Онлайн чтение книги севастопольские рассказы севастополь в мае. Лев Толстой. Севастопольские рассказы

Лев Николаевич ТОЛСТОЙ

В 1851-53 Толстой на Кавказе участвует в военных действиях (сначала в качестве волонтёра, затем – артилеристского офицера), а в 1854 отправляется в Дунайскую армию. Вскоре после начала Крымской войны его по личной просьбе переводят в Севастополь (в осажденном городе он сражается на знаменитом 4-м бастионе). Армейский быт и эпизоды войны дали Толстому материал для рассказов «Набег» (1853), «Рубка леса» (1853-55), а также для художественных очерков «Севастополь в декабре месяце», «Севастополь в мае», «Севастополь в августе 1855 года» (все опубликовано в «Современнике» в 1855-56). Эти очерки, получившие по традиции название «Севастопольские рассказы», смело объединили документ, репортаж и сюжетное повествование; они произвели огромное впечатление на русское общество. Война предстала в них безобразной кровавой бойней, противной человеческой природе. Заключительные слова одного из очерков, что единственным его героем является правда, стали девизом всей дальнейшей литературной деятельности писателя. Пытаясь определить своеобразие этой правды, Н. Г. Чернышевский проницательно указал на две характерные черты таланта Толстого – «диалектику души» как особую форму психологического анализа и «непосредственную чистоту нравственного чувства» (Полн. собр. соч., т. 3, 1947, с. 423, 428).

СЕВАСТОПОЛЬ В ДЕКАБРЕ МЕСЯЦЕ

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет – все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани – особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов – дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. – кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом – солдатами, моряками, купцами, женщинами, – причаливают и отчаливают от пристани.

– На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, – предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.

Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди – старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…

– Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, – скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, – вправо руля.

– А на нем пушки-то еще все, – заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его.

– А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, – заметит старик, тоже взглядывая на корабль.

– Вишь ты, где разорвало! – скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы.

– Это он с новой батареи нынче палит, – прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. – Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. – И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат сбитень горячий, и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные кузла; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, – везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было – поить лошадей или таскать орудия, – так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает чрез улицу.

Уже шесть месяцев прошло с тех пор, как просвистало первое ядро с бастионов Севастополя и взрыло землю на работах неприятеля, и с тех пор тысячи бомб, ядер и пуль не переставали летать с бастионов, в траншей и с траншей на бастионы и ангел смерти не переставал парить над ними.

Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи – успокоиться в объятиях смерти. Сколько звездочек надето, сколько снято, сколько Анн, Владимиров, сколько розовых гробов и полотняных покровов! А все те же звуки раздаются с бастионов, все так же – с невольным трепетом и суеверным страхом – смотрят в ясный вечер французы из своего лагеря на желтоватую изрытую землю бастионов Севастополя, на черные движущиеся по ним фигуры наших матросов и считают амбразуры, из которых сердито торчат чугунные пушки; все так же в трубу рассматривает с вышки телеграфа штурманский унтер-офицер пестрые фигуры французов, их батареи, палатки, колонны, движущиеся по Зеленой горе, и дымки, вспыхивающие в траншеях, и все с тем же жаром стремятся с различных сторон света разнородные толпы людей, с еще более разнородными желаниями, к этому роковому месту.

А вопрос, не решенный дипломатами, еще меньше решается порохом и кровью.

Мне часто приходила странная мысль: что, ежели бы одна воюющая сторона предложила другой – выслать из каждой армии по одному солдату? Желание могло бы показаться странным, но отчего не исполнить его? Потом выслать другого, с каждой стороны, потом 3-го, 4-го и т. д., до тех пор, пока осталось бы по одному солдату в каждой армии (предполагая, что армии равносильны и что количество было бы заменяемо качеством). И тогда, ежели уже действительно сложные политические вопросы между разумными представителями разумных созданий должны решаться дракой, пускай бы подрались эти два солдата – один бы осаждал город, другой бы защищал его.

Это рассуждение кажется только парадоксом, но оно верно. Действительно, какая бы была разница между одним русским, воюющим против одного представителя союзников, и между 80 тысячами воюющих против 80 тысяч? Отчего не 135 тысяч против 135 тысяч? Отчего не 20 тысяч против 20 тысяч? Отчего не 20 против 20-ти? Отчего не один против одного? Никак одно не логичнее другого. Последнее, напротив, гораздо логичнее, потому что человечнее. Одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать.

2

В осажденном городе Севастополе, на бульваре, около павильона играла полковая музыка, и толпы военного народа и женщин празднично двигались по дорожкам. Светлое весеннее солнце взошло с утра над английскими работами, перешло на бастионы, потом на город – на Николаевскую казарму и, одинаково радостно светя для них, теперь спускалось к далекому синему морю, которое, мерно колыхаясь, светилось серебряным блеском.

Высокий, немного сутуловатый пехотный офицер, натягивая на руку не совсем белую, но опрятную перчатку, вышел из калитки одного из маленьких матросских домиков, настроенных на левой стороне Морской улицы, и, задумчиво глядя себе под ноги, направился в гору к бульвару. Выражение некрасивого с низким лбом лица этого офицера изобличало тупость умственных способностей, но притом рассудительность, честность и склонность к порядочности. Он был дурно сложен – длинноног, неловок и как будто стыдлив в движениях. На нем была незатасканная фуражка, тонкая, немного странного лиловатого цвета шинель, из-под борта которой виднелась золотая цепочка часов; панталоны со штрипками и чистые, блестящие, хотя и с немного стоптанными в разные стороны каблуками, опойковые сапоги, – но не столько по этим вещам, которые не встречаются обыкновенно у пехотного офицера, сколько по общему выражению его персоны, опытный военный глаз сразу отличал в нем не совсем обыкновенного пехотного офицера, а немного повыше. Он должен был быть или немец, ежели бы не изобличали черты лица его чисто русское происхождение, или адъютант, или квартермистр полковой (но тогда бы у него были шпоры), или офицер, на время кампании перешедший из кавалерии, а может, и из гвардии. Он действительно был перешедший из кавалерии и в настоящую минуту, поднимаясь к бульвару, думал о письме, которое сейчас получил от бывшего товарища, теперь отставного, помещика Т. губернии, и жены его, бледной голубоглазой Наташи, своей большой приятельницы. Он вспомнил одно место письма, в котором товарищ пишет:

«Когда приносят нам „Инвалид“, то Пупка (так отставной улан называл жену свою) бросается опрометью в переднюю, хватает газеты и бежит с ними на эс в беседку, в гостиную (в которой, помнишь, как славно мы проводили с тобой зимние вечера, когда полк стоял у нас в городе), и с таким жаром читает ваши геройские подвиги, что ты себе представить не можешь. Она часто про тебя говорит: „Вот Михайлов, – говорит она, – так это душка человек, я готова расцеловать его, когда увижу, – он сражается на бастионах и непременно получит Георгиевский крест, и про него в газетах напишут“, и т. д., и т. д., так что я решительно начинаю ревновать к тебе». В другом месте он пишет: «До нас газеты доходят ужасно поздно, а хотя изустных новостей и много, не всем можно верить. Например, знакомые тебе барышни с музыкой рассказывали вчера, что уж будто Наполеон пойман нашими казаками и отослан в Петербург, но ты понимаешь, как много я этому верю. Рассказывал же нам один приезжий из Петербурга (он у министра, по особым порученьям, премилый человек, и теперь, как в городе никого нет, такая для нас рисурс, что ты себе представить не можешь) – так он говорит наверно, что наши заняли Евпаторию, так что французам нет уже сообщения с Балаклавой, и что у нас при этом убито двести человек, а у французов до пятнадцати тысяч. Жена была в таком восторге по этому случаю, что кутила целую ночь, и говорит, что ты, наверное, по ее предчувствию, был в этом деле и отличился…»

Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель, верно, составил себе истинное и невыгодное понятие в отношении порядочности о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, – вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо. Эти воспоминания имели тем большую прелесть для штабс-капитана Михайлова, что тот круг, в котором ему теперь привелось жить в пехотном полку, был гораздо ниже того, в котором он вращался прежде, как кавалерист и дамский кавалер, везде хорошо принятый в городе Т.

Его прежний круг был до такой степени выше теперешнего, что когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом, его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное – «пускай говорит», мол, и что ежели он не выказывал явного презрения к кутежу товарищей – водкой, к игре по четверти копейки на старые карты, и вообще к грубости их отношений, то это надо отнести к особенной кротости, уживчивости и рассудительности его характера.

От воспоминаний штабс-капитан Михайлов невольно перешел к мечтам и надеждам. «Каково будет удивление и радость Наташи, – думал он, шагая на своих стоптанных сапогах по узенькому переулочку, – когда она вдруг прочтет в „Инвалиде“ описание, как я первый влез на пушку и получил Георгия. Капитана же я должен получить по старому представлению. Потом очень легко я в этом же году могу получить майора по линии, потому что много перебито, да и еще, верно, много перебьют нашего брата в эту кампанию. А потом опять будет дело, и мне, как известному человеку, поручат полк… подполковник… Анну на шею… полковник…» – и он был уже генералом, удостаивающим посещения Наташу, вдову товарища, который, по его мечтам, умрет к этому времени, когда звуки бульварной музыки ясное долетели до его слуха, толпы народа кинулись ему в глаза, и он очутился на бульваре прежним пехотным штабс-капитаном, ничего не значащим, неловким и робким.

3

Он подошел сначала к павильону, подле которого стояли музыканты, которым вместо пюпитров другие солдаты того же полка, раскрывши, держали ноты и около которых, больше смотря, чем слушая, составили кружок писаря, юнкера, няньки с детьми и офицеры в старых шинелях. Кругом павильона стояли, сидели и ходили большею частью моряки, адъютанты и офицеры в белых перчатках и новых шинелях. По большой аллее бульвара ходили всяких сортов офицеры и всяких сортов женщины, изредка в шляпках, большей частью в платочках (были и без платочков и без шляпок), но ни одной не было старой, а замечательно, что все молодые. Внизу по тенистым пахучим аллеям белых акаций ходили и сидели уединенные группы.

Никто особенно рад не был, встретив на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, может быть, его полка капитанов Обжогова и Сусликова, которые с горячностью пожали ему руку, но первый был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным, вспотевшим лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно было ходить с ними, особенно перед офицерами в белых перчатках, из которых с одним – с адъютантом – штабс-капитан Михайлов кланялся, а с другим – штаб-офицером – мог бы кланяться, потому что два раза встречал его у общего знакомого. Притом же, что веселого ему было гулять с этими господами Обжоговым и Сусликовым, когда он и без того по шести раз на день встречал их и пожимал им руки. Не для этого же он пришел на музыку.

Ему бы хотелось подойти к адъютанту, с которым он кланялся, и поговорить с этими господами совсем не для того, чтобы капитаны Обжогов и Сусликов, и поручик Паштецкий, и другие видели, что он говорит с ними, но просто для того, что они приятные люди, притом знают все новости – порассказали бы…

Но отчего же штабс-капитан Михайлов боится и не решается подойти к ним? «Что, ежели они вдруг мне не поклонятся, – думает он, – или поклонятся и будут продолжать говорить между собою, как будто меня нет, или вовсе уйдут от меня, и я там останусь один между аристократами». Слово аристократы (в смысле высшего отборного круга, в каком бы то ни было сословии) получило у нас в России, где бы, кажется, вовсе не должно было быть его, с некоторого времени большую популярность и проникло во все края и во все слои общества, куда проникло только тщеславие (а в какие условия времени и обстоятельств не проникает эта гнусная страстишка?), – между купцами, между чиновниками, писарями, офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где есть люди. А так как в осажденном городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и не-аристократа. Для капитана Обжогова штабс-капитан Михайлов аристократ, потому что у него чистая шинель и перчатки, и он его за это терпеть не может, хотя уважает немного; для штабс-капитана Михайлова адъютант Калугин аристократ, потому что он адъютант и на «ты» с другим адъютантом, и за это он не совсем хорошо расположен к нему, хотя и боится его. Для адъютанта Калугина граф Нордов аристократ, и он его всегда ругает и презирает в душе за то, что он флигель-адъютант. Ужасное слово аристократ. Зачем подпоручик Зобов так принужденно смеется, хотя ничего нет смешного, проходя мимо своего товарища, который сидит с штаб-офицером? Чтобы доказать этим, что, хотя он и не аристократ, но все-таки ничуть не хуже их. Зачем штаб-офицер говорит таким слабым, лениво-грустным, не своим голосом? Чтобы доказать своему собеседнику, что он аристократ и очень милостив, разговаривая с подпоручиком. Зачем юнкер так размахивает руками и подмигивает, идя за барыней, которую он в первый раз видит и к которой он ни за что не решится подойти? Чтоб показать всем офицерам, что, несмотря на то, что он им шапку снимает, он все-таки аристократ и ему очень весело. Зачем артиллерийский капитан так грубо обошелся с добродушным ординарцем? Чтобы доказать всем, что он никогда не заискивает и в аристократах не нуждается, и т. д., и т. д., и т. д.

Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде – даже на краю гроба и между людьми, готовыми к смерти из-за высокого убеждения. Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века. Отчего между прежними людьми по слышно было об этой страсти, как об оспе или холере? Отчего в наш век есть только три рода людей: одних – принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других – принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих – бессознательно, рабски действующих под его влиянием? Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу и про страдания, а литература нашего века есть только бесконечная повесть «Снобсов» и «Тщеславия»?

Штабс-капитан Михайлов два раза в нерешительности прошел мимо кружка своих аристократов, в третий раз сделал усилие над собой и подошел к ним. Кружок этот составляли четыре офицера: адъютант Калугин, знакомый Михайлова, адъютант князь Гальцин, бывший даже немножко аристократом для самого Калугина, подполковник Нефердов, один из так называемых 122-х светских людей, поступивших на службу из отставки под влиянием отчасти патриотизма, отчасти честолюбия и, главное, того, что все это делали; старый клубный московский холостяк, здесь присоединившийся к партии недовольных, ничего не делающих, ничего не понимающих и осуждающих все распоряжения начальства, и ротмистр Праскухнн, тоже один из 122-х героев. К счастью Михайлова, Калугин был в прекрасном расположении духа (генерал только что поговорил с ним весьма доверенно, и князь Гальцин, приехав из Петербурга, остановился у него), он счел не унизительным подать руку штабс-капитану Михайлову, чего не решился, однако, сделать Праскухии, весьма часто встречавшийся на бастионе с Михайловым, неоднократно пивший его вино и водку и даже должный ему по преферансу 12 руб. с полтиной. Не зная еще хорошенько князя Гальцина, ему не хотелось изобличить перед ним свое знакомство с простым пехотным штабс-капитаном; он слегка поклонился ему.

– Что, капитан, – сказал Калугин, – когда опять на баксиончик? Помните, как мы с вами встретились на Шварцовском редуте, – жарко было? а?

– Да, жарко, – сказал Михайлов, с прискорбием вспоминая о том, какая у него была печальная фигура, когда он в ту ночь, согнувшись, пробираясь по траншее на бастион, встретил Калугина, который шел таким молодцом, бодро побрякивая саблей.

– Мне, по-настоящему, приходится завтра идти, но у нас болен, – продолжал Михайлов, – один офицер, так… – Он хотел рассказать, что черед был не его, но так как командир восьмой роты был нездоров, а в роте оставался прапорщик только, то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского и потому шел нынче на бастион. Калугин не дослушал его.

– А я чувствую, что на днях что-нибудь будет, – сказал он князю Гальцину.

– А что, не будет ли нынче чего-нибудь? – робко спросил Михайлов, поглядывая то на Калугина, то на Гальцина. Никто не отвечал ему. Князь Гальцин только сморщился как-то, пустил глаза мимо его фуражки и, помолчав немного, сказал:

– Славная девочка эта в красном платочке. Вы ее не знаете, капитан?

– Это около моей квартиры дочь одного матроса, – отвечал штабс-капитан.

– Пойдемте посмотрим ее хорошенько.

И князь Гальцин взял под руку с одной стороны Калугина, с другой штабс-капитана, вперед уверенный, что это не может не доставить последнему большого удовольствия, что действительно было справедливо.

Штабс-капитан был суеверен и считал большим грехом перед делом заниматься женщинами, но в этом случае он притворился большим развратником, чему, видимо, не верили князь Гальцин и Калугин и что чрезвычайно удивляло девицу в красном платочке, которая не раз замечала, как штабс-капитан краснел, проходя мимо ее окошка. Праскухин шел сзади и все толкал за руку князя Гальцина, делая разные замечания на французском языке; но, так как вчетвером нельзя было идти по дорожке, он принужден был идти один и только на втором круге взял под руку подошедшего и заговорившего с ним известно храброго морского офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов. И известный храбрец с радостью просунул свою мускулистую, честную руку за локоть, всем и самому Сервягину хорошо известному за не слишком хорошего человека, Праскухину. Но когда Праскухин, объясняя князю Гальцину свое знакомство с этим моряком, шепнул ему, что это был известный храбрец, князь Гальцин, бывший вчера на 4-м бастионе и видевший от себя в 20-ти шагах лопнувшую бомбу, считая себя не меньшим храбрецом, чем этот господин, и предполагая, что весьма много репутаций приобретается задаром, не обратил на Сервягина никакого внимания.

Штабс-капитану Михайлову так приятно было гулять в этом обществе, что он забыл про милое письмо из Т., про мрачные мысли, осаждавшие его при предстоящем отправлении на бастион, и, главное, про то, что в 7 часов ему надо было быть дома. Он пробыл с ними до тех пор, пока они не заговорили исключительно между собой, избегая его взглядов, давая тем знать, что он может идти, и, наконец, совсем ушли от него. Но штабс-капитан все-таки был доволен и, проходя мимо юнкера барона Песта, который был особенно горд и самонадеян со вчерашней ночи, которую он в первый раз провел в блиндаже пятого бастиона, и считал себя вследствие этого героем, он нисколько не огорчился подозрительно-высокомерным выражением, с которым юнкер вытянулся и снял перед ним фуражку.

4

Но едва штабс-капитан перешагнул порог своей, квартиры, как совсем другие мысли пошли ему в голову. Он увидал свою маленькую комнатку с земляным неровным полом и кривыми окнами, залепленными бумагой, свою старую кровать с прибитым над ней ковром, на котором изображена была амазонка и висели два тульские пистолета, грязную, с ситцевым одеялом постель юнкера, который жил с ним; увидал своего Никиту, который с взбудораженными сальными волосами, почесываясь, встал с полу; увидал свою старую шинель, личные сапоги и узелок, из которого торчали конец мыльного сыра и горлышко портерной бутылки с водкой, приготовленные для него на бастион, и с чувством, похожим на ужас, он вдруг вспомнил, что ему нынче на целую ночь идти с ротой в ложементы.

«Наверное, мне быть убитым нынче, – думал штабс-капитан, – я чувствую. И главное, что не мне надо было идти, а я сам вызвался. И уж это всегда убьют того, кто напрашивается. И чем болен этот проклятый Непшитшетский? Очень может быть, что и вовсе не болен, а тут из-за него убьют человека, а непременно убьют. Впрочем, ежели не убьют, то, верно, представят. Я видел, как полковому командиру понравилось, когда я сказал, что позвольте мне идти, ежели поручик Непшитшетский болен. Ежели не выйдет майора, то уж Владимира наверно. Ведь я уж 13-й раз иду на бастион. Ох, 13! скверное число. Непременно убьют, чувствую, что убьют; но надо же было кому-нибудь идти, нельзя с прапорщиком роте идти, а что-нибудь бы случилось, ведь это честь полка, честь армии от этого зависит. Мой долг был идти… да, долг. А есть предчувствие». Штабс-капитан забывал, что это предчувствие, в более или менее сильной степени, приходило ему каждый раз, как нужно было идти на бастион, и не знал, что тоже, в более или менее сильной степени, предчувствие испытывает всякий, кто идет в дело. Немного успокоив себя этим понятием долга, которое у штабс-капитана, как и вообще у всех людей недалеких, было особенно развито и сильно, он сел к столу и стал писать прощальное письмо отцу, с которым последнее время был не совсем в хороших отношениях по денежным долам. Через 10 минут, написав письмо, он встал от стола с мокрыми от слез глазами и, мысленно читая все молитвы, которые знал (потому что ему совестно было перед своим человеком громко молиться Богу), стал одеваться. Еще очень хотелось ему поцеловать образок Митрофания, благословение покойницы матушки и в который он имел особенную веру, но так как он стыдился сделать это при Никите, то выпустил образа из сюртука так, чтобы мог их достать, не расстегиваясь, на улице. Пьяный и грубый слуга лениво подал ему новый сюртук (старый, который обыкновенно надевал штабс-капитан, идя на бастион, не был починен).

– Отчего не починен сюртук? Тебе только бы все спать, этакой! – сердито сказал Михайлов.

– Чего спать? – проворчал Никита. – День-деньской бегаешь, как собака: умаешься небось, – а тут не засни еще.

– Ты опять пьян, я вижу.

– Не на ваши деньги напился, что попрекаете.

– Молчи, скотина! – крикнул штабс-капитан, готовый ударить человека, еще прежде расстроенный, а теперь окончательно выведенный из терпения и огорченный грубостью Никиты, которого он любил, баловал даже и с которым жил уже двенадцать лет.

– Скотина! скотина! – повторял слуга. – И что ругаетесь скотиной, сударь? Ведь теперь время какое? нехорошо ругать.

Михайлов вспомнил, куда он идет, и ему стыдно стало.

– Ведь ты хоть кого выведешь из терпенья, Никита, – сказал он кротким голосом. – Письмо это к батюшке, на столе оставь так и не трогай, – прибавил он, краснея.

– Слушаю-с, – сказал Никита, расчувствовавшийся под влиянием вина, которое он выпил «на свои деньги», и с видимым желанием заплакать, хлопая глазами.

Когда же на крыльце штабс-капитан сказал: «Прощай, Никита!» – то Никита вдруг разразился принужденными рыданиями и бросился целовать руки своего барина. «Прощайте, барин!» – всхлипывая, говорил он.

Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, и что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей), и т. д., и т. д. По уходе барина Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.

«А может быть, только ранят, – рассуждал сам с собою штабс-капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону. – Но куда? как? сюда или сюда? – думал он, мысленно указывая на живот и на грудь. – Вот ежели бы сюда, – он думал о верхней части ноги, – да кругом бы обошла. Ну, а как сюда да осколком – кончено!»

Штабс-капитан, однако, сгибаясь, по траншеям благополучно дошел до ложементов, расставил с саперным офицером, уже в совершенной темноте, людей на работы и сел в ямочку под бруствером. Стрельба была малая; только изредка вспыхивали то у нас, то у него молнии, и светящаяся трубка бомбы прокладывала огненную дугу на темном звездном небе. Но все бомбы ложились далеко сзади и справа ложемента, в котором в ямочке сидел штабс-капитан, так что он успокоился отчасти, выпил водки, закусил мыльным сыром, закурил папиросу и, помолившись Богу, хотел заснуть немного.

5

Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест, который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым никто не говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли пить чай к Калугину.

– Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя, – говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна на мягком, покойном кресле и расстегивая воротник чистой крахмальной голландской рубашки, – как же он женился?

– Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps ou on ne parlait que de ca a P (etersbour) g 4Я вам говорю, что одно время только об этом и говорили в Петербурге (франц.) , – сказал, смеясь, князь Гальцин, вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь на окно подле Калугина, – просто умора. Уж я все это знаю подробно. – И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую-то любовную историю, которую мы пропустим потому, что она для нас не интересна.

Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, и особенно Калугин и князь Гальцин, очень милыми, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.

– Что Маслоцкий?

– Который? лейб-улан или конногвардеец?

– Я их обоих знаю. Конногвардеец при мне мальчишка был, только что из школы вышел. Что старший – ротмистр?

– О! уж давно.

– Что, все возится с своей цыганкой?

– Нет, бросил, – и т. д. в этом роде.

Потом князь Гальцин сел к фортепьянам и славно спел цыганскую песенку. Праскухин, хотя никто не просил его, стал вторить, и так хорошо, что его уж просили вторить, чему он был очень доволен.

Человек вошел с чаем со сливками и крендельками на серебряном подносе.

– Подай князю, – сказал Калугин.

– А ведь странно подумать, – сказал Гальцин, взяв стакан и отходя к окну, – что мы здесь в осажденном городе: фортаплясы, чай со сливками, квартира такая, что я, право, желал бы такую иметь в Петербурге.

– Да уж ежели бы еще этого не было, – сказал всем недовольный старый подполковник, – просто было бы невыносимо это постоянное ожидание чего-то… видеть, как каждый день бьют, бьют – и все нет конца, ежели при этом бы жить в грязи и не было бы удобств.

– А как же наши пехотные офицеры, – сказал Калугин, – которые живут на бастионах с солдатами, в блиндаже и едят солдатский борщ, – как им-то?

– Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить, – сказал Гальцин, – чтобы люди в грязном белье, во в (шах) и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme5этой прекрасной храбрости дворянина (франц.) , – не может быть.

– Да они и не понимают этой храбрости, – сказал Праскухин.

– Ну что ты говоришь пустяки, – сердито перебил Калугин, – уж я видел их здесь больше тебя и всегда и везде скажу, что наши пехотные офицеры хоть, правда, во вшах и по десять дней белья не переменяют, а это герои, удивительные люди.

В это время в комнату вошел пехотный офицер.

– Я… мне приказано… я могу ли явиться к ген… к его превосходительству от генерала NN? – спросил он, робея и кланяясь.

Калугин встал, но, не отвечая на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официальной улыбкой спросил офицера, не угодно ли им подождать, и, не попросив его сесть и не обращая на него больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по-французски, так что бедный офицер, оставшись посередине комнаты, решительно не знал, что делать с своей персоной и руками без перчаток, которые висели перед ним.

– По крайне нужному делу-с, – сказал офицер после минутного молчания.

– А! так пожалуйте, – сказал Калугин с той же оскорбительной улыбкой, надевая шинель и провожая его к двери.

– Eh bien, messieurs, je crois que cela chauffera cette nuit 6Ну, господа, нынче ночью, кажется, будет жарко (франц.) , – сказал Калугин, выходя от генерала.

– А? что? что? вылазка? – стали спрашивать все.

– Уж не знаю – сами увидите, – отвечал Калугин с таинственной улыбкой.

– Да ты мне скажи, – сказал барон Пест, – ведь ежели есть что-нибудь, так я должен идти с Т. полком на первую вылазку.

– Ну, так и иди с Богом.

– И мой принципал на бастионе, стало быть, и мне надо идти, – сказал Праскухин, надевая саблю, но никто не отвечал ему: он сам должен был знать, идти ли ему или нет.

– Ничего не будет, уж я чувствую, – сказал барон Пест, с замиранием сердца думая о предстоящем деле, но лихо набок падевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты вместе с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим местам. «Прощайте, господа». – «До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся», – прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест, нагнувшись на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.

– Да, немножко! – прокричал юнкер, который не разобрал, что ему говорили, и топот казачьих лошадок скоро стих в темной улице.

– Non, dites moi, est-ce qu"il y aura veritablement quelque chose cetle nuit? 7Нет, скажите: правда, нынче ночью что-нибудь будет? (франц.) – сказал Гальцин, лежа с Калугиным на окошке и глядя на бомбы, которые поднимались над бастионами.

– Тебе я могу рассказать, видишь ли, ведь ты был на бастионах? (Гальцин сделал знак согласия, хотя он был только раз на четвертом бастионе). Так против нашего люнета была траншея, – и Калугин, как человек неспециальный, хотя и считавший свои военные суждения весьма верными, начал, немного запутанно и перевирая фортификационные выражения, рассказывать положение наших и неприятельских работ и план предполагавшегося дела.

– Однако начинают попукивать около ложементов. Ого! Это наша или его? вон лопнула, – говорили они, лежа на окне, глядя на огненные линии бомб, скрещивающиеся в воздухе, на молнии выстрелов, на мгновение освещавшие темно-синее небо, и белый дым пороха и прислушиваясь к звукам все усиливающейся и усиливающейся стрельбы.

– Quel charmant coup d"oeil! 8Какой красивый вид! (франц.) a? – сказал Калугин, обращая внимание своего гостя на это действительно красивое зрелище. – Знаешь, звезды не различишь от бомбы иногда.

– Да, я сейчас думал, что это звезда, а она опустилась, вот лопнула, а эта большая звезда – как ее зовут? – точно как бомба.

– Знаешь, я до того привык к этим бомбам, что, я уверен, в России в звездную ночь мне будет казаться, что это всё бомбы: так привыкнешь.

– Однако не пойти ли мне на эту вылазку? – сказал князь Гальцин после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли быть там во время такой страшной канонады и с наслаждением думая о том, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью.

– Полно, братец! и не думай, да и я тебя не пущу, – отвечал Калугин, очень хорошо зная, однако, что Гальцин ни за что не пойдет туда. – Еще успеешь, братец!

– Серьезно? Так думаешь, что не надо ходить? а? В это время в том направлении, по которому смотрели эти господа, за артиллерийским гулом послышалась ужасная трескотня ружей, и тысячи маленьких огней, беспрестанно вспыхивая, заблестели по всей линии.

– Вот оно когда пошло настоящее! – сказал Калугин. – Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно, как-то, знаешь, за душу берет. Вон и «ура», – прибавил он, прислушиваясь к дальнему протяжному гулу сотен голосов: «а-а-а-а-а» – доносившихся до него с бастиона.

– Чье это «ура»? их или наше?

– Не знаю, но это уж рукопашная пошла, потому что стрельба затихла.

В это время под окном, к крыльцу, подскакал ординарец офицер с казаком и слез с лошади.

– Откуда?

– С бастиона. Генерала нужно.

– Пойдемте. Ну что?

– Атаковали ложементы… заняли… французы подвели огромные резервы… атаковали наших… было только два батальона, – говорил, запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.

– Что ж, отступили? – спросил Гальцин.

– Нет, – сердито отвечал офицер, – подоспел батальон, отбили, но полковой командир убит, офицеров много, приказано просить подкрепления…

И с этими словами он с Калугиным прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ними.

Через пять минут Калугин сидел верхом на казачьей лошади (и опять тон особенной quasi-казацкой посадкой, в которой, я замечал, вес адъютанты видят почему-то что-то особенно приятное) и рысцой ехал на бастион, с тем чтобы передать туда некоторые приказания и дождаться известий об окончательном результате дела; а князь Гальцин, под влиянием того тяжелого волнения, которое производят обыкновенно близкие признаки дела на зрителя, не принимающего в нем участия, вышел на улицу и без всякой цели стал взад и вперед ходить по ней.

6

Толпы солдат несли на носилках и вели под руки раненых. На улице было совершенно темно; только редко, редко где светились окна в гошпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышался топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.

В числе последних был и знакомый нам Никита, старая матроска, с которой он помирился уже, и десятилетняя дочь ее.

– Господи, Мати Пресвятыя Богородицы! – говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую. – Страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не было. Вишь, где лопнула проклятая, – прямо над нашим домом в слободке.

– И где-то, где-то барин мой таперича? – сказал Никита нараспев и еще пьяный немного. – Уж как я люблю евтого барина своего, так сам не знаю. Он меня бьеть, а все-таки я его ужасно как люблю. Так люблю, что если, избави Бог, да убьют его грешным делом, так, верите ли, тетинька, я после евтого сам не знаю, что могу над собой произвести. Ей-богу! Уж такой барии, что одно слово! Разве с евтими сменить, что тут в карты играють, – это что – тьфу! – одно слово! – заключил Никита, указывая на светящееся окно комнаты барина, в которой во время отсутствия штабс-капитана юнкер Жвадческий позвал к себе на кутеж, по случаю получения креста, гостей: подпоручика Угровича и поручика Непшитшетского, того самого, которому надо было идти на бастион и который был нездоров флюсом.

– Звездочки-то, звездочки так и катятся, – глядя на небо, прервала девочка молчание, последовавшее за словами Никиты, – вон, вон еще скатилась! К чему это так? а маынька?

– Совсем разобьют домишко наш, – сказала старуха, вздыхая и не отвечая на вопрос девочки.

– А как мы нонче с дяинькой ходили туда, маынька, – продолжала певучим голосом разговорившаяся девочка, – так большущая такая ядро в самой комнатке подле шкапа лежит; она сенцы, видно, пробила да в горницу и влетела. Такая большущая, что не поднимешь.

– У кого были мужья да деньги, так повыехали, – говорила старуха, – а тут – ох, горе-то, горе, последний домишко и тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, Господи!

– А как нам только выходить, как одна бомба прилети-и-ит, как лопни-и-ит, как – засыпи-и-ит землею, так даже чуть-чуть нас с дяинькой одним оскретком не задело.

– Крест ей за это надо, – сказал юнкер, который вместе с офицерами вышел в это время на крыльцо посмотреть на перепалку.

– Ты сходи до генерала, старуха, – сказал поручик Непшитшетский, трепля ее по плечу, – право!

– Pojde na ulice zobaczyc со tam nowego 9Сходить на улицу, узнать, что там новенького (польск. – пер. Л.Толстой) , – прибавил он, спускаясь с лесенки.

– A my tym czasem napijmy sie wodki, bo cos dusza w pietu ucieka 10А мы тем часом кнаксик сделаем, а то что-то уж очень страшно (польск. – пер. Л.Толстой) , – сказал, смеясь, веселый юнкер Жвадчевский.

7

Все больше и больше раненых на носилках и пешком, поддерживаемых один другими и громко разговаривающих между собой, встречалось князю Гальцину.

– Как они подскочили, братцы мои, – говорил басом один высокий солдат, несший два ружья за плечами, – как подскочили, как крикнут: Алла, Алла! 11Наши солдаты, воюя с турками, так привыкли к этому крику врагов, что теперь всегда рассказывают, что французы тоже кричат «Алла!" (Л. Толстой) так-так друг на друга и лезут. Одних бьешь, а другие лезут – ничего не сделаешь. Видимо-невидимо…

Но в этом месте рассказа Гальцин остановил его.

– Ты с бастиона?

– Так точно, ваше благородие.

– Ну, что там было? Расскажи.

– Да что было? Подступила их, ваше благородие, сила, лезут на вал, да и шабаш. Одолели совсем, ваше благородие!

– Как одолели? Да ведь вы отбили же?

– Где тут отбить, когда его вся сила подошла: перебил всех наших, а сикурсу не подают. (Солдат ошибался, потому что траншея была за нами, по это – странность, которую всякий может заметить: солдат, раненный в деле, всегда считает его проигранным и ужасно кровопролитным.)

– Как же мне говорили, что отбили, – с досадой сказал Гальцин.

В это время поручик Непшитшетский в темноте, по белой фуражке, узнав князя Гальцина и желая воспользоваться случаем, чтобы поговорить с таким важным человеком, подошел к нему.

– Не изволите ли знать, что это такое было? – спросил он учтиво, дотрогиваясь рукою до козырька.

– Я сам расспрашиваю, – сказал князь Гальцин и снова обратился к солдату с двумя ружьями, – может быть, после тебя отбили? Ты давно оттуда?

– Сейчас, ваше благородие! – отвечал солдат. – Вряд ли, должно, за ним траншея осталась, – совсем одолел.

– Ну, как вам не стыдно – отдали траншею. Это ужасно! – сказал Гальцин, огорченный этим равнодушием. – Как вам не стыдно! – повторил он, отворачиваясь от солдата.

– О! это ужасный народ! Вы их не изволите знать, – подхватил поручик Непшитшетский, – я вам скажу, от этих людей ни гордости, ни патриотизма, ни чувства лучше не спрашивайте. Вы вот посмотрите, эти толпы идут, ведь тут десятой доли нет раненых, а то всё асистенты, только бы уйти с дела. Подлый народ! Срам так поступать, ребята, срам! Отдать нашу траншею! – добавил он, обращаясь к солдатам.

– Что ж, когда сила! – проворчал солдат.

– И! ваши благородия, – заговорил в это время солдат с носилок, поравнявшихся с ними, – как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила была, ни в жисть бы не отдали. А то что сделаешь? Я одного заколол, а тут меня как ударит… О-ох, легче, братцы, ровнее, братцы, ровней иди… о-о-о! – застонал раненый.

– А в самом деле, кажется, много лишнего народа идет, – сказал Гальцин, останавливая опять того же высокого солдата с двумя ружьями. – Ты зачем идешь? Эй ты, остановись!

Солдат остановился и левой рукой снял шапку.

– Куда ты идешь и зачем? – закричал он на него строго. – Него…

Но в это время, совсем вплоть подойдя к солдату, он наметил, что правая рука его была за обшлагом и в крови выше локтя.

– Ранен, ваше благородие!

– Чем ранен?

– Сюда-то, должно, пулей, – сказал солдат, указывая на руку, – а уж здесь не могу знать, чем голову-то прошибло, – и, нагнув ее, показал окровавленные и слипшиеся волоса на затылке.

– А ружье другое чье?

– Стуцер французской, ваше благородие, отнял; да я бы не пошел, кабы не евтого солдатика проводить, а то упадет неравно, – прибавил он, указывая на солдата, который шел немного впереди, опираясь на ружье и с трудом таща и передвигая левую ногу.

– А ты где идешь, мерзавец! – крикнул поручик Непшитшетский на другого солдата, который попался ему навстречу, желая своим рвением прислужиться важному князю. Солдат тоже был ранен.

Князю Гальцину вдруг ужасно стыдно стало за поручика Непшитшетского и еще больше за себя. Он почувствовал, что краснеет – что редко с ним случалось, – отвернулся от поручика и, уже больше не расспрашивая раненых и не наблюдая за ними, пошел на перевязочный пункт.

С трудом пробившись на крыльце между пешком шедшими ранеными и носильщиками, входившими с ранеными и выходившими с мертвыми, Гальцин вошел в первую комнату, взглянул и тотчас же невольно повернулся назад и выбежал на улицу. Это было слишком ужасно!

8

Большая, высокая темная зала – освещенная только 4 или 5-ю свечами, с которыми доктора подходили осматривать раненых, – была буквально полна. Носильщики беспрестанно вносили раненых, складывали их один подле другого на пол, на котором уже было так тесно, что несчастные толкались и мокли в крови друг друга, и шли за новыми. Лужи крови, видные на местах незанятых, горячечное дыхание нескольких сотен человек и испарения рабочих с носилками производили какой-то особенный, тяжелый, густой, вонючий смрад, в котором пасмурно горели 4 свечи на различных концах залы. Говор разнообразных стонов, вздохов, хрипений, прерываемый иногда пронзительным криком, носился по всей комнате. Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами. Доктора, с мрачными лицами и засученными рукавами, стоя на коленях перед ранеными, около которых фельдшера держали свечи, всовывали пальцы в пульные раны, ощупывая их, и переворачивали отбитые висевшие члены, несмотря на ужасные стоны и мольбы страдальцев. Один из докторов сидел около двери за столиком и в ту минуту, как в комнату вошел Гальцин, записывал уже 532-го.

– Иван Богаев, рядовой 3-ей роты С. полка, fractura femoris complicata 12осложненное раздробление бедра (лат.) , – кричал другой из конца залы, ущупывая разбитую ногу. – Переверни-ка его.

– О-ой, отцы мои, вы наши отцы! – кричал солдат, умоляя, чтобы его не трогали.

– Perforatio capitis 13Прободение черепа (лат.) .

– Семен Нефордов, подполковник Н. пехотного полка. Вы немножко потерпите, полковник, а то этак нельзя, я брошу, – говорил третий, ковыряя каким-то крючком в голове несчастного подполковника.

– Ай, не надо! Ой, ради Бога, скорее, скорее, ради… а-а-а-а!

– Perforatio pecloris…14Прободение грудной полости (лат.) Севастьян Середа, рядовой… какого полка?.. впрочем, не пишите: moritur 15умирает (лат.) . Несите его, – сказал доктор, отходя от солдата, который, закатив глаза, хрипел уже…

Человек 40 солдат-носильщиков, дожидаясь ноши перевязанных в госпиталь и мертвых в часовню, стояли у дверей и молча, изредка тяжело вздыхая, смотрели на эту картину…

9

По дороге к бастиону Калугин встретил много раненых; но, по опыту зная, как в деле дурно действует на дух человека это зрелище, он не только не останавливался расспрашивать их, но, напротив, старался не обращать на них никакого внимания. Под горой ему попался ординарец, который, марш-марш, скакал с бастиона.

– Зобкин! Зобкин! Постойте на минутку.

– Ну, что?

– Вы откуда?

– Из ложементов.

– Ну как там? жарко?

– Ад, ужасно!

Действительно, хотя ружейной стрельбы было мало, канонада завязалась с новым жаром и ожесточением.

«Ах, скверно!» – подумал Калугин, испытывая какое-то неприятное чувство, и ему тоже пришло предчувствие, то есть мысль очень обыкновенная – мысль о смерти. Но Калугин был не штабс-капитан Михайлов, он был самолюбив и одарен деревянными нервами, то, что называют храбр, одним словом. Он не поддался первому чувству и стал ободрять себя. Вспомнил про одного адъютанта, кажется Наполеона, который, передав приказания, марш-марш, с окровавленной головой подскакал к Наполеону.

– Vous etes blesse? 16Вы ранены? (франц.) – сказал ему Наполеон.

– Je vous demande pardon, sire, je suis tue 17Извините, государь, я убит (франц.) , – и адъютант упал с лошади и умер на месте.

Ему показалось, это очень хорошо, и он вообразил себя даже немножко этим адъютантом, потом ударил лошадь плетью, принял еще более лихую казацкую посадку, оглянулся на казака, который, стоя на стременах, рысил за ним, и совершенным молодцом приехал к тому месту, где надо было слезать с лошади. Здесь он нашел 4-х солдат, которые, усевшись на камушки, курили трубки.

– Что вы здесь делаете? – крикнул он на них.

– Раненого отводили, ваше благородие, да отдохнуть присели, – отвечал один из них, пряча за спину трубку и снимая шапку.

– То-то отдохнуть! марш к своим местам, вот я полковому командиру скажу.

И он вместе с ними пошел по траншее в гору, на каждом шагу встречая раненых. Поднявшись в гору, он повернул в траншею налево и, пройдя по ней несколько шагов, очутился совершенно один. Близехонько от него прожужжал осколок и ударился в траншею. Другая бомба поднялась перед ним и, казалось, летела прямо на него. Ему вдруг сделалось страшно: он рысью пробежал шагов пять и упал на землю. Когда же бомба лопнула, и далеко от него, ему стало ужасно досадно на себя, и он встал, оглядываясь, не видал ли кто-нибудь его падения, но никого не было.

Уже раз проникнув в душу, страх не скоро уступает место другому чувству; он, который всегда хвастался, что никогда не нагибается, ускоренными шагами и чуть-чуть не ползком пошел по траншее. «Ах, нехорошо! – подумал он, спотыкнувшись, – непременно убьют», – и, чувствуя, как трудно дышалось ему и как пот выступал по всему телу, он удивлялся самому себе, но уже не пытался преодолеть своего чувства.

Вдруг чьи-то шаги послышались впереди его. Он быстро разогнулся, поднял голову и, бодро побрякивая саблей, пошел уже не такими скорыми шагами, как прежде. Он не узнавал себя. Когда он сошелся с встретившимся ему саперным офицером и матросом и первый крикнул ему: «Ложитесь!», указывая на светлую точку бомбы, которая, светлее и светлее, быстрее и быстрее приближаясь, шлепнулась около траншеи, он только немного и невольно, под влиянием испуганного крика, нагнул голову и пошел дальше.

– Вишь, какой бравый! – сказал матрос, который преспокойно смотрел на падавшую бомбу и опытным глазом сразу расчел, что осколки ее не могут задеть в траншее, – и ложиться не хочет.

Уже несколько шагов только оставалось Калугину перейти через площадку до блиндажа командира бастиона, как опять на него нашло затмение и этот глупый страх; сердце забилось сильнее, кровь хлынула в голову, и ему нужно было усилие над собою, чтобы пробежать до блиндажа.

– Что вы так запыхались? – сказал генерал, когда он ему передал приказания.

– Шел скоро очень, ваше превосходительство!

– Не хотите ли вина стакан?

Калугин выпил стакан вина и закурил папиросу. Дело уже прекратилось, только сильная канонада продолжалась с обеих сторон. В блиндаже сидел генерал NN, командир бастиона и еще человек шесть офицеров, в числе которых был и Праскухин, и говорили про разные подробности дела. Сидя в этой уютной комнатке, обитой голубыми обоями, с диваном, кроватью, столом, на котором лежат бумаги, стенными часами и образом, перед которым горит лампадка, глядя на эти признаки жилья и на толстые аршинные балки, составлявшие потолок, и слушая выстрелы, казавшиеся слабыми в блиндаже, Калугин решительно понять не мог, как он два раза позволил себя одолеть такой непростительной слабости; он сердился на себя, и ему хотелось опасности, чтобы снова испытать себя.

– А вот я рад, что и вы здесь, капитан, – сказал он морскому офицеру в штаб-офицерской шинели, с большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить на его батарее две амбразуры, которые были засыпаны. – Мне генерал приказал узнать, – продолжал Калугин, когда командир батареи перестал говорить с генералом, – могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?

– Одно только орудие может, – угрюмо отвечал капитан.

– Все-таки пойдемте посмотрим. Капитан нахмурился и сердито крякнул.

– Уж я всю ночь там простоял, пришел хоть отдохнуть немного, – сказал он, – нельзя ли вам одним сходить? там мой помощник, лейтенант Карц, вам все покажет.

Капитан уже 6 месяцев командовал этой одной из самых опасных батарей, – и даже, когда не было блиндажей, не выходя, с начала осады жил на бастионе и между моряками имел репутацию храбрости. Поэтому-то отказ его особенно поразил и удивил Калугина.

«Вот репутации!» – подумал он.

– Ну, так я пойду один, если вы позволите, – сказал он несколько насмешливым тоном капитану, который, однако, не обратил на его слова никакого внимания.

Но Калугин не сообразил того, что он в разные времена всего-навсего провел часов 50 на бастионах, тогда как капитан жил там 6 месяцев. Калугина еще возбуждали тщеславие – желание блеснуть, надежда на награды, на репутацию и прелесть риска; капитан же уж прошел через все это – сначала тщеславился, храбрился, рисковал, надеялся на награды и репутацию и даже приобрел их, но теперь уже все эти побудительные средства потеряли для него силу, и он смотрел на дело иначе: исполнял в точности свою обязанность, но, хорошо понимая, как мало ему оставалось случайностей жизни, после шестимесячного пребывания на бастионе уже не рисковал этими случайностями без строгой необходимости, так что молодой лейтенант, с неделю тому назад поступивший на батарею и показывавший теперь ее Калугину, с которым они бесполезно друг перед другом высовывались в амбразуры и вылезали на банкеты, казался в десять раз храбрее капитана.

Осмотрев батарею и направляясь назад к блиндажу, Калугин наткнулся в темноте на генерала, который с своими ординарцами шел на вышку.

– Ротмистр Праскухин! – сказал генерал. – Сходите, пожалуйста, в правый ложемент и скажите 2-му батальону М. полка, который там на работе, чтоб он оставил работу, не шумя вышел оттуда и присоединился бы к своему полку, который стоит под горой в резерве. Понимаете? Сами отведите к полку.

– Слушаю-с.

И Праскухин рысью побежал к ложементу.

Стрельба становилась реже.

10

– Это 2-й батальон М. полка? – спросил Праскухин, прибежав к месту и наткнувшись на солдат, которые в мешках носили землю.

– Так точно-с.

– Где командир?

Михайлов, полагая, что спрашивают ротного командира, вылез из своей ямочки и, принимая Праскухина за начальника, держа руку у козырька, подошел к нему.

– Генерал приказал… вам… извольте идти… поскорей… и главное потише… назад, не назад, а к резерву, – говорил Праскухин, искоса поглядывая по направлению огней неприятеля.

Узнав Праскухина, опустив руку и разобрав, в чем дело, Михайлов передал приказанье, и батальон весело зашевелился, забрал ружья, надел шинели и двинулся.

Кто не испытал, тот не может вообразить себе того наслаждения, которое ощущает человек, уходя после трех часов бомбардированья из такого опасного места, как ложементы. Михайлов, в эти три часа уже несколько раз считавший свой конец неизбежным и несколько раз успевший перецеловать все образа, которые были на нем, под конец успокоился немного, под влиянием того убеждения, что его непременно убьют и что он уже не принадлежит этому миру. Несмотря ни на что, однако, ему большого труда стоило удержать свои ноги, чтобы они не бежали, когда он перед ротой, рядом с Праскухиным, вышел из ложементов.

– До свиданья, – сказал ему майор, командир другого батальона, который оставался в ложементах и с которым они вместе закусывали мыльным сыром, сидя в ямочке около бруствера, – счастливого пути!

– И вам желаю счастливо отстоять; теперь, кажется, затихло.

Но только что он успел оказать это, как неприятель, должно быть, заметив движение в ложементах, стал палить чаще и чаще. Наши стали отвечать ему, и опять поднялась сильная канонада. Звезды высоко, но не ярко блестели на небе; ночь была темна – хоть глаз выколи, – только огни выстрелов и разрыва бомб мгновенно освещали предметы. Солдаты шли скоро и молча и невольно перегоняя друг друга; только слышны были за беспрестанными раскатами выстрелов мерный звук их шагов по сухой дороге, звук столкнувшихся штыков или вздох и молитва какого-нибудь робкого солдатика: «Господи, господи! что это такое!» Иногда слышался стон раненого и крики: «Носилки!» (В роте, которой командовал Михайлов, от одного артиллерийского огня выбыло в ночь 26 человек.) Вспыхивала молния на мрачном далеком горизонте, часовой с бастиона кричал: «Пу-уш-ка!», и ядро, жужжа над ротой, взрывало землю и взбрасывало камни.

«Черт возьми! как они тихо идут, – думал Праскухин, беспрестанно оглядываясь назад, шагая подле Михайлова, – право, лучше побегу вперед, ведь я передал приказанье… Впрочем, нет, ведь эта скотина может рассказывать потом, что я трус, почти так же, как я вчера про него рассказывал. Что будет, то будет – пойду рядом».

«И зачем он идет со мной, – думал, с своей стороны, Михайлов, – сколько я ни замечал, он всегда приносит несчастье; вот она еще летит прямо сюда, кажется».

Пройдя несколько сот шагов, они столкнулись с Калугиным, который, бодро побрякивая саблей, шел к ложементам, с тем чтобы, по приказанию генерала, узнать, как подвинулись там работы. Но, встретив Михайлова, он подумал, что, чем ему самому под этим страшным огнем идти туда, чего и не было ему приказано, он может расспросить все подробно у офицера, который был там. И действительно, Михайлов подробно рассказал про работы, хотя во время рассказа и немало позабавил Калугина, который, казалось, никакого внимания не обращал на выстрелы, – тем, что при каждом снаряде, иногда падавшем и весьма далеко, приседал, нагибал голову и все уверял, что «это прямо сюда».

– Смотрите, капитан, это прямо сюда, – сказал, подшучивая, Калугин и толкая Праскухина. Пройдя еще немного с ними, он повернул в траншею, ведущую к блиндажу. «Нельзя сказать, чтобы он был очень храбр, этот капитан», – подумал он, входя в двери блиндажа.

– Ну, что новенького? – спросил офицер, который, ужиная, один сидел в комнате.

– Да ничего, кажется, что уж больше дела не будет.

– Как не будет? напротив, генерал сейчас опять пошел на вышку. Еще полк пришел. Да вот она, слышите? опять пошла ружейная. Вы не ходите. Зачем вам? – прибавил офицер, заметив движение, которое сделал Калугин.

«А мне, по-настоящему, непременно надо там быть, – подумал Калугин, – но уж я и так нынче много подвергал себя. Надеюсь, что я нужен не для одной chair а canon» 18пушечное мясо (франц.) .

– И в самом деле, я их лучше тут подожду, – сказал он.

Действительно, минут через двадцать генерал вернулся вместе с офицерами, которые были при нем; в числе их был и юнкер барон Пест, но Праскухина не было. Ложементы были отбиты и заняты нами.

Получив подробные сведения о деле, Калугин вместе с Пестом вышел из блиндажа.

11

– У тебя шинель в крови: неужели ты дрался в рукопашном? – спросил его Калугин.

– Ах, братец, ужасно! можешь себе представить… – И Пест стал рассказывать, как он вел всю роту, как ротный командир (был) убит, как он заколол француза и что ежели бы не он, то ничего бы не было и т. д.

Основания этого рассказа, что ротный командир был убит и что Пест убил француза, были справедливы; но, передавая подробности, юнкер выдумывал и хвастал.

Хвастал невольно, потому что, во время всего дела находясь в каком-то тумане и забытьи до такой степени, что все, что случилось, казалось ему случившимся где-то, когда-то и с кем-то, очень естественно, он старался воспроизвести эти подробности с выгодной для себя стороны. Но вот как это было действительно.

Батальон, к которому прикомандирован был юнкер для вылазки, часа два под огнем стоял около какой-то стенки; потом батальонный командир впереди сказал что-то, ротные командиры зашевелились, батальон тронулся, вышел из-за бруствера и, пройдя шагов 100, остановился, построившись в ротные колонны. Песту сказали, чтобы он стал на правом фланге 2-й роты.

Решительно не отдавая себе отчета, где и зачем он был, юнкер стал на место и с невольно сдержанным дыханием и холодной дрожью, пробегавшей по спине, бессознательно смотрел вперед в темную даль, ожидая чего-то страшного. Ему, впрочем, не столько страшно было, потому что стрельбы не было, сколько дико, странно было подумать, что он находился вне крепости, в поле. Опять батальонный командир впереди сказал что-то. Опять шепотом заговорили офицеры, передавая приказания, и черная стена первой роты вдруг опустилась. Приказано было лечь. Вторая рота легла также, и Пест, ложась, наколол руку на какую-то колючку. Не лег только один командир 2-й роты, его невысокая фигура, с вынутой шпагой, которой он размахивал, не переставая говорить, двигалась перед ротой.

– Ребята! смотри, молодцами у меня! С ружей не палить, а штыками их, каналий. Когда я крикну «ура!» – за мной и не отставать… Дружней, главное дело… покажем себя, не ударим лицом в грязь, а, ребята? За царя, за батюшку! – говорил он, пересыпая свои слова ругательствами и ужасно размахивая руками.

– Как фамилия нашего ротного командира? – спросил Пест у юнкера, который лежал рядом с ним. – Какой он храбрый!

– Да, как в дело, всегда – мертвецки, – отвечал юнкер, – Лисинковский его фамилия.

В это время перед самой ротой мгновенно вспыхнуло пламя, раздался ужаснейший треск, оглушил всю роту, и высоко в воздухе зашуршели камни и осколки (по крайней мере, секунд через 50 один камень упал сверху и отбил ногу солдату). Это была бомба с элевационного станка, и то, что она попала в роту, доказывало, что французы заметили колонну.

– Бомбами пускать! Сук (ин) сын… е.. твою м… Дай только добраться, тогда попробуешь штыка трехгранного русского, проклятый! – заговорил ротный командир так громко, что батальонный командир должен был приказать ему молчать и не шуметь так много.

Вслед за этим первая рота встала, за ней вторая – приказано было взять ружья наперевес, и батальон пошел вперед. Пест был в таком страхе, что он решительно не помнил, долго ли? куда? и кто, на что? Он шел как пьяный. Но вдруг со всех сторон заблестело мильон огней, засвистело, затрещало что-то; он закричал и побежал куда-то, потому что все бежали и все кричали. Потом он спотыкнулся и упал на что-то – это был ротный командир (который был ранен впереди роты и, принимая юнкера за француза, схватил его за ногу). Потом, когда он вырвал ногу и приподнялся, на него в темноте спиной наскочил какой-то человек и чуть опять не сбил с ног, другой человек кричал: «Коли его! что смотришь?» Кто-то взял ружье и воткнул штык во что-то мягкое. «A moi, camarades! Ah, sacre b….. Ah! Dieu!» 19Ко мне, товарищи! О, черт! О, Господи! (франц.) – закричал кто-то страшным, пронзительным голосом, и тут только Пест понял, что он заколол француза.

Холодный пот выступил у него по всему телу, он затрясся, как в лихорадке, и бросил ружье. Но это продолжалось только одно мгновение; ему тотчас же пришло в голову, что он герой. Он схватил ружье и вместе с толпой, крича «ура», побежал прочь от убитого француза, с которого тут же солдат стал снимать сапоги. Пробежав шагов 20, он прибежал в траншею. Там были наши и батальонный командир.

– А я заколол одного! – сказал он батальонному командиру.

– Молодцом, барон

12

– А знаешь, Праскухин убит, – сказал Пест, провожая Калугина, который шел к дому.

– Не может быть!

– Как же, я сам его видел.

– Прощай, однако, мне надо скорее.

«Я очень доволен, – думал Калугин, возвращаясь к дому, – в первый раз на мое дежурство счастие. Отличное дело, я – жив и цел, представления будут отличные, и уж непременно золотая сабля. Да, впрочем, я и стою ее».

Доложив генералу все, что нужно было, он пришел в свою комнату, в которой, уже давно вернувшись и дожидаясь его, сидел князь Гальцин, читая «Splendeur et miseres des courtisanes» 20"Роскошь и убожество куртизанок», роман Бальзака. Одна из тех милых книг, которых развелось такая пропасть в последнее время и которые пользуются особенной популярностью почему-то между нашею молодежью (Л. Толстой) , которую нашел на столе Калугина.

С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постели, уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, – с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый офицер, на что, мне кажется, излишне бы было намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря на то, что, бывало, считал за счастье ходить под руку с Калугиным, вчера только по секрету рассказывал одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами будь сказано, ужасно не любит ходить на бастионы.

Только что Праскухин, идя рядом с Михайловым, разошелся с Калугиным и, подходя к менее опасному месту, начинал уже оживать немного, как он увидал молнию, ярко блеснувшую сзади себя, услыхал крик часового: «Маркела!» – и слова одного из солдат, шедших сзади: «Как раз на батальон прилетит!»

Михайлов оглянулся: светлая точка бомбы, казалось, остановилась на своем зените – в том положении, когда решительно нельзя определить ее направления. Но это продолжалось только мгновение: бомба быстрее и быстрее, ближе и ближе, так что уже видны были искры трубки и слышно роковое посвистывание, опускалась прямо в середину батальона.

Михайлов упал на живот. Праскухин невольно согнулся до самой земли и зажмурился; он слышал только, как бомба где-то очень близко шлепнулась на твердую землю. Прошла секунда, показавшаяся часом, – бомбу не рвало. Праскухин испугался, не напрасно ли он струсил, – может быть, бомба упала далеко и ему только казалось, что трубка шипит тут же. Он открыл глаза и с самолюбивым удовольствием увидал, что Михайлов, которому он должен 12 рублей с полтиной, гораздо ниже и около самых ног его, недвижимо, прижавшись к нему, лежал на брюхе. Но тут же глаза его на мгновение встретились с светящейся трубкой, в аршине от него, крутившейся бомбы.

Ужас – холодный, исключающий все другие мысли и чувства ужас – объял все существо его; он закрыл лицо руками и упал на колена.

Прошла еще секунда – секунда, в которую целый мир чувств, мыслей, надежд, воспоминаний промелькнул в его соображении.

«Кого убьет – меня или Михайлова? Или обоих вместе? А коли меня, то куда? в голову, так все кончено; а ежели в ногу, то отрежут, и я попрошу, чтобы непременно с хлороформом, – и я могу еще жив остаться. А может быть, одного Михайлова убьет, тогда я буду рассказывать, как мы рядом шли, и его убило и меня кровью забрызгало. Нет, ко мне ближе – меня».

Тут он вспомнил про 12 рублей, которые был должен Михайлову, вспомнил еще про один долг в Петербурге, который давно надо было заплатить; цыганский мотив, который он пел вечером, пришел ему в голову; Женщина, которую он любил, явилась ему в воображении, в чепце с лиловыми лентами; человек, которым он был оскорблен 5 лет тому назад и которому он не отплатил за оскорбленье, вспомнился ему, хотя вместе, нераздельно с этими и тысячами других воспоминаний, чувство настоящего – ожидания смерти и ужаса – ни на мгновение не покидало его. «Впрочем, может быть, не лопнет», – подумал он и с отчаянной решимостью хотел открыть глаза. Но в это мгновение, еще сквозь закрытые веки, глаза его поразил красный огонь, с страшным треском что-то толкнуло его в средину груди; он побежал куда-то, спотыкнулся на подвернувшуюся под ноги саблю и упал на бок.

«Слава Богу! Я только контужен», – было его первою мыслью, и он хотел руками дотронуться до груди, – но руки его казались привязанными, и какие-то тиски сдавливали голову. В глазах его мелькали солдаты – и он бессознательно считал их: «Один, два, три солдата, а вот в подвернутой шинели офицер», – думал он; потом молния блеснула в его глазах, и он думал, из чего это выстрелили: из мортиры или из пушки? Должно быть, из пушки; а вот еще выстрелили, а вот еще солдаты – пять, шесть, семь солдат, идут всё мимо. Ему вдруг стало страшно, что они раздавят его; он хотел крикнуть, что он контужен, но рот был так сух, что язык прилип к нёбу, и ужасная жажда мучила его. Он чувствовал, как мокро было у него около груди, – это ощущение мокроты напоминало ему о воде, и ему хотелось бы даже выпить то, чем это было мокро. «Верно, я в кровь разбился, как упал», – подумал он, и, все более и более начиная поддаваться страху, что солдаты, которые продолжали мелькать мимо, раздавят его, он собрал все силы и хотел закричать: «Возьмите меня», – но вместо этого застонал так ужасно, что ему страшно стало, слушая себя. Потом какие-то красные огни запрыгали у него в глазах, – и ему показалось, что солдаты кладут на него камни; огни все прыгали реже и реже, камни, которые на него накладывали, давили его больше и больше. Он сделал усилие, чтобы раздвинуть камни, вытянулся и уже больше не видел, не слышал, не думал и не чувствовал. Он был убит на месте осколком в середину груди.

13

Михайлов, увидав бомбу, упал на землю и так же зажмурился, так же два раза открывал и закрывал глаза и так же, как и Праскухин, необъятно много передумал и перечувствовал в эти две секунды, во время которых бомба лежала неразорванною. Он мысленно молился Богу и все твердил: «Да будет воля твоя! И зачем я пошел в военную службу, – вместе с тем думал он, – и еще перешел в пехоту, чтобы участвовать в кампании; не лучше ли было мне оставаться в уланском полку в городе Т., проводить время с моим другом Наташей… а теперь вот что!» И он начал считать: раз, два, три, четыре, загадывая, что ежели разорвет в чет, то он будет жив, а в нечет – то будет убит. «Все кончено! – убит!» – подумал он, когда бомбу разорвало (он не помнил, в чет или нечет), и он почувствовал удар и жестокую боль в голове. «Господи, прости мои согрешения!» – проговорил он, всплеснув руками, приподнялся и без чувств упал навзничь.

Первое ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и боль в голове, становившаяся гораздо слабее. «Это душа отходит, – подумал он, – что будет там? Господи! Приими дух мой с миром. Только одно странно, – рассуждал он, – что, умирая, я так ясно слышу шаги солдат и звуки выстрелов».

– Давай носилки – эй! ротного убило! – крикнул над его головой голос, который он невольно узнал за голос барабанщика Игнатьева.

Кто-то взял его за плечи. Он попробовал открыть глаза и увидал над головой темно-синее небо, группы звезд и две бомбы, которые летели над ним, догоняя одна другую, увидал Игнатьева, солдат с носилками и ружьями, вал траншеи и вдруг поверил, что он еще не на том свете.

Он был камнем легко ранен в голову. Самое первое впечатление его было как будто сожаление: он так было хорошо и спокойно приготовился к переходу туда, что на него неприятно подействовало возвращение к действительности, с бомбами, траншеями, солдатами и кровью; второе впечатление его была бессознательная радость, что он жив, и третье – страх и желание уйти скорей с бастиона. Барабанщик платком завязал голову своему командиру и, взяв его под руку, повел к перевязочному пункту.

«Куда и зачем я иду, однако? – подумал штабс-капитан, когда он опомнился немного. – Мой долг оставаться с ротой, а не уходить вперед, тем более что и рота скоро выйдет из-под огня, – шепнул ему какой-то голос, – а с раной остаться в деле – непременно награда».

– Не нужно, братец, – сказал он, вырывая руку от услужливого барабанщика, которому, главное, самому хотелось поскорее выбраться отсюда, – я не пойду на перевязочный пункт, а останусь с ротой.

И он повернул назад.

– Вам бы лучше перевязаться, ваше благородие, как следует, – сказал робкий Игнатьев, – ведь это сгоряча она только оказывает, что ничего, а то хуже бы не сделать, ведь тут вон какая жарня идет… право, ваше благородие.

Михайлов остановился на минуту в нерешительности и, кажется, последовал бы совету Игнатьева, ежели бы не вспомнилась ему сцена, которую он на днях видел на перевязочном пункте: офицер с маленькой царапиной на руке пришел перевязываться, и доктора улыбались, глядя на него, и даже один – с бакенбардами – сказал ему, что он никак не умрет от этой раны и что вилкой можно больней уколоться.

«Может быть, так же недоверчиво улыбнутся и моей ране, да еще скажут что-нибудь», – подумал штабс-капитан и решительно, несмотря на доводы барабанщика, пошел назад к роте.

– А где ординарец Праскухин, который шел со мной? – спросил он прапорщика, который вел роту, когда они встретились.

– Не знаю, убит, кажется, – неохотно отвечал прапорщик, который, между прочим, был очень недоволен, что штабс-капитан вернулся и тем лишил его удовольствия сказать, что он один офицер остался в роте.

– Убит или ранен? Как же вы не знаете, ведь он с нами шел. И отчего вы его не взяли?

– Где тут было брать, когда жарня этакая!

– Ах, как же вы это, Михал Иванович, – сказал Михайлов сердито, – как же бросить, ежели он жив; да и убит, так все-таки тело надо было взять, – как хотите, ведь он ординарец генерала и еще жив, может.

– Где жив, когда я вам говорю, я сам подходил и видел, – сказал прапорщик. – Помилуйте! только бы своих уносить. Вон стерва! ядрами теперь стал пускать, – прибавил он, приседая. Михайлов тоже присел и схватился за голову, которая от движенья ужасно заболела у него.

– Нет, непременно надо сходить взять: может быть, он еще жив, – сказал Михайлов. – Это наш долг, Михайло Иваныч!

Михаило Иваныч не отвечал.

«Вот ежели бы он был хороший офицер, он бы взял тогда, а теперь надо солдат посылать одних; а и посылать как? Под этим страшным огнем могут убить задаром», – думал Михаилов.

– Ребята! Надо сходить назад – взять офицера, что ранен там, в канаве, – сказал он не слишком громко и повелительно, чувствуя, как неприятно будет солдатам исполнять это приказанье, – и действительно, так как он ни к кому именно не обращался, никто не вышел, чтобы исполнить его.

– Унтер-офицер! Поди сюда.

Унтер-офицер, как будто не слыша, продолжал идти на своем месте.

«И точно, может, он уже умер и не стоит подвергать людей напрасной опасности, а виноват один я, что не позаботился. Схожу сам, узнаю, жив ли он. Это мой долг», – сказал сам себе Михайлов.

– Михал Иваныч! Ведите роту, а я вас догоню, – сказал он и, одной рукой подобрав шинель, другой рукой дотрагиваясь беспрестанно до образка Митрофания-угодника, в которого он имел особенную веру, почти ползком и дрожа от страха, рысью побежал по траншее.

Убедившись в том, что товарищ его был убит, Михайлов, так же пыхтя, приседая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно начинала болеть у него, потащился назад. Батальон уже был под горой на место и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).

«Однако надо будет завтра сходить на перевязочный пункт записаться, – подумал штабс-капитан, в то время как пришедший фельдшер перевязывал его, – это поможет к представленью».

14

Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей – с проклятиями и молитвами на пересохших устах – ползали, ворочались и стонали, – одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а все так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.

15

На другой день вечером опять егерская музыка играла на бульваре, и опять офицеры, юнкера, солдаты и молодые женщины празднично гуляли около павильона и по нижним аллеям из цветущих душистых белых акаций.

Калугин, князь Гальцин и какой-то полковник ходили под руки около павильона и говорили о вчерашнем деле. Главною путеводительною нитью разговора, как это всегда бывает в подобных случаях, было не самое дело, а то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле. Лица и звук голосов их имели серьезное, почти печальное выражение, как будто потери вчерашнего дня сильно трогали и огорчали каждого, но, сказать по правде, так как никто из них не потерял очень близкого человека (да и бывают ли в военном быту очень близкие люди?), это выражение печали было выражение официальное, которое они только считали обязанностью выказывать. Напротив, Калугин и полковник были бы готовы каждый день видеть такое дело, с тем чтобы только каждый раз получать золотую саблю и генерал-майора, несмотря на то, что они были прекрасные люди. Я люблю, когда называют извергом какого-нибудь завоевателя, для своего честолюбия губящего миллионы. Да спросите по совести прапорщика Петрушова и подпоручика Антонова и т. д., всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтоб получить лишнюю звездочку или треть жалованья.

– Нет, извините, – говорил полковник, – прежде началось на левом фланге. Ведь я был там.

– А может быть, – отвечал Калугин, – я больше был на правом; я два раза туда ходил: один раз отыскивал генерала, а другой раз так, посмотреть ложементы пошел. Вот где жарко было.

– Да уж, верно, Калугин знает, – сказал полковнику князь Гальцин, – ты знаешь, мне нынче В… про тебя говорил, что ты молодцом.

– Потери только, потери ужасные, – сказал полковник тоном официальной печали: – У меня в полку 400 человек выбыло. Удивительно, как я жив вышел оттуда.

В это время навстречу этим господам, на другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова на стоптанных сапогах и с повязанной головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось, как он вчера приседал перед Калугиным, и пришло в голову, как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы эти господа не смотрели на него, то он бы сбежал вниз и ушел бы домой, с тем чтобы не выходить до тех пор, пока можно будет снять повязку.

– Il fallait voir dans quel etat je l"ai rencontre hier sous le feu 21Надо было видеть, в каком состоянии я его встретил вчера под огнем , – улыбнувшись, сказал Калугин в то время, как они сходились.

– Что, вы ранены, капитан? – сказал Калугин с улыбкой, которая значила: «Что, вы видели меня вчера? каков я?»

– Да, немножко, камнем, – отвечал Михайлов, краснея и с выражением на лице, которое говорило: «Видел, и признаюсь, что вы молодец, а я очень, очень плох».

– Est-ce que le pavillon est baisse deja? 22Разве флаг уже спущен? (франц.) – спросил князь Гальцин опять с своим высокомерным выражением, глядя на фуражку штабс-капитана и не обращаясь ни к кому в особенности.

– Non pas encore 23Нет еще (франц.) , – отвечал Михайлов, которому хотелось показать, что он знает и поговорить по-французски.

– Неужели продолжается еще перемирие? – сказал Гальцин, учтиво обращаясь к нему по-русски и тем говоря, – как это показалось штабс-капитану, – что вам, должно быть, тяжело будет говорить по-французски, так не лучше ли уж просто?.. И с этим адъютанты отошли от него.

Штабс-капитан, так же как и вчера, почувствовал себя чрезвычайно одиноким и, поклонившись с разными господами – с одними не желая сходиться, а к другим не решаясь подойти, – сел около памятника Казарского и закурил папиросу.

Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал, что был на перемирии и говорил с французскими офицерами, что будто один французский офицер сказал ему: «S"il n"avait pas fait clair encore pendant une demi-heure, les embuscades auraient ete reprises» 24Если бы еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты (франц.) , и как он отвечал ему: «Monsieur! je ne dis pas non, pour ne pas vous donner un dementi» 25Я не говорю нет, только чтобы вам не противоречить (франц.) , и как хорошо он сказал и т. д.

В сущности же, хотя и был на перемирии, он не успел сказать там ничего очень умного, хотя ему и ужасно хотелось поговорить с французами (ведь это ужасно весело говорить с французами). Юнкер барон Пест долго ходил по линии и все спрашивал французов, которые были близко к нему: «De quel regiment etes-vous?» 26Какого вы полка? (франц.) Ему отвечали – и больше ничего. Когда же он зашел слишком далеко за линию, то французский часовой, не подозревая, что этот солдат знает по-французски, в третьем лице выругал его. «Il vient regarder nos travaux ce sacre c.....» 27Он идет смотреть наши работы, этот проклятый… (франц.) , – сказал он. Вследствие чего, не находя больше интереса на перемирии, юнкер барон Пест поехал домой и уже дорогой придумал те французские фразы, которые теперь рассказывал. На бульваре были и капитан Зобов, который громко разговаривал, и капитан Обжогов в растерзанном виде, и артиллерийский капитан, который ни в ком не заискивает, и счастливый в любви юнкер, и все те же вчерашние лица и вес с темп же вечными побуждениями лжи, тщеславия и легкомыслия. Недоставало только Праскухина, Нефердова и еще кой-кого, о которых здесь едва ли помнил и думал кто-нибудь теперь, когда тела их еще не успели быть обмыты, убраны и зарыты в землю, и о которых через месяц точно так же забудут отцы, матери, жены, дети, ежели они были или не забыли про них прежде.

– А я его не узнал было, старика-то, – говорит солдат на уборке тел, за плечи поднимая перебитый в груди труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцевитым лицом и вывернутыми зрачками, – под спину берись, Морозка, а то как бы не перервался. Ишь, дух скверный!

«Ишь, дух скверный!» – вот все, что осталось между людьми от этого человека

16

На нашем бастионе и на французской траншее выставлены белые флаги, и между ними в цветущей долине кучками лежат без сапог, в серых и в синих одеждах, изуродованные трупы, которые сносят рабочие и накладывают на повозки. Ужасный, тяжелый запах мертвого тела наполняет воздух. Из Севастополя и из французского лагеря толпы народа высыпали смотреть на это зрелище и с жадным и благосклонным любопытством стремятся одни к другим.

Послушайте, что говорят между собой эти люди. Вот в кружке собравшихся около него русских и французов молоденький офицер, хотя плохо, но достаточно хорошо, чтоб его понимали, говорящий по-французски, рассматривает гвардейскую сумку.

– Э сеси пуркуа се уазо иси? – говорит он.

– Parce que c"est une giberne d"un regiment de la garde, monsieur, qui porte l"aigle imperial.

– Э ву де ла гард?

– Pardon, monsieur, du sixieme de ligne.

– Э сеси у аште?28– Почему эта птица здесь? – Потому что это сумка гвардейского полка; у него императорский орел. – А вы из гвардии? – Нет, извините, сударь, из шестого линейного. – А это где купили? (франц.) – спрашивает офицер, указывая на деревянную желтую сигарочницу, в которой француз курит папиросу.

– A Balaclave, monsieur! C"est tout simple – en bois de palme 29В Балаклаве. Это просто из пальмового дерева (франц.) .

– Жоли! – говорит офицер, руководимый в разговоре не столько собственным произволом, сколько словами, которые он знает.

– Si vous voulez bien garder cela comme souvenir de cette rencontre, vous m"obligerez 30Вы меня обяжете, если оставите себе эту вещь на память о нашей встрече (франц.) . – И учтивый француз выдувает папироску и подает офицеру сигарочницу с маленьким поклоном. Офицер дает ему свою, и все присутствующие в группе, как французы, так и русские, кажутся очень довольными и улыбаются.

Вот пехотный бойкий солдат, в розовой рубашке и шинели внакидку, в сопровождении других солдат, которые, руки за спину, с веселыми, любопытными лицами, стоят за ним, подошел к французу и попросил у него огня закурить трубку. Француз разжигает, расковыривает трубку и высыпает огня русскому.

– Табак бун, – говорит солдат в розовой рубашке, и зрители улыбаются.

– Oui, bon tabac, tabac turc, – говорит француз, – et chez vous tabac russe? bon? 31Да, хороший табак, турецкий табак, – а у вас русский табак? хороший? (франц.)

– Рус бун, – говорит солдат в розовой рубашке, причем присутствующие покатываются со смеху. – Франсе нет бун, бонжур, мусье, – говорит солдат в розовой рубашке, сразу уж выпуская весь свой заряд знаний языка, и треплет француза по животу и смеется. Французы тоже смеются.

– Il ne sont pas jolis ces b (etes) de russes 32Они не красивы, эти русские скоты (франц.) , – говорит один зуав из толпы французов.

– De quoi de ce qu"ils rient donc? 33О чем это они смеются? (франц.) – говорит другой черный, с итальянским выговором, подходя к нашим.

– Кафтан бун, – говорит бойкий солдат, рассматривая шитые полы зуава, и опять смеются.

– Ne sortez pas de la ligne, a vos places, sacre nom... 34Не выходи за черту, по местам, черт возьми… (франц.) – кричит французский капрал, и солдаты с видимым неудовольствием расходятся.

А вот в кружке французских офицеров наш молодой кавалерийский офицер так и рассыпается французским парикмахерским жаргоном. Речь идет о каком-то comte Sazonoff, que j"ai beaucoup connu, monsieur 35графе Сазонове, которого я хорошо знал, сударь (франц.) , – говорит французский офицер с одним эполетом, – c"est un de ces vrais comtes russes, comme nous les aimons 36это один из настоящих русских графов, из тех, которых мы любим (франц.) .

– Il y a un Sazonoff que j"ai connu, – говорит кавалерист, – mais il n"est pas comte, a moins que je sache, un petit brun de votre age а peu pres.

– C"est зa, monsieur, c"est lui. Oh, que je voudrais le voir ce cher comte. Si vous le voyez, je vous pris bien de lui faire mes compliments. Capitaine Latour ,37– Я знал одного Сазонова, – говорит кавалерист, – но он, насколько я знаю, не граф, небольшого роста, брюнет, приблизительно вашего возраста. – Это так, это он. О, как я хотел бы видеть этого милого графа. Если вы его увидите, очень прошу передать ему мой привет. Капитан Латур (франц.) – говорит он, кланяясь.

– N"est ce pas terrible la triste besogne, que nous faisons? Ca chauffait cette nuit, n"est-ce pas? 38Не правда ли, какое ужасное печальное дело мы делаем? Жарко было прошлой ночью, не правда ли? (франц.) – говорит кавалерист, желая поддержать разговор и указывая на трупы.

– Oh, monsieur, c"est affreux! Mais quels gaillards vos soldats, quels gaillards! C"est un plaisir que de se battre contre des gaillards comme eux.

– Il faut avouer que les votres ne se mouchent pas du pied non plus39– О! это было ужасно! Но какие молодцы ваши солдаты, какие молодцы! Это удовольствие драться с такими молодцами! – Надо признаться, что и ваши не ногой сморкаются (франц.) , – говорит кавалерист, кланяясь и воображая, что он очень мил. Но довольно.

Посмотрите лучше на этого десятилетнего мальчишку, который в старом, должно быть, отцовском, картузе, в башмаках на босу ногу и нанковых штанишках, поддерживаемых одною помочью, с самого начала перемирия вышел за вал и все ходил по лощине, с тупым любопытством глядя на французов и на трупы, лежащие на земле, и набирал полевые голубые цветы, которыми усыпана эта роковая долина. Возвращаясь домой с большим букетом, он, закрыв нос от запаха, который наносило на него ветром, остановился около кучки снесенных тел и долго смотрел на один страшный, безголовый труп, бывший ближе к нему. Постояв довольно долго, он подвинулся ближе и дотронулся ногой до вытянутой окоченевшей руки трупа. Рука покачнулась немного. Он тронул ее еще раз и крепче. Рука покачнулась и опять стала на свое место. Мальчик вдруг вскрикнул, спрятал лицо в цветы и во весь дух побежал прочь к крепости.

Да, на бастионе и на траншее выставлены белые флаги, цветущая долина наполнена смрадными телами, прекрасное солнце спускается к синему морю, и синее море, колыхаясь, блестит на золотых лучах солнца. Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди – христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся, как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны – и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия.

Вот я и сказал, что хотел сказать на этот раз. Но тяжелое раздумье одолевает меня. Может, не надо было говорить этого. Может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его.

Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны.

Ни Калугин с своей блестящей храбростью (bravoure de gentilhomme) и тщеславием, двигателем всех поступков, ни Праскухин, пустой, безвредный человек, хотя и павший на брани за веру, престол и отечество, ни Михайлов с своей робостью и ограниченным взглядом, ни Пест – ребенок без твердых убеждений и правил, не могут быть ни злодеями, ни героями повести.

Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда.

Полухудожественные, полурепортажные очерки из горячей точки 1855 года. Толстой показывает войну, как никто до него, и вырывается в первые ряды русской литературы.

комментарии: Вячеслав Курицын

О чём эта книга?

О кульминационном эпизоде Крымской войны Или Восточная война, длившаяся с 1853 по 1856 год. В 1853 году Россия оккупировала Молдавию и Валахию, находившиеся под турецким владычеством. Османская империя объявила России войну, в 1854 году к войне против России присоединились Франция и Великобритания. Английские и французские войска высадились в Крыму и взяли Севастополь в осаду. В феврале 1855 года умер Николай I, а Александр II был намерен прекратить войну с минимальным ущербом для России. 18 марта 1856 года в Париже был подписан мирный договор, согласно которому Россия вернула себе южную часть Севастополя в обмен на турецкую крепость Карс, отказалась от протектората над Дунайскими княжествами, а Чёрное море было объявлено нейтральной зоной. Крымская война стала одним из самых тяжёлых поражений для России в XIX веке. — блокаде Севастополя превосходящими силами англо-франко-турецкой коалиции, которая продолжалась с осени 1854-го по август 1855-го. В книге отражены ситуация в городе, конкретные военные операции и переживания их участников. Три рассказа цикла — «Севастополь в декабре месяце», «Севастополь в мае», «Севастополь в августе 1855 года» — охватывают весь период осады

Лев Толстой. Фотография с дагерротипа 1854 года

Когда она написана?

В 1855 году, синхронно с описываемыми событиями, большей частью на месте действия, в армейском лагере. Сначала был замысел рассказа «Севастополь днём и ночью», разбившийся на две части: «дневной» «Севастополь в декабре месяце» сочинялся с 27 марта по 25 апреля, «ночной» «Севастополь в мае» был создан примерно за неделю в двадцатых числах июня. Работа над «Севастополем в августе» началась в середине сентября, а завершилась уже после того, как автор покинул фронт, в конце года в Петербурге.

В ту минуту, как снаряд, вы знаете, летит на вас, вам непременно придёт в голову, что снаряд этот убьёт вас; но чувство самолюбия поддерживает вас, и никто не замечает ножа, который режет вам сердце

Лев Толстой

Как она написана?

По-разному. Первый текст более других похож на очерк. Невидимый собеседник водит читателя по городу: вот бульвар с музыкой, вот госпиталь с героями, а вот здесь воюют, убивают и умирают; Борис Эйхенбаум Борис Михайлович Эйхенбаум (1886-1959) — литературовед, текстолог, один из главных филологов-формалистов. В 1918-м вошёл в кружок ОПОЯЗ наряду с Юрием Тыняновым, Виктором Шкловским, Романом Якобсоном, Осипом Бриком. В 1949 году подвергся гонениям во время сталинской кампании по борьбе с космополитизмом. Автор важнейших работ о Гоголе, Льве Толстом, Лескове, Ахматовой. даже назвал первый рассказ «путеводителем по Севастополю». Второй текст — психологический этюд в форме рассказа. Толстой с пугающей осведомлённостью описывает мысли и чувства довольно многочисленных военных персонажей. Завершается рассказ эффектной аллегорией: воин, уверенный, что погибнет, остается жить, а воин, думающий, что спасся, умирает.

Третий текст, по наблюдению того же Эйхенбаума, это «этюд большой формы». История двух братьев, которые, встретившись в начале рассказа, гибнут в его конце, так больше и не увидев друг друга; автор словно приходит к выводу, что реальность не может быть постигнута с помощью очерка или рассуждения, а требует выражения через сложный (в идеале семейный) сюжет. Всеми этими разными способами письма Толстой решал одну задачу: передать реальность, «какова она есть на самом деле». «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда», — последние фразы второго рассказа.

Поль Левер. Сражение у Чёрной речки 16 августа 1855 года. Государственный музей героической обороны и освобождения Севастополя

Что на неё повлияло?

Толстой, несмотря на подчас весьма строгую интонацию в оценке классиков и современников, был очень восприимчивым автором. Исследователи находят в «Севастопольских рассказах» влияние Теккерея, которого Лев Николаевич как раз в это время читал по-английски («объективность»), нравоучительной традиции от Руссо до Карамзина, Гомера (откровенность в изображении батальных подробностей), Стендаля (тема денег на войне; этого автора Толстой и сам впрямую объявлял своим предшественником в описании войны), Стерна с его дискурсивными экспериментами (Стерна Толстой переводил на русский язык) и даже Гарриет Бичер-Стоу Гарриет Элизабет Бичер-Стоу (1811-1896) — американская писательница. Преподавала в школе для девочек, писала рассказы. Книга, которая принесла ей мировую известность, — «Хижина дяди Тома» (1852). Роман о чернокожем рабе приобрёл в Америке огромную популярность (за первый год продажи книги составили 350 тысяч экземпляров) и стал предвестником Гражданской войны, начавшейся спустя 10 месяцев после публикации первой главы романа. Президент Авраам Линкольн при встрече с Бичер-Стоу назвал её «маленькой леди, которая своей книгой начала большую войну». (из её рассказа «Дядя Тим», опубликованного в «Современнике» в сентябре 1853-го, Толстой позаимствовал тон разговора с читателем: «Видите ли вы там, вдали, домик, окрашенный тёмною краской?»).

Кроме того, Толстой (как минимум в первом тексте цикла) ориентировался на текущую журнальную и газетную публицистику. Жанр «письма с места событий», известный ещё со времен «Писем русского путешественника», прекрасно дожил и до середины пятидесятых. «Письмо из Севастополя. Севастополь, 21 декабря 1854 года» (Г. Славони), «Из Симферополя, 25 января 1855 года» (Н. Михно) — названия типичные. А очерк А. Комарницкого «Севастополь в начале 1855 года» («Одесский вестник», 2 и 5 апреля) напоминает текст Толстого не только названием, но и повторяет приём обращения к читателю («Знаете ли вы севастопольских моряков? Если скажете, что знаете, я спрошу вас: были ли вы, хоть один раз, в Севастополе, со дня его осады? Не были? — значит, вы не знаете его защитников»).

Все три рассказа сначала напечатаны в журнале «Современник»: дважды под разными подписями, а один раз вовсе без указания автора.

Первый появился в шестом номере за 1855 год с подписью «Л. Н. Т.» (все предыдущие опубликованные на тот момент и в том же издании тексты сочинителя подписывались схожим образом: Л. Н. «Детство» и «Набег» — и Л. Н. Т. «Отрочество» и «Записки маркёра») и с незначительными цензурными правками («белобрысенький» мичман стал «молоденьким» во избежание насмешливой интонации, «вонючая грязь» и «неприятные следы военного лагеря» исчезли как намёк на недоработки военного руководства).

Второй рассказ (известный нам как «Севастополь в мае»; при первой публикации в сентябрьском номере 1855 года он назывался «Ночь весною 1855 года в Севастополе») подвергся чудовищной цензуре. Сначала множество правок внесла редакция, высоко оценившая художественный уровень рассказа, но испугавшаяся «беспощадности и безотрадности» (причём это были не только сокращения, но и вписывания «патриотических фраз»). Потом председатель цензурного комитета Михаил Мусин-Пушкин вовсе запретил печатать текст, но в итоге (возможно, узнав, что творчеством Толстого интересуются «на самом верху») разрешил публикацию — уже и со своими значительными вмешательствами. В результате редакция сама сняла подпись автора и извинялась перед Толстым, что иначе поступить не могла.

Третий рассказ автор завершил перед самым Новым годом; чтобы успеть напечатать его в январской книжке «Современника» за 1856-й, редакция, разрезав рукопись на части, раздала её восьмерым наборщикам. Автор, находившийся в Петербурге, мог следить за процессом и вносил дополнения в текст по ходу набора. Видимо, он остался удовлетворён результатом, поскольку под «Севастополем в августе 1855 года» впервые появилась в печати подпись «граф Л. Толстой».

Николай Некрасов. Конец 1850-х годов. Фотография Карла Августа Бергнера. В журнале Некрасова «Современник» впервые были опубликованы «Севастопольские рассказы»

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Журнал «Современник» с первой публикацией военных рассказов Льва Толстого. 1855 год

Как её приняли?

Первый рассказ, «Севастополь в декабре», ещё до выхода номера журнала в свет Пётр Плетнёв Пётр Александрович Плетнёв (1791-1866) — критик, поэт, преподаватель. Близкий друг Пушкина. Был учителем словесности в петербургских женских институтах, кадетских корпусах, Благородном пансионе, преподавал литературу будущему императору Александру II. С 1840 по 1861 год был ректором Санкт-Петербургского университета. Писал стихи и критические статьи, был редактором альманаха «Северные цветы» и журнала «Современник» после смерти Пушкина. В 1846 году продал «Современник» Николаю Некрасову и Ивану Панаеву. представил в оттиске Александру II. Рассказ, воспевавший героизм, произвёл на монарха сильное впечатление, он распорядился перевести текст на французский, сокращённый вариант появился в Le Nord (эта газета выходила в Брюсселе на деньги русского правительства) под названием «Une journée à Sebastopol», а затем в Journal de Francfort.

Российская военная газета «Русский инвалид» скоро перепечатала рассказ в больших «извлечениях», назвав текст «истинно превосходной статьёй». Панаев Иван Иванович Панаев (1812-1862) — писатель, литературный критик, издатель. Заведовал критическим отделом «Отечественных записок». В 1847 году вместе с Некрасовым начал издавать «Современник», для которого писал обзоры и фельетоны. Панаев — автор множества повестей и романов: «Встреча на станции», «Львы в провинции», «Внук русского миллионера» и другие. Был женат на писательнице Авдотье Панаевой, спустя десять лет замужества она ушла к Некрасову, с которым долгие годы жила в гражданском браке. : «Статья эта с жадностию прочлась здесь всеми». Тургенев: «Совершенный восторг», «статья Толстого о Севастополе — чудо! Я прослезился, читая её, и кричал: ypa!». Некрасов: «Успех огромный». «Петербургские ведомости»: «Высокое и яркое дарование». «Библиотека для чтения»: «Замечательная статья». «Отечественные записки»: «Заставил восторгаться», «вы удивляетесь на каждом шагу». Иван Аксаков Иван Сергеевич Аксаков (1823-1886) — публицист, поэт, общественный деятель. Сын писателя Сергея Аксакова, брат славянофила Константина Аксакова, был женат на дочери Фёдора Тютчева. Играл важную роль в жизни Московского славянского комитета, с 1875 по 1878 год был его председателем. После выступления Аксакова с критической речью по поводу Берлинского конгресса, созванного для пересмотра условий мирного договора в Русско-турецкой войне, публицист был выслан из Москвы, а сам комитет закрыт. Издавал несколько славянофильских изданий — «Московский сборник», «Парус», «Пароход», «Русская беседа», «День», «Москва», «Русь». : «Очень хорошая вещь, после которой хочется в Севастополь — и кажется, что не струсишь и храбриться не станешь. Какой тонкий и в то же время тёплый анализ в сочинениях этого Толстого».

После «Севастополя в мае» «Санкт-Петербургские ведомости» Первая российская регулярная газета. Была основана в 1703 году и выходила под названием «Ведомости о военных и иных делах, достойных знаний и памяти». В 1728 году издание было передано Академии наук и сменило название на «Санкт-Петербургские ведомости». В 1847 году Академия наук начала сдавать газету в аренду частным издателям. В 1814 году, когда Петербург был переименован, газета изменила название на «Петроградские ведомости», а после революции её издание прервалось. сообщили, что Толстой «становится наряду с лучшими нашими писателями». «Отечественные записки» Литературный журнал, издававшийся в Петербурге с 1818 по 1884 год. Основан писателем Павлом Свиньиным. В 1839 году журнал перешёл Андрею Краевскому, а критический отдел возглавил Виссарион Белинский. В «Отечественных записках» печатались Лермонтов, Герцен, Тургенев, Соллогуб. После ухода части сотрудников в «Современник» Краевский в 1868 году передал журнал Некрасову. После смерти последнего издание возглавил Салтыков-Щедрин. В 1860-е в нём публиковались Лесков, Гаршин, Мамин-Сибиряк. Журнал был закрыт по распоряжению главного цензора и бывшего сотрудника издания Евгения Феоктистова. опубликовали выдержки с комментариями: «Жизнь, и чувство, и поэзия». Журнал «Пантеон» Театральный журнал «Пантеон» открылся в 1840 году под редакцией Фёдора Кони. В 1842 году издание слилось с журналом «Репертуар» и начало выходить под общим заголовком «Репертуар и Пантеон». С 1848 года издание снова выходило под названием «Пантеон», но в последующие годы ещё неоднократно меняло название. С 1852 года журнал постепенно отдалялся от сугубо театральной повестки, превратившись в литературно-художественное издание. Закрылся «Пантеон» в 1856 году. : «Самое полное и глубокое впечатление». «Военный сборник»: «Изображено так живо, так естественно, что невольно увлекает и переносит на самый театр действий, как бы ставит самого читателя непосредственным зрителем событий». Чаадаев: «Очаровательная статья». Чернышевский: «Изображение внутреннего монолога надобно, без преувеличения, назвать удивительным» (не исключено, кстати, что Чернышевский первым и именно в этой фразе употребил выражение «внутренний монолог» в смысле, близком к «потоку сознания»). Тургенев, прочитавший рассказ целиком, в доцензурном виде: «Страшная вещь». Писемский (также о полном варианте): «Статья написана до такой степени безжалостно… что тяжело становится читать».

Вопрос, не решённый дипломатами, ещё меньше решается порохом и кровью

Лев Толстой

«Севастополь в августе 1855 года» Некрасов назвал уже повестью, подчёркивая, что достоинства её «первоклассные: меткая, своеобразная наблюдательность, глубокое проникновение в сущность вещей и характеров, строгая, ни перед чем не отступающая правда, избыток мимолётных заметок, сверкающих умом и удивляющих зоркостью глаза, богатство поэзии, всегда свободной, вспыхивающей внезапно и всегда умеренно, и, наконец, сила — сила, всюду разлитая, присутствие которой слышится в каждой строке, в каждом небрежно обронённом слове — вот достоинства повести».

«Русский инвалид» написал, что «рассказ дышит истиною». «Петербургские ведомости»: «Типы солдат очерчены… художнически… их разговоры и шутки — всё это дышит истинною жизнью, неподдельною натурою». Писемский: «Этот офицеришка всех нас заклюёт. Хоть бросай перо». Правда, Степан Дудышкин Степан Семёнович Дудышкин (1821-1866) — журналист, критик. С 1845 года публиковал рецензии и переводные статьи в «Журнале Министерства народного просвещения», «Современнике». С 1852 года Дудышкин стал критиком «Отечественных записок», а в 1860 году соиздателем и редактором журнала. Был первым критиком, откликнувшимся на «Детство», первую повесть Льва Толстого. Дудышкин критиковал «Современник» и его редактора Чернышевского за излишнюю резкость в оценках, Чернышевский же, напротив, обвинял Дудышкина в «уклончивости и мягкосердечии». в «Отечественных записках» писал, что «Август» повторяет предыдущие севастопольские тексты Толстого и именно поэтому автор перестал их писать; и это любопытное замечание, Толстой действительно обкатывает в третьем тексте открытия двух первых, пока только нащупывая возможность сотворить с их помощью большую форму.

Однако в целом рассказы по-прежнему оцениваются очень высоко. Дружинин Александр Васильевич Дружинин (1824-1864) — критик, писатель, переводчик. С 1847 года публиковал в «Современнике» рассказы, романы, фельетоны, переводы, дебютом стала повесть «Полинька Сакс». С 1856 по 1860 год Дружинин был редактором «Библиотеки для чтения». В 1859 году организовал Общество для пособия нуждающимся литераторам и учёным. Дружинин критиковал идеологический подход к искусству и выступал за «чистое искусство», свободное от любого дидактизма. пишет про три сразу: «Из числа всех неприятельских держав, войска которых были под стенами нашей Трои, ни одна не имела у себя хроникёра осады, который мог бы соперничать с графом Львом Толстым». Аполлон Григорьев Аполлон Александрович Григорьев (1822-1864) — поэт, литературный критик, переводчик. С 1845 года начал заниматься литературой: выпустил книгу стихов, переводил Шекспира и Байрона, писал литературные обзоры для «Отечественных записок». С конца 1950-х годов Григорьев писал для «Москвитянина» и возглавлял кружок его молодых авторов. После закрытия журнала работал в «Библиотеке для чтения», «Русском слове», «Времени». Из-за алкогольной зависимости Григорьев постепенно растерял влияние и практически перестал печататься. : «Картина мастера, строго задуманная, выполненная столь же строго, с энергиею, сжатостью, простирающейся до скупости в подробностях, — произведение истинно поэтическое и по замыслу, то есть по отзыву на величавые события, и по художественной работе».

Итоги подвёл сам Толстой в черновике романа «Декабристы», характеризуя одного из проходных персонажей: «Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочинение, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю».

Внутренность офицерского блиндажа на пятом бастионе. Из «Севастопольского альбома» Николая Берга. 1858 год

Константиновская батарея. Из «Севастопольского альбома» Николая Берга. 1858 год

В конце 1855-го Толстой триумфально въехал в Петербург (отставку он получит почти через год, но его статус военнослужащего этот год будет носить совершенно формальный характер). Во всех редакциях устраиваются обеды в честь нового гения, все ищут общения, Тургенев уговаривает его переехать из гостиницы к нему, Некрасов подписывает с ним соглашение о публикации всех новых произведений в «Современнике» Литературный журнал (1836-1866), основанный Пушкиным. С 1847-го «Современником» руководили Некрасов и Панаев, позже к редакции присоединились Чернышевский и Добролюбов. В 60-х в «Современнике» произошёл идеологический раскол: редакция пришла к пониманию необходимости крестьянской революции, в то время как многие авторы журнала (Тургенев, Толстой, Гончаров, Дружинин) выступили за более медленные и постепенные реформы. Спустя пять лет после отмены крепостного права «Современник» закрылся по личному распоряжению Александра II. . Толстой пишет «Двух гусар», готовит к выпуску свои первые книги (издателем выступает книгопродавец Алексей Иванович Давыдов): интересующие нас «Военные рассказы» (которые при подаче рукописи в цензуру назывались «Военные истины»; кроме севастопольских историй туда вошли «Набег» и «Рубка леса») и «Детство и отрочество». Дружинин и Панаев берут шефство над молодой звездой, пытаются помочь в редактуре, «облегчить» произведения для восприятия простым читателем, и Лев Николаевич не против, соглашается укорачивать особо длинные предложения 1 Бурнашева Н. И. Книга Л. Н. Толстого «Военные рассказы» // Толстой и о Толстом: материалы и исследования. Вып. 1. М.: Наследие, 1998. C. 11. .

Но сам укрощению не поддаётся. Ударяется, к ужасу своих новых друзей, в кутежи, дневник его этих месяцев полон плотских стенаний. На литературных сборищах ведёт себя неполиткорректно, режет налево-направо правду-матку (Тургенев даже именует Толстого «троглодитом»), а в конфликте между революционным (Чернышевский, Добролюбов) и либеральным (Тургенев, Гончаров, Григорович) крыльями «Современника» ничью сторону не занимает, хотя оба крыла на него претендовали.

При этом в начале года у Толстого умирает брат Николай, в Петербурге писатель переживает несколько не слишком удачных любовных приключений, да и литературные дела идут не так блестяще, как хотелось бы. Оказывается, признание критики не равно интересу публики. Несмотря на то что Толстой согласился, чтобы его книгам была назначена цена полтора рубля серебром за экземпляр вместо двух, назначенных первоначально автором (для сравнения: новый сборник Тургенева продавался за четыре), торговля шла сдержанно, остатки двухтысячных тиражей лежали в магазинах ещё через три года 2 Бурнашева Н. И. Книга Л. Н. Толстого «Военные рассказы» // Толстой и о Толстом: материалы и исследования. Вып. 1. М.: Наследие, 1998. C. 14. .

Позднее он напишет об этом периоде в «Исповеди»: «Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел». Получив отставку, Толстой уезжает в Ясную Поляну, потом за границу; вернувшись оттуда, увлекается организацией школ для крестьянских детей. В литературный мир он вернётся заметно позже.

Групповой портрет писателей - членов редколлегии журнала «Современник». Во втором ряду: Лев Толстой и Дмитрий Григорович. Сидят: Иван Гончаров, Иван Тургенев, Александр Дружинин и Александр Островский. 1856 год. Фотография Сергея Левицкого

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Являются ли «Севастопольские рассказы» целостным произведением?

Вопрос дискуссионный. В центре каждого из рассказов — подчёркнуто разные темы. «Севастополь в декабре»: удивительное сочетание в одном пространстве мирной городской и кровавой военных реальностей; кроме того, здесь довольно много говорится о беспримерном мужестве русских войск. Герои здесь практически не выделены, герой — масса.

«Севастополь в мае»: на переднем плане вопрос тщеславия, выявление механизмов, определяющих поведение человека на войне, сочетание храбрости и трусости в одной и той же грешной душе, «аристократизм» подлинный и мнимый: довольно радикальное (и на фоне воспевания героизма в первом рассказе, и вообще на фоне традиции) расширение проблематики батальной прозы. Персонажей «Севастополя в мае» почти столь же сильно, как жизнь и смерть, волнует, как они выглядят в глазах окружающих и достаточно ли пренебрежительно ведут себя в отношении нижестоящих. Это и смутило цензуру: на месте подвига и патриотизма оказалась игра мелких страстей.

И, наконец, «Севастополь в августе»: главные герои, братья Козельцовы, больше похожи на живых людей, чем аллегорические персонажи «Мая», при этом они не высокие аристократы, а дворяне средней руки, и представления о «чести» у них более человечны и теплы. Главной же внешней проблемой в рассказе представлена отвратительная организация, бардак, неумение военных властей наладить быт и логистику (о чём в первых текстах речи не шло).

Таким образом, основные темы каждого из текстов не очень плотно монтируются друг с другом. Рассказы «не образуют целостного повествования… Особенно очевидна противопоставленность второго рассказа первому и третьему» 3 Лесскис Г. А. Лев Толстой (1852-1869). М.: ОГИ, 2000. C. 158; подобная точка зрения распространена в толстоведении. . От подчёркнутого героизма «Севастополя в декабре месяце» почти нет следа в следующих двух сочинениях, но при этом мелкие страсти не отменяют способности воинов к самопожертвованию; светские развлечения во втором рассказе выглядит как признак «аристократической» гнильцы, а в первом — как естественное состояние военного космоса, даже своего рода мудрость жизни; в третьем рассказе активно продвигается идея абсурда войны, а в первом война подавалась как будничное состояние мироздания; такого рода противоречий — много. Если попытаться описать книгу как единое целое, концы с концами сойдутся не слишком охотно. Не стоит, однако, забывать, что это вообще важное свойство поэтики Толстого: концы с концами не сходятся у него часто, и особенно выразительным образом — в . Не исключено, что невозможность завершённого, непротиворечивого высказывания является главным «месседжем» этого сочинителя.

Орден Святой Анны 4-й степени

Наградная медаль «За защиту Севастополя. 1854–1855 годы»

Что Толстой делал в Севастополе?

В мае 1853 года Толстой, служивший юнкером на Кавказе, решил оставить армию и подал прошение об отставке, которая, однако, не была принята ввиду начавшейся Крымской войны. Тогда Толстой попросил о переводе в Дунайскую армию, а затем и в осаждённый Севастополь.

Он прибыл в город 7 ноября 1854 года, а окончательно покинул его в начале ноября 1855-го. Поначалу, проведя в Севастополе девять дней, Толстой был приписан к батарее, которая находилась на отдыхе в шести верстах от Симферополя, и долго не участвовал в битвах, даже просился (безуспешно) в феврале о переводе в воюющее подразделение в Евпаторию. Но вскоре его перевели в Бельбек, в ночь с 10 на 11 марта он участвовал в опасной вылазке, а вскоре попал на самый опасный Язоновский редут четвёртого бастиона уже в самом Севастополе, где полтора месяца принимал активное участие в военных действиях. Вскоре после большого сражения 10-11 мая его снова перевели в менее опасное место (был назначен командовать двумя орудиями горного взвода несколько в отдалении от города), но позже он вновь оказался на передовой, в том числе участвовал в решающих и трагических для русской армии сражениях 4 и 27 августа 1855 года (в последнем командовал пятью пушками).

Толстой был награждён орденом Святой Анны 4-й степени «За храбрость», медалями «За защиту Севастополя 1854-1855» и «В память войны 1853-1856». Собственно батальных подробностей в исторических документах не зафиксировано, зато есть воспоминание сослуживца 4 Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии: С 1828 по 1855 год. М.: Изд-во АН СССР, 1954. C. 538. о забаве Толстого «пройти перед жерлом заряженной пушки в немногие секунды, которые отделяли вылет ядра от поднесения фитиля» — и другое воспоминание: когда на бастион приходили знакомые зеваки, подобные экскурсанту из «Севастополя в декабре», Лев Николаевич тут же велел открывать огонь по противнику, чтобы экскурсанты поприсутствовали при ответном.

Знаешь, я до того привык к этим бомбам, что, я уверен, в России в звёздную ночь мне будет казаться, что это всё бомбы: так привыкнешь

Лев Толстой

В отдалении от театра военных действий и в промежутках между сражениями Толстой успевал заниматься многими разнообразными делами. Ездил на охоту, «в Симферополь танцевать и играть на фортепьянах с барышнями» (письмо брату Сергею 3 июля 1855), много играл в штосс и проигрывал крупные суммы, читал книги, писал повесть «Юность», сочинял боевые воззвания, писал аналитическую записку «Об отрицательных сторонах русского солдата и офицера» и всерьёз планировал учредить периодическое военное издание.

В современном (да и во вневременном) российском контексте очень уместно привести также следующее воспоминание, подтверждённое разными источниками 5 Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии: С 1828 по 1855 год. М.: Изд-во АН СССР, 1954. C. 576. : «По обычаю того времени, батарея была доходной статьёю, и командиры батареи все остатки от фуража клали себе в карман. Толстой же, сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь остаток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах начальства, подняли бунт: ранее никаких остатков никогда не бывало и их не должно было оставаться». По итогам этой истории Толстой командовать батареей перестал, а тему доходов командования от хозяйственной деятельности затронул в 18-й главке «Севастополя в августе».

Менее приязненный отзыв о Толстом в Севастополе оставил Порфирий Глебов, помощник начальника штаба артиллерии Южной армии. 13 сентября 1855 года он писал в дневнике, что при главной квартире слишком много офицеров — «башибузуков» с не совсем ясными обязанностями («большая часть их толкается с утра до вечера по Бахчисараю; некоторые же отправились кавалькадой на горный берег»), к которым относится и Толстой. «…Толстой порывается понюхать пороха, но только налётом, партизаном, устраняя от себя трудности и лишения, сопряжённые с войною. Он разъезжает по разным местам туристом; но как только заслышит где выстрел, тотчас же является на поле брани; кончилось сражение, — он снова уезжает по своему произволу, куда глаза глядят». Вряд ли в двадцать первом веке можно объективно оценить такое поведение Толстого с тогдашней военной точки зрении. Но бросается в глаза связь этого документального образа с будущим образом художественным: таким туристом на войне будет выведен лет десять спустя Пьер Безухов. И мы понимаем, что позиция слегка-туриста-где-бы-то-ни-было имеет какое-то важное отношение к таинствам литературного творчества.Завершается же дневниковая запись Глебова так:

«Говорят про него [Толстого] также, будто он, от нечего делать, и песенки пописывает и будто бы на 4 августа песенка его сочинения:

Как четвёртого числа
Нас нелёгкая несла, —
Горы занимать,
Горы занимать! и т. д.»

Внутренность одного угла четвёртого бастиона. Из «Севастопольского альбома» Николая Берга. 1858 год

Четвёртый бастион с неприятельской стороны после оставления Севастополя. Из «Севастопольского альбома» Николая Берга. 1858 год

Действительно ли Толстой сочинил песню со словами «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги»?

Во всяком случае, сам Толстой это признавал. Сначала он не отрицал и своё авторство в отношении другой севастопольской военной пеcни («Как восьмого сентября мы зa веру, за царя от француз ушли…»), но потом уточнил, что имеет к ней лишь косвенное отношение (ясно, что такого рода тексты чаще всего результат коллективного творчества), а в случае «Четвёртого числа» выступил основным автором. Вот полный текст песни (которая, конечно, не имеет авторизованной рукописи):

Как четвёртого числа
Нас нелёгкая несла
Горы отбирать (bis).

Барон Вревский Павел Александрович Вревский (1809-1855) — российский военачальник. Участвовал в войне с Турцией 1828-1829 годов, был контужен и вышел в отставку. Вскоре вернулся на службу и принимал участие в подавлении Польского восстания 1830-1831 годов. Провёл четыре года на Кавказе. Во время Крымской войны Вревский настоял на том, чтобы русская армия из осаждённого Севастополя перешла в наступление. Однако сражение на Чёрной речке было проиграно, а сам Вревский был убит в бою, отказавшись покидать поле битвы. генерал
К Горчакову Михаил Дмитриевич Горчаков (1793-1861) — российский военачальник. Участвовал в Отечественной войне (в том числе в сражении при Бородине) и Заграничном походе 1813-1814 годов. Воевал на Русско-турецкой войне 1828-1829 годов и участвовал в подавлении Польского восстания 1830-1831 годов. Во время Крымской войны руководил Дунайской армией, а при отступлении — Южной армией, которая была расположена на северо-западном побережье Чёрного моря. Горчаков руководил обороной Севастополя с февраля по август 1855 года. После смерти фельдмаршала Паскевича был назначен наместником Царства Польского и главнокомандующим 1-й армии. приставал,
Когда подшофе (bis).

«Князь, возьми ты эти горы,
Не входи со мною в ссору,
Не то донесу» (bis).

Собирались на советы
Все большие эполеты,
Даже Плац-бек-Кок (bis).

Полицмейстер Плац-бек-Кок
Никак выдумать не мог,
Что ему сказать (bis).

Долго думали, гадали,
Топографы всё писали
На большом листу (bis).

Гладко вписано в бумаге,
Да забыли про овраги,
А по ним ходить… (bis)

Выезжали князья, графы,
А за ними топографы
На Большой редут (bis).

Князь сказал: «Ступай, Липранди Павел Петрович Липранди (1796-1864) — российский военачальник. Младший брат сотрудника тайной полиции Ивана Липранди. Участвовал в Отечественной войне, Заграничном походе 1813-1814 годов, Русско-турецкой войне 1828-1829 годов и подавлении Польского восстания 1830-1831 годов. Во время Крымской войны был назначен начальником Мало-Валахского отряда. Липранди имел репутацию мудрого генерала, заботящегося о солдатах, — за время своего командования он не подверг телесному наказанию ни одного из них. »
А Липранди: «Нет-c, атанде,
Нет, мол, не пойду (bis).

Туда умного не надо,
Ты пошли туда Реада Николай Андреевич Реад (1793-1855) — российский военачальник. Участвовал в Отечественной войне, Заграничном походе 1813-1814 годов и взятии Парижа. Сопровождал Николая I во время Русско-турецкой войны 1828-1829 годов. Принимал участие в подавлении Польского восстания 1830-1831 годов, несколько лет служил на Кавказе. Во время Крымской войны оборонял Севастополь. Во время боя на Чёрной речке войска Реада частично заняли Федюхины высоты, но из-за преобладающих сил коалиционных войск русской армии пришлось отступить. Генерал погиб в бою. ,
А я посмотрю…» (bis)

Вдруг Реад возьми да спросту
И повёл нас прямо к мосту:
«Ну-ка, на уру» (bis).

Веймарн Пётр Владимирович Веймарн (? — 1855) — российский военачальник. Участвовал в Отечественной войне, Заграничном походе 1813-1814 годов, польской кампании 1830-1831 годов. Во время Крымской войны был начальником штаба 3-го пехотного корпуса, находился под командованием генерала Николая Реада. Генерал Веймарн был убит в бою на Чёрной речке, вскоре после того, как, согласно приказу Реада, велел своей дивизии идти в атаку. ⁠ плакал, умолял,
Чтоб немножко обождал.
«Нет, уж пусть идут» (bis).

Генерал же Ушаков Александр Клеонакович Ушаков (1803-1877) — российский военачальник. Участвовал в Русско-турецкой войне 1828-1829 годов, подавлении Польского восстания 1820-1831 годов, а также венгерской кампании 1849 года. Во время Крымской войны дивизия Ушакова вошла в состав Севастопольского гарнизона и приняла участие в бою на Чёрной речке. После войны Ушаков служил в Военном министерстве, работал над военно-судебной реформой. С 1867 года Ушаков был председателем главного военного суда. ,
Тот уж вовсе не таков:
Всё чего-то ждал (bis).

Он и ждал да дожидался,
Пока с духом собирался
Речку перейти (bis).

На уру мы зашумели,
Да резервы не поспели,
Кто-то переврал (bis).

А Белевцов Дмитрий Николаевич Белевцов (1800-1883) — российский военачальник. Участвовал в Русско-турецкой войне 1828-1829 годов и подавлении Польского восстания 1830-1831 годов. Во время Крымской войны командовал дружиной Курского ополчения. После войны Белевцов был почётным опекуном Московского опекунского совета учреждений императрицы Марии Фёдоровны и директором Николаевской измайловской военной богадельни. генерал
Всё лишь знамя потрясал,
Вовсе не к лицу (bis).

На Федюхины высоты Высоты находятся в Балаклавском районе между Сапун-горой и рекой Чёрной. Названы в честь генерала Федюхина, впервые разбившего в этих местах лагерь. Федюхины высоты стали местом боёв во время сражения на Чёрной речке.
Нас пришло всего три роты,
А пошли полки!.. (bis)

Наше войско небольшое,
А француза было втрое,
И сикурсу тьма (bis).

Ждали — выйдет с гарнизона
Нам на выручку колонна,
Подали сигнал (bis).

А там Сакен Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен (1793-1881) — российский военачальник. Участвовал в Отечественной войне, Заграничном походе 1813-1814 годов, Персидской войне 1826-1828 годов, подавлении Польского восстания и венгерской кампании 1849 года. Во время Крымской войны был назначен начальником Севастопольского гарнизона. Историк Евгений Тарле в книге о Крымской войне отзывался об Остен-Сакене так: «На бастионы показывался не более четырёх раз во всё время, и то в менее опасные места, а внутренняя его жизнь заключалась в чтении акафистов, в слушании обеден и в беседах с попами». генерал
Всё акафисты читал
Богородице (bis).

И пришлось нам отступать,
Раз…и же ихню мать,
Кто туда водил (bis).

Смысл песни в том, что неудачное сражение на реке Чёрной 4 августа 1855 года стало следствием недовольства, которое разного рода начальство испытывало из-за «бездействия» главнокомандующего князя Михаила Горчакова; по сути дела, штабным нужна была хоть какая-нибудь битва. Горчаков возражал против неё до последнего, но на созванном представительном совещании («Собирались на советы / Все большие эполеты…») было принято идти в бой. Все дальнейшие куплеты точно передают конкретные перипетии этого оказавшегося трагическим предприятия.

Егор (Георг) Ботман. Портрет Михаила Горчакова. 1871 год. Государственный Эрмитаж. Во время Крымской войны Горчаков руководил Дунайской армией, а при отступлении - Южной

Действительно ли «Севастопольские рассказы» выросли из проекта журнала «Солдатский вестник»?

Хронологически это было именно так. Ещё в октябре 1854 года (то есть до перевода Толстого в Севастополь) группа офицеров-артиллеристов Южной армии, среди которых был и Толстой, придумала издавать еженедельный, с возможным переходом на ежедневный режим, журнал «Солдатский вестник» (поздний вариант названия — «Военный листок»). Был создан при деятельном и даже решающем участии Толстого проект журнала: «распространение между воинами правил военной добродетели», правдивой информации о текущих военных событиях (в противовес «ложным и вредным слухам»), «распространение познаний о специальных предметах военного искусства», а также публикация военных песен, литературных материалов и «религиозных поучений военным». Предполагалось, что есть желающие инвестировать в проект свои средства (в том числе таким желающим был сам Толстой), организаторы заручились поддержкой главнокомандующего князя Горчакова и даже собрали пробный номер. Царь Николай (которому оставалось несколько недель до кончины) не поддержал, однако, проект, предложив участникам затеи посылать свои статьи в официальный военный орган, «Русский инвалид» Военная газета, выпускавшаяся в Санкт-Петербурге. Была основана Павлом Пезаровиусом в 1813 году, доход с продаж жертвовался инвалидам Отечественной войны. С 1862 по 1917 год газета была официальным изданием Военного министерства. На протяжении истории газеты выходили также «литературные прибавления» к ней: с «Русским инвалидом» как критик сотрудничал Белинский, в 1837 году в «Прибавлениях» был опубликован некролог Пушкину («Солнце русской поэзии закатилось!»), вызвавший резкое недовольство министра народного просвещения Сергея Уварова. (и даже «разрешив» им это делать, хотя понятно, что это никому не было запрещено).

Тогда Толстой попытался переформатировать затею и предложил Некрасову завести в «Современнике» постоянный военный раздел, который брался курировать. Толстой обещал поставлять ежемесячно от двух до пяти листов статей военного содержания (для сравнения: статья о «Севастопольских рассказах», которую вы сейчас читаете, имеет объём лист с небольшим), написанных разными квалифицированными военными авторами. Некрасов дал согласие. Какие-то статьи военных Толстой в журнал представил, но идея постоянной работы не вдохновила его соратников, и 20 марта 1855 года он занёс в дневник: «Приходится писать мне одному. Напишу Севастополь в различных фазах и идиллию офицерского быта». Именно в эти дни и возник у него план «Севастополя днём и ночью».

Джироламо Индуно. Сражение на Чёрной речке 16 августа 1855 года. 1857 год. Галерея Пьяцца-Скала

Как описана война в «Севастопольских рассказах»?

По наблюдению Виктора Шкловского 6 Шкловский В. Б. Лев Толстой. М.: Молодая гвардия, 1967. C. 160. , в «Севастопольских рассказах» автор «пишет о необычном как об обычном». Свою концепцию остранения Шкловский строил на других произведениях Толстого («Холстомер», ), но понятно, что имеется в виду ровно тот же эффект: Л. Н. Т. описывает войну от лица субъекта, который не окончательно понимает смысл происходящего, а лишь наблюдает внешние контуры явления. Интонация эта задана и чётче всего проявлена в «Севастополе в декабре», страшный четвёртый бастион представлен лишь как одна из городских локаций, кровь и смерть не мешают музыке на бульваре, не мешают (это уже в «Севастополе в мае») офицерам-аристократам думать об условной «красе ногтей». Война презентовалась Толстым как бытовое явление и ранее, в кавказском очерке «Набег», но севастопольский быт заметно цивилизованнее кавказского, а потому несоответствие между объективным контрастом «войны» и «мира» и интонацией Толстого, который контраста как бы не замечает, в «Севастопольских рассказах» явлено значительно ярче. Война, описанная с интонацией описания прогулки, «выводится из автоматизма восприятия» 7 Шкловский В. Б. О теории прозы. М.: Федерация, 1929. C. 17. , отсюда такой бьющий по глазам эффект при внешнем спокойствии повествователя.

Канадская исследовательница Донна Орвин, прослеживая зависимость «Севастопольских рассказов» от «Илиады» (которую Толстой читал примерно в это время), приходит к выводу, что у Гомера Толстой научился вводить в текст реальные ужасы войны, не сгущая при этом красок. Действительно, на фоне текущей отечественной традиции Толстой весьма откровенен. «Картина слишком кровавая, чтобы её описывать: опускаю завесу», — писал Пётр Алабин Пётр Владимирович Алабин (1824-1896) — государственный деятель и военный писатель. Участвовал в подавлении Венгерского восстания в 1848-1849 годах. В 1853 году в составе Охотского егерского полка принимал участие в Крымской войне, отличился в Ольтеницком и Инкерманском сражениях. В 1855 году печатал в «Северной пчеле» «Корреспонденции с театра Крымской войны». С 1866 года жил в Самаре, во время Русско-турецкой войны 1877-1878 годов передал болгарским ополченцам знамя, вышитое самарскими дамами, — оно стало символом болгарского сопротивления Османской империи, а затем — болгарской армии. В 1884-1891 годах Алабин — городской голова Самары, в 1892-м был снят с должности и отдан под суд за закупку некачественного продовольствия. Написал несколько книг о своём военном опыте. («Ольтеницкая битва 23 октября 1853 года» // Русский художественный листок. 1854. № 22) — и опускал завесу. Толстой же не гнушается вставлять в текст труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцевитым лицом и вывернутыми зрачками или кривой нож, входящий в белое здоровое тело, но эти жёсткие описания не превращаются в натурализм. В литературе и искусстве не редкость, когда одно и то же лицо в статусе автора проявляет себя мудрее, сдержаннее, более зрело, чем в то же самое время в статусе «обычного человека». В синхронных дневниках и письмах Толстой горяч, невротичен и противоречив, а тут благородная сдержанность, чувство такта и меры.

И ещё война, что также было весьма новаторским жестом, описана в «Севастопольских рассказах» как завораживающее зрелище. Панорамы сражений, молнии выстрелов, освещающие тёмно-синее небо, звёзды как бомбы и бомбы как звёзды — всё это не настолько грандиозно-кинематографично, как в «Войне и мире», но направление движения задано.

Анатолий Кокорин. Иллюстрации к «Севастопольским рассказам». 1953 год

Был ли оригинален Толстой, смешивая в «Севастопольских рассказах» художественное с документальным?

Не был. Да, среди толстовских опытов такого рода ещё до «Севастополя в декабре» — и уже напечатанный «Набег», и незавершённый радикальный эксперимент «История одного дня», в котором была предпринята попытка в мельчайших подробностях изобразить события и ощущения вот именно что одного конкретного дня. Но сочинения, балансирующие между «фикшн» и «нон-фикшн», — общее место для словесности середины девятнадцатого столетия.

«Записки охотника» (1847-1851) Тургенева, например, сначала печатались в том же «Современнике» в разделе «Смеси», как документальные наброски, а потом переехали в основной раздел художественной литературы. «Фрегат «Паллада» (1852-1855) Гончарова, будучи формально отчётом о путешествии, заслуженно имеет статус чуда русской прозы. В автобиографическую трилогию (1846-1856) Сергея Аксакова входят как «Семейные хроники», в которых Аксаковы выведены под фамилией Багровы, так и «Воспоминания», в которых те же самые герои выведены под настоящей фамилией.

Вообще, значения слов, обозначающих литературные жанры, в ту эпоху отличались от привычных нам. «Возмутительное безобразие, в которое приведена ваша статья, испортило во мне последнюю кровь», — это Некрасов писал Толстому по поводу цензурного насилия над «Севастополем в мае», который современному наблюдателю показался бы «статьёй» в гораздо меньшей мере, чем «Севастополь в декабре». Виссарион Белинский в предисловии к сборнику «Физиология Петербурга» (1845) жаловался, что «у нас совсем нет беллетристических произведений, которые бы, в форме путешествий, поездок, очерков, рассказов, описаний, знакомили с различными частями беспредельной и разнообразной России»: очерки и рассказы стоят на равных в списке беллетристических произведений.

«Физиология Петербурга», ключевое издание натуральной школы (всего вышло две части альманаха), — яркий пример такого слияния дискурсов, откровенная публицистика соседствует тут с отрывком из романа Некрасова и пьесой Александра Кульчицкого Александр Яковлевич Кульчицкий (1814 или 1815 — 1845) — писатель, театральный критик, переводчик немецкой поэзии. Родился в Керчи. В 1836-м издал в Харькове альманах «Надежда». С 1842 года жил в Петербурге, дружил с Белинским, участвовал в альманахе «Физиология Петербурга». Автор повести «Необыкновенный поединок». Был известен как блестящий игрок в преферанс, написал об этой игре юмористический художественный трактат. «Омнибус», а в очерке Григоровича о шарманщиках после вполне «физиологического» анализа типов реальных шарманщиков вдруг появляется откровенно художественный персонаж Федосей Ермолаевич. Именно, кстати, к этому очерку о шарманщиках Достоевский предложил своему соседу по квартире знаменитую поправку: у Григоровича в рукописи стояло «пятак упал к ногам», а Достоевский сказал, что лучше написать «пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая». Григорович всё равно недокрутил, поставил менее эффектно — «пятак упал, звеня и прыгая, на мостовую», — но сам факт свидетельствует об отношении к жанру очерка как к высокой словесности.

Позже сам Толстой сформулирует (по поводу ): «…В новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести».

Руины Баракковской батареи. 1855–1856 годы. Фотография Джеймса Робертсона

В чём же отличие опытов Толстого от натуральной школы?

В частности, в ином отношении к изображаемому человеку. Даже для Тургенева и Даля, не говоря о менее талантливых авторах, объект — это «другой», выведенный с изрядной долей этнографичности. Его можно пожалеть или высмеять (снисхождение — постоянная интонация), но он всегда отделён от автора непроницаемой перегородкой. Григорович пишет об улицах как о декорациях, В. Луганский (псевдоним Владимира Даля) называет уличные сценки «позорищем» (устарелое обозначение театрального зрелища): наблюдение за шевелением жизни — привилегия праздного наблюдателя.

У Толстого повествователь тоже находится в ином измерении, но при этом ясно, что «другое измерение» — стилистическая фигура, решение конструктивных и философских проблем, а не способ подчеркнуть своё превосходство. Интерес Толстого к другому человеку — естественный, а не заданный рамками «литературного направления». По важному наблюдению литературоведа Георгия Лесскиса, поиски Толстым «правды» не противоречат желанию показывать в людях «доброе» и «хорошее». «Только в эстетике так называемого критического реализма установка на «правду» означала установку на «разоблачение» человека…» 8 Лесскис Г. А. Лев Толстой (1852-1869). М.: ОГИ, 2000. C. 202-204.

Изобрёл ли Толстой в «Севастопольских рассказах» поток сознания?

Вопрос о патенте на те или иные приёмы в искусстве, как правило, бессмыслен, ибо всегда существует большое количество переходных форм, не говоря уж о методах, которыми мы устанавливаем первенство какого-либо претендента. Однако имеет смысл заметить, что последние две страницы 12-й главки «Севастополя в мае», описание мыслей Праскухина в одну последнюю секунду его жизни, мыслей, в которых смешивается жизнь и смерть, некогда любимая женщина в чепце с лиловыми лентами, оскорбивший давным-давно человек, ревность к Михайлову, двенадцать рублей карточного долга, ненужный подсчёт пробегающих мимо солдат — эти две страницы для иллюстрации термина «поток сознания» подходят ничуть не хуже, чем любая страница «Улисса» (а сама растянутая секунда напоминает о конструкции рассказа Амброза Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей»).

Сам Толстой позже не раз прибегал к потоку сознания; особо выразительный и знаменитый пример — мысли Анны Карениной по дороге на станцию Обираловка.

Жюль Риго. Сцена зимней осады Севастополя. 1859 год. Из коллекции Версальского дворца

«Севастополь в декабре» написан от сложно устроенного второго лица. «Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас»; на первый взгляд, «вы» здесь можно содержательно заменить на «я» («я подхожу», «меня поражает»). Но по всему тексту разбросаны маркеры присутствия за спиной этого «вы» некоей руководящей инстанции, которая то предложит: «Посмотрите хоть на этого фурштадского солдатика», то введёт странную модальность («до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы») и, кроме того, постоянно забегает вперёд — «вы увидите» так запросто не заменить на «я вижу»; сама форма задаёт неопределённость источника голоса.

Исследователи, пытаясь определить эту особенность «Севастополя в декабре», вынуждены прибегать к приблизительной терминологии. Шкловский писал 9 Шкловский В. Б. Лев Толстой. М.: Молодая гвардия, 1967. C. 163. , что это рассказ «как бы с невидимым, прозрачным автором, скрытым стилем, с погашенным ощущением выражений». Лесскис — что это имитация рассказа от первого лица, а на самом деле от второго, но рассказчик располагается «в другом пространстве» 10 Лесскис Г. А. Лев Толстой (1852-1869). М.: ОГИ, 2000. C. 159-160. , что явно противоречит его наблюдаемому присутствию в госпитале и на поле боя. Рассказчик, похоже, не может определиться, кто он — тот, кто показывает, или тот, кому показывают.

В «Севастополе в мае» Толстой словно бы разрубает противоречия одним ударом, занимая памятную всем по позицию верховного автора. Эйхенбаум считает 11 Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Исследования. Статьи. СПб.: Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2009. C. 236. «звучащий сверху авторский голос» важнейшим художественным открытием, отмечает, что знаменитые внутренние монологи толстовских персонажей становятся возможны лишь именно благодаря такой верховной точке зрения. Но такую точку зрения трудно соблюсти до конца, в тексте то и дело возникают зоны, в которых автор ориентируется неуверенно: так, рассказчик некоторое время сомневается, кто такой Михайлов («Он должен был быть или немец, ежели бы не изобличали черты лица его чисто русское происхождение, или адъютант, или квартермистр Или квартирмейстер. Должностное лицо в армии, которое занимается размещением войск по квартирам и снабжением их продовольствием. полковой (но тогда бы у него были шпоры), или офицер, на время кампании перешедший из кавалерии, а может, и из гвардии»), а потом выскакивает сам у себя из-за спины и даёт верный ответ.

Всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтоб получить лишнюю звёздочку или треть жалованья

Лев Толстой

Кроме того, значительная часть «Севастополя в мае» — это прямые публицистические пассажи, «Герой же моей повести… правда», «Мне часто приходила… мысль», и это «я» скорее принадлежит юридическому автору рассказа, чем верховному повествователю. Эйхенбаум в своём раннем труде о Толстом называет это «типичной речью оратора или проповедника» 12 Эйхенбаум Б. М. Молодой Толстой. Пб.; Берлин: Изд-во З. И. Гржебина, 1922. C. 124. (отдельно занятно, что образ нарратора раздваивается в мыслях одного учёного: в раннем исследовании нет речи о верховной точке зрения, в позднем — забыт проповедник). То ли это ораторское «я», то ли верховный повествователь к тому же постоянно вступает в перебранку с персонажами, уличает их в обмане или неточности, что дополнительно размывает представление об источнике голоса. В «Севастополе в августе» Толстой как бы слегка сдаёт назад: там вещает тот же свежеобретённый верховный автор, но своё всеведение он проявляет скромнее.

Дополнительное напряжение и в том, что Толстой хочет считать точку зрения своих персонажей не менее ценной, чем свою собственную, сколь бы верховной последняя ни была. Так Толстой приходит к идее ракурсов, разных способов видеть. В «Севастополе в мае» используется классическая монтажная кинематографическая восьмёрка: русские воины видят то-то и то-то, видимые русскими французы видят то-то и то-то. Кинорежиссёр Михаил Ромм, не упоминая этой восьмёрки, тем не менее неоднократно обращается к прозе Толстого как к примеру виртуозного режиссёрского сценария, пишет о «тончайшем монтажном видении писателя», в одном из батальных эпизодов «Войны и мира» обнаруживает смену семи или восьми панорам 13 Ромм М. И. Беседы о кино и кинорежиссуре. М.: Академический проект, 2016. C. 411-415. ; в «Севастопольских рассказах» размах поскромнее, но монтажный эффект присутствует, взгляд передаётся то одному, то другому персонажу, крупные планы уступают место общим и пр.

Совместить («Сопрягать надо!» — так Пьер Безухов услышит в полусне слова форейтора «запрягать надо») часто несовместимые точки зрения и ракурсы, «правды» и «нарративы», совместить и обнаружить, что точно они пригнаны быть не могут, всё равно торчат противоречия и разъезжаются швы, — это, собственно, формула «Войны и мира», и мы видим, что она была опробована уже в «Севастопольских рассказах». На самом деле даже и раньше: рассказ «Записки маркёра» (1853) состоит из двух частей, одна — записки трактирного служащего, а вторая — предсмертное письмо игрока, причём между двумя точками зрения остается зазор, манифестация невозможности завершённого смысла.

Однако автор «Севастопольских рассказов» сам активно провоцирует этот разговор. Причина, видимо, в том, что для Толстого этот, для многих надуманный, патриотический вопрос всегда имел до боли конкретную проекцию: отношения со своими собственными крестьянами, переживание своего сословного статуса.

«Из Кишинёва 1 ноября я просился в Крым… отчасти для того, чтобы вырваться из штаба Сержпутовского Адам Осипович Сержпутовский (? — 1860) — российский военачальник. Был генерал-лейтенантом, начальником артиллерийских войск в Дунайской армии. Толстой, состоявший при нём по особым поручениям, не любил его, называл в дневниках «старым башибузуком» и «глупым стариком», просил о переводе — но дружил с его сыном Осипом. , который мне не нравился, а больше всего из патриотизма, который в то время, признаюсь, сильно нашёл на меня», — признавался Толстой в письме брату Сергею чуть задним числом, в июле 1855-го, и здесь важна эта конструкция — «нашёл на меня»: патриотизм представляется как некая внешняя захватывающая сила.

Первое же письмо тому же адресату, написанное сразу по прибытии в Севастополь 20 ноября 1854-го, воспевало русскую армию. «Дух в войсках свыше всякого описания. Во времена Древней Греции не было столько геройства. <…> Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. <…> В одной бригаде… было 160 человек, которые раненные не вышли из фронта…» — это лишь начало потока восторгов. При этом в дневниковой записи, сделанной уже 23 ноября, через три дня, есть следы совсем других впечатлений: «…Россия или должна пасть, или совершенно преобразоваться». Первый севастопольский рассказ гораздо ближе к первому из двух обозначенных этими цитатами полюсов: в нём нет совсем уж оголтелого восторга, но героико-патриотическая интонация — налицо.

Человек, не чувствующий в себе силы внутренним достоинством внушить уважение, инстинктивно боится сближения с подчинёнными и старается внешними выражениями важности отдалить от себя критику

Лев Толстой

Одна из очевидных слабостей человека — готовность и даже потаённая потребность присоединяться к массовым переживаниям, а в ситуации войны патриотические лозунги кажутся, вероятно, ещё и средством психологической самозащиты. Толстому льстило, что «Севастополь в декабре» понравился императору, что его перепечатывают газеты, в «Севастополе в мае» он описывает, с какой жадностью провинция читает «Инвалид» с описанием подвигов; редакцию «Современника» огорчила перепечатка рассказа в «Русском инвалиде», но только потому, что «Инвалид» расходился по России быстрее, чем «Современник», и тем самым отнимал у журнала славу первопубликатора. «Добротным патриотизмом, из тех, что действительно делают честь стране» назвал первый рассказ крымского цикла даже Пётр Чаадаев.

Конечно, эйфория Толстого была ситуативна и длилась недолго, он прекрасно видит глупость руководства и воровство в армии, адекватно оценивает моральный уровень офицерства; название сочинённой тогда же записки «Об отрицательных сторонах русского солдата и офицера» говорит само за себя. В центре второго рассказа — мелкие чувства (которые Толстому тем легче было описывать, что в дневниках он сам себя постоянно клеймит за «тщеславие»), руководящие поведением человека на войне: от героизма не осталось и следа.

«Прогрессивная» критика разных эпох (продвинутый славянофил Орест Миллер Орест Фёдорович Миллер (1833-1889) — преподаватель, литературовед. Родился в Эстонии, в 15 лет принял православие, несколькими годами позже поступил в Санкт-Петербургский университет, после окончания остался в нём преподавать. В 1858 году защитил магистерскую диссертацию о нравственности в поэзии. В 1863 году выпустил учебник для студентов «Опыт исторического обозрения русской словесности». Изучал русский фольклор, по этой теме защитил докторскую («Илья Муромец и богатырство киевское»). В 1874 году на основе своих университетских лекций выпустил книгу «Русская литература после Гоголя». Миллер был известен своими славянофильскими взглядами, его статьи и выступления были собраны в книге «Славянство и Европа» (1877). в 1886-м, ярко талантливый популяризатор-алкоголик Евгений Соловьёв в 1894-м и, конечно, учёные советского времени) представляла коллизию «Севастополя в мае» так, что мелкими чувствами руководствуется белая кость, а «солдат не таков, он совершенно иначе относится к войне» (Миллер). Хороший «народ», таким образом, противопоставляется плохой «аристократии»: скажем, Константин Леонтьев, не поддерживающий тезис о хорошем народе, всё равно признавал присутствие в рассказе этой этической симметрии, с той разницей, что порицал, а не хвалил Толстого за «чрезмерное поклонение мужику, солдату армейскому и простому Максиму Максимычу».

На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устаёт гореть ярко

Лев Толстой

Проблема, однако, в том, что «плохие» аристократы в рассказе пусть без симпатии, пусть пунктирно, но выведены, в то время как «хороший» солдат на протяжении всего цикла остаётся слипшейся массой (и в таком же абстрактном виде, с небольшими исключениями, перетечёт в ), а о симпатии к слипшейся массе говорить всё же абсурдно.

Все помнят «скрытую теплоту патриотизма» из «Войны и мира», там она назначается на роль некоего топлива, которое поддерживает боевой дух, но в ком? — всё в той же нерасчленённой толпе, потому и обозначена она таким слегка невнятным словосочетанием. В «Севастополе в мае» Толстой называет любовь к родине чувством редко проявляющимся, «стыдливом в русском», и тут он явно говорит о себе. Патриотизм это то, от чего невозможно избавиться вовсе, но его приходится стыдиться. Первый рассказ при публикации в «Современнике» содержал слова «Велико, Севастополь, твоё значение в истории России! Ты первый служил выражением идеи единства и внутренней силы русского народа» — при подготовке сборника «Военные рассказы» автор их вычеркнул. Во второй рассказ, ублажая цензуру, Панаев вписал фрагмент: «Но не мы начали эту войну, не мы вызвали это страшное кровопролитие. Мы защищаем только родной край, родную землю и будем защищать её до последней капли крови». При подготовке «Военных рассказов» Толстой эти фразы не выловил, но позже сердито вычёркивал из уже напечатанных экземпляров.

Вопрос о «патриотизме» плотно слипается с вопросом «народа», и амбивалентные чувства Толстого вызваны, надо полагать, столь же амбивалентным его отношением к «мужику». Теоретически, по естественным нравственным понятиям, крестьянин ровно такой же человек, как аристократ, и заслуживает равных прав и уважительного отношения. Практически Толстой часто наблюдал у мужиков в жизни (и отражал это в текстах) качества, сильно мешающие говорить о них как о равных. Рассказывая брату в письме о Севастополе, Толстой упоминает жалкого егеря, «маленького, вшивого, сморщенного какого-то» и предполагает писать в журнале «о подвигах этих вшивых и сморщенных героев». Это кричащее противоречие разрешено в «Севастополе в мае» тем, что уничижительные слова вложены в уста отрицательного князя — «Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить, — оказал Гальцин, — чтобы люди в грязном белье, во вшах и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme Этой прекрасной храбрости дворянина. — Франц. , — не может быть». Но для нас, знающих текст писем и дневников, а также для самого Толстого этой простой переадресацией проблема не решается. Тут уместно вспомнить и будущий синдром князя Андрея: имея о своих мужиках крайне невысокое мнение, он тем не менее, влекомый чувством чести, стремится делать для них добро.

В «Севастополе в августе» Толстой попробовал приблизиться к синтезу, сблизить полюса. Рассказ (как и реальный август 1855-го) заканчивается поражением русских войск. Жестокое поражение — вот что может быть одинаково понятно сердцу всякого русского. Сейчас будет очень длинная цитата.

Несмотря на увлечение разнородными суетливыми занятиями, чувство самосохранения и желания выбраться как можно скорее из этого страшного места смерти присутствовало в душе каждого. Это чувство было и у смертельно раненного солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего Бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала, твёрдо распоряжающегося переправой и удерживающего торопливость солдат, и у матроса, попавшего в движущийся батальон, до лишения дыхания сдавленного колеблющейся толпой, и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата и, остановленные спёршимся народом, положили наземь у Николаевской батареи, и у артиллериста, шестнадцать лет служившего при своём орудии и, по непонятному для него приказанию начальства, сталкивающего орудие с помощью товарищей с крутого берега в бухту, и у флотских, только что выбивших закладки в кораблях и, бойко гребя, на баркасах отплывающих от них. Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжёлое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам.

Сказано мощно, но едва ли многие согласятся считать смерть и страх естественным способом разрешить дамоклов российский вопрос «патриотизма».

список литературы

  • Бурнашева Н. И. Книга Л. Н. Толстого «Военные рассказы» // Толстой и о Толстом: материалы и исследования. Вып. 1. М.: Наследие, 1998. С. 5–18.
  • Бурнашева Н. И. Комментарии // Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: В 100 т. Т. 2: 1852–1856. М.: Наука, 2002. С. 275–567.
  • Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии: С 1828 по 1855 год. М.: Изд-во АН СССР, 1954.
  • Жолковский А. К. Толстовские страницы «Пармской обители» (К остранению войны у Толстого и Стендаля) // Лев Толстой в Иерусалиме: Материалы междунар. науч. конф. «Лев Толстой: после юбилея». М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 317–349.
  • Лебедев Ю. В. Л. Н. Толстой на пути к «Войне и миру» (Севастополь и «Севастопольские рассказы») // Русская литература. 1976. № 4. С. 61–82.
  • Лесскис Г. А. Лев Толстой (1852–1869). М.: ОГИ, 2000.
  • Орвин Д. Толстой и Гомер // Лев Толстой и мировая литература: материалы IХ Международной научной конференции. Тула, 2016.
  • Ромм М. И. Беседы о кино и кинорежиссуре. М.: Академический проект, 2016.
  • Физиология Петербурга. М.: Наука, 1991.
  • Шкловский В. Б. Лев Толстой. М.: Молодая гвардия, 1967.
  • Шкловский В. Б. О теории прозы. М.: Федерация, 1929.
  • Эйхенбаум Б. М. Молодой Толстой. Пб.; Берлин: Изд-во З. И. Гржебина, 1922.
  • Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Исследования. Статьи. СПб.: Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2009.

Весь список литературы

История создания «Севастопольских рассказов» Толстого

«Севастопольские рассказы» создавались Толстым по свежим следам событий. В Севастополе Толстой оказался впервые в самом конце 1854 г., через несколько месяцев после начала осады города англо-французскими войсками. В январе 1852 г. Толстой определился на военную службу, в артиллерию. В течение двух лет он служил на Кавказе, и эти годы – годы, связанные у него с сильными новыми впечатлениями и началом серьезной литературной работы,- оставили в нем лучшие воспоминания. В 1854 г., вскоре после того, как началась русско-турецкая война, Толстой подает прошение о переводе его в Дунайскую армию. Некоторое время он служит при штабе армии, в Кишиневе, совершает поездки по Молдавии, Валахии и Бессарабии, наблюдает осаду крепости Силистрия. В ноябре и декабре 1854 г. он несколько раз выезжает в осажденный Севастополь. Он выражает желание перевестись в крымскую армию, быть ближе к самым важным и решающим событиям, непосредственно принять в них участие.

Очень заметна в нем сильная потребность быть не наблюдателем, а прямым участником дела – эта потребность у него очень человеческая, патриотическая и, быть может, не менее того – писательская.

В марте 1855 г. часть, в которой служит Толстой, переводится в Севастополь, и Толстой оказывается на четвертом бастионе, на самом опасном месте в Севастополе. Он записывает в дневнике:

2 апреля – «Я живу в Севастополе. Потерь у нас уже до пяти тысяч, но держимся мы не только хорошо, но так, что защита эта должна очевидно доказать неприятелю (невозможность) когда бы то ни было взять Севастополь. Написал вечером две страницы „Севастополя”»;

3 - 7 апреля – «Третьего дня ночевал на 4-м бастионе. Изредка стреляет какой-то пароход по городу. Вчера ядро упало около мальчика и девочки, которые по улице играли в лошадки: они обнялись и упали вместе. Девочка – дочь матроски. Каждый день ходит на квартиру под ядра и бомбы…»;

12 апреля – «4-й бастион. Писал „Севастополь днем и ночью” и, кажется, недурно и надеюсь кончить его завтра. Какой славный дух у матросов!..»;

13 апреля - «Тот же 4-й бастион, который мне начинает очень нравиться, я пишу довольно много. Нынче окончил „Севастополь днем и ночью” и немного написал „Юности”. Постоянная прелесть опасности, наблюдения над солдатами, с которыми живу, моряками и самым образом войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда, тем более что хотелось бы быть при штурме, ежели он будет…».

Эти дневниковые записи Толстого – свидетельства весьма существенные и важные для понимания жизненной и художественной природы «Севастопольских рассказов». Да и не только их одних. То, о чем пишет Толстой в своих военных рассказах, он пишет не понаслышке, не со стороны, а как человек, сам все переживший и по собственному опыту все знающий. Этого не может не заметить, не почувствовать читатель его произведений. Отсюда то особенное доверие, которое мы, читатели, испытываем к Толстому.

Разумеется, как всякий художник, Толстой был наделен живым творческим воображением, творческой фантазией. Но его воображение и его фантазия могли работать лишь в строгих пределах реального. Для него самого реального. Он должен был все сам увидеть и испытать, прежде чем особенными художественными путями предоставить испытать это читателю. В этом не только своеобразие Толстого-писателя, за этим – его писательское убеждение, его художественная вера.

«Севастопольские рассказы» Толстого состоят из трех очерков : «Севастополь в декабре» (первоначальное название очерка «Севастополь днем и ночью»), «Севастополь в мае» и «Севастополь в августе». В литературном смысле очерки эти тесно связаны с неосуществленным замыслом Толстого издавать журнал для солдат. «В пашем артиллерийском штабе, - писал Толстой брату Сергею 20 ноября 1854 г.,- состоящем, как я, кажется, писал вам, из людей очень хороших и порядочных, родилась мысль издавать военный журнал… В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах…».

Издание журнала не было одобрено царем. От журнала, однако, осталась у Толстого дорогая ему мысль противопоставить «сухим и лживым» описаниям войны живую правду о войне. Эта мысль и осуществлена была им в очерках, посвященных Севастополю.

Эта мысль открыто заявлена уже в первом очерке. В соответствии со своим внутренним заданием в очерке «Севастополь в декабре» Толстой показывает Севастополь и его мужественных защитников не в парадном, не в традиционно литературном их одеянии, а в их истинном виде. Он показывает войну в ее повседневности, в ее особенном быту. Нельзя сказать, что до Толстого никто так не показывал войну.

Цель внешней политики царя Николая I - вытеснение Турции из Европы. Император провозгласил Россию покровительницей православных народов (болгар, сербов), находящихся под властью султана. 21 июня 1853 года русские войска были введены в Дунайские княжества. 16 октября 1853 года Турция объявила России войну. Русская дипломатия не смогла предвидеть и предотвратить то, что на стороне Турции выступят Англия, Франция и Сардиния. Видеть Россию сильной в Европе не хотели никогда. В сентябре 1854 года войска коалиции высадились в Крыму. В октябре началась бомбардировка Севастополя. Героическая оборона длилась одиннадцать месяцев. Подписанный в марте 1856 года в Париже мирный договор воспринимался в России как поражение. Крымская война оказалась личной трагедией Николая I: 18 февраля 1855 года он умер.

В 1851 году Л. Н. Толстой отправляется на Кавказ вместе с братом Николаем Николаевичем, который служил офицером-артиллеристом в действующей армии.

Когда в 1853 году началась война России с объединенными военными силами Англии, Франции и Турции, Толстой подал прошение о переводе его в действующую армию, как он сам объяснял впоследствии, «из патриотизма». Его перевели в Дунайскую армию, а позднее в Крым, в Севастополь. «Храбрый артиллерийский офицер, способный сохранять спокойствие при любых обстоятельствах, даже грозящих мучительной смертью, не суетливый, но упорный» - таким был Л. Толстой, по свидетельству очевидцев, на 4-м бастионе, который считался самым опасным местом, обстреливаемым иногда до 10 дней подряд. В Севастополь Толстой прибыл в ноябре 1854г. и оставался здесь вплоть до конца осады. Он хотел издавать «Военный листок», чтобы содействовать улучшению дел в армии и противостоять лжи об этой войне. Чтобы иметь на издание журнала деньги, в 1854 году писатель продал на своз родительский дом в Ясной Поляне. Николай I издание журнала не разрешил. В мае 1855г. Толстой был назначен командиром горного дивизиона и принимал участие в битве при Черной речке. Он не бросил литературных занятий. Здесь и были написаны «Севастопольские рассказы».

В сентябре 1854 года армия союзников численностью более 60 тысяч человек высадилась в Крыму и начала наступление на Севастополь – главную русскую крепость на Черном море. Город был неуязвим с моря, но практически беззащитен с суши. После неудачи русских войск в сражении на реке Альме главнокомандующий князь А. С. Менщиков приказал армии отступить в глубь Крыма. Севастополь оказался уже тогда обреченным.

Адмиралы В. А. Корнилов, П. С. Нахимов, В. И. Истомин взяли на себя командование Севастополем. С 22 тыс. моряков и 2 тыс. орудий, снятых с судов, при поддержке населения они организовали оборону. Под ураганным огнем выдерживали осаду 120-тысячной армии неприятеля. Гарнизон и население города были мобилизованы на строительство укреплений, схему которых разработали военные офицеры под руководством Э. И. Тотлебена. Защитники города затопили у входа в бухту несколько судов и преградили доступ в нее вражескому флоту.

7 ноября 1854 года Толстой прибыл в Севастополь. Под сильным впечатлением увиденного он пишет письмо брату Сергею: «Дух в войсках выше всякого описания. Во времена древней Греции не столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо: «Здорово, ребята!» - говорил: «Нужно умирать, ребята, умрете?» - и войска кричали: «Умрем, ваше превосходительство! Ура!..» и уже 22 тысячи исполнили это обещание. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат…мне не удалось ни одного раза быть в деле, но я благодарю бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время».

Таким образом, Л. Н. Толстой был непосредственным участником обороны, видел, как сражаются русские солдаты, как они умирают. О них Л. Н. Толстой пишет в очерке «Как умирают русские солдаты». В одном из рассказов мы читаем: «Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский». И еще: «Герой, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен – правда». Эти люди стали героями рассказов: «Севастополь в декабре месяце», 1854 год; «Севастополь в мае», 1855 год; «Севастополь в августе», 1855 год.

1. Рассказ: «Севастополь в декабре месяце»

В рассказе изображен момент некоторого ослабления и замедления военных действий между кровавой битвой под Инкерманом 5 ноября 1854 года и битвой под Евпаторией 17 февраля 1855 года. Сражение у Балаклавы 13 октября 1854 года сложилось в пользу русских. Сначала были сброшены с нескольких редутов турки, а затем под перекрестный огонь русской артиллерии попал элитный полк английской легкой кавалерии и был разгромлен. Но русское командование не использовало успех под Балаклавой. Через несколько дней произошло новое сражение, под Инкерманом. Оно началось удачными атаками русских войск против англичан. Одно время судьба сражения висела на волоске. Но на помощь англичанам вовремя пришли французы Сражение под Инкерманом закончилось поражением русских войск. Между тем успех в этом сражении заставил бы союзников снять осаду с Севастополя. Война приобрела затяжной характер.

В рассказе «Севастополь в декабре» Толстой передал свои первые впечатления. Рассказ впервые показал России осажденный город в его величии. Автор изображал войну без прикрас, без громких фраз, сопровождавших официальные известия о Севастополе на страницах журналов и газет. Он стремится дать полную панораму войны, осознавая, что «надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...».

Работа с классом по содержанию рассказа «Севастополь в декабре месяце»

Рассказ является своеобразным «путеводителем» по осажденному городу. Это особенно подчеркивается формой личного местоимения «вы» в определении лица, от которого ведется рассказ. Это и повествователь, и читатель: «Вы подходите к пристани…», «Вы отчалили от берега...», «...вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом». Повествование ведется так, что читатель как бы является очевидцем, участником событий, он как будто ощущает то же, что и защитники города.

Рассказывают, что императрица Александра Федоровна плакала, читая первый севастопольский очерк Толстого, а государь Николай I приказал «следить за жизнью молодого писателя и даже «перевести его с четвертой батареи в более безопасное место».

Писатель заметил множество деталей военного быта, многие из которых пришлись не по вкусу тогдашней петербургской цензуре. У боевого пехотного офицера на сапогах «стоптанные в разные стороны каблуки», старая шинель странного лиловатого цвета, в блиндаже грязная постель с ситцевым одеялом, а из узелка с «провизией», когда он отправляется на бастион, торчит «конец мыльного сыра и горлышко портерной бутылки с водкой». У армейского офицера не может быть чистых перчаток и новенькой шинели - в отличие от интендантских казнокрадов и штабных щеголей.

Будничная, внешне беспорядочная суета города, ставшего военным лагерем, переполненный лазарет, удары ядер, взрывы гранат, мучения раненых, кровь, грязь, смерть – вот та обстановка, в которой защитники Севастополя просто и честно, без лишних слов выполняли свой тяжелый труд. «Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина,- говорил Толстой.- И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого - любовь к родине».

Академик Е. Терле называл «Севастопольские рассказы» правдивым историческим документом, современники воспринимали их как «корреспонденции с театра военных действий». Печатались они в журнале «Современник».

Очерк - жанр литературы, который предполагает документальную достоверность.

Но все-таки свое произведение он назвал рассказами. Почему? Потому что он показал, что такое война в ее настоящем выражении, описал не только поступки героев, но показал отличие истинного героизма от ложного.

Вывод: Автор восхищается мужеством русских людей, защищающих свою Родину. Он убежден в «…невозможности поколебать, где бы то ни было силу русского народа». Но писатель не может удержаться от осуждения войны как таковой: вы «…увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем,… а увидите войну в настоящем ее выражении – в крови, в страданиях, в смерти»

Но чем дальше затягивалась осада, тем очевиднее ощущал Толстой внутренний разлад и неподготовленность государства к войне. «…Больше, чем прежде убедился, - записывает он в своем дневнике, - что Россия или должна пасть или совершенно преобразоваться. Все идет навыворот... Грустное положение - и войска, и государства». Как истинный патриот, Толстой готовит записку царскому правительству, в которой пишет о катастрофическом положении в армии. Но вскоре писатель убеждается в бесполезности этой меры и решает рассказать правду о Севастополе всей общественности, используя форму художественного повествования. Так появляются еще два рассказа: «Севастополь в мае» и «Севастополь в августе 1855 года».

Рассказ «Севастополь в мае».

Весной опять начались бомбардировки города. После одной из них, особенно продолжительной и ожесточенной, союзники двинулись на штурм. Французам, атаковавшим Малахов курган, удалось выйти к нему с тыла и захватить несколько домов на Корабельной стороне. Перелом в ход сражения внесла отчаянная атака роты саперов, случайно оказавшихся рядом. Подоспевшими подкреплениями неприятель был выбит с окраин города. Англичане, шедшие на штурм Третьего бастиона, были остановлены в 400 м от цели.

Толстой рисует войну как безумие, заставляющее усомниться в разуме людей. Он судит о войне с нравственной точки зрения, показывает ее влияние на человеческую мораль Наполеон ради своего честолюбия губит миллионы, а какой-нибудь прапорщик Петрушков, этот «маленький Наполеон, маленький изверг, сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звездочку или треть жалованья». Так в «Севастопольских рассказах» впервые в творчестве Толстого возникает «наполеоновская тема».

Толстой сосредоточивает внимание на лицах «аристократического» круга, показывая их тщеславие, которые обусловлены средой и воспитанием. Предметом анализа Толстого становятся противоречия побуждений и поступков, предрассудков и природной нравственности. Мы видим, что избалованный «аристократ» князь Гальцин оказывается способным испытать «ужасный стыд» за себя, вдруг ощутив собственную неправоту перед безмолвно выносящими свои страдания солдатами.

Восторгаясь героизмом солдат, Толстой основное внимание теперь уделяет выявлению несостоятельности аристократического офицерства и высших сфер военного руководства. Героизм солдат прост и обыкновенен: без позы и рисовки они обороняют свою землю, потому что не могут потерпеть иноземного насилия. Среди офицеров также есть храбрые, по-настоящему преданные родине люди. Но таких мало. Большая часть офицеров, в особенности аристократического происхождения, охвачена чувством тщеславия и самосохранения. Иные не прочь блеснуть храбростью. Но это показная бравада, объясняемая либо хвастливым молодечеством, либо желанием получить награду. Разоблачая показную смелость и ложный патриотизм офицерства, писатель использует излюбленный художественный метод «диалектики души».

Вывод: Толстой показывает правдивое изображение войны в крови и страданиях. Чтобы показать противоестественность войны, Толстой использует антитезу: мальчик и цветы в долине смерти. «И эти люди – христиане… не упадут с раскаянием вдруг на колени и со слезами радости и счастья и не обнимутся как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны, и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется честная, невинная кровь и слышатся стоны и проклятия».

Севастополь в августе».

В конце августа 1855 г. началась последняя, самая ожесточенная бомбардировка Севастополя. Это самый страшный месяц долгой осады, окончившейся падением Севастополя. 800 орудий беспрестанно громили город. Потери защитников составляли 2-3 тысячи человек в день. 27 августа начался общий штурм. После захвата господствующей высоты - Малахова кургана - дальнейшая оборона потеряла всякий смысл. Когда на Корабельную сторону приехал Горчаков, он увидел горы трупов на подступах к Малахову кургану, французское знамя на его вершине и дал приказ к отступлению. Защитники крепости оставили южную часть Севастополя, по понтонному мосту перейдя через бухту. Закончилась 349-дневная оборона.

Третий из «Севастопольских рассказов» - «Севастополь в августе 1855 года» - посвящен последнему периоду обороны. Снова перед читателем будничное и тем более страшное лицо войны, голодные солдаты и матросы, измученные нечеловеческой жизнью на бастионах офицеры. Из отдельных лиц, помыслов, судеб складывается образ героического города, израненного, разрушенного, но не сдавшегося: «Почти каждый солдат, взглянув с северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимой горечью в сердце вздыхал и грозился врагам». «На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко, придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела».

В третьем рассказе Толстой показывает войну глазами новичка, потому что главным для него здесь является исследование души человека на войне перед опасностью. Заканчивается рассказ анализом душевного состояния солдат, вынужденных оставить после одиннадцатимесячной обороны Севастополь. Толстой и его товарищи, покидая Севастополь, плакали. Слезы боли и гнев, скорбь о погибших героях, проклятие войне, угроза захватчикам.

Последний севастопольский рассказ был дописан в Петербурге, куда Л. Н. Толстой приехал в конце 1855 года уже прославленным писателем. В июле 1855г. Толстой был награжден орденом Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость», а в конце года – серебряной медалью «За защиту Севастополя». По окончании Крымской кампании получил бронзовую медаль «В память войны 1853 – 1856 годов».

Главным итогом войны было то, что Россия в целом устояла под ударами объединившихся против нее держав мира. Несмотря на серьезное военное поражение, она вышла из войны с минимальным уроном. Наиболее болезненным для России пунктом Парижского мира было положение, запрещавшее ей иметь военный флот и укрепления на Черном море.

Писатель, преклоняясь перед народом, его выносливостью, осуждает войну как средство решения спорных вопросов между государствами. Толстой отрицал захватнические войны как состояние, чуждое человеческой природе. Война, по его мнению, ожесточает человека, убивает в нем любовь к людям, без чего немыслима жизнь. Кроме того, война лишает человека способности наслаждаться окружающим миром, природой, так как он сосредоточен лишь на самом себе и желает одного - не быть убитым. Наконец, война извращает моральные представления людей. Словом, она «есть сумасшествие», и если «люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать».

«Севастопольские рассказы» произвели большое впечатление на читателей и критиков. Н. Г. Чернышевский одним из первых откликнулся на произведения Толстого. В качестве важнейшей черты дарования Толстого Чернышевский выделял умение писателя воспроизводить человеческие переживания в их развитии. Это и определило, в конечном счете, глубину его психологического анализа. «Особенность таланта графа Толстого,- писал критик,- состоит в том, что он не ограничивается изображением результатов психического процесса: его интересует самый процесс,- и едва уловимые явления этой внутренней жизни, сменяющиеся 434 одно другим с чрезвычайною быстротой и неистощимым разнообразием, мастерски изображаются графом Толстым». Другая «сила, сообщающая его произведениям совершенно особенное достоинство», заключается, по мысли критика, в чистоте «нравственного чувства».

  • Анатолий ЛЕВЕНЕЦ получил диплом III степени на международном конкурсе короткого рассказа альманаха «НОВЫЙ ЕНИСЕЙСКИЙ ЛИТЕРАТОР», Ирина
  • Английский язык с Джеком Лондоном. Рассказы Южных морей
  • В гр. Орг музыкальные уголки и т.д. (рассказать о содержании этих уголков)
  • ВНИМАНИЕ! На практическое занятие выносится рассказ «Последний поклон», а не одноименный цикл!

  • Лев Николаевич Толстой

    «Севастопольские рассказы»

    Севастополь в декабре месяце

    «Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; тёмно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждёт первого луча, чтобы заиграть весёлым блеском; с бухты несёт холодом и туманом; снега нет — всё черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далёкий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра… Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…» Несмотря на то, что в городе идут боевые действия, жизнь идёт своим чередом: торговки продают горячие булки, а мужики — сбитень. Кажется, что здесь странно смешалась лагерная и мирная жизнь, все суетятся и пугаются, но это обманчивое впечатление: большинство людей уже не обращает внимания ни на выстрелы, ни на взрывы, они заняты «будничным делом». Только на бастионах «вы увидите… защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища».

    В госпитале раненые солдаты рассказывают о своих впечатлениях: тот, кто потерял ногу, не помнит боли, потому что не думал о ней; в женщину, относившую на бастион мужу обед, попал снаряд, и ей отрезали ногу выше колена. В отдельном помещении делают перевязки и операции. Раненые, ожидающие своей очереди на операцию, в ужасе видят, как доктора ампутируют их товарищам руки и ноги, а фельдшер равнодушно бросает отрезанные части тел в угол. Здесь можно видеть «ужасные, потрясающие душу зрелища… войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знамёнами и гарцующими генералами, а… войну в настоящем её выражении — в крови, в страданиях, в смерти…». Молоденький офицер, воевавший на четвёртом, самом опасном бастионе, жалуется не на обилие бомб и снарядов, падающих на головы защитников бастиона, а на грязь. Это его защитная реакция на опасность; он ведёт себя слишком смело, развязно и непринуждённо.

    По пути на четвёртый бастион всё реже встречаются невоенные люди, и всё чаще попадаются носилки с ранеными. Собственно на бастионе офицер-артиллерист ведёт себя спокойно (он привык и к свисту пуль, и к грохоту взрывов). Он рассказывает, как во время штурма пятого числа на его батарее осталось только одно действующее орудие и очень мало прислуги, но всё же на другое утро он уже опять палил из всех пушек.

    Офицер вспоминает, как бомба попала в матросскую землянку и положила одиннадцать человек. В лицах, осанке, движениях защитников бастиона видны «главные черты, составляющие силу русского, — простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили ещё следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства… Чувство злобы, мщения врагу… таится в душе каждого». Когда ядро летит прямо на человека, его не покидает чувство наслаждения и вместе с тем страха, а затем он уже сам ожидает, чтобы бомба взорвалась поближе, потому что «есть особая прелесть» в подобной игре со смертью. «Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа… Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая высокая побудительная причина — эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине… Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский…»

    Севастополь в мае

    Проходит полгода с момента начала боевых действий в Севастополе. «Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи — успокоиться в объятиях смерти» Наиболее справедливым представляется решение конфликта оригинальным путём; если бы сразились двое солдат (по одному от каждой армии), и победа бы осталась за той стороной, чей солдат выйдет победителем. Такое решение логично, потому что лучше сражаться один на один, чем сто тридцать тысяч против ста тридцати тысяч. Вообще война нелогична, с точки зрения Толстого: «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать»

    В осаждённом Севастополе по бульварам ходят военные. Среди них — пехотный офицер (штабс-капитан) Михайлов, высокий, длинноногий, сутулый и неловкий человек. Он недавно получил письмо от приятеля, улана в отставке, в котором тот пишет, как его жена Наташа (близкий друг Михайлова) с увлечением следит по газетам за передвижениями его полка и подвигами самого Михайлова. Михайлов с горечью вспоминает свой прежний круг, который был «до такой степени выше теперешнего, что когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом», его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное

    Михайлов мечтает о повышении. Он встречает на бульваре капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, служащих его полка, и они пожимают ему руку, но ему хочется иметь дело не с ними, а с «аристократами» — для этого он и гуляет по бульвару. «А так как в осаждённом городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа… Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века… Отчего в наш век есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием…»

    Михайлов дважды нерешительно проходит мимо кружка «аристократов» и, наконец, отваживается подойти и поздороваться (прежде он боялся подойти к ним оттого, что они могли вовсе не удостоить его ответом на приветствие и тем самым уколоть его больное самолюбие). «Аристократы» — это адъютант Калугин, князь Гальцин, подполковник Нефердов и ротмистр Праскухин. По отношению к подошедшему Михайлову они ведут себя достаточно высокомерно; например, Гальцин берет его под руку и немного прогуливается туда-сюда только потому, что знает, что этот знак внимания должен доставить штабс-капитану удовольствие. Но вскоре «аристократы» начинают демонстративно разговаривать только друг с другом, давая тем самым понять Михайлову, что больше не нуждаются в его обществе.

    Вернувшись домой, Михайлов вспоминает, что вызвался идти наутро вместо заболевшего офицера на бастион. Он чувствует, что его убьют, а если не убьют, то уж наверняка наградят. Михайлов утешает себя, что он поступил честно, что идти на бастион — его долг. По дороге он гадает, в какое место его могут ранить — в ногу, в живот или в голову.

    Тем временем «аристократы» пьют чай у Калугина в красиво обставленной квартире, играют на фортепиано, вспоминают петербургских знакомых. При этом они ведут себя вовсе не так неестественно, важно и напыщенно, как делали на бульваре, демонстрируя окружающим свой «аристократизм». Входит пехотный офицер с важным поручением к генералу, но «аристократы» тут же принимают прежний «надутый» вид и притворяются, что вовсе не замечают вошедшего. Лишь проводив курьера к генералу, Калугин проникается ответственностью момента, объявляет товарищам, что предстоит «жаркое» дело.

    Гальцин спрашивает, не пойти ли ему на вылазку, зная, что никуда не пойдёт, потому что боится, а Калугин принимается отговаривать Гальцина, тоже зная, что тот никуда не пойдёт. Гальцин выходит на улицу и начинает бесцельно ходить взад и вперёд, не забывая спрашивать проходящих мимо раненых, как идёт сражение, и ругать их за то, что они отступают. Калугин, отправившись на бастион, не забывает попутно демонстрировать всем свою храбрость: не нагибается при свисте пуль, принимает лихую позу верхом. Его неприятно поражает «трусость» командира батареи, о храбрости которого ходят легенды.

    Не желая напрасно рисковать, полгода проведший на бастионе командир батареи в ответ на требование Калугина осмотреть бастион отправляет Калугина к орудиям вместе с молоденьким офицером. Генерал отдаёт приказ Праскухину уведомить батальон Михайлова о передислокации. Тот успешно доставляет приказ. В темноте под обстрелом противника батальон начинает движение. При этом Михайлов и Праскухин, идя бок о бок, думают только о том, какое впечатление они производят друг на друга. Они встречают Калугина, который, не желая лишний раз «себя подвергать», узнает о ситуации на бастионе от Михайлова и поворачивает обратно. Рядом с ними взрывается бомба, погибает Праскухин, а Михайлов ранен в голову. Он отказывается идти на перевязочный пункт, потому что его долг — быть вместе с ротой, а кроме того, за рану ему положена награда. Ещё он считает, что его долг — забрать раненого Праскухина или же удостовериться, что тот мёртв. Михайлов под огнём ползёт обратно, убеждается в гибели Праскухина и со спокойной совестью возвращается.

    «Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мёртвых в Севастополе; сотни людей — с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего тёмного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило».

    На другой день «аристократы» и прочие военные прогуливаются по бульвару и наперебой рассказывают о вчерашнем «деле», но так, что в основном излагают «то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле». «Всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звёздочку или треть жалованья».

    Между русскими и французами объявлено перемирие, простые солдаты свободно общаются друг с другом и, кажется, не испытывают по отношению к противнику никакой вражды. Молодой кавалерийский офицер просто рад возможности поболтать по-французски, думая, что он невероятно умён. Он обсуждает с французами, насколько бесчеловечное дело они затеяли вместе, имея в виду войну. В это время мальчишка ходит по полю битвы, собирает голубые полевые цветы и удивлённо косится на трупы. Повсюду выставлены белые флаги.

    «Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льётся чистая невинная кровь и слышатся стоны и проклятия… Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой её? Все хороши и все дурны… Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда»

    Севастополь в августе 1855 года

    Из госпиталя на позиции возвращается поручик Михаил Козельцов, уважаемый офицер, независимый в своих суждениях и в своих поступках, неглупый, во многом талантливый, умелый составитель казённых бумаг и способный рассказчик. «У него было одно из тех самолюбии, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных кружках, что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожиться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений».

    На станции скопилось множество проезжающих: нет лошадей. У некоторых офицеров, направляющихся в Севастополь, нет даже подъёмных денег, и они не знают, на какие средства продолжить путь. Среди ожидающих оказывается и брат Козельцова, Володя. Вопреки семейным планам Володя за незначительные проступки вышел не в гвардию, а был направлен (по его собственному желанию) в действующую армию. Ему, как всякому молодому офицеру, очень хочется «сражаться за Отечество», а заодно и послужить там же, где старший брат.

    Володя — красивый юноша, он и робеет перед братом, и гордится им. Старший Козельцов предлагает брату немедленно ехать вместе с ним в Севастополь. Володя как будто смущается; ему уже не очень хочется на войну, а, кроме того, он, сидя на станции, успел проиграть восемь рублей. Козельцов из последних денег оплачивает долг брата, и они трогаются в путь. По дороге Володя мечтает о героических подвигах, которые он непременно совершит на войне вместе с братом, о своей красивой гибели и предсмертных упрёках всем прочим за то, что те не умели при жизни оценить «истинно любивших Отечество», и т. д.

    По прибытии братья отправляются в балаган обозного офицера, который пересчитывает кучу денег для нового полкового командира, обзаводящегося «хозяйством». Никто не понимает, что заставило Володю бросить спокойное насиженное место в далёком тылу и приехать без всякой для себя выгоды в воюющий Севастополь. Батарея, к которой прикомандирован Володя, стоит на Корабельной, и оба брата отправляются ночевать к Михаилу на пятый бастион. Перед этим они навещают товарища Козельцова в госпитале. Он так плох, что не сразу узнает Михаила, ждёт скорой смерти как избавления от страданий.

    Выйдя из госпиталя, братья решают разойтись, и в сопровождении денщика Михаила Володя уходит в свою батарею. Батарейный командир предлагает Володе переночевать на койке штабс-капитана, который находится на самом бастионе. Впрочем, на койке уже спит юнкер Вланг; ему приходится уступить место прибывшему прапорщику (Володе). Сперва Володя не может уснуть; его то пугает темнота, то предчувствие близкой смерти. Он горячо молится об избавлении от страха, успокаивается и засыпает под звуки падающих снарядов.

    Тем временем Козельцов-старший прибывает в распоряжение нового полкового командира — недавнего своего товарища, теперь отделённого от него стеной субординации. Командир недоволен тем, что Козельцов преждевременно возвращается в строй, но поручает ему принять командование над его прежней ротой. В роте Козельцова встречают радостно; заметно, что он пользуется большим уважением среди солдат. Среди офицеров его также ожидает тёплый приём и участливое отношение к ранению.

    На другой день бомбардировка продолжается с новой силой. Володя начинает входить в круг артиллерийских офицеров; видна взаимная симпатия их друг к другу. Особенно Володя нравится юнкеру Влангу, который всячески предугадывает любые желания нового прапорщика. С позиций возвращается добрый штабс-капитан Краут, немец, очень правильно и слишком красиво говорящий по-русски. Заходит разговор о злоупотреблениях и узаконенном воровстве на высших должностях. Володя, покраснев, уверяет собравшихся, что подобное «неблагородное» дело никогда не случится с ним.

    На обеде у командира батареи всем интересно, разговоры не умолкают несмотря на то, что меню весьма скромное. Приходит конверт от начальника артиллерии; требуется офицер с прислугой на мортирную батарею на Малахов курган. Это опасное место; никто сам не вызывается идти. Один из офицеров указывает на Володю и, после небольшой дискуссии, он соглашается отправиться «обстреляться» Вместе с Володей направляют Вланга. Володя принимается за изучение «Руководства» по артиллерийской стрельбе. Однако по прибытии на батарею все «тыловые» знания оказываются ненужными: стрельба ведётся беспорядочно, ни одно ядро по весу даже не напоминает упомянутые в «Руководстве», нет рабочих, чтобы починить разбитые орудия. К тому же ранят двух солдат его команды, а сам Володя неоднократно оказывается на волосок от гибели.

    Вланг очень сильно напуган; он уже не в состоянии скрыть это и думает исключительно о спасении собственной жизни любой ценой. Володе же «жутко немножко и весело». В блиндаже Володи отсиживаются и его солдаты. Он с интересом общается с Мельниковым, который не боится бомб, будучи уверен, что умрёт другой смертью. Освоившись с новым командиром, солдаты начинают при Володе обсуждать, как придут к ним на помощь союзники под командованием князя Константина, как обеим воюющим сторонам дадут отдых на две недели, а за каждый выстрел тогда будут брать штраф, как на войне месяц службы станут считать за год и т. д.

    Несмотря на мольбы Вланга, Володя выходит из блиндажа на свежий воздух и сидит до утра с Мельниковым на пороге, пока вокруг падают бомбы и свистят пули. Но поутру уже батарея и орудия приведены в порядок, а Володя начисто забывает об опасности; он только радуется, что хорошо исполняет свои обязанности, что не показывает трусости, а наоборот, считается храбрым.

    Начинается французский штурм. Полусонный Козельцов выскакивает к роте, спросонья больше всего озабоченный тем, чтобы его не посчитали за труса. Он выхватывает свою маленькую сабельку и впереди всех бежит на врага, криком воодушевляя солдат. Его ранят в грудь. Очнувшись, Козельцов видит, как доктор осматривает его рану, вытирает пальцы о его пальто и подсылает к нему священника. Козельцов спрашивает, выбиты ли французы; священник, не желая огорчать умирающего, говорит, что победа осталась за русскими. Козельцов счастлив; «он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя». Он умирает с последней мыслью о брате, и ему Козельцов желает такого же счастья.

    Известие о штурме застаёт Володю в блиндаже. «Не столько вид спокойствия солдат, сколько жалкой, нескрываемой трусости юнкера возбудил его». Не желая быть похожим на Вланга, Володя командует легко, даже весело, но вскоре слышит, что французы обходят их. Он видит совсем близко вражеских солдат, его это так поражает, что он застывает на месте и упускает момент, когда ещё можно спастись. Рядом с ним от пулевого ранения погибает Мельников. Вланг пытается отстреляться, зовёт Володю бежать за ним, но, прыгнув в траншею, видит, что Володя уже мёртв, а на том месте, где он только что стоял, находятся французы и стреляют по русским. Над Малаховым курганом развевается французское знамя.

    Вланг с батареей на пароходе прибывает в более безопасную часть города. Он горько оплакивает павшего Володю; к которому по-настоящему привязался. Отступающие солдаты, переговариваясь между собою, замечают, что французы недолго будут гостить в городе. «Это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».

    Севастополь в декабре месяце

    В городе идут бои, но жизнь продолжается: продают горячие булочки, сбитень. Жизнь лагерная и мирная странно смешалась. Люди уже не обращают внимания на выстрелы, взрывы. Раненые в госпитале делятся впечатлениями. Потерявший ногу не помнит боли. Ожидающие операцию с ужасом наблюдают, как ампутируют руки и ноги. Фельдшер бросает отрезанное в угол. Здесь война не в правильном строе с музыкой, а кровь, страдания, смерть. Молодой офицер из 4-го, самого опасного бастиона, сетует не на бомбы, а на грязь. Всё реже на пути к 4-му укреплению встречаются невоенные и чаще несут раненых. Артиллерист рассказывает, что 5-го числа оставалось одно орудие и мало прислуги, а наутро уже опять палили из всех пушек. Офицер вспомнил, как бомба упала в землянку и убила 11 человек. В защитниках бастиона видны черты, что составляют силу народа: простота и упрямство, достоинство и высокие мысли и чувства. В эпопее Севастополя героем стал народ русский.

    Севастополь в мае

    Прошло полгода, как идут бои в Севастополе. Тысячи успокоились в объятиях смерти. Справедливее, чтобы сразились двое солдат - от каждой армии по одному. А победа той стороне засчиталась, чей солдат победил. Ведь война – это сумасшествие. По осаждённому Севастополю ходят военные. Пехотный офицер Михайлов, высокий, сутулый, неловкий человек, получил письмо с рассказом, как его Наташа, жена, следит по газетам за событиями. Он тщеславен, жаждет повышения. Михайлов нерешительно идет к адъютанту Калугину, князю Гальцину и другим, составляющим кружок аристократов. Они высокомерны и, уделив внимание, начинают говорить друг с другом, демонстрируя, что не нуждаются в обществе Михайлова. Офицер идет на бастион и гадает, куда его ранят. Аристократы пьют чай слушают фортепиано, болтают. Пехотный офицер входит с важным поручением – и все принимают надутый вид. Будет жаркое дело.

    Гальцин боится вылазок на передовую. Он ходит по улице, спрашивая раненых, как идет бой и ругает, что отступают. Калугин на бастионе демонстрирует храбрость: не сгибается, лихо сидит верхом. Его поражает якобы трусость легендарного командира батареи.

    Под обстрелом батальон передислоцируется. Михайлов и Праскухин встречают Калугина, он узнает о положении бастиона от Михайлова, поворачивает обратно, где безопаснее. Взрывается бомба и погибает Праскухин. Михайлов, хоть и ранен, не идет на перевязку, остается с ротой. Он ползком под огнем убеждается в гибели Праскухина.

    А назавтра аристократы опять гуляют по бульвару, рассказывая о жарком деле, словно каждый совершил подвиг.

    Севастополь в августе 1855 г.

    На позиции из госпиталя едет Михаил Козельцов, поручик, уважаемый за независимость в суждениях и поступках. На станции нет лошадей. Здесь же и брат Козельцова. Володя по собственному желанию едет сражаться за Отечество там, где старший брат. Прибыв на место, братья идут ночевать на 5-ый бастион. Володя уходит в свою батарею. Его пугает темнота, он не может уснуть и молится об избавлении от страха.

    Козельцов-старший принял командование над своей же ротой, где ему рады. Бомбардировки продолжаются с новой силой. Потребовался офицер на Малахов курган. Место опасное, но Козельцов соглашается. Он несколько раз был в шаге от гибели. На батарее орудия уже в порядке, и Володя, забыв про опасность, рад что справился и считается храбрым. Начинается штурм. Козельцов бежит впереди роты со своей сабелькой. Он ранен в грудь. Доктор, осмотрев рану, подзывает священника. Козельцова интересует - выбиты ли французы. Не желая огорчать смертельно раненого, священник уверяет в победе русских. Володя умирает с мыслью о брате.

    Над Малаховым курганом развевается французское знамя. Но отступающие солдаты, уверены, что французы недолго будут здесь гостить.

    Сочинения

    Сочинение по циклу «Севастопольских рассказов» Л. Толстого