель Фанні, молода дівчина, вдягнена простенько, але зі смаком парижанки. В неї була граціозна голівка, свіже личко, привітний вигляд: каштанове, гарно зачесане волосся, спускаючись двома круглими начосами на скроні, відтіняло блакитні, чисті, як Кришталь, очі. Денне світло, пробиваючись крізь маленькі фіранки на вікнах, м"яко освітлювало її миле личко. Безліч покроєних шматків полотна, розкиданих навколо неї, свідчили про її професію, - вона шила білизну. Ця дівчина видавалася духом самотності.
Подаючи їй вексель, я сказав, що вранці не застав її.
Але ж гроші були у воротарки, - сказала вона. Я вдав, ніби не чую.
Ви, здається, рано виходите з дому?
- Я дуже рідко виходжу, та коли працюєш уночі, то треба ж іноді хоч провітритись.
Я глянув на неї. З першого погляду зрозумів усе. Це була дівчина, яку злидні примушували працювати, не розгинаючи спини; вона, мабуть, походила з якоїсь чесної фермерської родини, на обличчі в неї були веснянки, які бувають здебільшого у сільських дівчат. Від неї віяло доброчесністю. Я ніби опинився в атмосфері щирості і душевної чистоти, і мені навіть стало легше дихати. Бідна наївна дівчина! Вона в щось вірила: над її простеньким ліжком з фарбованого дерева висіло розп"яття, прикрашене двома гілочками буксусу. Я був майже зворушений. Мені хотілося запропонувати їй гроші в позичку всього по дванадцять процентів, щоб допомогти їй придбати якесь прибуткове діло.
«Але, - подумав я, - у неї, либонь, в який-небудь молодий кузен, що примусить її підписувати векселі і оббере бідну дівчину».
І я пішов, приборкавши свої великодушні наміри, бо мені не раз доводилося спостерігати, що коли благодіяння не шкодить благодійникові, то воно вбивав облагодіяного. Коли ви ввійшли до моєї кімнати, я думав саме про Фанні Мальво, - з неї вийшла б гарна жіночка, мати сім"ї. Я порівняв її чисте самотнє життя з життям тієї графині, що почала вже підписувати векселі, а незабаром скотиться в безодню пороків на самісіньке дно.
Замислившись, він помовчав з хвилину, а я в цей час розглядав його.
- Ну, так от, - заговорив він знову, - що ви скажете - хіба погані в мене розваги? Хіба не цікаво забратися в найпотаємніші закутки людського серця? Хіба не цікаво пізнати життя інших людей і побачити його без прикрас? Яких тільки картин не набачишся! Тут і гидкі болячки, і невтішне горе, любовні пристрасті, злидні, що на них чигають води Сени, юнацькі насолоди, що ведуть на ешафот, регіт розпачу і розкішні бенкети. Сьогодні бачиш трагедію: бідолашний батько наклав руки на себе, бо не може більше прогодувати своїх дітей. Завтра дивишся комедію: молодий гульвіса пробує розіграти перед тобою класичну сценку з Діманшем, пристосувавши її до нашого часу. Ви, звісно, чули, як вихваляють красномовність найновіших проповідників; іноді я гаяв час, ходив їх слухати. їм щастило де в чому змінювати мої погляди, але поведінку - ніколи в світі! - як сказав хтось. Так от, ці добрі священики, ваші Мірабо, Верньо та інші - просто заїки порівняно з моїми повсякденними ораторами. Часто яка-небудь закохана дівчина, старий купець, що стоїть на порозі банкрутства, мати, коли хоче затаїти синову провину, артист, що сидить без шматка хліба, вельможа, який втратив ласку і через брак грошей от-от позбудеться всього, що він здобув завдяки своїм тривалим зусиллям, усі ці люди іноді зворушують мене силою свого слова. Чудові актори! Але обдурити мене їм ніколи не щастило. Мій погляд як у господа бога, - я читаю в серцях. Від мене нічого не сховається. А хіба можуть у чомусь відмовити тому, в кого в руках мішок золота. Я досить багатий, щоб купити сумління тих, що керують міністрами, починаючи від канцелярських служителів і кінчаючи їхніми коханками. Хіба це не влада? Я можу мати найвродливіших жінок і купувати найніжніші ласки. Хіба це не втіха? Влада і втіха - хіба не в цьому полягав суть усього нашого суспільного ладу? Таких, як я, в Парижі чоловік десять; ми вершителі вашої долі - тихенькі, нікому невідомі. А життя? Хіба це не машина, яку приводять у рух гроші? Знайте, що причини завжди переходять у наслідки: ніколи не вдасться відділити душу від тіла, дух від матерії. Золото - ось духовна суть усього теперішнього суспільства. Я і мої побратими, об"єднані однаковими інтересами, збираємося в певні дні тижня в кафе «Феміда» біля Нового мосту. Там ми відкриваємо один сущому таємниці фінансового світу. Ніяке багатство не може нас обманути, - ми знаємо таємниці всіх знатних родин. У нас є щось подібне до «чорної книги», куди ми занотовуємо найважливіші відомості про державний кредит, про банки, про торгівлю. Ми нібито біржові духівники, становимо ніби священний трибунал інквізиції, де аналізуємо дуже незначні на перший погляд вчинки багатих людей і завжди вгадуємо правильно. Один з нас стежить за судовим середовищем, другий - фінансовим, третій за вищим чиновництвом, четвертий - за торговим. Я наглядаю за матусиними синками з багатих родин, за художниками і - акторами, світськими людьми, а також за картярами, - найцікавішою частиною паризького суспільства. Кожен оповідає нам таємниці свого сусіди. Обдурене кохання, ображений гонор - балакучі. Пороки розчарування, помста - найкращі агенти поліції. Як і я, мої побратими натішилися всім, усім переситились і люблять тепер тільки владу та гроші заради самого володіння владою грошима. Ось тут, - сказав він, показуючи на свою холодну, з голими стінами кімнату, - найпалкіший коханець, що десь в іншому місці спалахнув би гнівом від натяку і витягнув би шпагу через дрібницю, благає мене, мов бога, молитовно склавши руки. Найгордовитіший купець, найчванливіша красуня, найпихатіший військовий - тут усі благають зі слізьми люті або горя на очах. Сюди приходять благати і славетний художник, і письменник, чиї імена житимуть у пам"яті прийдешніх поколінь. А отут, - додав він, прикладаючи руку до свого чола, - містяться терези, на яких зважуються спадщина і інтереси всього Парижа. Ну як, ви й тепер думаєте, що під цією холодною, байдужою машкарою, непорушність якої так часто вас дивувала, немає радощів? - сказав він, обернувши до мене своє бліде, наче відлите з срібла обличчя.
Я повернувся в свою кімнату зовсім приголомшений. Цей маленький сухорлявий дідок раптом виріс у моїх очах, став фантастичною постаттю, втіленням влади золота. Життя і люди викликали в мене в цю мить жах.
«Невже все вирішують гроші?» - питав я себе.
Пригадую, я довго не міг заснути. Бачив купи грошей навколо себе. Мої думки посіла прекрасна графиня. Щиро признаюсь, хоч мені й соромно, вона зовсім затьмарила образ Фанні Мальво, простого, чистого створіння, приреченого на працю і невідомість. Але вранці, крізь серпанок мого пробудження, ніжна Фанні постала переді мною в усій своїй вроді, і я вже думав тільки про неї...
- Чи не хочете випити склянку води з цукром? - спитала віконтеса, перепиняючи Дервіля.
- Залюбки, - відповів він.
- Проте я не розумію, яке відношення до нас має вся ця історія, - мовила пані де Гранльє і задзеленчала дзвіночком.
- Сто чортів! - вигукнув Дервіль свою улюблену лайку. - Та я одразу розжену сон мадемуазель Камілли, коли скажу, що її щастя ще недавно залежало, від батечка Гобсека. Але старий уже помер (на вісімдесят дев"ятому році) пан де Ресто незабаром одержить чимале багатство. Як і чому - це потребує пояснень. Що ж до Фанні Мальво, то ви її знаєте: це моя дружина.
Бідолаха, - зауважила віконтеса, - ви з властивою вам щирістю, либонь, призналися б у цьому й перед більшим товариством.
Я ладен крикнути про це всьому світові , - відповів адвокат.
Ось солодка вода. Пийте, пийте, мій славний Дервілю. Ви ніколи нічого не досягнете, зате будете найщасливішим і найкращим серед людей.
Я вас покинув на вулиці Ельдера, у якоїсь графині , - промовив, підводячи голову, брат віконтеси, що трохи був задрімав. - Що ви там робили?
Через кілька день після моєї розмови з старим голландцем я захистив дисертацію, - вів далі Дервіль. - Я дістав ступінь ліценціата юридичних наук, а потім і звання адвоката. Старий скнара почав ставитися до мене ще довірливіше. Він навіть радився зі мною щодо різних своїх ризикованих афер, у які він встрявав, зібравши точні відомості, хоча навіть не дуже досвідчений ділок вважав би їх за небезпечні. Цей чоловік, на якого ніхто не міг вплинути, вислухував мої поради з певною пошаною. Правда, він завжди вміло користувався ними. Та ось, попрацювавши три роки в конторі, я дістав посаду старшого клерка і переїхав з вулиці де Гре, бо мій патрон, крім ста п"ятдесяти франків на місяць, давав мені ще харчі й квартиру. Це був щасливий день! Коли я прощався з лихварем він не виявив ні почуття дружби, ні не вдоволення, не запрошував мене заходити до нього; він тільки так на мене глянув, що можна було подумати, ніби лихвар володіє даром ясновидіння. Через тиждень старий сам прийшов до мене, приніс одну досить складну справу про відчуження майна; відтоді почав знову безплатно користатися моїми порадами, причому так невимушено, мовби платив мені за них. Наприкінці другого, 1818-1819 року мій патрон, страшенний гульвіса і марнотратник, опинився у великій скруті і змушений був продати свою контору. Хоч тоді патент адвоката й не коштував так неймовірно дорого, як тепер, мій патрон заправив за свою контору чималі гроші - сто п"ятдесят тисяч франків. Якби діяльній, освіченій, розумній людині довірили таку суму на купівлю цієї контори, вона могла б жити пристойно, платити проценти за позику і за десять років розквитатися з боргом. Однак у мене, сьомої дитини дрібного нуайонського буржуа, не було ні гроша. Та й знав я тільки одного капіталіста - батечка Гобсека. Честолюбна думка і якийсь промінь надії надали мені відваги звернутися до нього. І от одного вечора я повільно попрямував на вулицю де Гре. Серце в мене сильно калатало, коли я постукав у двері похмурого будинку. Мені згадалося все, що я чув од старого скнари ще тоді, коли навіть уявлення не мав, які жорстокі муки крають серце людей, що переступали цей поріг. Тепер, як і вони, я йшов до нього просити.
«Але ні , - сказав я собі , - чесна людина повинна і скрізь триматися з гідністю. Принижуватися через
гроші не варто. Покажу себе таким самим розсудливим, як і він».
Після того як я виїхав, батечко Гобсек найняв мою кімнату, щоб спекатися сусідів, і велів у своїх дверях і зробити маленьке заґратоване віконце; він одчинив двері тільки після того, як розгледів мене у віконце.
- Ну, то що, - своїм пискливим голосом звернувся старий до мене, - ваш патрон продав свою контору?
Звідки ви знаєте про це? Він про це ще нікому не казав, окрім мене.
Губи в старого зібралися по куточках складками, мов завіски, і цю німу посмішку супроводив холодний погляд.
- Якби цього не трапилось, я не бачив би вас у себе, - додав він сухо і замовк.
Я стояв спантеличений...
- Послухайте мене, батечку Гобсек, - почав, намагаючись говорити якнайспокійніше, хоч безстрасний погляд старого, що не зводив з мене прозорих блискучих очей, бентежив мене.