Читать книгу «1984» онлайн полностью — Джордж Оруэлл — MyBook. Читать книгу «1984» онлайн полностью — Джордж Оруэлл — MyBook Детище «холодной войны»

Иллюстрация Алана Хармона (Alan Harmon)

Очень кратко

Тоталитарное государство. Член партии пытается противостоять власти, сохранив своё сознание от манипуляции. Но мыслепреступление скрыть невозможно, и партия подчиняет человека системе.

Первая часть

1984 г. Лондон, столица Взлётной полосы I, провинции Океания. 39-летний невысокий тщедушный Уинстон Смит, сотрудник Министерства правды со стажем, поднимается в свою квартиру. В вестибюле висит плакат с изображением громадного грубого лица с густыми чёрными бровями. «Старший Брат смотрит на тебя» - гласит подпись. В комнате Уинстона, как и в любой другой, в стену вмонтирован аппарат (телекран), круглосуточно работающий и на приём, и на передачу. Полиция мыслей подслушивает каждое слово и наблюдает за каждым движением. Из окна виднеется фасад его министерства с партийными лозунгами: «Война - это мир. Свобода - это рабство. Незнание - сила».

Уинстон решает вести дневник. Это преступление карается смертью или каторжными лагерями, но ему необходимо выплеснуть свои мысли. Вряд ли они достигнут будущего: полиция мысли всё равно до него доберётся, мыслепреступление нельзя скрывать вечно. Уинстон не знает, с чего начать. Он вспоминает утреннюю двухминутку ненависти в министерстве.

Главным объектом двухминутки ненависти всегда был Голдстейн - изменник, главный осквернитель партийной чистоты, враг народа, контрреволюционер: он появился на телекране. В зале Уинстон встретил веснушчатую девицу с густыми тёмными волосами. Он с первого взгляда невзлюбил её: такие молоденькие и хорошенькие были «самыми фанатичными приверженцами партии, глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси». В зал вошёл и О’Брайен - высокопоставленный член партии. Озадачивал контраст его воспитанности и телосложения боксёра-тяжеловеса. В глубине души Уинстон подозревал, что О’Брайен «политически не вполне правоверен».

Он вспоминает свой давний сон: кто-то говорил ему: «Мы встретимся там, где нет темноты». Это был голос О’Брайена.

«Уинстон не мог отчётливо припомнить такое время, когда бы страна не воевала... Официально союзник и враг никогда не менялись... Партия говорит, что Океания никогда не заключала союза с Евразией. Он, Уинстон Смит, знает, что Океания была в союзе с Евразией всего четыре года назад. Но где хранится это знание? Только в его уме, а он, так или иначе, скоро будет уничтожен. И если все принимают ложь, навязанную партией,... тогда эта ложь поселяется в истории и становится правдой».

Теперь даже дети доносят на своих родителей: отпрыски соседей Уинстона Парсонсов точно постараются поймать мать и отца на идейной невыдержанности.

В своём кабинета Уинстон принимается за работу. Он изменяет данные в газетах, выпущенных ранее, в соответствии с сегодняшним заданием. Уничтожались неверные прогнозы, политические ошибки Старшего Брата. Имена нежелательных лиц вычёркивались из истории.

В столовой в обед Уинстон встречает филолога Сайма, специалиста по новоязу. Он говорит о своей работе: «Это прекрасно - уничтожать слова... В конце концов мы сделаем мыслепреступление попросту невозможным - для него не останется слов». «Сайма несомненно распылят» - думает Уинстон. «Нельзя сказать, что неправоверен... Но всегда от него шёл какой-то малопочтенный душок».

Внезапно он замечает, что девушка с тёмными волосами, которая ему встретилась вчера на двухминутке ненависти, пристально наблюдает за ним.

Уинстон вспоминает свою жену Кэтрин. Они разошлись 11 лет назад. Уже в самом начале совместной жизни он понял, что «никогда не встречал более глупого, пошлого, пустого создания. Мысли в её голове все до единой состояли из лозунгов».

Смит считает, что только пролы - низшая каста Океании, составляющая 85 % населения, - могут уничтожить партию. У пролов даже нет телекранов в квартирах. «Во всех моральных вопросах им позволено следовать обычаям предков».

«С ощущением, что он говорит это О’Брайену», Уинстон пишет в дневнике: «Свобода - это возможность сказать, что дважды два - четыре».

Вторая часть

На работе Уинстон вновь встречает эту веснушчатую девушку. Она спотыкается и падает. Он помогает ей встать, и девица суёт ему в руку записку, содержащую слова: «Я вас люблю». В столовой они договариваются о свидании.

Они встречаются за городом, среди деревьев, где их не могут подслушать. Джулия - так зовут девушку - признаётся, что связей с партийцами у неё были десятки. Уинстон приходит в восторг: именно такая испорченность, животный инстинкт могут разорвать партию в клочья! Их любовные объятия становятся боем, политическим актом.

Джулии 26 лет, она работает в отделе литературы на машине для сочинения романов. Джулия поняла смысл партийного пуританства: «Когда спишь с человеком, тратишь энергию; а потом тебе хорошо и на всё наплевать. Им это - поперёк горла». Они хотят, чтобы энергия использовалась только для партийной работы.

Уинстон нанимает комнату над лавкой старьёвщика мистера Чаррингтона для встреч с Джулией - там нет телекрана. Однажды из норы показывается крыса. Джулия относится к ней равнодушно, у Уинстона крыса вызывает отвращение: «Нет ничего страшней на свете».

Исчезает Сайм. «Сайм перестал существовать; он никогда не существовал».

Когда Уинстон однажды обмолвился о войне с Евразией, «Джулия ошеломила его, небрежно сказав, что, по ее мнению, никакой войны нет. Ракеты, падающие на Лондон, может быть, пускает само правительство, „чтобы держать людей в страхе“».

Наконец происходит судьбоносный разговор с О’Брайеном. Он подходит к Смиту в коридоре и даёт свой адрес.

Уинстону снится мать. Он вспоминает своё голодное детство. Как исчез отец, Уинстон не помнит. Несмотря на то, что еду нужно было разделить между матерью, его болезненной сестрёнкой двух-трёх лет и самим Уинстоном, он требовал всё больше еды и получал её от матери. Однажды он отобрал у сестры её порцию шоколада и убежал. Когда он вернулся, ни матери, ни сестры уже не было. После этого Уинстона отправили в колонию для беспризорных - «воспитательный центр».

Джулия решает встречаться с Уинстоном до самого конца. Уинстон говорит о пытках, если их раскроют: «Признание не предательство. Что ты сказал или не сказал - не важно, важно только чувство. Если меня заставят разлюбить тебя - вот будет настоящее предательство».

Уинстон и Джулия приходят к О’Брайену и признаются, что они враги партии и мыслепреступники. О’Брайен подтверждает, что организация заговора против партии, именуемая Братством, существует. Он обещает, что Уинстону передадут книгу Голдстейна.

На шестой день Недели ненависти объявляют, что Океания с Евразией не воюет. Война идёт с Остазией. Евразия - союзник. «Океания воюет с Остазией: Океания всегда воевала с Остазией». В течение пяти дней Уинстон работает над уничтожением данных прошлого.

Уинстон начинает читать книгу Эммануэля Голдстейна «Теория и практика олигархического коллективизма» в комнатке в лавке мистера Чаррингтона. Позже Джулия и Уинстон слушают у окна, как поёт женщина-прол. «Мы - покойники» - по очереди произносят они. «Вы покойники» - раздаётся железный голос у них за спиной. Джулию ударяют и уносят. В комнате был спрятан телекран. Входит мистер Чаррингтон. «Он был похож на себя прежнего, но это был другой человек... Это было лицо настороженного хладнокровного человека лет тридцати пяти. Уинстон подумал, что впервые в жизни с полной определённостью видит перед собой сотрудника полиции мыслей».

Третья часть

«Уинстон не знал, где он. Вероятно, его привезли в министерство любви, но удостовериться в этом не было никакой возможности». В его камере, где постоянно горит свет, появляется Парсонс. Во сне он кричал: «Долой Старшего Брата!», и дочурка донесла на него. Уинстон остаётся один в камере, входит О’Брайен. «И вы у них!» - кричит Уинстон. О’Брайен отвечает: «Я давно у них... Не обманывайте себя. Вы знали это... всегда знали».

Начинается кошмар. Уинстона бьют и пытают. Он узнаёт, что за ним наблюдали семь лет. Наконец появляется О’Брайен. Уинстон прикован к какому-то орудию пыток. О’Брайен впоминает фразу, написанную Смитом в дневнике: «Свобода - это возможность сказать, что дважды два - четыре»? Он показывает четыре пальца и просит Уинстона казать, сколько их. Уинстон упорно повторяет, что их четыре, хотя О’Брайен усиливает боль арестованного с помощью рычага. Наконец, не выдержав боли, Уинстон кричит «Пять!» Но О’Брайен говорит: «Вы лжёте. Вы всё равно думаете, что их четыре... Вы понимаете, Уинстон, что тот, кто здесь побывал, не уходит из наших рук неизлеченым?»

О’Брайен говорит, что партия стремится к власти только ради неё самой. Он один из тех, кто писал книгу Братства. Партия будет всегда, её нельзя свергнуть. «Уинстон, вы - последний человек. Ваш вид вымер... Вы вне истории, вы не существуете». О’Брайен отмечает, как опустился Уинстон, но тот возражает: «Я не предал Джулию». «Совершенно верно. Вы не предали Джулию» - соглашается О’Брайен.

Уинстона продолжают держать взаперти. В полузабытьи Уинстон кричит: «Джулия, моя любимая!» Очнувшись, он понимает свою ошибку: О’Брайен ему этого не просит. Уинстон ненавидит Старшего Брата. «Умереть, ненавидя их, - это и есть свобода». Уинстона отправляют в комнату сто один. К его лицу подносят клетку с отвратительными крысами - этого он выдержать не может: «Отдайте им Джулию!.. Не меня! Джулию!» - кричит он.

Уинстон сидит в кафе «Под каштаном». Он размышляет над тем, что с ним случилось: «Они не могут в тебя влезть», - сказала Джулия. Но они смогли влезть. О’Брайен верно сказал: «То, что делается с вами здесь, делается навечно».

Уинстон встретил Джулию уже после пыток в Министерстве любви. Она изменилась: «Лицо приобрело землистый оттенок, через весь лоб к виску тянулся шрам... Но дело было не в этом». Её талия, когда Уинстон обнял Джулию, показалась каменной: как у трупа, который Уинстону когда-то пришлось вытаскивать из-под завалов. Оба признались друг другу в предательстве. Джулия отметила самое главное: когда человек кричит, чтобы вместо него отдали другого, он не просто так говорит, он этого хочет. Да, Уинстон хотел, чтобы её, а не его отдали.

В кафе раздаются победные фанфары: Океания победила Евразию. Уинстон тоже одерживает победу - над собой. Он любит Старшего Брата.

Здесь выложена бесплатная электронная книга 1984 автора, которого зовут Оруэлл Джордж . В библиотеке АКТИВНО БЕЗ ТВ вы можете скачать бесплатно книгу 1984 в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB или же читать онлайн книгу Оруэлл Джордж - 1984 без регистраци и без СМС.

Размер архива с книгой 1984 = 205.05 KB

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.
В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо, - лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь, в дневное время, электричество вообще отключали. Действовал режим экономии - готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва: он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, - гласила подпись.
В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить - нельзя. Уинстон отошел к окну; невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.
Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и, хотя светило солнце, а небо было резко голубым, все в городе выглядело бесцветным - кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, - говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.
За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей - об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым - и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить - и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, - с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.
Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя - он знал это - спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды - место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству - попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но - без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.
Министерство правды - на новоязе Миниправ - разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:
ВОЙНА - ЭТО МИР
СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО
НЕЗНАНИЕ - СИЛА
По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.
Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, с лицами горилл, вооруженные суставчатыми дубинками.
Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было - кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.
Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.
По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, - там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, - нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.
Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости - такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее на витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем - он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.
Намеревался же он теперь - начать дневник. Это не было противозаконным поступком (противозаконного вообще ничего не существовало, поскольку не существовало больше самих законов), но если дневник обнаружат, Уинстона ожидает смерть или, в лучшем случае, двадцать пять лет каторжного лагеря. Уинстон вставил в ручку перо и облизнул, чтобы снять смазку. Ручка была архаическим инструментом, ими даже расписывались редко, и Уинстон раздобыл свою тайком и не без труда: эта красивая кремовая бумага, казалось ему, заслуживает того, чтобы по ней писали настоящими чернилами, а не корябали чернильным карандашом. Вообще-то он не привык писать рукой. Кроме самых коротких заметок, он все диктовал в речепис, но тут диктовка, понятно, не годилась. Он обмакнул перо и замешкался. У него схватило живот. Коснуться пером бумаги - бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквами он вывел:
4 апреля 1984 года
И откинулся. Им овладело чувство полной беспомощности. Прежде всего он не знал, правда ли, что год - 1984-й. Около этого - несомненно: он был почти уверен, что ему 39 лет, а родился он в 1944-м или 45-м; но теперь невозможно установить никакую дату точнее, чем с ошибкой в год или два.
А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Для будущего, для тех, кто еще не родился. Мысль его покружила над сомнительной датой, записанной на листе, и вдруг наткнулась на новоязовское слово «двоемыслие». И впервые ему стал виден весь масштаб его затеи. С будущим как общаться? Это по самой сути невозможно. Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не станет его слушать, либо оно будет другим, и невзгоды Уинстона ничего ему не скажут.
Уинстон сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из телекрана ударила резкая военная музыка. Любопытно: он не только потерял способность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелось сказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже в голову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Только записать - чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожный монолог, который звучит у него в голове годы, годы. И вот даже этот монолог иссяк. А язва над щиколоткой зудела невыносимо. Он боялся почесать ногу - от этого всегда начиналось воспаление. Секунды капали. Только белизна бумаги, да зуд над щиколоткой, да гремучая музыка, да легкий хмель в голове - вот и все, что воспринимали сейчас его чувства.
И вдруг он начал писать - просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки.
4 апреля 1984 года. Вчера в кино. Сплошь военные фильмы. Один очень хороший где-то в Средиземном море бомбят судно с беженцами. Публику забавляют кадры, где пробует уплыть громадный толстенный мужчина а его преследует вертолет. Сперва мы видим как он по-дельфиньи бултыхается в воде, потом видим его с вертолета через прицел потом он весь продырявлен и море вокруг него розовое и сразу тонет словно через дыры набрал воды. Когда он пошел на дно зрители загоготали. Потом шлюпка полная детей и над ней вьется вертолет. Там на носу сидела женщина средних лет похожая на еврейку а на руках у нее мальчик лет трех. Мальчик кричит от страха и прячет голову у нее на груди как будто хочет в нее ввинтиться а она его успокаивает и прикрывает руками хотя сама посинела от страха. Все время старается закрыть его руками получше, как будто может заслонить от пуль. Потом вертолет сбросил на них 20 килограммовую бомбу ужасный взрыв и лодка разлетелась в щепки. Потом замечательный кадр детская рука летит вверх, вверх прямо в небо наверно ее снимали из стеклянного носа вертолета и в партийных рядах громко аплодировали но там где сидели пролы какая-то женщина подняла скандал и крик, что этого нельзя показывать при детях куда это годится куда это годится при детях и скандалила пока полицейские не вывели не вывели ее вряд ли ей что-нибудь сделают мало ли что говорят пролы типичная проловская реакция на это никто не обращает…
Уинстон перестал писать, отчасти из-за того, что у него свело руку. Он сам не понимал, почему выплеснул на бумагу этот вздор. Но любопытно, что, пока он водил пером, в памяти у него отстоялось совсем другое происшествие, да так, что хоть сейчас записывай. Ему стало понятно, что из-за этого происшествия он и решил вдруг пойти домой и начать дневник сегодня.
Случилось оно утром в министерстве - если о такой туманности можно сказать «случилась».
Время приближалось к одиннадцати-ноль-ноль, и в отделе документации, где работал Уинстон, сотрудники выносили стулья из кабин и расставляли в середине холла перед большим телекраном - собирались на двухминутку ненависти. Уинстон приготовился занять свое место в средних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось. Девицу он часто встречал в коридорах. Как ее зовут, он не знал, зная только, что она работает в отделе литературы. Судя по тому, что иногда он видел ее с гаечным ключом и маслеными руками, она обслуживала одну из машин для сочинения романов. Она была веснушчатая, с густыми темными волосами, лет двадцати семи; держалась самоуверенно, двигалась по-спортивному стремительно. Алый кушак - эмблема Молодежного антиполового союза, - туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчеркивал крутые бедра. Уинстон с первого взгляда невзлюбил ее. И знал, за что. От нее веяло духом хоккейных полей, холодных купаний, туристских вылазок и вообще правоверности. Он не любил почти всех женщин, в особенности молодых и хорошеньких. Именно женщины, и молодые в первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии, глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему в коридоре, взглянула искоса - будто пронзила взглядом, - и в душу ему вполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит в полиции мыслей. Впрочем, это было маловероятно. Тем не менее всякий раз, когда она оказывалась рядом, Уинстон испытывал неловкое чувство, к которому примешивались и враждебность и страх.
Одновременно с женщиной вошел О’Брайен, член внутренней партии, занимавший настолько высокий и удаленный пост, что Уинстон имел о нем лишь самое смутное представление. Увидев черный комбинезон члена внутренней партии, люди, сидевшие перед телекраном, на миг затихли. О’Брайен был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубым насмешливым лицом. Несмотря на грозную внешность, он был не лишен обаяния. Он имел привычку поправлять очки на носу, и в этом характерном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-то неуловимо интеллигентное. Дворянин восемнадцатого века, предлагающий свою табакерку, - вот что пришло бы на ум тому, кто еще способен был бы мыслить такими сравнениями. Лет за десять Уинстон видел О’Брайена, наверно, с десяток, раз. Его тянуло к О’Брайену, но не только потому, что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложением боксера-тяжеловеса. В глубине души Уинстон подозревал - а может быть, не подозревал, а лишь надеялся, - что О’Брайен политически не вполне правоверен. Его лицо наводило на такие мысли. Но опять-таки возможно, что на лице было написано не сомнение в догмах, а просто ум. Так или иначе, он производил впечатление человека, с которым можно поговорить - если остаться с ним наедине и укрыться от телекрана. Уинстон ни разу не попытался проверить эту догадку; да и не в его это было силах. О’Брайен взглянул на свои часы, увидел, что время - почти 11:00, и решил остаться на двухминутку ненависти в отделе документации. Он сел в одном ряду с Уинстоном, за два места от него. Между ними расположилась маленькая рыжеватая женщина, работавшая по соседству с Уинстоном. Темноволосая села прямо за ним.
И вот из большого телекрана в стене вырвался отвратительный вой и скрежет - словно запустили какую-то чудовищную несмазанную машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась.
Как всегда, на экране появился враг народа Эммануэль Голдстейн. Зрители зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнула от страха и омерзения. Голдстейн, отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно, что никто уже и не помнил, когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был приговорен к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез. Программа двухминутки каждый день менялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Голдстейн. Первый изменник, главный осквернитель партийной чистоты. Из его теорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все еще жил и ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно - ходили и такие слухи, - здесь, в Океании, в подполье.
Уинстону стало трудно дышать. Лицо Голдстейна всегда вызывало у него сложное и мучительное чувство. Сухое еврейское лицо в ореоле легких седых волос, козлиная бородка - умное лицо и вместе с тем необъяснимо отталкивающее; и было что-то сенильное в этом длинном хрящеватом носе с очками, съехавшими почти на самый кончик. Он напоминал овцу, и в голосе его слышалось блеяние. Как всегда, Голдстейн злобно обрушился на партийные доктрины; нападки были настолько вздорными и несуразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом не лишенными убедительности, и слушатель невольно опасался, что другие люди, менее трезвые, чем он, могут Голдстейну поверить. Он поносил Старшего Брата, он обличал диктатуру партии. Требовал немедленного мира с Евразией, призывал к свободе слова, свободе печати, свободе собраний, свободе мысли; он истерически кричал, что революцию предали, - и все скороговоркой, с составными словами, будто пародируя стиль партийных ораторов, даже с новоязовскими словами, причем у него они встречались чаще, чем в речи любого партийца. И все время, дабы не было сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствованиями Голдстейна, позади его лица на экране маршировали бесконечные евразийские колонны: шеренга за шеренгой кряжистые солдаты с невозмутимыми азиатскими физиономиями выплывали из глубины на поверхность и растворялись, уступая место точно таким же. Глухой мерный топот солдатских сапог аккомпанировал блеянию Голдстейна.
Ненависть началась каких-нибудь тридцать секунд назад, а половина зрителей уже не могла сдержать яростных восклицаний. Невыносимо было видеть это самодовольное овечье лицо и за ним - устрашающую мощь евразийских войск; кроме того, при виде Голдстейна и даже при мысли о нем страх и гнев возникали рефлекторно. Ненависть к нему была постояннее, чем к Евразии и Остазии, ибо когда Океания воевала с одной из них, с другой она обыкновенно заключала мир. Но вот что удивительно: хотя Голдстейна ненавидели и презирали все, хотя каждый день, по тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили, уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все время находились новые простофили, только и дожидавшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобы полиция мыслей не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя. Предполагалось, что она называется Братство. Поговаривали шепотом и об ужасной книге, своде всех ересей - автором ее был Голдстейн, и распространялась она нелегально. Заглавия у книги не было. В разговорах о ней упоминали - если упоминали вообще - просто как о книге. Но о таких вещах было известно только по неясным слухам. Член партии по возможности старался не говорить ни о Братстве, ни о книге.
Ко второй минуте ненависть перешла в исступление. Люди вскакивали с мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непереносимый блеющий голос Голдстейна. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами стала пунцовой и разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо О’Брайена тоже побагровело. Он сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее бил прибой. Темноволосая девица позади Уинстона закричала: «Подлец! Подлец! Подлец!» - а потом схватила тяжелый словарь новояза и запустила им в телекран. Словарь угодил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В какой-то миг просветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула. Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь тридцать секунд - и притворяться тебе уже не надо. Словно от электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы. И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона обращена вовсе не на Голдстейна, а наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хранителем здравомыслия и правды в мире лжи. А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдой ему казалось все, что говорят о Голдстейне. Тогда тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат возносился над всеми - неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший перед азийскими ордами, а Голдстейн, несмотря на его изгойство и беспомощность, несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.
А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить свою ненависть на тот или иной предмет. Каким-то бешеным усилием воли, как отрываешь голову от подушки во время кошмара, Уинстон переключил ненависть с экранного лица на темноволосую девицу позади. В воображении замелькали прекрасные отчетливые картины. Он забьет ее резиновой дубинкой. Голую привяжет к столбу, истычет стрелами, как святого Себастьяна. Изнасилует и в последних судорогах перережет глотку. И яснее, чем прежде, он понял, за что ее ненавидит. За то, что молодая, красивая и бесполая; за то, что он хочет с ней спать и никогда этого не добьется; за то, что на нежной тонкой талии, будто созданной для того, чтобы ее обнимали, - не его рука, а этот алый кушак, воинствующий символ непорочности.
Ненависть кончалась в судорогах. Речь Голдстейна превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вытеснила овечья морда. Потом морда растворилась в евразийском солдате: огромный и ужасный, он шел на них, паля из автомата, грозя прорвать поверхность экрана, - так что многие отпрянули на своих стульях. Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врага заслонила наплывом голова Старшего Брата, черноволосая, черноусая, полная силы и таинственного спокойствия, такая огромная, что заняла почти весь экран. Что говорит Старший Брат, никто не расслышал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громе битвы, - сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли. Потом лицо Старшего Брата потускнело, и выступила четкая крупная надпись - три партийных лозунга:
ВОЙНА - ЭТО МИР
СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО
НЕЗНАНИЕ - СИЛА
Но еще несколько мгновений лицо Старшего Брата как бы держалось на экране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами навалилась на спинку переднего стула. Всхлипывающим шепотом она произнесла что-то вроде: «Спаситель мой!» - и простерла руки к телекрану. Потом закрыла лицо ладонями. По-видимому, она молилась.
Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голосами скандировать: «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» - снова и снова, врастяжку, с долгой паузой между «ЭС» и «БЭ», и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то странно первобытное - мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов. Продолжалось это с полминуты. Вообще такое нередко происходило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала. Отчасти это был гимн величию и мудрости Старшего Брата, но в большей степени самогипноз - люди топили свои разум в ритмическом шуме. Уинстон ощутил холод в животе. На двухминутках ненависти он не мог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» всегда внушал ему ужас. Конечно, он скандировал с остальными, иначе было нельзя. Скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие, - все это стало инстинктом. Но был такой промежуток секунды в две, когда его вполне могло выдать выражение глаз. Как раз в это время и произошло удивительное событие - если вправду произошло.

Зачем писать материал о книге, опубликованной без малого 70 лет назад? Кому это вообще нужно? Не будет ли это сродни банальному школьному сочинению на тему «Образ дуба в романе Л.Н. Толстого «Война и мир»»? Отнюдь. Ведь речь идёт о незабвенном произведении Джорджа Оруэлла «1984».

До сих пор эта книжка продолжает будоражить умы читающей публики, вдохновляет музыкантов и художников. До сих пор, начитавшись её, молодёжь начинает нести ахинею в духе «социализм – это рабство и тоталитаризм!» До сих пор самого Оруэлла многие считают гениальным аналитиком, мастером слова и вообще – пророком. У антисоветчиков (в том числе, и так называемых «демократических социалистов») роман занимает достойное место на полке, в то время как фанаты СССР готовы устраивать его массовые сожжения. Выражения «Большой брат следит за тобой», «новояз», «комната 101» и прочие используются сегодня повсеместно – от публицистики до мемов.

А ещё «1984» и сегодня оказывает влияние на формирование политического мышления общества - что в России, что за рубежом. И потому нуждается в анализе и критике.

Who was mr. Orwell?

Позвольте для начала сказать несколько слов о самом г-не Оруэлле и той обстановке, в которой создавался роман «1984». Не ради перехода на личности, но ради того, что в исторической науке именуется критикой источника.

По молодости лет англичанин Джордж Оруэлл придерживался революционных взглядов, близких к марксистским. Впрочем, уже к 30-м годам он со всей очевидностью осознавал, что перерождение политической системы СССР уводит страну всё дальше от идей социализма. В 1936-м году участвует в гражданской войне в Испании в составе отрядов, созданных Рабочей партией марксистского объединения (ПОУМ), боровшихся как против фашиствующих сторонников Франко, так и против сталинистов. На протяжении дальнейшей биографии Оруэлла, его политические взгляды претерпевают любопытную деформацию. Николас Уолтер в книге “Оруэлл и анархизм” пишет о ситуации конца 40-х годов: “ Эдвард Морган Форстер считал его «настоящим либералом», Феннер Броквей - либертарным социалистом, Крик - левым социал-демократом. Кеннет Оллсоп, в свою очередь, представил аполитичную (практически антиполитическую) версию в своей статье в Picture Post (8 января 1955 года), предположив, что Оруэлл был и социалистом, и индивидуалистом. ” В советских бумагах его идентифицировали как «троцкиста» - в какой-то момент это действительно было справедливо. Но если Троцкий, вскрывая противоречия развития Советского союза и обличая «предателей революции» в лице партократов, не утратил убеждённости в необходимости борьбы за социализм и стоял на позициях критической поддержки СССР, то Оруэлл постепенно ушёл в скепсис и разочарование. Закончилось это разочарование совсем некрасиво. Писатель, бичующий репрессии, доносительство и идеологическую обработку населения в Союзе, сам стал стукачом и не последней по значимости шестерёнкой идеологической машины. Его повесть «Скотный двор» переводилась на русский и массово распространялась западными спецслужбами в советских зонах оккупации в Берлине и Вене. Сам же г-н Оруэлл составил для карательных органов список из 130 с лишним фамилий деятелей культуры и искусства. Обратите внимание, какие блистательные характеристики давал своим «коллегам по цеху» английский писатель:

Писатель Бернард Шоу "занимает явно прорусскую позицию по всем основным вопросам";

Актер Майкл Редгрейв, "вероятно, коммунист";

Певец Пол Робсон "очень не любит белых";

Писатель Джон Стейнбек - "фальшивый, псевдонаивный писатель";

Писатель Джон Бойнтон Пристли "антиамерикански настроен", "делает большие деньги в СССР";

Поэт Стивен Спендер "очень ненадежный и подвержен чужому влиянию", имеет "гомосексуальные наклонности".

Согласитесь, это характеристики, достойные Министерства любви. Кстати, о Министерстве любви…

Детище «холодной войны»

Роман «1984» был выпущен в 1949 году на фоне разворачивающейся «холодной войны» (термин, как считается, изобретённый самим Оруэллом), массовых зачисток просоветски настроенных элементов на Западе и нарастания антисоветской истерии в СМИ. Когда победа над Германией возвышает СССР в глазах мира, а Восточная Европа перекрашивается в красный цвет, г-н Оруэлл в перерывах между лечением туберкулёза, скорбью об умершей супруге и написанием доносов на своих знакомых создаёт нетленную антиутопию.

«Демократический социалист» (именно так он называл себя до конца дней) публикует главный антисоциалистический роман в мировой истории.

Есть мнение, что Оруэлл писал это произведение «не об СССР», кто-то даже видит здесь критику западного капитализма. Но, учитывая содержание романа, эти версии, на мой взгляд, оказываются несостоятельными.

Если кто-то вдруг не в курсе об основной сюжетной линии, то я вкратце ознакомлю вас с ней. 1984 год (или около того). Мир поделён между тремя тоталитарными социалистическими сверхдержавами – Океанией, Евразией и Остазией, которые непрерывно воюют друг с другом. Воюют, как выясняется, не для победы, а ради процесса – чтобы держать общество в напряжении и уничтожать излишки произведённой продукции, поддерживая низкий уровень жизни населения. Население же делится на несколько частей. Бесправные жители «спорных» областей между державами занимаются рабским трудом. Пролы – неотёсанное большинство, создающее основные блага общества. Члены Внешней партии – живут чуть лучше пролов, работают в министерствах, за ними ведётся неустанный надзор через натыканные повсеместно устройства – телекраны. Наконец, члены Внутренней партии – элита общества, она живёт не так богато, как знатные буржуи ушедшей эпохи, но им это, как выясняется, и не нужно, ибо их цель – власть ради власти. Последние прикрываются образом властного и усатого Большого Брата. Ну, вы поняли, кто стал его прототипом.

В Океании, где и происходит действие романа, господствующей идеологией является английский социализм (он же ангсоц), сохранивший лишь чисто условную связь с марксизмом, от которого он произошёл. Партия держит в строжайшем подчинении население, вычленяя «неверных» даже по жестам или выражению лица. Кругом разруха, дефицит, запрет на сексуальность и удовольствия. Кругом промывание мозгов и доносительство. На поддержание всеобщего контроля работают несколько министерств: Министерство любви – занимается репрессиями и слежкой, Министерство мира – ведёт войну, Министерство изобилия – травит людей голодом, Министерство правды – ведёт пропаганду, занимается ежеминутной фальсификацией документов, изменяя прошлое. На верхушке пирамиды – Большой Брат. Главный враг государства – Эммануэль Голдстейн, срисованный с Троцкого. Основные лозунги: «Свобода – это рабство», «Незнание - сила», «Война – это мир».

Главный герой – Уинстон Смит – едва ли не последний, кто понял ущербность этой системы. Он очень удачно обзаводится соратницей-развратницей Джулией, стремящейся к освобождению подавленной сексуальности. Впрочем, их наметившийся бунт заканчивается плачевно – за Смитом уже 7 лет как неустанно следят, играясь в «кошки-мышки». В застенках Министерства любви оба оказываются морально сломленными.

Оттенки лжи

«Сказка – ложь, да в ней намёк – добрым молодцам урок. Не стройте вы ваш ужасный социализм – получится только то, что было описано выше.» Примерно такой вывод в пору сделать после прочтения романа. Оно и неудивительно, ведь произведение создавалось как элемент антикоммунистической пропаганды в годы «холодной войны».

Я не являюсь сталинистом или рьяным фанатом СССР, но поскольку градус абсурда и клеветы в «1984» иначе как эпическим не назовёшь, то сейчас мне предстоит неблагодарная миссия – защищать и Сталина, и Союз.

«Социалист» Оруэлл то там, то тут на протяжении всего романа кручинится об уничтоженном капитализме. Мол, как он ни плох – при нём жить всё равно лучше. Для Уинстона Смита капиталистическое прошлое становится своеобразным «потерянным раем» – и диктата партии не было, и свобода была, и даже вещи хорошие производились. Увы, реальность входит в противоречие с домыслами Оруэлла. Стало ли, к примеру, в советской России с недостроенным социализмом жить хуже, чем в царской – можете посудить из .

Особенно забавно читать фрагменты, описывающие нищету и разруху в Океании. При том, что сам Оруэлл не мог не знать – к 1949 году Советский Союз, вопреки всем прогнозам, как Феникс восстал из руин, оставленных Великой Отечественной войной. Нельзя отрицать, что в соц. странах имелись проблемы с ассортиментом товаров лёгкой промышленности, местами существовала нелегальная продажа вещей. Но основной набор продуктов позволял поддерживать достаточно высокий по тем временам уровень жизни – особенно, вкупе с развитым социальным обеспечением.

Вызывают негодование и те эпизоды, где автор описывает отсталую «советскую» науку, массовую искусственно созданную безграмотность и деградировавшую культуру. Тут уже в пору говорить не о гиперболе, не о передёргиваниях, и наглом откровенном вранье. Жаль, что г-н Оруэлл не дожил до 12 апреля 1961 года – интересно, что бы он написал тогда о «загнивающей» соц науке? Да и что там говорить – Советский Союз поборол извечную российскую безграмотность, создал десятки письменных языков для народов, которые их не имели вовсе. Злые большевики начали культурно образовывать пролетарскую массу, а «низменное» искусство «тоталитарной» эпохи до сих пор является в России своеобразным эталоном. Это, кстати, формировало и особый тип человека. Сколько бы Оруэлл не описывал обозлённых и разрозненных жителей Океании, даже противники левых вынуждены признать сегодня, что граждане соцстран отличались человечностью и доброжелательностью.

Не менее примечательны и рассуждения о несвободе и всеобщем контроле. С дрожью в пере повествуя о местах заключения, концлагерях и прочих прелестях тоталитаризма, Оруэлл почему-то забывает о нескольких моментах. Во-первых, концлагеря были придуманы не русскими и не немцами – они были созданы соотечественниками автора романа. Более того, пока он писал свой пасквиль, английские военные массово мучили и убивали греческих коммунистов (какая ирония!) не хуже, чем нацисты где-нибудь в Бухенвальде. Во-вторых, весь из себя «социалист» Оруэлл почему-то забывает о том, что любое государство – ибо является орудием господства высших классов над низшими. Ставя знак тождества между коммунизмом и деспотией, недвусмысленно порицая Советский Союз, автор как-то не замечает, что переходит к политике двойных стандартов. О том, как, к примеру, в США в XX веке искоренялось всякое инакомыслие, можно почитать в Генриха Александрова. Наконец, правомерно ли изобличать доносительство и промывку мозгов идеологией, когда сам являешься доносителем и промывателем мозгов?

Да, Оруэлл интересно обыгрывает отделение партии от народа, культ личности, который подчас лишь прикрывает интересы номенклатуры. Но нигде не существует элиты, которая бы удерживала власть не из экономических интересов, а просто так - управления и садизма ради. История показала, что даже правящая верхушка в СССР, преследуя собственные шкурные интересы, в конце концов перевоплотилась в класс новой буржуазии, присвоив себе народные богатства, накопленные поколениями работяг.

Кстати, об общественной иерархии. В романе «1984» открытым текстом говорится о том, что социальная мобильность при «социализме» ниже, чем в сословном обществе. Умилительно читать такое, вспоминая, как Брежнев начинал работником на заводе, а Горбачёв – трактористом. Это был вполне типичный путь для советских партократов - даже во времена Оруэлла. Так откуда же взялись подобные домыслы?

Вообще, остаётся лишь подивиться тому, что Оруэлл снискал себе славу мыслителя и чуть ли не социолога. Его пространные рассуждения о том, что «общество всегда делилось на три части – низшую, среднюю и высшую», не уступают в банальности некоторым древнегреческим мыслителям . Только древних греков за это можно простить – социологии как науки тогда не было и в помине, но Оруэлла, жившего в XX веке за такую глупость извинять нет резона. Тем более что после этих рассуждений автор «1984» выдаёт идею, достойную закостенелого реакционера: сколько ни происходило в мире бунтов и революций, они в результате оказывались тщетными, ибо всё возвращалось на круги своя. И вот тут ложь и подмена понятий в романе достигают своего апогея. Только законченный невежа поставит знак тождества между феодальной аристократией, буржуазией нового времени и советской бюрократией. Только человек, абсолютно незнакомый с историей, возьмётся утверждать, что революции в итоге не приводили к изменению общественно-политического строя и, соответственно, к его прогрессу. Однако у г-на Оруэлла это выходит в два счёта.

“Философия” Оруэлла убивает своей поверхностностью в целом ряде эпизодов. Автор лихо проводит параллели между большевизмом и нацизмом, безапелляционно заявляет о том, что уничтожение частной собственности не способствует возникновению равенства и т.д. Если перечислять все ляпы, передёргивания, двойные стандарты, откровенное враньё и гипертрофированные клише, коими кишит роман, то можно написать целую монографию. Дабы не утомлять читателя, остановлюсь лишь ещё на одном пункте, который заинтересовал меня как историка. На протяжении всего произведения автор смакует то, что в Океании ежеминутно прошлое подгоняется под настоящее – и почему-то эти фальсификации снова становятся прерогативой ангсоца. Между тем, изменение истории в угоду интересам правящего класса – явление, которое возникло практически единовременно с самой наукой о прошлом. Тут можно привести массу примеров – начиная от вельмож древности, желавших подвести свою родословную под генеалогическое древо богов, и заканчивая правящими кругами США, присвоившими себе главную заслугу в победе во Второй мировой войне.

Актуальный лжец


Как мы видим сегодня, Оруэлл оказался не ахти каким пророком. Никакой мировой системы «тоталитарного социализма» нет. Земной шар не раскололся на несколько хронически враждующих друг с другом деспотий. В 1984 году Советский Союз уже стоял на пороге Перестройки, в результате которой и рухнул.

Но кое-в-чём автор «1984» оказался прав. Если бы на его страницах, щедро усеянных ложью, не завалялись бы крупицы истины - вряд ли он имел сегодня столь большую популярность. Репрессивная культура, о которой писал ещё Герберт Маркузе в 60-е годы, породила «одномерного человека» – идеального потребителя с атрофированным инстинктом борьбы. Новые технические средства – видеокамеры, сотовая связь, Интернет – открыли возможности не только для коммуникации, но и для тотального контроля и слежки за населением. Кажется, история со Сноуденом показала всему миру: Большой Брат действительно следит за нами.

«Холодная война» прошла, но идеологическая машина обрабатывает сознание индивида неустанно – хладнокровно и жестоко. Правда становится неотделима от лжи, свобода от рабства, знание от дезинформации. Снимая новую экранизацию «1984», можно было бы без труда засунуть в неё реальный фрагмент передачи с Дмитрием Киселёвым – и это смотрелось бы органично!

Как и в книге, образы и термины, используемые пропагандой, отделяются от их изначальных прототипов. Сталин, Николай Второй, Ленин, Георгиевская лента, Великая Отечественная война, флаг Украины - всё это и многое другое слилось в причудливую фантасмагорию, прививающую массам ложное сознание.

Только делает всё это не страшный Сталин и его преспешники, а вполне себе капиталистические элиты, о судьбе кото рых скорбел в своём романе Оруэлл.

Есть ли выход из создавшейся ситуации? Как говорил главный герой книги Уинстон Смит (и тут Оруэлл, видимо, вспомнил о своём марксистском прошлом), «вся надежда на пролов». Миллиарды трудящихся во всём мире, своими физическими и умственными способностями создающие блага цивилизации, но регулярно обираемые, отупляемые, угнетаемые – лишь они в состоянии поменять общество к лучшему. Вопрос лишь в том, что на сей раз они должны быть ещё более сознательными и организованными, нежели сто лет назад – иначе потом какой-нибудь новый Джордж Оруэлл будет пенять на какого-то нового Большого Брата.

Но примечательно и то, что роман «1984», будучи элементом антисоциалистической пропаганды, сегодня может быть использован и против «пролов», сыграв роль демотиватора. Зачем бороться, если победа заведомо обернётся поражением, а попытки построить абсолютную демократию обернутся рабством?

Не так давно один мой знакомый написал, что главная цель всех антиутопий – лишать людей надежды на прогрессивное и светлое будущее, “отговаривать” от поиска альтернативы. Я бы не стал говорить с ходу за весь жанр, но в отношении романа Оруэлла это изречение справедливо на все 100.

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо – лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали. Действовал режим экономии – готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – гласила подпись.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить – нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.

Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и хотя светило солнце, а небо было резко-голубым, все в городе выглядело бесцветным – кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив – тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.

За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей – об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым – и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить – и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, – с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.

Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя – он знал это – спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды – место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству – попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но – без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных, ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.

Министерство правды – на новоязе миниправ – разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – СИЛА

По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.

Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, похожие на горилл и вооруженные суставчатыми дубинками.

Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было – кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.

Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, – там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, – нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.

Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее в витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем – он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.

Глава VII

Если есть надежда (писал Уинстон), то она в пролах. Если есть надежда, то больше ей негде быть: только в пролах, в этой клубящейся на государственных задворках массе, которая составляет восемьдесят пять процентов населения Океании, может родиться сила, способная уничтожить партию.

Партию нельзя свергнуть изнутри. Ее враги - если у нее есть враги - не могут соединиться, не могут даже узнать друг друга. Даже если существует легендарное Братство - а это не исключено, нельзя себе представить, чтобы члены его собирались группами больше двух или трех человек. Их бунт - выражение глаз, интонация в голосе; самое большее - словечко, произнесенное шепотом.

А продам, если б только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться - как лошадь стряхивает мух. Стоит им захотеть - и завтра утром они разнесут партий в щепки. Рано или поздно они до этого додумаются. Но!.. Он вспомнил, как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик. Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое "а-а-а-а!", гудящее,как колокол.

Сердце у него застучало. Началось! - подумал он, Мятеж!Наконец-то они восстали! Он подошел ближе и увидел толпу: двести илитриста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них былитрагические, как у пассажиров на тонущем пароходе. У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздробилась на островки отдельных ссор. По-видимому, один из ларьков торговал кастрюлями. Убогие, утлые жестянки - но кухонную посуду всегда было труднодостать. А сейчас товар неожиданно кончился.

Счастливицы, провожаемые толчками и тычками, протискивались прочь со своими кастрюлями, анеудачливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что даетпо блату, что прячет под прилавком. Раздался новый крик.

Две толстухи одна с распущенными волосами - вцепились в кастрюльку и тянули вразные стороны. Обе дернули, ручка оторвалась. Уинстон наблюдал с отвращением, однако какая же устрашающая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов!

Ну почему они никогда не крикнут такиз-за чего-нибудь стоящего! Он написал: Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а сознательными не станут, пока не взбунтуются. Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он. Партия, конечноже, утверждала, что освободила пролов от цепей.

До революции ихстрашно угнетали капиталисты, морили голодом и пороли, женщинзаставляли работать в шахтах (между прочим, они там работают до сихпор), детей в шесть лет продавали на фабрики. Но одновременно, всоответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь несколькими простыми правилами.

В сущности, о пролахзнали очень мало. Много и незачем знать. Лишь бы трудились и размножались - а там пусть делают что хотят. Предоставленные самисебе, как скот на равнинах Аргентины, они всегда возвращались к тому образу жизни, который для них естественен, шли по стопам предков.

Они рождаются, растут в грязи, в двенадцать лет начинают работать,переживают короткий период физического расцвета и сексуальности, вдвадцать лет женятся, в тридцать уже немолоды, к шестидесяти обычноумирают. Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, кино, футбол, пиво и, главное, азартные игры вот и все, что вмещается в их кругозор. Управлять ими несложно среди них всегда вращаются агенты полиции мыслей - выявляют и устраняют тех, кто мог быстать опасным: но приобщить их к партийной идеологии не стремятся.

Считается нежелательным, чтобы пролы испытывали большой интерес к политике. От них требуется лишь примитивный патриотизм - чтобы взывать кнему, когда идет речь об удлинении рабочего дня или о сокращении пайков. А если и овладевает ими недовольство - такое тоже бывало, это недовольство ни к чему не ведет, ибо из-за отсутствия общих идей обращено оно только против мелких конкретных неприятностей. Большие беды неизменно ускользал и от их внимания.

У огромного большинствапролов нет даже телекранов в квартирах. Обычная полиция занимается имиочень мало. В Лондоне существует громадная преступность, целое государство в государстве; воры, бандиты, проститутки, торговцынаркотиками, вымогатели всех мастей; но поскольку она замыкается в среде пролов, внимания на нее не обращают. Во всех моральных вопросах им позволено следовать обычаям предков.

Партийное сексуальноепуританство на пролов не распространилось. За разврат их непреследуют, разводы разрешены. Собственно говоря, и религия была бы разрешена, если бы пролы проявили к ней склонность. Пролы ниже подозрений. Как гласит партийный лозунг: "Пролы и животные свободны".

Уинстон тихонько почесал варикозную язву. Опять начался зуд. Волей-неволей всегда возвращаешься к одному вопросу: какова все-таки была жизнь до революции? Он вынул из стола школьный учебник истории, одолженный у миссис Парсонс, и стал переписывать в дневник. В прежнее время, до славной революции, Лондон не был тем прекрасным городом, каким мы его знаем сегодня.

Это был темный, грязный, мрачный город, и там почти все жили впроголодь, а сотни и тысячи бедняков ходили разутыми и не имели крыши над головой. Детям, твоим сверстникам, приходилось работать двенадцать часов в день на жестоких хозяев: если они работали медленно, их пороли кнутом, а питались они черствыми корками и водой. Но среди этой ужасной нищеты стояли большие красивые дома богачей, которым прислуживали иногда до тридцати слуг.

Богачи назывались капиталистами. Это были толстые уродливые люди со злыми лицами - наподобие того, что изображен на следующей странице. Как видишь, на нем длинный черный пиджак, который назывался фраком, и странная шелковая шляпа в форме печной трубы - так называемый цилиндр. Это была форменная одежда капиталистов, и больше никто не смел ее носить. Капиталистам принадлежало все на свете, а остальные люди были их рабами. Им принадлежали вся земля, все дома, все фабрики и все деньги. Того, кто их ослушался, бросали в тюрьму или же выгоняли с работы, чтобы уморить голодом.

Когда простой человек разговаривал с капиталистом, он должен был пресмыкаться, кланяться, снимать шапку и называть его "сэр". Самый главный капиталист именовался королем и... Он знал этот список назубок. Будут епископы с батистовыми рукавами, судьи в мантиях, отороченных горностаев, позорный столб, колодки, топчак, девятихвостая плеть, банкет у лорд-мэра, обычай целовать туфлю у папы.

Было еще так называемое право первой ночи. но вдетском учебнике оно. наверно, не упомянуто. По этому законукапиталист имел право спать с любой работницей своей фабрики. Как узнать, сколько тут лжи? Может быть, и вправду средний человекживет сейчас лучше, чем до революции. Единственное свидетельствопротив - безмолвный протест у тебя в потрохах, инстинктивное ощущение,что условия твоей жизни невыносимы, что некогда они наверное были другими.

Ему пришло в голову, что самое характерное в нынешней жизни - не жестокость ее и не шаткость, а просто убожество, тусклость, апатия. Оглянешься вокруг - и не увидишь ничего похожего ни на ложь, льющуюсяиз телекранов, ни на те идеалы, к которым стремятся партия.

Даже упартийца большая часть жизни проходит вне политики корпишь на нуднойслужбе, бьешься за место в вагоне метро, штопаешь дырявый носок,клянчишь сахариновую таблетку, заначиваешь окурок.

Партийный идеал -это нечто исполинское, грозное, сверкающее: мир стали и бетона,чудовищных машин и жуткого оружия, страна воинов и фанатиков, которые шагаютв едином строю, думают одну мысль, кричат один лозунг, неустанно трудятся сражаются, торжествуют, карают - триста миллионов человек и все на одно лицо.

В жизни же - города-трущобы, где снуют несытые люди в худых башмаках, ветхие дома девятнадцатого века, гдевсегда пахнет капустой и нужником.

Перед ним возникло видение Лондона - громадный город развалин, город миллиона мусорных ящиков,- и на негоналожился образ миссис Парсонс, женщины с морщинистым лицом и жидкимиволосами, безнадежно ковыряющей засоренную канализационную трубу. Он опять почесал лодыжку.

День и ночь телекраны хлещут тебя поушам статистикой, доказывают, что у людей сегодня больше еды, больше одежды, лучше дома, веселее развлечения, что они живут дольше, работают меньше и сами стали крупнее, здоровее, сильнее, счастливее, умнее, просвещеннее, чем пятьдесят лет назад.

Ни слова тут нельзя доказать и нельзя опровергнуть. Партия, например, утверждает, чтограмотны сегодня сорок процентов взрослых пролов, а до революции грамотных было только пятнадцать процентов.

Партия утверждает, чтодетская смертность сегодня - всего сто шестьдесят на тысячу, а дореволюции была - триста... и так далее. Это что-то вроде одного уравнения с двумя неизвестными. Очень может быть. что буквально каждоеслово в исторических книжках - даже те, которые принимаешь как самоочевидные, чистый вымысел. Кто его знает, может, и не былоникогда такого закона, как право первой ночи, или такой твари, как капиталист, или такого головного убора, как цилиндр. Все расплывается в тумане.

Прошлое подчищено, подчистка забыта,ложь стала правдой. Лишь однажды в жизни он располагал - послесобытий, вот что важно - ясным и недвусмысленным доказательством того,что совершена подделка. Он держал его в руках целых полминуты. Было это, кажется, в 1973 году... словом, в то время, когда он расстался с Кэтрин.

Но речь шла о событиях семи- или восьмилетней давности. Началась эта история в середине шестидесятых годов, в периодбольших чисток, когда были поголовно истреблены подлинные вождиреволюции. К 1970 году в живых не осталось ни одного, кроме Старшего Брата. Всех разоблачили как предателей и контрреволюционеров.

Голдстейн сбежал и скрывался неведомо где, кто-то просто исчез, большинство же после шумных процессов, где все признались в своихпреступлениях, было казнено Среди последних, кого постигла эта участь, были трое Джонс, Аронсон и Резерфорд Их взяли году в шестьдесят пятом.

По обыкновению, они исчезли на год или год с пишним, и никто не знал,живы они или нет: но потом их вдруг извлекли дабы они, как принято, изобличили себя сами. Они признались в сношениях с врагом (тогда врагом тоже была Евразия), в растрате общественных фондов, в убийстве преданных партийцев, в подкопах под руководство Старшего Брата, которыми они занялись еще задолго до революции, во вредительских актах, стоивших жизни сотням тысяч людей.

Признались, были помилованы, восстановлены в партии и получили посты, по названию важные, а по сути - синекуры Все трое выступили с длинными покаянными статьями в"Таймс", где рассматривали корни своей измены и обещали искупить вину. После их освобождения Уинстон действительно видел всю троицу вкафе "Под каштаном".

Он наблюдал за ними исподтишка, с ужасом и не моготорвать глаз Они были гораздо старше его - реликты древнего мира.наверное, последние крупные фигуры, оставшиеся от ранних героическихдней партии. Славный дух подпольной борьбы и гражданской войны все еще витал над ними. У него было ощущение - хотя факты и даты уже порядком расплылись, что их имена он услышал на несколько лет раньше, чем имя Старшего Брата.

Но они были вне закона - враги, парии, обреченныеисчезнуть в течение ближайшего года или двух. Тем, кто раз побывал вруках у полиции мыслей, уже не было спасения. Они трупы - и толькождут, когда их отправят на кладбище. За столиками вокруг них небыло ни души неразумно даже показываться поблизости от таких людей. Они молча сидели аа стаканами джина, сдобренного гвоздикой - фирменным напитком этого кафе. Наибольшее впечатление на Уинстона произвел Резерфорд.

Некогда знаменитыйкарикатурист, он своими злыми рисунками немало способствовал разжиганию общественных страстей в период революций. Его карикатуры и теперь изредка появлялись в "Таймс". Это было всего лишь подражаниеего прежней манере, на редкость безжизненное и неубедительное.

Перепевы старинных тем: трущобы, хижины, голодные дети, уличные бои. Капиталисты в цилиндрах (кажется, даже на баррикадах они не желалирасстаться с цилиндрами),- бесконечные и безнадежные попытки вернутьсяв прошлое. Он был громаден и уродлив - грива сальных седых волос, лицов морщинах и припухлостях, выпяченные губы. Когда-то он, должно быть, отличался неимоверной силой, теперь же его большое тело местами разбухло, обвисло, осело, местами усохло. Он будто распадался на глазах - осыпающаяся гора.

Было пятнадцать часов, время затишья. Уинстон уже не помнил, как его туда занесло в такой час. Кафе почтиопустело. Из телекранов точилась бодрая музыка. Трое сидели в своем углу молча и почти неподвижно. Официант, не дожидаясь их просьбы, принес еще по стакану джина.

На их столе лежала шахматная доска с расставленными фигурами, но никто не играл. Вдруг с телекранами что-то произошло - и продолжалось это с полминуты. Сменилась мелодия, исменилось настроение музыки. Вторглось что-то другое... трудно объяснить что. Странный, надтреснутый, визгливый, глумливый тон - Уинстон назвал его яро желтым тоном. Потом голос запел:

Под развесистым каштаном

Продали средь бела дня -

Я тебя, а ты меня.

Под развесистым каштаном

Мы лежим средь бела дня -

Справа ты, а слева я.

Трое не пошевелились. Но когда Уинстон снова взглянул наразрушенное лицо Резерфорда, оказалось, что в глазах у него стоятслезы. И только теперь Уинстон заметил, с внутренним содроганием - непонимая еще, почему содрогнулся, что и у Аронсона и у Резерфорда перебитые носы.

Чуть позже всех троих опять арестовали. Выяснилось, что сразу жепосле освобождения они вступили в новые заговоры. На втором процессеони вновь сознались во всех прежних преступлениях и во множественовых. Их казнили, а дело их в назидание потомкам увековечили вистории партии.

Лет через пять после этого, в 1973-м, разворачивая материалы, только что выпавшие на стол из пневматической трубы, Уинстон обнаружил случайный обрывок бумаги. Значение обрывка он понялсразу, как только расправил его на столе. Это была половина страницы, вырванная из "Таймс" примерно десятилетней давности, верхняя половина,так что число там стояло, - и на ней фотография участников какого-то партийного торжества в Нью-Йорке.

В центре группы выделялись Джонс,Аронсон и Резерфорд. Не узнать их было нельзя, да и фамилии ихзначились в подписи под фотографией. А на обоих процессах все трое показали, что в тот день они находились на территории Евразии. С тайного аэродрома в Канаде их доставили куда-то в Сибирь на встречу с работниками Евразийского генштаба, которому они выдавали важные военные тайны.

Дата засела впамяти Уинстона, потому что это был Иванов день: впрочем, это делонаверняка описано повсюду. Вывод возможен только один: их признаниябыли ложью. Конечно, не бог весть какое открытие. Уже тогда Уинстон недопускал мысли, что люди, уничтоженные во время чисток, в самом деле преступники. Но тут было точное доказательство, обломок отмененного прошлого: так одна ископаемая кость, найденная не в том слое отложений, разрушает целую геологическую теорию.

Если бы этот фактможно было обнародовать, разъяснить его значение. он один разбил быпартию вдребезги. Уинстон сразу взялся за работу. Увидев фотографию и поняв, что она означает, он прикрыл ее другим листом. К счастью,телекрану она была видна вверх ногами. Он положил блокнот на колено и отодвинулся со стулом подальше от телекрана.

Сделать непроницаемое лицо легко, даже дышать можно ровно,если постараться, но вот с сердцебиением не сладишь, а телекран -штука чувствительная, подметит. Он выждал, по своим расчетам, десятьминут, все время мучаясь страхом, что его выдаст какая-нибудь случайность - например, внезапный сквозняк смахнет бумагу. Затем, ужене открывая фотографию, он сунул ее вместе с ненужными листками вгнездо памяти.

И через минуту она, наверное, превратилась в пепел. Это было десять-одиннадцать лет назад. Сегодня он эту фотографиюскорее бы всего сохранил. Любопытно: хотя и фотография и отраженный наней факт были всего лишь воспоминанием, само то, что он когда-тодержал ее в руках, влияло на него до сих пор. Неужели, спросил онсебя, власть партии над прошлым ослабла оттого, что уже несуществующее мелкое свидетельство когда-то существовало?

А сегодня, если бы удалось воскресить фотографию, она, вероятно, иуликой не была бы. Ведь когда он увидел ее, Океания уже не воевала сЕвразией и трое покойных должны были бы продавать родину агентамОстазии. А с той поры произошли еще повороты - два, три, он не помнил сколько.

Наверное, признания покойных переписывались и переписывались,так что первоначальные факты и даты совсем уже ничего не значат. Прошлое не просто меняется, оно меняется непрерывно. Самым же кошмарным для него было то, что он никогда не понимал отчетливо, какую цель преследует это грандиозное надувательство, Сиюминутные выгоды отподделки прошлого очевидны, но конечная ее Цель - загадка.

Он сновавзял ручку и написал: Я понимаю КАК: не понимаю ЗАЧЕМ. Он задумался, как задумывался уже не раз, а не сумасшедший ли онсам. Может быть, сумасшедший тот, кто в меньшинстве, в единственномчисле.

Когда то безумием было думать, что Земля вращается вокруг Солнца; сегодня - что прошлое неизменяемо. Возможно, он один придерживается этого убеждения, а раз один, значит - сумасшедший. Номысль, что он сумасшедший, не очень его тревожила: ужасно, если он вдобавок ошибается.

Он взял детскую книжку по истории и посмотрел на фронтиспис спортретом Старшего Брата. Его встретил гипнотический взгляд. Словнокакая-то исполинская сила давила на тебя - проникала в череп,трамбовала мозг, страхом вышибала из тебя твои убеждения, принуждалане верить собственным органам чувств. В конце концов партия объявит,чдто дважды два - пять, и придется в это верить. Рано или поздно она издаст такой указ, к этому неизбежно ведет логика ее власти.

Ее философия молчаливо отрицает не только верность твоихвосприятий, но и само существование внешнего мира. Ересь из ересей - здравый смысл. И ужасно не то, что тебя убьют за противоположное мнение, а то, что они, может быть, нравы. В самом деле, откуда мызнаем, что дважды два - четыре?

Или что существует сила тяжести. Иличто прошлое нельзя изменить. Если и прошлое и внешний мир существуюттолько в сознании, а сознанием можно управлять - тогда что? Нет! Он ощутил неожиданный прилив мужества. Непонятно, по какой ассоциации в уме возникло лицо О"Брайена. Теперь он еще тверже знал,что О"Брайен на его стороне.

Он пишет дневник для О"Брайена -О"Брайену; никто не прочтет его бесконечного письма, но предназначенооно определенному человеку и этим окрашено. Партия велела тебе не верить своим глазам и ушам. И это ее окончательный, самый важный приказ.

Сердце у него упало при мысли отом, какая огромная сила выстроилась против него, с какой легкостьюсобьет его в споре любой партийный идеолог хитрыми доводами, которыхон не то что опровергнуть - понять не сможет. И однако он прав! Они неправы, а прав он. Очевидное, азбучное, верное надо защищать. Прописная истина истинна - и стой на этом!

Прочно существует мир, его законы неменяются. Камни - твердые, вода - мокрая, предмет, лишенный опоры,устремляется к центру Земли. С ощущением, что он говорит это О"Брайену и выдвигает важную аксиому, Уинстон написал: Свобода - это возможность сказать, что дважды два-четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует.

Глава VIII

Откуда-то из глубины прохода пахнуло жареным кофе - настоящимкофе, не "Победой". Уинстон невольно остановился. Секунды на две онвернулся в полузабытый мир детства. Потом хлопнула дверь и отрубилазапах, как звук. Он прошел по улицам несколько километров, Я язва над щиколоткой саднила. Вот уже второй раз за три недели он пропустил вечер в общественном центре - опрометчивый поступок, за посещениями наверняка следят. В принципе у члена партии нет свободного времени, инаедине с собой он бывает только в постели.

Предполагается, что, когдаон не занят работой, едой и сном, он участвует в общественныхразвлечениях; все. в чем можно усмотреть любовь к одиночеству, даже прогулка без спутников, подозрительно. Для этого в новоязе есть слово саможит - оно означает индивидуализм и чудачество. Но нынче вечером выйдя из министерства, он соблазнился нежностью апрельского воздуха.

Такого мягкого голубого тона в небе он за последний год ни разу не видел, идолгий шумный вечер в общественном центре, скучные, изнурительные игры, лекции, поскрипывающее, хоть и смазанное джином, товарищество -все это показалось ему непереносимым. Поддавшись внезапному порыву, онповернул прочь от автобусной остановки и побрел по лабиринту Лондона, сперва на юг, потом на восток и обратит на север, заплутался нанезнакомых улицах и шел уже куда глаза глядят. "Если есть надежда,- написал он в дневнике, то она - в пролах".

И в голове все время крутилась эта фраза - мистическая истина и очевидная нелепость. Он находился в бурых трущобах, где-то ксеверо-востоку от того, что было некогда вокзалом Сент-Панкрас. Он шелпо булыжной улочке мимо двухэтажных домов с обшарпанными дверями,которые открывались прямо на тротуар и почему-то наводили на мысль окрысиных норах. На булыжнике там и сям стояли грязные лужи.

И в темныхподъездах и в узких проулках по обе стороны было удивительно многонароду - зрелые девушки с грубо намалеванными ртами, парни, гонявшиеся за девушками, толстомясые тетки, при виде которых становилось понятно, во что превратятся эти девушки через десяток лет, согнутые старухи, шаркавшие растоптанными ногами, и оборванные босые дети, которыеиграли в лужах и бросались врассыпную от материнских окриков. Наверно, каждое четвертое окно было выбито и забрано досками. -- На Уинстона почти не обращали внимания, но кое-кто провожал его опасливым и любопытным взглядом.

Перед дверью, сложив кирпично-красные руки нафартуках, беседовали две необъятные женщины. Уинстон, подходя к ним,услышал обрывки разговора. Да, говорю, это все очень хорошо, говорю. Но на моем месте ты бысделала то же самое. Легко, говорю, судить, а вот хлебнула бы ты смое... - Да-а, отозвалась другая, То-то и оно. В том-то все и дело. Резкие голоса вдруг смолкли.

В молчании женщины окинули еговраждебным взглядом. Впрочем, не враждебным даже, скореенастороженным, замерев на миг, как будто мимо проходило неведомоеживотное, Синий комбинезон партийца не часто мелькал на этих улицах. Показываться в таких местах без дела не стоило. Налетишь на патруль - могут остановить.

"Товарищ, ваши документы. Что вы здесь делаете? Вкотором часу ушли с работы? Вы всегда ходите домой этой дорогой?" и так далее и так далее.

Разными дорогами ходить домой не запрещалось,но если узнает полиция мыслей, этого достаточно, чтобы тебя взяли назаметку. Вдруг вся улица пришла в движение. Со всех сторон послышались предостерегающие крики. Люди разбежались по домам, как кролики. Из двери недалеко от Уинстона выскочила молодая женщина, подхватила маленького ребенка, игравшего в луже, накинула на него фартук и метнулась обратно.

В тот же миг из переулка появился мужчина в черном костюме, напоминавшем гармонь, подбежал к Уинстону. взволнованно показывая на небо. - Паровоз! - закричал он. - Смотри, директор! Сейчас по башке! Ложись быстро! Паровозом пролы почему-то прозвали ракету.

Уинстон бросился ничкомна землю. В таких случаях пролы почти никогда не ошибались. Им будто инстинкт подсказывал за несколько секунд, что подлетает ракета, считалось ведь, что ракеты летят быстрее звука. Уинстонприкрыл голову руками. Раздался грохот, встряхнувший мостовую: на спину ему дождем посыпался какой-то мусор. Поднявшись, он обнаружил, что весь усыпан осколками оконного стекла.

Он пошел дальше. Метрах вдвухстах ракета снесла несколько Домов. В воздухе стоял черный столбдыма, а под ним в туче алебастровой пыли уже собирались вокруг развалин люди. Впереди возвышалась кучка штукатурки, и на ней Уинстон разглядел ярко-красное пятно.

Подойдя поближе, он увидел, что этооторванная кисть руки. За исключением кровавого пенька кисть быласовершенно белая, как гипсовый слепок. Он сбросил ее ногой в водосток, а потом, чтобы обойти толпу,свернул направо в переулок.

Минуты через три-четыре он вышел из зонывзрыва, и здесь улица жила своей убогой муравьиной жизнью как ни в чемне бывало. Время шло к двадцати часам, питейные лавки пролов ломились от посетителей. Их грязные двери беспрерывно раскрывались, обдавая улицу запахами мочи, опилок и кислого пива.

В углу возле выступающегодома вплотную друг к другу стояли трое мужчин, средний держал сложенную газету, а двое заглядывали через его плечо. Издали Уинстонне мог различить выражения их лиц, но их позы выдавали увлеченность.

Видимо, они читали какое-то важное сообщение. Когда до них оставалось несколько шагов, группа вдруг разделилась, и двое вступили в яростную перебранку.

Казалось, она вот-вот перейдет в драку. - Да ты слушай, балда, что тебе говорят! С семеркой на конце ниодин номер не выиграл за четырнадцать месяцев. - А я говорю, выиграл! - А я говорю, нет. У меня дома все выписаны за два года. Записываю, как часы. Я тебе говорю, ни один с семеркой... - Нет, выигрывала семерка! Да я почти весь номер назову. Кончался на четыреста семь.

В феврале - вторая неделя февраля. - Бабушку твою в феврале! У меня черным по белому. Ни разу,говорю, с семеркой... - Да закройтесь вы! - вмешался третий. Они говорили о лотерее. Отойдя метров на тридцать, Уинстон оглянулся. Они продолжали спорить оживленно, страстно.

Лотерея с ее еженедельными сказочными выигрышами была единственным общественнымсобытием, которое волновало пролов. Вероятно, миллионы людей видели вней главное, если не единственное дело, ради которого стоит жить. Этобыла их услада, их безумство, их отдохновение, их интеллектуальный возбудитель. Тут даже те, кто едва умел читать и писать, проявляли искусство сложнейших расчетов и сверхъестественную память. Существовал целый клан, кормившийся продажей систем, прогнозов и талисманов.

К работе лотереи Уинстон никакого касательства не имел - ею занималось министерство изобилия, но он знал (в партии все знали), что выигрыши по большей части мнимые. На самом деле выплачивались только мелкие суммы, а обладатели крупных выигрышей были лицами вымышленными. При отсутствии настоящей связи между отдельными частями Океании устроитьэто не составляло труда, Но если есть надежда, то она - в пролах.

За эту идею надо держаться. Когда выражаешь ее словами, она кажется здравой: когдасмотришь на тех, кто мимо тебя проходит, верить в нее - подвижничество. Он свернул на улицу, шедшую под уклон. Место показалось ему смутно знакомым - невдалеке лежал главный проспект.

Где-то впереди слышался гам. Улица круто повернула и закончилась лестницей, спускавшейся впереулок, где лоточники торговали вялыми овощами. Уинстон вспомнил это место. Переулок вел на главную улицу, а за следующим поворотом, в пяти минутах ходу - лавка старьевщика, где он купил книгу, ставшую дневником. Чуть дальше, в канцелярском магазинчике, он приобрел чернила и ручку.

Перед лестницей он остановился. На другой стороне переулка былазахудалая пивная с как будто матовыми, а на самом деле просто пыльнымиокнами. Древний старик, согнутый, но энергичный, с седыми, торчащими,как у рака, усами, распахнул дверь и скрылся в пивной. Уинстону пришлов голову, что этот старик, которому сейчас не меньше восьмидесяти, застал революцию уже взрослым мужчиной.

Он да еще немногие вроде него - последняя связь с исчезнувшим миром капитализма. И в партии осталосьмало таких, чьи взгляды сложились до революции. Старшее поколение почти все перебито в больших чистках пятидесятых и шестидесятых годов,а уцелевшие запуганы до полной умственной капитуляции. И если есть живой человек, который способен рассказать правду о первой половине века, то он может быть только пролом.

Уинстон вдруг вспомнил переписанное в дневник место из детской книжки по истории и загорелся безумной идеей. Он войдет в пивную, завяжет со стариком знакомство и расспросит его: "Расскажите, как вы жили в детстве. Какая была жизнь? Лучше, чем в наши дни, или хуже?" Поскорее, чтобы не успеть испугаться, он спустился до лестнице иперешел на другую сторону переулка. Сумасшествие, конечно.

Разговаривать с пролами и посещать их пивные тоже, конечно, незапрещалось, но такая странная выходка не останется незамеченной. Еслизайдет патруль, можно прикинуться, что стало дурно, но они вряд липо верят. Он толкнул дверь, в нос ему шибануло пивной кислятиной. Когда он вошел, гвалт в пивной сделался вдвое тише. Он спиной чувствовал, что все глаза уставились на его синий комбинезон.

Люди, метавшие дротики в мишень, прервали свою игру на целых полминуты. Старик, из-за которого он пришел, препирался у стойки с барменом - крупным, грузным молодым человеком, горбоносым и толсторуким.

Вокруг кучкой стоялислушатели со своими стаканами. - Тебя как человека просят, петушился старик и надувал грудь,- Аты мне говоришь, что в твоем кабаке не найдется пинтовой кружки? - Да что это за чертовщина такая - пинта? - возражал бармен,упершись пальцами в стойку. - Нет, вы слыхали? Бармен называется - что такое пинта, не знает! Пинта - это полкварты, а четыре кварты - галлон.

Может, тебя азбуке поучить? - Сроду не слышал,- отрезал бармен.- Подаем литр, подаем пол-литра и все. Вон на полке посуда. - Пинту хочу,- не унимался старик. Трудно, что ли, нацедить пинту? В мое время никаких ваших литров не было.

В твое время мы все на ветках жили,- ответил бармен, оглянувшисьна слушателей. Раздался громкий смех, и неловкость, вызванная появлением Уинстона, прошла. Лицо у старика сделалось красным. Он повернулся,ворча, и налетел на Уинстона. Уинстон вежливо взял его под руку. - Разрешите вас угостить? - сказал он. - Благородный человек, ответил тот, снова выпятив грудь.

Он будтоиге замечал на Уинстоне синего комбинезона.- Пинту! - воинственно приказал он бармену,- Пинту тычка. Бармен ополоснул два толстых пол-литровых стакана в бочонке подстойкой и налил темного пива. Кроме пива, в этих заведениях ничего неподавали.

Продам джин не полагался, но добывали они его без особоготруда. Метание дротиков возобновилось, а люди у стойки заговорили олотерейных билетах. Об Уинстоне на время забыли. У окна стоял сосновыйстол з- там можно было поговорить со стариком с глазу на глаз. Риск ужасный; но по крайней мере телекрана нет - в этом Уинстон удостоверился, как только вошел. - Мог бы нацедить мне пинту, ворчал старик, усаживаясь со стаканом. Пол-литра мало - не напьешься.

А литр - много. Бегаешьчасто. Не говоря, что дорого. - Со времен вашей молодости вы, наверно, видели много перемен,-осторожно начал Уинстон. Выцветшими голубыми глазами старик посмотрел на мишень длядротиков, потом на стойну, потом на дверь мужской уборной, словно перемены эти хотел отыскать здесь, в пивной. - Пиво было лучше, сказал он наконец. И дешевле!

Когда я был молодым, слабое пиво - называлось у нас тычок - стоило четыре пенса пинта. Но это до войны, конечно. - До какой? - спросил Уинстон. - Ну, война, она всегда,- неопределенно пояснил старик. Он взялстакан и снова выпятил грудь.- Будь здоров! Кадык на тощей шее удивительно быстро запрыгал, и пива как не бывало. Уинстон сходил к стойке и принес еще два стакана.

Старик как-будто забыл о своем предубеждении против целого литра. - Вы намного старше меня,- сказал Уинстон.- Я еще на свет неродился, а вы уже, наверно, были взрослым. И можете вспомнить прежнюю жизнь, до революции. Люди моих лет, по сути, ничего не знают о том времени. Только в книгах прочтешь, а кто его знает - правду ли пишут вкнигах. Хотелось бы от вас услышать.

В книгах по истории говорится,что жизнь до революции была совсем не похожа на нынешнюю. Ужасное угнетение, несправедливость, нищета - такие, что мы и вообразить неможем. Здесь, в Лондоне, огромное множество людей с рождения до смерти никогда не ели досыта. Половина ходила босиком. Работали двенадцать часов, школу бросали в девять лет, спали по десять человек в комнате.

А в то же время меньшинство - какие-нибудь несколько тысяч, такназываемые капиталисты - располагало богатством и властью. Владели всем, чем можно владеть. Жили в роскошных домах, держали по тридцатьслуг, разъезжали на автомобилях и четверках, пили шампанское, носили цилиндры...

Старик внезапно оживился. - Цилиндры! - сказал он. - Как это ты вспомнил? Только вчера проних думал. Сам не знаю с чего вдруг. Сколько лет уж, думаю, не видел цилиндра. Совсем отошли.

А я последний раз надевал на невесткиныпохороны. Вот когда еще... год вам не скажу, но уж лет пятьдесят тому. Напрокат, понятно, брали по такому случаю. - Цилиндры не так важно, - терпеливо заметил Уинстон. - Главное то, что капиталисты... они и священники, адвокаты и прочие, кто при них кормился, были хозяевами земли. Все на свете было для них.

Вы, простые рабочие люди, были у них рабами. Они могли делать с вами что угодно.Могли отправить вас на пароходе в Канаду, как скот. Спать с вашими дочерьми, если захочется. Приказать, чтобы вас выпороли какой-то девятихвостой плеткой. При встрече с ними вы снимали шапку. Каждый капиталист ходил со сворой лакеев... Старик вновь оживился. - Лакеи! Сколько же лет не слыхал этого слова, а? Лакеи.

Прямомолодость вспоминаешь, честное слово. Помню... вои еще когда... ходиля по воскресеньям в Гайд-парк речи слушать. Кого там только не было и Армия спасения, и католики, и евреи, и индусы. И был там один... имени сейчас не вспомню, но сильно выступал! Ох он их чихвостил.

Лакеи, говорит. Лакеи буржуазии! Приспешники правящего класса!

Отношение к вам более человеческое?В прежнее время богатые люди, люди у власти... - Палата лордов, -задумчиво вставил старик. - Палата лордов, если угодно, Я спрашиваю, могли эти люди обращаться с вами как с низшим только потому, что они богатые, а выбедный?

Правда ли, например, что вы должны были говорить им "сэр" и снимать шапку при встрече? Старик тяжело задумался. И ответил не раньше чем выпил четверть стакана. - Да,- сказал он.- Любили, чтобы ты дотронулся до кепки. Вроде оказал уважение. Мне это, правду сказать, не нравилось - но делал, не без того.

Куда денешься, можно сказать. - А было принято - я пересказываю то, что читал в книгах поистории,-. у этих людей и их слуг было принято сталкивать вас стротуара в сточную канаву? - Один такой меня раз толкнул.- ответил старик. Как вчера помню. В вечер после гребных гонок... ужасно они буянили после этих гонок... на Шафтобери-авеню налетаю я на парня. Вид благородный - парадный костюм, цилиндр и черное пальто.

Идет по тротуару, виляет -и я на негослучайно налетел. Говорит: "Не видишь, куда идешь?" - говорит. Яговорю: "А ты что. купил тротуар-то?" А он: "Грубить мне будешь? Голову, к чертям, отверну".

Я говорю: "Пьяный ты, - говорю.- Сдам тебя полиции, оглянуться не успеешь". И, веришь ли, берет меня за грудь итак пихает, что я чуть под автобус не попал. Ну а я молодой тогда были навесил бы ему, да тут... Уинстон почувствовал отчаяние. Память старика была просто свалкой мелких подробностей. Можешь расспрашивать его целый день - и никаких стоящих сведений не получишь.

Так что, история партии, может быть, правдива в каком-то смысле, а может быть,совсем правдива. Он сделал последнюю попытку, - Я, наверное, неясно выражаюсь, сказал он. Я вот что хочусказать. Вы очень давно живете на свете, половину жизни вы прожили до революции.

Например, в тысяча девятьсот двадцать пятом году вы ужебыли взрослым. Из того, что вы помните, как, по-вашему, в двадцать пятом году жить было лучше, чем сейчас, или хуже? Если бы вы могли выбрать, когда бы вы предпочли жить тогда или теперь?

Старик задумчиво посмотрел на мишень. Допил пиво - совсем уже медленно. И наконецответил с философской примиренностью, как будто пиво смягчило его: - Знаю, каких ты слов от меня ждешь. Думаешь, скажу, что хочется снова стать молодым.

Спроси людей: большинство тебе скажут, что хотелибы стать молодыми. В молодости здоровье, сила, все при тебе. Кто дожил до моих лет, тому всегда нездоровится. И у меня ноги другой раз болят хоть плачь и мочевой пузырь - хуже некуда. По шесть-семь раз ночью бегаешь.

Но и у старости есть радости. Забот уже тех нет. С женщинамиканителиться не надо - это большое дело. Веришь ли, у меня тридцать лет не было женщины. И неохота, рот что главное-то. Уинстон отвалился к подоконнику.

Продолжать не имело смысла. Онсобрался взять еще пива, но старик вдруг встал и быстро зашаркал квонючей кабинке у боковой стены. Лишние пол-литра произвели своедействие. Минуту-другую Уинстон глядел в пустой стакан, а потом даже сам не заметил, как ноги вынесли его на улицу.

Через двадцать лет, размышлял он, великий и простой вопрос "лучше ли жилось до революции?" окончательно станет неразрешимым. Да и сейчас он, в сущности, неразрешим: случайные свидетели старого мира не способны сравнить одну эпоху с другой.

Они помнят множество бесполезных фактов: ссору ссотрудником, потерю и поиски велосипедного насоса, выражение лица давно умершей сестры, вихрь пыли ветреным утром семьдесят лет назад: но то, что важно, вне их кругозора.

Они подобны муравью, который видитмелкое и не видит большого. А когда память отказала и письменные свидетельства подделаны, тогда с утверждениями партии, что она улучшила людям жизнь, надо согласиться - ведь нет и никогда уже небудет исходных данных для проверки. Тут размышления его прервались. Он остановился и поднял глаза.

Он стоял на узкой улице, где между жилыхдомов втиснулись несколько темных лавчонок. У него над головой виселитри облезлых металлических шара, когда-то, должно быть, позолоченных. Он как будто узнал эту улицу. Ну конечно! Перед ним была лавка старьевщика, где он купил дневник. Накатил страх. Покупка книги была опрометчивым поступком, и Уинстон зарекся подходить к этому месту.

Но вот, стоило ему задуматься, ноги сами принесли его сюда. А ведь длятого он и завел дневник, чтобы предохранить себя от таких самоубийственных порывов. Лавка еще была открыта, хотя время близилось к двадцати одному. Он подумал, что, слоняясь по тротуару, скорее привлечет внимание, чем в лавке, и вошел. Станут спрашивать - хотел купить лезвия.

Хозяин только что зажег висячую керосиновую лампу, издававшую нечистый, но какой-то уютный запах. Это был человек лет шестидесяти,щуплый, сутулый, с длинным дружелюбным носом, и глаза его за толстыми линзами очков казались большими и кроткими.

Волосы у него были почтисовсем седые, а брови густые и еще черные. Очки, добрая суетливость,старый пиджак из черного бархата - все это придавало емуинтеллигентный вид: не то литератора, не то музыканта. Говорил он тихим, будто выцветшим голосом и не так коверкал слова, какбольшинство пролов. - Я узнал вас на тротуаре,- сразу сказал он.- Это вы покупали подарочный альбом для девушек.

Превосходная бумага, превосходная. Ееназывали кремовая верже. Такой бумаги не делают, я думаю... уж лет пятьдесят. Он посмотрел на Уинстона поверх очков.- Вам требуется что-то определенное? Или хотели просто посмотреть вещи? - Шел мимо, уклончиво ответил Уинстон. Решил заглянуть.

Ничего конкретного мне не надо. - Тем лучше - едва ли бы я смог вас удовлетворить. Как бы извиняясь, он повернул кверху мягкую ладонь. Сами видите: можно сказать, пустая лавка. Между нами говоря, торговля антиквариатом почти иссякла. Спросу нет, да и предложить нечего. Мебель, фарфор, хрусталь - все это мало-помалу перебилось и переломалось. А металлическое побольшей части ушло в переплавку.

Сколько уже лет я не видел латунногоподсвечника. На самом деле тесная лавочка была забита вещами, но нималейшей ценности они не представляли. Свободного места почти неосталось - возле всех стен штабелями лежали пыльные рамы для картин.

В витрине - подносы с болтами и гайками, сточенные стамески, сломанные перочинные ножи, облупленные часы, даже не притворявшиеся исправными, и прочий разнообразный хлам. Какой-то интерес могла возбудить толькомелочь, валявшаяся на столике в углу, лакированные табакерки, агатовые брошки и тому подобное. Уинстон подошел к столику, и взгляд его привлекла какая-то гладкая округлая вещь, тускло блестевшая при свете лампы; он взял ее.

Это была тяжелая стекляшка, плоская с одной стороныи выпуклая с другой - почти полушарие. И в цвете и в строении стеклабыла непонятная мягкость - оно напоминало дождевую воду. А всердцевине, увеличенный выпуклостью, находился странный розовый предмет узорчатого строения, напоминавший розу или морской анемон. - Что это? - спросил очарованный Уинстон. - Это? Это коралл, - ответил старик. - Надо полагать, из Индийского океана. Прежде их иногда заливали в стекло. Сделано не меньше ста лет назад.

По виду даже раньше. - Красивая вещь,- сказал Уинстон. - Красивая вещь,- признательно подхватил старьевщик.- Но в наши дни мало кто ее оценит. Он кашлянул. Если вам вдруг захочется купить,она стоит четыре доллара. Было время, когда за такую вещь давали восемь фунтов, а восемь фунтов... ну, сейчас не сумею сказать точно -это были большие деньги.

Но кому нынче нужны подлинные древности -хотя их так мало сохранилось Уинстон немедленно заплатил четыре доллара и опустил вожделенную игрушку в карман. Соблазнила его не столько красота вещи, сколько аромат века, совсем не похожего на нынешний. Стекло такой дождевой мягкости ему никогда не встречалось.

Самым симпатичным в этой штуке была ее бесполезность, хотя Уинстон догадался, что когда-то она служила пресс-папье. Стекло оттягивало карман, но, к счастью, неслишком выпирало. Это странный предмет, даже компрометирующий предметдля члена партии. Все старое и, если на то пошло, все красивоевызывало некоторое подозрение.

Хозяин же. получив четыре доллара, заметно повеселел. Уинстон понял, что можно было сторговаться на трехили даже на двух. - Если есть желание посмотреть, у меня наверху еще однакомната,сказал старик.- Там ничего особенного. Всего несколькопредметов.

Если пойдем, нам понадобится свет. Он зажег еще одну лампу, потом, согнувшись, медленно поднялся постертым ступенькам и через крохотный коридорчик привел Уинстона в комнату; окно ее смотрело не на улицу, а на мощеный двор и на чащу печных труб с колпаками.

Уинстон заметил, что мебель здесь расставлена, как в жилой комнате. На полу дорожка, на стенах две-три картины, глубокое неопрятное кресло у камина. На каминной полке тикали старинные стеклянные часы с двенадцатичасовым циферблатом.

Под окном,заняв чуть ли не четверть комнаты, стояла громадная кровать, причем сматрасом. - Мы здесь жили, пока не умерла жена, - объяснил старик, как бы извиняясь. Понемногу распродаю мебель. Вот превосходная кровать красного дерева... То есть была бы превосходной, если выселить из нее клопов. Впрочем, вам, наверно, она кажется громоздкой.

Он поднял лампу над головой, чтобы осветить всю комнату, и втеплом тусклом свете она выглядела даже уютной. А ведь можно было быснять ее за несколько долларов в неделю, подумал Уинстон, если хватитсмелости. Это была дикая, вздорная мысль, и умерла она так же быстро,как родилась; но комната пробудила в нем какую-то ностальгию, какую-топамять, дремавшую в крови.

Ему казалось, что он хорошо знает этоощущение, когда сидишь в такой комнате, в кресле перед горящим камином, поставив ноги на решетку, на огне - чайник, и ты совсем один,в полной безопасности, никто не следит за тобой, ничей голос тебя недонимает, только чайник поет в камине да дружелюбно тикают часы. Тут нет телекрана,- вырвалось у него.

Ах этого, ответил старик. У меня никогда не было. Они дорогие. Да и потребности, знаете, никогда не испытывал. А вот в углу хороший раскладной стол. Правда, чтобы пользоваться боковинами, надо заменить петли.

В другом углу стояла книжная полка, и Уинстона уже притянуло кней. На полке была только дрянь. Охота за книгами и уничтожение велисьв кварталах пролов так же основательно, как везде. Едва ли в целойОкеании существовал хоть один экземпляр книги, изданной еще до 1960 года.

Старик с лампой в руке стоял перед картинкой в палисандровой раме; онависела по другую сторону от камина, напротив кровати. Кстати, если вас интересуют старинные гравюры... деликатно начал он. Уинстон подошел ближе. Это была гравюра на стали: здание совальным фронтоном, прямоугольными окнами и башней впереди. Вокруг здания шла ограда, а в глубине стояла, по-видимому, статуя.

Уинстон присмотрелся. Здание казалось смутно знакомым, но статуи он не помнил. - Рамка привинчена к стене, - сказал старик,- но если хотите, ясниму. - Я знаю это здание, - промолвил наконец Уинстон,- оно разрушено. В середине улицы, за Дворцом юстиции. - Верно. За Домом правосудия. Его разбомбили... ну, много лет назад. Это была церковь.

"Вот зажгу я пару свеч - ты в постельку можешь лечь. Вот возьму я острый меч - и головка твоя с плеч". Игра была наподобие танца. Они стояли, взявшись за руки, а ты шел под руками, и когда доходили до "вот возьму я острый меч - н головка твоя с плеч", руки опускались и ловили тебя.

Там были только названия церквей. Все лондонские церкви... То есть самые знаменитые. Уинстон рассеянно спросил себя, какого века могла быть этацерковь. Возраст лондонских домов определить всегда трудно Все большиеи внушительные и более или менее новые на вид считались, конечно, построенными после революции, а все то, что было очевидно старше, относили к какому-то далекому, не ясному времени, называвшемуся средними веками.

Таким образом, века капитализма ничего стоящего непроизвели. По архитектуре изучить историю было так же невозможно, какпо книгам. Статуи, памятники, мемориальные доски, названия улиц - все, что могло пролить свет на прошлое, систематически переделывалось. - Я не знал, что это церковь, сказал он. Вообще-то их много осталось, сказал старик,- только их используют для других нужд. Как же там этот стишок? А! Вспомнил.

Апельсинчики как мед,

В колокол Сент-Клемент бьет.

И звонит Сент-Мартин:

Отдавай мне фартинг!

Вот, дальше опять не помню. А фартинг - это была маленькая меднаямонета, наподобие цента. - А где Сент-Мартин? - спросил Уинстон... Сент-Мартин? Эта еще стоит. На площади Победы, рядом скартинной галереей. Здание с портиком и колоннами, с широкой лестницей. Уинстон хорошо знал это здание.

Это был музей, предназначенныйдля разных пропагандистских выставок: моделей ракет и плавающих крепостей, восковых панорам, изображающих вражеские зверства, и тому подобного. - Называлась Святой Мартии на полях,- добавил старик,- хотя никаких полей в этом районе не припомню.

Гравюру Уинстон не купил. Предмет был еще более неподходящий, чемстеклянное пресс-папье, да и домой ее не унесешь - разве только безрамки. Но он задержался еще на несколько минут, беседуя со стариком, ивыяснил, что фамилия его не Уикс, как можно было заключить по надписи на лавке, а Чаррингтон. Оказалось, что мистеру Чаррингтону шестьдесяттри года, он вдовец и обитает в лавке тридцать лет.

Все эти годы он собирался сменить вывеску, но так и не собрался. Пока они беседовали, Уинстон все твердил про себя начало стишка: "Апельсинчики как мед, вколокол Сент-Клемент бьет. И звонит Сент-Мартин: отдавай мне фартинг!"

Любопытно: когда он произносил про себя стишок, ему чудилось, будто звучат сами колокола - колокола исчезнувшего Лондона, который еще существует где-то, невидимый и забытый. И слышалось ему, как поднимают они трезвон, одна за другой, призрачные колокольни.

Между тем, сколькоон себя помнил, он ни разу не слышал церковного звона. Он попрощался с мистером Чаррингтоном и спустился по лестницеодин, чтобы старик не увидел, как он оглядывает улицу, прежде чем выйти за дверь. Он уже решил, что, выждав время - хотя бы месяц, рискнет еще раз посетить лавку. Едва ли это опасней, чем пропуститьвечер в общественном центре, Большой опрометчивостью было уже то, что после покупки книги он пришел сюда снова, не зная, можно ли доверять хозяину.

И все же!.. Да, сказал он себе, надо будет прийти еще. Он купит гравюру сцерковью святого Климента у датчан, вынет из рамы и унесет под комбинезоном домой. Заставит мистера Чаррингтона вспомнить стишок доконца. И снова мелькнула безумная мысль снять верхнюю комнату. От восторга он секунд на пять забыл об осторожности - вышел на улицу, ограничившись беглым взглядом в окно.

И даже начал напевать на самодельный мотив:

Апельсинчики как мед,

В колокол Сент-Кпемент бьет.

И звонит Сент-Мартин:

Отдавай мне фартинг!

Вдруг сердце у него екнуло от страха, живот схватило. Вкаких-нибудь десяти метрах - фигура в синем комбинезоне, идет к нему.Это была девица из отдела литературы, темноволосая. Уже смеркалось, но Уинстон узнал ее без труда. Она посмотрела ему прямо в глаза и быстро прошла дальше, как будто не заметила. Несколько секунд он не мог двинуться с места, словно отнялись ноги.

Потом повернулся направо и с трудом пошел, не замечая, что идетне в ту сторону. Одно по крайней мере стало ясно. Сомнений быть немогло: девица за ним шпионит. Она выследила его - нельзя же поверить,что она по чистой случайности забрела в тот же вечер на ту же захудалую улочку в нескольких километрах от района, где живут партийцы. Слишком много совпадений.

А служит она в полиции мыслей илиже это самодеятельность - значения не имеет. Она за ним следит, этогодовольно. Может быть, даже видела, как он заходил в пивную. Идти было тяжело. Стеклянный груз в кармане при каждом шаге стукаяпо бедру, и Уинстона подмывало выбросить его. Но хуже всего была спазма в животе. Несколько минут ему казалось, что если он сейчас жене найдет уборную, то умрет. Но в таком районе не могло быть общественной уборной.

Потом спазма прошла, осталась только глухаяболь. Улица оказалась тупиком. Уинстон остановился, постоял несколькосекунд, рассеянно соображая, что делать, потом повернул назад. Когдаон повернул, ему пришло в голову, что он разминулся с девицей каких-нибудь три минуты назад. и если бегом, то можно ее догнать. Можно дойти за ней до какого-нибудь тихого места, а там проломить ей череп булыжником.

Стеклянное пресс-папье тоже сгодится. оно тяжелое.Но он сразу отбросил этот план: невыносима была даже мысль о том,чтобы совершить физическое усилие. Нет сил бежать, нет сил ударять.Вдобавок девица молодая и крепкая, будет защищаться. Потом он подумал,что надо сейчас же пойти в общественный центр и пробыть там до закрытия - обеспечить себе хотя бы частичное алиби. Но и это невозможно. Им овладела смертельная вялость. Хотелось одного: вернуться к себе в квартиру и ничего не делать.

Домой он пришел только в двадцать третьем часу. Ток в сети должныбыли отключить в двадцать три тридцать. Он отправился на кухню и выпилпочти целую чашку джина "Победа". Потом подошел к столу в нише, сел и вынул из ящика дневник. Но раскрыл его не сразу. Женщина в телекране томным голосом пела патриотическую песню. Уинстон смотрел на мраморныйпереплет, безуспешно стараясь отвлечься от этого голоса.

Приходят за тобой ночью, всегда ночью. Самое правильное -покончить с собой, пока тебя не взяли. Наверняка так поступали многие. Многие исчезновения на самом деле были самоубийствами. Но в стране,где ни огнестрельного оружия, ни надежного яда не достанешь, нужна отчаянная отвага, чтобы покончить с собой.

Он с удивлением подумал отом, что боль и страх биологически бесполезны, подумал о вероломстве человеческого тела, цепенеющего в тот самый миг, когда требуетсяособое усилие. Он мог бы избавиться от темноволосой, если бы сразу приступил к делу, но именно из-за того. что опасность была чрезвычайной, он лишился сил.

Ему пришло в голову, что в критические минуты человек борется не с внешним Врагом, а всегда с собственным телом. Даже сейчас, несмотря на джин, тупая боль в животе не позволялаему связно думать. И то же самое, понял он. во всех трагических или повидимости героических ситуациях.

На поле боя, в камере пыток, натонущем корабле то, за что ты бился, всегда забывается - тело твое разрастается и заполняет вселенную, и даже когда ты не парализован страхом и не кричишь от боли, жизнь - это ежеминутная борьба с голодомили холодом, с бессонницей, изжогой или зубной болью. Он раскрыл дневник. Важно хоть что-нибудь записать. Женщина в телекране разразилась новой песней.

Голос вонзался ему в мозг, как острыеосколки стекла. Он пытался думать об О"Брайене, для которого - которому - пишется дневник, но вместо этого стал думать, что с нимбудет, когда его арестует полиция мыслей. Если бы сразу убили -полбеды. Смерть - дело предрешенное.

Но перед смертью (никто об этомне распространялся, но знали все) будет признание по заведенномупорядку с ползаньем по полу мольбами о пощаде, с хрустом ломаемыхкостей, с выбитыми зубами и кровавыми колтунами в волосах. Почему ты должен пройти через это, если итог все равно известен?

Почему нельзясократить тебе жизнь на несколько дней или недель? От разоблачения неушел Ни один, и признавались все до единого. В тот миг, когда ты преступил в мыслях, ты уже подписал свой смертный приговор. Так" зачем ждут тебя эти муки в будущем, если они ничего не изменят?

Он опять попробовал вызвать образ О"Брайена, и теперь это удалось."Мы встретимся там. где нет темноты",- сказал ему О"Брайен. Уинстонпонял его слова - ему казалось, что понял. Где нет темноты - это воображаемое будущее; ты его не увидишь при жизни, но, предвидя, можешь мистически причаститься к нему. Голос из телекрана бил по ушами не давал додумать эту мысль до конца.

Уинстон взял в рот сигарету.Половина табака тут же высыпалась на язык - не скоро и отплюешься от этой горечи. Перед ним, вытеснив О"Брайена, возникло лицо Старшего Брата. Так же, как несколько дней назад, Уинстон вынул из кармана монету и вгляделся. Лицо смотрело на него тяжело, спокойно, отечески, но что за улыбка прячется в черных усах? Свинцовым погребальным звоном приплыли слова:

ВОИНА ЭТО МИР

СВОБОДА ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ - СИЛА

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

Было еще утро: Уинстон пошел из своей кабины в уборную. Навстречуему по пустому ярко освещенному коридору двигался человек. Оказалось,что это темноволосая девица. С той встречи у лавки старьевщика минуло четыре дня. Подойдя поближе, Уинстон увидел, что правая рука у нее наперевязи; издали он этого не разглядел, потому что повязка была синяя, как комбинезон. Наверно, девица сломала руку, поворачивая большой калейдоскоп, где "набрасывались" сюжеты романов.

Обычная травма влитературном отделе. Когда их разделяло уже каких-нибудь пять шагов, она споткнулась иупала чуть ли не плашмя. У нее вырвался крик боли. Видимо, она упалана сломанную руку. Уинстон замер. Девица встала на колени. Лицо у неестало молочно-желтым, и на нем еще ярче выступил красный рот, онасмотрела на Уинстона умоляюще, и в глазах у нее было больше страха,чем боли.

Уинстоном владели противоречивые чувства. Перед ним был враг,который пытался его убить; в то же время перед ним был человек-человеку больно, у него, быть может, сломана кость. Не раздумывая онпошел к ней на помощь. В тот миг, когда она упала на перевязанную руку, он сам как будто почувствовал боль. - Вы ушиблись? - Ничего страшного. Рука.

Сейчас пройдет.- Она говорила так,словно у нее сильно колотилось сердце. И лицо у нее было совсембледное. - Вы ничего не сломали? - Нет. Все цело. Было больно и прошло. Она протянула Уинстону здоровую руку, и он помог ей встать.

Лицо унее немного порозовело; судя по всему, ей стало легче. - Ничего страшного,- повторила она.- Немного ушибла запястье, и все. Спасибо, товарищ! С этими словами она пошла дальше - так бодро, как будто и впрямь ничего не случилось. А длилась вся эта сцена, наверно, меньше чем полминуты.

Привычка не показывать своих чувств въелась настолько, чтостала инстинктом, да и происходило все это прямо перед телекраном. Ивсе-таки Уинстон лишь с большим трудом сдержал удивление: за тедве-три секунды, пока он помогал девице встать, она что-то сунула емув руку.

О случайности тут не могло быть и речи. Что-то маленькое и плоское. Входя в уборную, Уинстон сунул этувещь в карман и там ощупал. Листок бумаги, сложенный квадратиком. Перед писсуаром он сумел после некоторой возни в кармане расправить листок. По всей вероятности, там что-то написано. У неговозникло искушение сейчас же зайти в кабинку и прочесть.

Но это,понятно, было бы чистым безумием. Где как не здесь за телекранами наблюдают беспрерывно! Он вернулся к себе, сел, небрежно бросил листок на стол к другим бумагам, надел очки и придвинул речение. Пять минут, сказал он себе, пять минут самое меньшее!

Стук сердца в груди был пугающе громок. Ксчастью, работа его ждала рутинная - уточнить длинную колонку цифр - и сосредоточенности не требовала. Что бы ни было в записке, она наверняка политическая. Уинстон могпредставить себе два варианта. Один, более правдоподобный: женщина - агент полиции мыслей, чего он и боялся. Непонятно, зачем полиции мыслей прибегать к такой почте, но, видимо, для этого есть резоны.

В записке может быть угроза, вызов, - приказ покончить с собой, западнякакого-то рода. Существовало другое, дикое предположение, Уинстон гналего от себя, но оно упорно лезло в голову. Записка вовсе не от полиции мыслей, а от какой-то подпольной организации. Может быть. Братство все-таки существует! И девица, может быть, оттуда! Идея, конечно, была нелепая, но она возникла сразу, как только он ощупал бумажку. А более правдоподобный вариант пришел ему в голову лишь через несколько минут.

И даже теперь, когда разум говорил ему, что записка, возможно, означает смерть, он все равно не хотел в это верить,бессмысленная надежда не гасла, сердце гремело, и, диктуя цифры вречение, он с трудом сдерживал дрожь в голосе. Он свернул листы с законченной работой и засунул в пневматическую трубу. Прошло восемь минут. Он поправил очки, вздохнул и притянул к себе новую стопку заданий, на которой лежал тот листок. Расправил листок. Крупным неустоявшимся почерком там было написано: Я вас люблю.

Он так опешил, что даже не сразу бросил улику в гнездо памяти.Понимая, насколько опасно выказывать к бумажке чрезмерный интерес, он все-таки не удержался и прочел ее еще раз - убедиться, что ему непомерещилось. До перерыва работать было очень тяжело. Он никак не мог сосредоточиться на нудных задачах, но, что еще хуже, надо было скрывать свое смятение от телекрана.

В животе у него словно пылалкостер. Обед в душной, людной, шумной столовой оказался мучением. Он рассчитывал побыть в одиночестве, но, как назло, рядом плюхнулся настул идиот Парсонс, острым запахом пота почти заглушив жестяной запах тушенки, и завел речь о приготовлениях к Неделе ненависти.

Особенно он восторгался громадной-двухметровой головой Старшего Брата из папье-маше, которую изготавливал к праздникам дочкин отряд. Досаднее всего, что из-за гама Уинстон плохо слышал Парсонса.

Приходилось переспрашивать и по два раза выслушивать одну и ту жеглупость. В дальнем конце зала он увидел темноволосую - за столиком еще с двумя девушками. Она как будто не заметила его, и больше он тудане смотрел. Вторая половина дня прошла легче. Сразу после перерыва прислали тонкое и трудное задание - на несколько часов, - и все посторонние мысли пришлось отставить.

Надо было подделать производственные отчеты двухлетней давности таким образом, чтобы бросить тень на крупного деятеля внутренней партии, попавшего в немилость. С подобными работами Уинстон справлялся хорошо, и на два часа с лишним ему удалось забыть о темноволосой женщине. Но потом ее лицо снова возникло перед глазами, ибезумно, до невыносимости, захотелось побыть одному.

Пока он неостанется один, невозможно обдумать это событие. Сегодня ему надлежало присутствовать в общественном центре. Онпроглотил безвкусный ужин в столовой, прибежал в центр, поучаствовал вдурацкой торжественной "групповой дискуссии", сыграл две партии внастольный теннис, несколько раз выпил джину и высидел получасовуюлекцию "Шахматы и их отношение к ангсоцу".

Душа корчилась от скуки, но вопреки обыкновению ему не хотелось улизнуть из центра. От слой "явас люблю" нахлынуло желание продлить себе жизнь, и теперь даже маленький риск казался глупостью. Только в двадцать три часа, когда он вернулся и улегся в постель - в темноте даже телекран не страшен, если молчишь, - к нему вернулась способность думать.

Предстояло решить техническую проблему: как связаться с ней и условиться о встрече. Предположение, что женщина расставляет емузападню, он уже отбросил. Он понял, что нет: она определенно волновалась, когда давала ему записку.

Она не помнила себя от страха - и это вполне объяснимо. Уклонитьсяот ее авансов у него ив мыслях не было. Всего пять дней назад онразмышлял атом, чтобы проломить, ей голову булыжником, но это уже дело прошлое.

Он мысленно задел ее вопри, млел ее молодое тело - как тогдаво сне. А ведь сперва он считал ее дурой вроде остальных - напичканнойложью и ненавистью, с замороженным низом. При мысли о том, что можно ее потерять, что ему не достанется молодое белое тело.

Уинстоналихорадило. Но встретиться с ней было немыслимо сложно. Все равно чтосделать ход в шахматах, когда тебе поставили мат. Куда ни сунься - отовсюду смотрит телекран. Все возможные способы устроить свидание пришли ему в голову в течение пяти минут после того, как он прочел записку; теперь же, когда было время подумать, он стал перебирать их по очереди - словно раскладывал инструменты на столе.

Очевидно, что встречу, подобную сегодняшней, повторить нельзя.Если бы женщина работала в отделе документации, это было бы более или менее просто, а в какой части здания находится отдел литературы, онплохо себе представлял. да и повода пойти туда не было.

Если бы он знал, .где она живет и в котором часу кончает работу, то смог бы перехватить ее по дороге домой; следовать же за ней небезопасно - надо околачиваться вблизи министерства, и это наверняка заметят. Послать письмо по почте невозможно. Ведь не для кого не секрет, что всю почту вскрывают.

Теперь почти никто не пишет писем. А если надо с кем-то снестись -есть открытки с напечатанными готовыми фразами, и ты просто зачеркиваешь ненужные. Да он и фамилии ее не знает, не говоря уж об адресе. В конце концов он решил, что самым верным местом будет столовая.

Если удастся подсесть к ней, когда она будет одна, и столик будет в середине зала,не слишком близко к телекранам, и в зале будет достаточно шумно... если им дадут побыть наедине хотя бы тридцать секунд, тогда, наверно, он сможет перекинуться с ней несколькими словами.

Всю неделю после этого жизнь его была похожа на беспокойный сон.На другой день женщина появилась в столовой, когда он уже уходил послесвистка. Вероятно, ее перевели в более позднюю смену. Они разошлись, невзглянув друг на друга. На следующий день она обедала в обычное время, но еще с тремя женщинами и прямо под телекраном.

Потом было триужасных дня - она не появлялась вовсе. Ум его и тело словно приобрелиневыносимую чувствительность, проницаемость, и каждое движение, каждыйзвук, каждое прикосновение, каждое услышанное и произнесенное словопревращались в пытку. Даже весне он не мог отделаться от ее образа. Вэти дни он не прикасался к дневнику. Облегчение приносила только работа - за ней он мог забыться иной раз на целых десять минут. Он не понимал, что с ней случилось.

Спросить было негде. Может быть, еераспылили, может быть, она покончила с собой, ее могли перевести надругой край Океании: но самое вероятное и самое плохое - она просто передумала и решила избегать его. На четвертый день она появилась. Рука была не на перевязи, только пластырь вокруг запястья. Он почувствовал такое облегчение, что не удержался и смотрел на нее несколько секунд.

На другой день ему чутьне удалось поговорить с ней. Когда он вошел в столовую, она сиделаодна и довольно далеко от стены. Час был ранний, столовая еще не заполнилась. Очередь продвигалась, Уинстон был почти у раздачи, но тут застрял на две минуты: впереди кто-то жаловался, что ему не дали таблетку сахарина.

Тем не менее когда Уинстон получил свой поднос и направился в ее сторону, она по-прежнему была одна. Он шел, глядя поверху, как бы отыскиваясвободное место позади ее стола. Она уже в каких-нибудь трех метрах.Еще две секунды - и он у цели. За спиной у него кто-то позвал: "Смит!" Он притворился, что не слышал. "Смит!" - повторили сзади еще громче. Нет, не отделаться.

Он обернулся. Молодой, с глупым лицом блондин пофамилии Уилшер, с которым он был едва знаком, улыбаясь, приглашал насвободное место за своим столиком. Отказаться было небезопасно. После того как его узнали, он не мог усесться с обедавшей в одиночестве женщиной.

Это привлекло бы внимание. Он сел с дружелюбной улыбкой. Глупое лицо сияло в ответ. Ему представилось, как он бьет по нему киркой - точно в середину. Через несколько минут у женщины тоже появились соседа, Но она наверняка видела, что он шел к ней, - и, может быть, поняла. На следующий день он постарался прийти пораньше. И на зря: она сидела примерно на том же месте и опять одна.

В очереди перед ним стоял маленький, юркий, жукоподобный мужчина с плоским лицом и подозрительными глазками. Когда Уинстон с подносом отвернулся отприлавка, он увидел, это маленький направляется к ее столу. Надежда внем опять увяла. Свободное место было и за столом подальше, но всяповадка маленького говорила о том, что он позаботится о свои худобствах и выберет стол, где меньше всего народу.

С тяжелым сердцемУинстон двинулся за няня. Пока он не останется с ней один на один,ничего не выйдет. Тут раздался, страшный грохот. Маленький стоял на четвереньках, поднос его еще летел, а по полу текли два ручья - суп и кофе. Он вскочил и злобно оглянулся, подозревая, видимо, что Уинстон дал ему подножку.

Но это было не важно. Пятью секундами Позже с громыхающим сердцем Уинстон уже сидел за ее столом. Он не взглянул на нее. Освободил поднос и немедленно начал есть. Важно было заговорить сразу, попа никто не подошел, но на Уинстона напал дикий страх.

С первой встречи прошла неделя. Она могла передумать, наверняка передумала! Ничего из этой истории не выйдет -так не бывает в жизни. Пожалуй, он и не решился бы заговорить, если быне увидел Ампфорта, поэта с шерстяными ушами, который плелся сподносом, ища глазами свободное место. Рассеянный Амплфорт был по-своему привязан к Уинстону и, если бы заметил его, наверняка подселбы.

На все оставалось не больше минуты. И Уинстон и женщина усердноели. Ели они жидкое рагу - скорее суп с фасолью. Уинстон заговорилвполголоса. Оба не поднимали глаз: размеренно черпая похлебку и отправляя в рот, они тихо и без всякого выражения обменялись несколькими необходимыми словами.

Когда вы кончаете работу?

В восемнадцать тридцать.

Где мы можем встретиться?

На площади Победы, у памятника.

Там кругом телекрэны.

Если в толпе, это не важно.

Нет. Не подходите, пока не увидите меня в гуще людей. И не

смотрите на меня. Просто будьте поблизости.

Во сколько?

В девятнадцать.

Амплфорт не заметил Уинстона и сел за другой стол. Женщина быстродоела обед и ушла, а Уинстон остался курить. Больше они неразговаривали и, насколько это возможно для двух сидящих лицом к лицучерез стол, не смотрели друг на друга. Уинстон пришел на площадь Победы раньше времени. Он побродил вокруг основания громадной желобчатой колонны, с вершины которойстатуя Старшего Брата смотрела на юг небосклона, туда, где в битве за Взлетную полосу один - он разгромил евразийскую авиацию (несколько лет назад она была остазийской). Напротив на улице стояла конная статуя, изображавшая, как считалось, Оливера Кромвеля.

Прошло пять минут "после назначенного часа, а женщинывсе не было. На Уинстона снова напал дикий страх. Не идет, передумала! Он добрел до северного края площади и вяло обрадовался, узнав церковь святого Мартина, ту, чьи колокола - когда на ней были колокола -вызванивали: "Отдавай мне фартинг".

Потом увидел женщину: она стояла под памятником и читала, илиделала вид, что читает, плакат, спиралью обвивавший колонну. Пока тамне собрался народ, подходить было рискованно. Вокруг постаментастояли. телекраны. Но внезапно где-то следа загалдели люди ипослышался гул тяжелых машин. Все на площади бросились, в ту сторону. Женщина быстро обогнула львов у подножья колонны и тоже побежала. Уинстон устремился следом. На бегу он понял по выкрикам, что везут пленных евразийцев.

Южная часть площади уже была запружена толпой. Уинстон,принадлежавший к той породе людей, которые в любой свалке норовятоказаться с краю, ввинчивался, протискивался, пробивался в самую гущу народа. Женщина была уже близко - рукой можно достать. - но тут глухой стеной мяса дорогу ему преградил необъятный и род и такая же необъятная женщина - видимо, его жена.

Уинстон извернулся и со всей силы вогнал между ними плечо. Емупоказалось, что два мускулистых бока раздавят его внутренности в кашу,и тем не менее он прорвался, слегка вспотев. Очутился рядом с ней. Они стояли плечо к плечу и смотрели вперед неподвижным взглядом, По улице длинной вереницей ползли грузовики, и в кузовах по всемчетырем углам с застывшими лицами стояли автоматчики.

Между ними вплотную сидели на корточках мелкие желтые люди в обтрепанных зеленыхмундирах. Монгольские их лица смотрели поверх бортов печально и без всякого интереса. Если грузовик подбрасывало, раздавалось звяканье металла - пленные были в ножных кандалах.

Один за другим проезжалигрузовики с печальными людьми. Уинстон слышал, как они едут, но виделих лишь изредка. Плечо женщины, ее рука прижимались к его плечу ируке. Щека была так близко, что он ощущал ее тепло. Она сразу взяла инициативу на себя, как в столовой. Заговорила, едва шевеля губами, таким же невыразительным голосом, как тогда, и этот полушепот тонул в общем гаме и рычании грузовиков.

Слышите меня?

Можете вырваться в воскресенье?

Тогда слушайте внимательно. Вы должны запомнить.

Отправитесь на Паддингтонский вокзал... С военной точностью, изумившей Уинстона, она описала маршрут.Полчаса поездом: со станции - налево; два километра по дороге, воротабез перекладины: тропинкой через поле; дорожка под деревьями, заросшаятравой; тропа в кустарнике: упавшее замшелое дерево. У нее словно карта была в голове.

Все запомнили? - шепнула она наконец.

Повернете налево, потом направо и опять, налево. И на воротах

нет перекладины.

Да. Время?

Около пятнадцати. Может, вам придется подождать. Я приду туда другой дорогой. Вы точно все запомнили?

Тогда отойдите скорей.

В этих словах не было надобности. Но толпа не позволяла разойтись.Колонна все шла, люди глазели ненасытно. Вначале раздавались выкрики исмет, но шумели только партийные, а вскоре и они умолкли. Преобладающим чувством было обыкновенное любопытство. Иностранцы - из Евразии ли, из Остазии - были чем-то вроде диковинных животных. Ты их никогда не видел - только в роли военнопленных, да и то мельком.

Неизвестна была и судьба их - кроме тех, кого вешали как военных преступников; остальные просто исчезали - надо думать, в каторжных лагерях. Круглые монгольские лица сменились более европейскими, грязными, небритыми, изнуренными.

Иногда заросшее лицо останавливало на Уинстоне необычайно пристальный взгляд, и сразу же он скользил дальше. Колонна подходила к концу. В последнем грузовике Уинстонувидел пожилого человека, до глаз заросшего седой бородой: он стоял наногах, скрестив перед животом руки, словно привык к тому, что они скованы.

Пора уже было отойти от женщины. Но в последний миг, пока толпа их еще сдавливала, она нашла его руку и незаметно пожала. Длилось это меньше десяти секунд, но ему показалось, что онидержат друг друга за руки очень, долго. Уинстон успел изучить ее рукуво всех подробностях. Он трогал длинные пальцы, продолговатые ногти, затвердевшую отработы ладонь с мозолями, нежную кожу запястья.

Он так изучил эту рукуна ощупь, что теперь узнал бы ее и по виду. Ему пришло в голову, чтоон не заметил, какого цвета у нее глаза. Наверно, карие, хотя у темноволосых бывают и голубые. Повернуть голову и посмотреть на нее было бы крайним безрассудством.

Стиснутые толпой, незаметно держась заруки, они смотрели прямо перед собой, и не ее глаза, а глаза пожилого пленника тоскливо уставились на Уинстона из чащи спутанных волос.

Что дает Африка миру? Только СПИД . Автор - Кевин Майерс