Герман главный герой повести пиковой дамы ошибка. Анализ произведения «Пиковая дама» (А. Пушкин)

Описание героя. Главный герой произведения А.С.Пушкина «Пиковая дама» - Герман. Это молодой, интеллигентный, образованный человек. По специальности он военный инженер. Вопреки наличию хорошей профессии, Герман является гражданином со средним достатком. Он не может позволить себе лишних трат и довольствуется малым.

Отец Германа - обрусевший немец, который не оставил сыну богатого наследства.Его друзья, привыкшие к большим растратам, живут исключительно в своё удовольствие и частенько посмеиваются над рациональными тратами Германа. Герой желает поправить свое финансовое положение, и найти возможность обогатиться.

По характеру Герман игрок и авантюрист, однако, до откровения Томского, никогда ранее не сидел за игральным столом. Стремление к быстрому обогащению и страстная натура авантюриста с подвигнут героя к глупому поступку.

Герман - человек, который постоянно чем-то интересуется и увлекается. В попытках улучшить своё финансовое положение, Герман пытается узнать секрет трех карт, которые приблизят его к мечте. Он не может более думать ни о чем, им движет азарт и алчность. Эти пагубные черты характера в конечном итоге губят Германа. Решив, во что бы то ни было, разузнать тайну трех карт, герой пускается во все тяжкие: соблазняет молодую девушку, к которой не испытывает ни малейшего влечения и даже угрожает пожилой женщине. Последняя, к слову, умирает от страха, но это не очень заботит героя. Герман становится одержимым: его навязчивая идея фикс не позволяет герою трезво смотреть на окружающий и мир и адекватно мыслить.

Судьба героя трагична, так как он в итоге сходит с ума. Молодой инженер хотел просто быть счастливым и богатым человеком. Он мечтал тратить деньги по желанию, не ущемлять себя ни в чем, жить беззаботно, как его друзья. Однако его методы достижения счастья оказались непродуктивными, потому как циничность, безжалостность, чрезмерный азарт и алчность ни к чему хорошему не приводят.

Несколько интересных сочинений

  • Образ и характеристика Деда Каширина (дедушки) в повести Детство Горького сочинение

    Алексей Максимович Горький написал автобиографическое произведение-трилогию, первая часть которого рассказывает о детстве писателя в семье деда, Василия Васильевича Каширина.

  • Башкортостан - это республика, лежащая на стыке Европы и Азии. Край, где сошлись горы, леса и степи.

    Являясь борцом за освобождение и счастье не только представителей башкирского народа, но и всех народов России, Салават Юлаев стал одним из выдающихся людей времен Крестьянской войны.

  • Сочинение Добро и зло в романе Мастер и Маргарита Булгакова

    Мне очень понравился роман «Мастер и Маргарита», захватывающий и мистический. Там много юмора. По поводу добра и зла… Точно, что всё там не так просто – не так, как в сказках.

  • Когда начинается лето, очень хочется уехать из города. Как весело бывает побегать по луговым просторам, поваляться в траве, сплести венок из васильков и ромашек...

Оттого все поступки Германца носят двойственный характер, они таят в себе и идею возмездия. Художественно, как мы увидим, оно могло быть выражено символически. Раскрывая неизбежность катастрофы Германца, Пушкин тем самым осуждает своего героя и его философию.

Прав Г. А. Гуковский, увидевший в образе Германна последнее звено пушкинской борьбы с романтизмом, с извращением им философии человека. «Германн действительно романтик, окаменевший душою, отвергнувший все нормы зла и добра ради единственного блага – торжества своего «я». Германн не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой графине. «В этом суть пушкинского анализа романтизма в образе Германна; он не только органически сочетается с филистерством накопителя, его глубочайшая основа в душе Германна – эгоизм, а в условиях общественной среды, в которую поставлен Германн, эгоизм приобретает черты маниакальной жажды денег». «Все это вовсе не «снижает» образ Германна, не делает его мелким; он остается титаническим образом, ибо зло, заключенное в нем и губящее его, не пошлый порок отдельной личности, а дух эпохи, властитель мира, современный Мефистофель, или, то же, смысл легенды о Наполеоне».

Новый век навязал Германцу свой идеал жизни. Но обстоятельства не вынуждали его к предательству, к преступлению. Потому Германн не жертва общества, где начинают властвовать деньги, но носитель его идеологий, типичная фигура современности, принадлежащая к племени людей с профилем Наполеона. В готовности Германна убить в себе все человеческое во имя обретения призрачного счастья, имя которому капитал,- вина Германна, которой нет оправдания. «Человек, у которого нет никаких нравственных правил и ничего святого»,- таков эпиграф, к главе, где обнаруживается бесстыдная игра Германна с чувствами Лизаветы Ивановны. Потому Германн – сам источник зла в обществе, человек, способный совершать преступления, жестокий практик бесчеловечного общества, избравший эгоизм средством своего самоутверждения.

Произошло саморазоблачение: нас подвели к самому Краю страшной бездны – бездны души человека, предающего свою человеческую природу. Предательство это – одно из самых изуверских преступлений буржуазного века; Козяева нового правопорядка превратили возрожденческую философию индивидуализма в отравленное оружие растления человека. Судьба Германца психологически достоверно раскрывала гибельность индивидуализма для человека. Он не только растлевает личность, но порождает яростную и слепую жажду саморазрушения, обусловливает предательство своей натуры.

Душа Германна высвечена Пушкиным, но мы не увидели там больной совести. Удивительна и страшна эта безжизненная, как пожарище, душа Германна, ничто Живое не растет на ней. Ничто? Но ведь сказано же ясно, Что «сердце его также терзалось…». Сердце Германна способно терзаться? Чем же оно терзалось в эту минуту? Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал он обогащения». Лизавета Ивановна как бы подслушала тайный голос скорби Германна: «Вы Чудовище! – сказала наконец Лизавета Ивановна».

Германн – живой человек, а не бездушная машина. Голос совести иногда может, хотя и глухо, дать о себе знать, но тут же будет беспощадно подавлен и заглушён. Так было перед объяснением с графиней. Но после его угроз она умерла. Германн понимает свою вину. Он сообщает Лизавете Ивановне: Графиня умерла… И кажется,- продолжал Германн,- Я причиною ее смерти». Лизавета Ивановна поняла, что была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы старой ее благодетельницы!.. Горько заплакала она в позднем, мучительном своем раскаянии».

И в этом, добавлю, еще одна черта символического образа Германна. Призрачность и безумие дикой погони Германца за тайной трех карт, которая должна принести ему богатство, с особой яркостью высвечивается обнаружением, что тайны нет, что вся эта история с картами – простая шутка… Расчетливый и жестокий человек с профилем Наполеона напролом, не щадя окружающих людей, рвется к тайне – символу его счастья, а ее – тайны – нет! И все его усилия, предательства – ни к чему, впереди ничего нет, пустота, черная дыра неминуемой катастрофы. Вся эта коллизия глубоко символична.

Германн видит слезы, понимает горе и отчаяние Лизаветы Ивановны. Что же он испытывает после убийства, глядя на оскорбленную и обманутую им девушку? Пушкин сознательно создает психологически напряженную ситуацию, которая позволила бы открыть самое тайное его души, скрытое даже от самого себя. «Германн смотрел на нее молча: сердце его также терзалось, но ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой старухе».

Германн - герой повести А.С.Пушкина «Пиковая дама» (1833). Г.- военный инженер, сын обрусевшего немца, не получивший от родителя большого капитала, а потому вынужденный жить на одно жалованье, не позволяя себе ни малейшей прихоти. В душе игрок, он никогда не садится за карточный стол. Однако «сильные страсти и огненное воображение» Г. воспламеняются от рассказа его друга Томского о трех картах, которые позволили когда-то его бабушке, графине Анне Федотовне, погасить большой карточный долг. Дом графини притягивает отныне Г., словно магнит. Он хочет войти в милость графини, стать ее любовником, он готов на все, лишь бы овладеть тайной трех карт, которая принесет ему богатство. «Расчет, умеренность и трудолюбие», на которых он строил свою прежнюю жизнь, теряют для Г. свою былую привлекательность.

Встреча с Лизаветой Ивановной - бедной воспитанницей старой графини - решает его участь. Используя любовь девушки как ключ к дому графини, Г. проникает в ее спальню и заклинает старуху «чувствами супруги, любовницы, матери» открыть ему тайну трех карт. Испуганная графиня умирает, так ничего и не сказав. Правда, три дня спустя, в день похорон, призрак графини является Г. во сне и называет карты: тройка, семерка, туз. Отныне три карты полностью занимают воображение Г. Три дня подряд он приходит в дом гусара Чекалинского и ставит по одной карте, как велела графиня. Два первых дня приносят ему выигрыш, на третий день вместо туза на стол ложится пиковая дама, в воображении Г. наделенная роковым сходством с графиней. Проигравшийся Г. сходит с ума и заканчивает свои дни в Обуховской больнице.
Таков характер Г.- человека, который, будучи «не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее», поддался разрушительной страсти и в погоне за богатством потерял свой разум.
Е.Г.Хайченко Пушкинский Г. послужил прообразом героя оперы П.И.Чайковского «Пиковая дама» (1890); либретто П.И.Чайковского, написанное в 1887-1889 гг. первоначально для композитора Н.С.Кпеновского.
Герой оперы зовется Германом - это имя, а не фамилия, как у Пушкина. Либреттист изменил время действия, которое было отнесено к XVIII веку екатерининской эпохи. Его Герман, имевший «сильные страсти и огненное воображение», был награжден даром любви. Интрига вокруг трех карт утратила первостепенную значимость. Трезво-расчетливого честолюбца с профилем Наполеона сменил одинокий и мятущийся герой, обуреваемый стихиями любовной страсти и азартной игры. Герой оперы наделен меланхоличностью и нервным воображением, подвержен экстатическим порывам. Опера сохранила название пушкинской повести. Это объясняется особенностями мировоззрения композитора-фаталиста: тема рока, воплощенная в музыкальном образе Графини, оттеняет идею жизни-игры в руках всесильной судьбы (знаменитая ария «Что наша жизнь? Игра!»). Такой уровень конфликта диктует иную, по сравнению с первоисточником, развязку - гибель Германа. Но тема любви, завершающая оперу, звучит как торжество истинной страсти над ложной.

В театральной истории «Пиковой дамы» Чайковского известны примеры «возвращения» к пушкинскому оригиналу. Так, В.Э.Мейерхольд в постановке 1933 г. попытался «пушкинизировать» оперу. С этой целью В. Стенич написал новое либретто, в котором была восстановлена пушкинская фабула.

ПИКОВАЯ ДАМА

(Повесть, 1833; опубл. 1834)

Германн — молодой офицер («инженер»), центральный персонаж социально-философской повести, каждый из героев которой связан с определенной темой (Томский — с темой незаслуженного счастья; Лизавета Ивановна — с темой социального смирения; старая графиня — с темой судьбы) и наделен одной определяющей его и неизменной чертой. Г. — прежде всего расчетлив, разумен; это подчеркнуто и его немецким происхождением, и фамилией (имени его читатель не знает), и даже военной специальностью инженера.

Г. впервые появляется на страницах повести в эпизоде у конногвардейца Нарумова, — но, просиживая до 5 утра в обществе игроков, он никогда не играет — «Я не в состоянии жертвовать необходимым, в надежде приобрести излишнее». Честолюбие, сильные страсти, огненное воображение подавлены в нем твердостью воли. Выслушав историю Томского о трех картах, тайну которых 60 лет назад открыл его бабушке графине Анне Федотовне легендарный духовидец Сен-Жермен, он восклицает: не «Случай», а «Сказка!» — поскольку исключает возможность иррационального успеха.

Далее читатель видит Г. стоящим перед окнами бедной воспитанницы старой графини, Лизы; облик его романичен: бобро-вый воротник закрывает лицо, черные глаза сверкают, быстрый румянец вспыхивает на бледных щеках. Однако Г. — не галантный персонаж старого французского романа, что читает графиня, не роковой герой романа готического (которые графиня порицает), не действующее лицо скучно-мирного русского романа (принесенного ей Томским), даже не «литературный родственник» Эраста из повести Карамзина «Бедная Лиза». (На связь с этой повестью указывает не только имя бедной воспитанницы, но и «чужеземная» огласовка фамилии ее «соблазнителя».) Г. — скорее герой немецкого мещанского романа, откуда слово и слово заимствует свое первое письмо Лизе; это герой романа по расчету. Лиза нужна ему только как послушное орудие для осуществления хорошо обдуманного замысла — овладеть тайной трех карт.

Тут нет противоречия со сценой у Нарумова; человек буржуазной эпохи, Г. не переменился, не признал всевластие судьбы и торжество случая (на чем строится любая азартная игра — особенно фараон, в который 60 лет назад играла графиня). Просто, выслушав продолжение истории (о покойнике Чаплицком, которому Анна Федотовна открыла-таки секрет), Г. убедился в действенности тайны. Это логично; однократный успех может быть случайным; повторение случайности указывает на возможность превращения ее в закономерность; а закономерность можно «обсчитать», рационализировать, использовать. До сих пор тремя его козырями были — расчет, умеренность и аккуратность; отныне тайна и авантюризм парадоксальным образом соединились со все тем же расчетом, со все той же буржуазной жаждой денег.

И тут Г. страшным образом просчитывается. Бдва он вознамерился овладеть законом случайного, подчинить тайну своим целям, как тайна сама тут же овладела им. Эта зависимость, «подневольность» поступков и мыслей героя (которую сам он почти не замечает) начинает проявляться сразу — и во всем.

По возвращении от Нарумова ему снится сон об игре, в котором золото и ассигнации как бы демонизируются; затем, уже наяву, неведомая сила подводит его к дому старой графини. Жизнь и сознание Г. мгновенно и полностью подчиняются загадочной игре чисел, смысла которой читатель до поры до времени не понимает. Обдумывая, как завладеть тайной, Г. готов сделаться любовником восьмидесятилетней графини — ибо она умрет через неделю (т. е. через 7 дней) или через 2 дня (т. е. на 3-й) ; выигрыш может утроить, усемерить его капитал; через 2 дня (т. е. опять же на 3-й) он впервые является под окнами Лизы; через 7 дней она впервые ему улыбается — и так далее. Даже фамилия Г. — и та звучит теперь как странный, немецкий отголосок французского имени Сен-Жермен, от которого графиня получила тайну трех карт.

Но, едва намекнув на таинственные обстоятельства, рабом которых становится его герой, автор снова фокусирует внимание читателя на разумности, расчетливости, планомерности Г.; он продумывает все — вплоть до реакции Лизаветы Ивановны на его любовные письма. Добившись от нее согласия на свидание (а значит — получив подробный план дома и совет, как в него проникнуть), Г. пробирается в кабинет графини, дожидается ее возвращения с бала — и, напугав до полусмерти, пытается выведать желанный секрет. Доводы, которые он приводит в свою пользу, предельно разнообразны; от предложения «составить счастье моей жизни» до рассуждений о пользе бережливости; от готовности взять грех графини на свою душу, даже если он связан «с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором» до обещания почитать Анну Федотовну «как святыню» причем из рода в род. (Это парафраз литургического молитвословия «Воцарится Господь вовек, Бог твой, Сионе, в род и род».) Г. согласен на все, ибо ни во что не верит: ни в «пагубу вечного блаженства», ни в святыню; это только заклинательные формулы, «сакрально-юридические» условия возможного договора. Даже «нечто, похожее на угрызение совести», что отозвалось было в его сердце, когда он услышал шаги обманутой им Лизы, больше не способно в нем пробудиться; он окаменел, уподобился мертвой статуе.

Поняв, что графиня мертва, Г. пробирается в комнату Лизаветы Ивановны — не для того, чтобы покаяться перед ней, но для того, чтобы поставить все точки над «и»; развязать узел любовного сюжета, в котором более нет нужды, «...все это было не любовь! Деньги, — вот чего алкала его душа!» Суровая душа, — уточняет Пушкин. Почему же тогда дважды на протяжении одной главы (IV) автор наводит читателя на сравнение холодного Г. с Наполеоном, который для людей первой половины XIX в. воплощал представление о романтическом бесстрашии в игре с судьбой? Сначала Лиза вспоминает о разговоре с Томским (у Г. «лицо истинно романтическое» — «профиль Наполеона, а душа Мефистофеля»), затем следует описание Г., сидящего на окне сложа руки и удивительно напоминающего портрет Наполеона...

Прежде всего Пушкин (как впоследствии и Гоголь) изображает новый, буржуазный, измельчавший мир. Хотя все страсти, символом которых в повести оказываются карты, остались прежними, но зло утратило свой «героический» облик, изменило масштаб. Наполеон жаждал славы — и смело шел на борьбу со всей Вселенной; современный «Наполеон», Г. жаждет денег — и хочет бухгалтерски обсчитать судьбу. «Прежний» Мефистофель бросал к ногам Фауста целый мир; «нынешний» Me-фисто способен только насмерть запугать старуху графиню незаряженным пистолетом (а современный Фауст из пушкинской ♦ Сцены из Фауста», 1826, с которой ассоциативно связана «Пиковая дама», смертельно скучает). Отсюда рукой подать до «наполеонизма» Родиона Раскольникова, объединенного с образом Г. узами литературного родства («Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского); Раскольников ради идеи пожертвует старухой-процентщицей (такое же олицетворение судьбы, как старая графиня) и ее невинной сестрой Лизаветой Ивановной (имя бедной воспитанницы). Однако верно и обратное: зло измельчало, но осталось все тем же злом; «наполеоновская» поза Г., поза властелина судьбы, потерпевшего поражение, но не смирившегося с ним — скрещенные руки, — указывает на горделивое презрение к миру, что подчеркнуто «параллелью» с Лизой, сидящей напротив и смиренно сложившей руки крестом.

Впрочем, голос совести еще раз заговорит в Г. — спустя три дня после роковой ночи, во время отпевания невольно убитой мм старухи. Он решит попросить у нее прощения — но даже тут будет действовать из соображений моральной выгоды, а не из собственно моральных соображений. Усопшая может иметь вредное влияние на его жизнь — и лучше мысленно покаяться перед ней, чтобы избавиться от этого влияния.

И тут автор, который последовательно меняет литературную прописку своего героя (в первой главе он — потенциальный персонаж авантюрного романа; во второй — герой фантастической повести в духе Э.-Т.-А. Гофмана; в третьей ~ действующее лицо повести социально-бытовой, сюжет которой постепенно возвращается к своим авантюрным истокам), вновь резко «переключает» тональность повествования. Риторические клише из поминальной проповеди молодого архиерея («ангел смерти обрел ее <...> бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха полунощного») сами собой накладываются на события страшной ночи. В Г., этом «ангеле смерти» и «полунощном женихе» вдруг проступают пародийные черты; его образ продолжает мельчать, снижаться; он словно тает на глазах у читателя. И даже «месть» мертвой старухи, повергающая героя в обморок, способна вызвать улыбку у читателя: она «насмешливо взглянула на него, прищурившись одним глазом».
Исторический анекдот о трех картах, подробное бытоописа-ние, фантастика — все спутывается, покрывается флером иронии и двусмысленности, так что ни герой, ни читатель уже не в силах разобрать: действительно ли мертвая старуха, шаркая тапочками, вся в белом, является Г. той же ночью? Или это следствие нервного пароксизма и выпитого вина? Что такое три карты, названные ею, — «тройка, семерка, туз» — потусторонняя тайна чисел, которым Г. подчинен с того момента, как решил завладеть секретом карт, или простая прогрессия, которую Г. давным-давно сам для себя вывел («я утрою, усемерю капитал..,»; то есть — стану тузом)? И чем объясняется обещание мертвой графини простить своего невольного убийцу, если тот женится на бедной воспитаннице, до которой при жизни ей не было никакого дела? Тем ли, что старуху заставила «подобреть» неведомая сила, пославшая ее к Г., или тем, что в его заболевающем сознании звучат все те же отголоски совести, что некогда просыпались в нем при звуке Лизиных шагов? На эти вопросы нет и не может быть ответа; сам того не замечая, Г. попал в «промежуточное» пространство, где законы разума уже не действуют, а власть иррационального начала еще не всесильна; он — на пути к сумасшествию.

Идея трех карт окончательно овладевает им; стройную девушку он сравнивает с тройкой червонной; на вопрос о времени отвечает «без 5 минут семерка». Пузатый мужчина кажется ему тузом, а туз является во сне пауком, — этот образ сомнительной вечности в виде паука, ткущего свою паутину, также будет подхвачен Достоевским в «Преступлении и наказании» (Свидригай-лов). Г., так ценивший именно независимость, хотя бы и материальную, ради нее и вступивший в игру с судьбою, полностью теряет самостоятельность. Он готов полностью повторить «парижский» эпизод жизни старой графини и отправиться играть в Париж. Но тут из «нерациональной» Москвы является знаменитый игрок Чекалинский и заводит в «регулярной» столице настоящую «нерегулярную» игру. Тот самый случай, исключить который из своей закономерной, спланированной жизни Г. намеревался, избавляет его от «хлопот» и решает его участь.

В сценах «поединка» с Чекалинским (чья фамилия ассонансно рифмуется с фамилией Чаплицкого) перед читателем предстает прежний Г. — холодный и тем более расчетливый, чем менее предсказуема игра в фараон. (Игрок ставит карту, понтер, который держит банк, мечет колоду направо и налево; карта может совпасть с той, какую в начале игры выбрал игрок, и не совпасть; предугадать выигрыш или проигрыш заведомо невозможно; любые маневры игрока, не зависящие от его ума и воли, исключены.) Г. словно не замечает, что в образе Чекалинского, на полном свежем лице которого играет вечная ледяная улыбка, ему противостоит сама судьба; Г. спокоен, ибо уверен, что овладел законом случая. И он, как ни странно, прав: старуха не обманула; все три карты вечер за вечером выигрывают. Просто сам Г. случайно обдернулся, т. е. вместо туза поставил пиковую даму. Закономерность тайны полностью подтверждена, но точно так же подтверждено и всевластие случая. Утроенный, усемеренный капитал Г. (94 тысячи) переходит к «тузу» — Чекалин-скому; Г. достается пиковая дама, которая, конечно, тут же повторяет «жест» мертвой старухи.— она «прищурилась и усмехнулась».

«Пиковая дама» создавалась, очевидно, второй Болдинской осенью, параллельно со «Сказкой о рыбаке и рыбке» и «петербургской повестью» «Медный всадник». Естественно, что образ Г. соприкасается с их центральными персонажами. Подобно старой графине, он хочет поставить судьбу себе на службу — и тоже в конце концов терпит сокрушительное поражение. Подобно бедному Евгению, он восстает против «закономерного» порядка социальной жизни — и тоже сходит с ума. (То есть лишается Разума — того «орудия», с помощью которого собирался овладеть Законом Судьбы.) Из Заключения к повести читатель узнает, что несостоявшийся покоритель потустороннего мира, буржуазный Наполеон, обмельчавший Мефистофель, сидит в 17-м нумере (туз + семерка) Обуховской больницы и очень быстро бормочет: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!»

Как Герман рассчитывает добиться счастья? Представиться графине, подбиться в ее милость,- пожалуй, сделаться ее любовником". Правила расчета откровенно аморальны - чего стоит эта готовность сделаться из корыстных целей любовником восьмидесятисемилетней старухи. В этих размышлениях страшна не только сама искренность, но спокойный, деловой тон, каким высказываются эти планы и эти намерения…

Случай - увидел в окне дома графини "свежее личико" незнакомой девушки - "решил его участь", он встал на путь авантюры. Мгновенно созрел безнравственный план: проникнуть в дом графини с помощью "свежего личика", сделать неизвестного ему человека соучастником злодейства и заставить любой ценой графиню открыть ему тайну трех карт, умолив ее или пригрозив убить ее.

После истории с Лизаветой Ивановной - встреча с графиней является кульминацией игры-аферы Германа. Представ перед старой женщиной в ее спальне после полуночи, Герман осуществляет свой ранее намеченный план - "представиться ей, подбиться в ее милость". Увидев незнакомого мужчину, графиня не испугалась - ее "глаза оживились". Молодой офицер "представляется": "Я не имею намерения вредить вам; я пришел умолять вас об одной милости". Обратим внимание на реакцию графини. Пушкин подчеркивает один мотив - молчание старухи. После первой фразы Германа Пушкин сообщает: "Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слышала. Герман вообразил, что она глуха, и, наклоняясь над самым ее ухом, повторил ей то же самое. Старуха молчала по-прежнему".

Продолжая "подбиваться в ее милость", Герман начинает умолять выдать ему тайну трех карт. На эту речь, в первый и последний раз, графиня Томская живо реагирует и отвергает сказку о трех верных картах: "Это была шутка,- сказала она наконец,- клянусь вам! это была шутка!"

Таково единственное показание живого свидетеля давних событий, который в рассказе Томского представал персонажем легенды <#"justify">Система повествования у Пушкина гармонирует с изображаемым миром и ориентирована на те формы идеологии, которые заложены в его структуре. Образы персонажей в своем содержании определяются теми культурно-бытовыми и социально-характерологическими категориями, которым подчинена реальная жизнь, дающая материал литературному произведению. Происходит синтез „истории и „поэзии в процессе создания стиля „символического реализма. Символы, характеры и стили литературы осложняются и преобразуются формами воспроизводимой действительности. В сферу этой изображаемой действительности вмещается и сам субъект повествования - „образ автора. Он является формой сложных и противоречивых соотношений между авторской интенцией, между фантазируемой личностью писателя и ликами персонажей. В понимании всех оттенков этой многозначной и многоликой структуры образа автора - ключ к композиции целого, к единству художественно-повествовательной системы Пушкина.

Повествователь в „Пиковой Даме, сперва не обозначенный ни именем, ни местоимениями, вступает в круг игроков, как один из представителей светского общества. Он погружен в мир своих героев. Уже начало повести: „Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра - повторением неопределенно личных форм - играли, сели ужинать - создает иллюзию включенности автора в это общество. К такому пониманию побуждает и порядок слов, в котором выражается не объективная отрешенность рассказчика от воспроизводимых событий, а его субъективное сопереживание их, активное в них участие. Повествовательный акцент на наречии - незаметно, поставленном позади глагола („прошла незаметно - в контраст с определениями ночи - „долгая зимняя); выдвинутая к началу глагольная форма - играли („однажды играли в карты; ср. объективное констатирование факта при такой расстановке слов: „однажды у конногвардейца Нарумова играли в карты); отсутствие указания на „лицо, на субъект действия при переходе к новой повествовательной теме - „сели ужинать, внушающее мысль о слиянии автора с обществом (т. е. почти рождающее образ - мы) - все это полно субъективной заинтересованности. Читатель настраивается рассматривать рассказчика, как участника событий. Ирония в описании ужина, шутливый параллелизм синтагм: „Но шампанское явилось, разговор оживился - лишь укрепляют это понимание позиции автора. Эта близость повествователя к изображаемому миру, его „имманентность воспроизводимой действительности легко допускают драматизацию действия. Повествователь тогда растворяется в обществе, в его множественной безличности, и повествование заменяется сценическим изображением общего разговора. Функции рассказчика - на фоне диалога о картах - передаются одному из гостей - Томскому, который тем самым приближается к автору и обнаруживает общность с ним в приемах повествования. Таким образом, прием драматизации влечет за собой субъектное раздвоение повествовательного стиля: Томский делается одной из личин повествователя. Речь Томского двойственна. В ней есть такие разговорные формы, которые языку авторского изложения несвойственны. Например: „она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много... - „начисто отказался от платежа. - „Куда! дедушка бунтовал. Нет, да и только! - „Да, чорта с два! - „Но вот, что мне рассказывал дядя... - „Проиграл - помнится, Зоричу - около трехсот тысяч... Это - отголоски устной беседы. Рассказ Томского определен драматически ситуацией, т. е. вмещен в уже очерченный бытовой контекст и обращен к слушателям, которые частью уже названы и бегло охарактеризованы. Поэтому на образ Томского ложится отсвет и от его собеседников, внутренний мир которых ему родственен и понятен, как представителю того же социального круга („Вы слышали о графе Сен-Жермене... „Вы знаете, что он выдавал себя за вечного жида... „Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из нас дорого бы дал). Томский гораздо ближе к обществу игроков, чем автор. Ведь анекдот Томского, его рассказ возникает из диалога, с которым он тесно связан. А в этом диалоге Томский, как драматический персонаж, раскрывает не свою художественную личность рассказчика, а свой бытовой характер игрока и светского человека. Итак, в образе Томского органически переплетаются лики повествователя и действующего лица. Поэтому в основном речь Томского тяготеет к приемам авторского изображения.

В рассказе Томского развиваются и реализуются те стилистические тенденции, которые эскизно намечены авторским вступлением и ярко выражены в дальнейшем течении повести. Можно указать хотя бы на своеобразный тип присоединительных синтаксических конструкций (см. ниже), в которых смысловая связь определяется не логикой предметных значений фраз, а субъективным усмотрением рассказчика, иронически сочетающего и сопоставляющего далекие друг от друга или вовсе чуждые по внутренним своим формам действия и события. „Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости... „Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее жестокости. „Приехав домой, бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше...

Характерен также прием иронически-переносного называния действий и предметов. Например, „бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости. Это действие затем определяется, как „домашнее наказание, обычно приводившее к нужным результатам. „На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало... Словом „таинственность определяется впечатление, которое производил Сен-Жермен и из-за которого над ним смеялись как над шарлатаном, а Казанова утверждал, что он шпион. „Впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный... Ср.: „Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкина дворецкого.

И, наконец, что всего любопытнее, - в рассказе Томского проступает тот же стилистический принцип игры столкновением и пересечением разных субъектных плоскостей. Речи действующих лиц воспроизводятся в тех же лексических, а отчасти и синтаксических формах, которые предносились им самим, но с иронически измененной экспрессией, с „акцентом передающего их рассказчика. Например: „Думала усовестить его, снисходительно доказывая, что долг долгу розь, и что есть разница между принцем и каретником. - Куда! дедушка бунтовал. „Он вышел из себя, принес счеты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни.

Все эти формы выражения, присущие рассказу Томского, неотъемлемы от стиля самого автора. Следовательно, хотя образ Томского, как субъект драматического действия, и именем и сюжетными функциями удален от автора, но стиль его анекдота подчинен законам авторской прозы. В этом смешении субъектно-повествовательных сфер проявляется тенденция к нормализации форм повествовательной прозы, к установлению общих для „светского круга норм литературной речи. Ведь там, где субъектные плоскости повествования многообразно пересекаются, структура прозы, в своем основном ядре, которое неизменно сохраняется во всех субъектных вариациях, получает характер социальной принудительности: создается нормальный язык „хорошего общества.

В связи с этим интересна такая стилистическая деталь: в конце первой главы происходит открытое сошествие автора в изображаемый им мир. Композиционно оно выражено в таком переходе от диалогической речи к повествовательному языку:

„Однако, пора спать: уже без четверти шесть. В самом деле, уж рассветало: молодые люди допили свои рюмки и разъехались.

Таким образом, авторское изложение в формах времени подчинено переживанию его персонажами. Автор сливается со своими героями и смотрит на время их глазами. Между тем, эпиграф решительно отделяет автора от участников игры, помещая его вне их среды. В эпиграфе вся ситуация картежной игры рисуется как посторонняя рассказчику, иронически расцвечиваемая им картина: "Так, в ненастные дни, Занимались они Делом."

В соответствии с законами драматического движения событий, во второй главе действие неожиданно переносится из квартиры конногвардейца Нарумова в уборную старой графини. Так же, как и в сцене ужина после игры, автор первоначально сообщает только о том, что имманентно изображаемой действительности, что непосредственно входит в круг его созерцания.

Но теперь меняется позиция повествователя: он не сопереживает действий с персонажами, не участвует в них, а только их наблюдает. Основной формой времени в повествовании в начале второй главы является имперфект, при посредстве которого действия лишь размещаются по разным участкам одной временной плоскости, не сменяя друг друга, а уживаясь по соседству, образуя единство картины.

„Старая графиня*** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три девушки окружали ее. Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета... У окошка сидела за пяльцами барышня, ее воспитанница... Это введение в новую драматическую картину чуждо того субъективного налета, которым было обвеяно начало повести. Повествователь изображает действительность уже не изнутри ее самое, в быстром темпе ее течения, как погруженный в эту действительность субъект, но в качестве постороннего наблюдателя стремится понять и описать внутренние формы изображаемого мира методом исторического сопоставления. В начале повести молодые игроки своими репликами характеризовали сами себя. Повествователь лишь называл их по именам, как „героев своего времени, как близких своих знакомцев: Сурин, Нарумов, Герман, Томский. Но старуха, совмещающая в своем образе два плана действительности (современность и жизнь 60 лет тому назад), не описывается непосредственно, безотносительно к прошлому, а изображается и осмысляется с ориентацией на рассказ о ней Томского, в соотношении с обликом la Venus moscovite. „Графиня не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохраняла все привычки своей молодости, строго следовала модам семидесятых годов, и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад.

Так повествователь выходит за пределы наивного созерцания своего художественного мира. Он описывает и осмысляет его как историк, исследующий истоки событий и нравов, сравнивающий настоящее с прошлым. Соответственно изменившейся точке зрения повествователя происходит расширение сферы повествовательных ремарок за счет драматического диалога. Диалог распадается на осколки, которые комментируются повествователем. Драматическое время разрушено тем, что из сценического воспроизведения выпадают целые эпизоды только называемые повествователем, но не изображаемые им: „И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот. „Барышня взяла книгу и прочла несколько строк. - "Громче!" - сказала графиня. Князь Шаховской в своей драме принужден был восполнить эту повествовательную заметку, заставив Элизу прочитать начало „Юрия Милославского Загоскина, а старую графиню - критически, с точки зрения старой светской дамы, разобрать этот „вздор.

Впрочем, если драматические сценки вставляются в повествовательные рамки, то и само повествование слегка склоняется в сторону сознания персонажей. Беглый намек на это проскальзывает в рассказе о Лизавете Ивановне после ухода Томского: „...она оставила работу и стала глядеть в окно. Вскоре на одной стороне улицы из-за угольного дома показался молодой офицер. Румянец покрыл ее щеки... Кто этот офицер? Почему он не назван? Не смотрит ли на него автор глазами Лизаветы Ивановны, которая знает его лишь по форме инженера? О своем интересе к инженеру она уже проговорилась только что в разговоре с Томским. Читатель по этому намеку уже склонен догадаться, что речь идет о Германне.

Отсюда делается возможным включить в диалог графини с Томским рассуждение о французской неистовой словесности, которое скрывает в себе намеки на литературное творчество повествователя, на ироническую противопоставленность „Пиковой Дамы французским романам кошмарного жанра:

„-...пришли мне какой-нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних.

Как это, grandmaman?

То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери, и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!

Таким образом, функции повествования и драматического воспроизведения подвергаются преобразованию: драматические сцены не двигают повести, а сами уже двигаются повествованием, в котором растет значение форм прошедшего времени совершенного вида.

Не то было в повествовательном стиле первой главы „Пиковой Дамы. Там в формы прошедшего времени сов. вида облечены глаголы, обозначающие смену реплик: „спросил хозяин... „сказал один из гостей... „сказал Герман... „закричали гости... „заметил Герман... „подхватил третий... - и смену настроений и движений персонажей: „Молодые игроки удвоили внимание. Томский закурил трубку, затянулся... Этим синтаксическим приемом определяется динамика диалога, составляющая сущность драматического действия, и устанавливается последовательность смены реплик. Все остальные глагольные формы несовершенного вида повествования распадались: 1) на действия, отнесенные к разным планам прошлого и определяющие границы между этими планами прошлого (это - формы имперфекта); - до четырех часов утра: „Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова... „Те, которые остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие в рассеянности сидели перед пустыми приборами... - без четверти шесть: „В самом деле, уже рассветало... и 2) на действия, сменившиеся в пределах этих отрезков прошлого, заполнившие это прошлое движением (это - формы перфекта, прошедшего времени сов. вида). „Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра. Но шампанское явилось - разговор оживился, и все приняли в нем участие... Молодые люди допили свои рюмки и разъехались.

Таким образом уясняются принципы смешения повествования с драматическим представлением в сцене ужина после игры. Здесь повествование включает в себя лишь лаконические ремарки режиссера и заменяет бой часов. Совсем иными принципами определяется соотношение диалога и повествовательной речи в картине у графини. Повествование, с одной стороны, растворяет в себе диалог. Автор не только называет сопутствующие диалогу движения, но объясняет их смысл, т. е. сводит диалог на степень повествовательной цитаты, нуждающейся в комментариях: „Барышня подняла голову и сделала знак молодому человеку. Он вспомнил, что от старой графини таили смерть ее ровесниц, и закусил себе губу. Но графиня услышала весть, для нее новую, с большим равнодушием. С другой стороны, повествование не только облекает диалог, но сопоставлено с ним, как господствующая форма сюжетно-композиционного движения. Оно как бы повышено в своем смысловом уровне и тянет за собой диалогические отрезки. Формально это выражено в прицепках повествовательных частей к репликам при посредстве союза и с присоединительным значением: диалог тем самым становится синтаксическим звеном повествования. Например: „Умерла! - сказала она... - Мы вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы представились, то государыня... - И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот (см. гл. XV).

Повествователь, как кино-техник, в быстром темпе передвигает сцены старушечьих капризов. Этот прием быстрого смещения драматических отрывков позволяет повествователю символически, через образ старухи, показать жизнь Лизаветы Ивановны и тем самым, еще раз перевести повествование в субъектную плоскость героини.

Так образ повествователя погружается в атмосферу изображаемой жизни, как образ сопричастного героям наблюдателя и разоблачителя. Раньше, в конце первой главы, эта сопричастность субъекта художественной действительности выразилась в утверждении объективности этой действительности.

Во второй главе „Пиковой Дамы повествователь лирически утверждает самоопределение Лизаветы Ивановны, настраивая читателя на сочувствие к ней („В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное создание).

Таким образом, экспрессия речи, заложенные в синтаксисе и семантике формы субъективной оценки говорят о том, что автор делается спутником своих героев. Он не только выражает свое личное отношение к ним: он начинает понимать и оценивать действительность сквозь призму их сознания, однако, никогда не сливаясь с ними. Впрочем, это слияние невозможно уже по одному тому, что автору предстоят три „сознания, три характера, в которые он погружается и мир которых становится миром повествования, - образы старой графини, Лизы и Германа. Троичность аспектов изображения делает структуру действительности многозначною. Мир „Пиковой Дамы начинает распадаться на разные субъектные сферы. Но это распадение не может осуществиться хотя бы потому, что субъект повествования, ставши формой соотношений между ликами персонажей, не теряет своей авторской личности. Ведь эти три субъектных сферы - Лизы, Германа и старухи - многообразно сплетаются, пересекаются в единстве повествовательного движения; ведь они все вращаются вокруг одних и тех же предметов, они все по разному отражают одну и ту же действительность в процессе ее развития. Однако не только пересечение этих субъектных сфер, формы их смысловых соотношений организуют единство сюжетного движения, но и противопоставленность персонажей автору. Автор приближается к сфере сознания персонажей, но не принимает на себя их речей и поступков. Персонажи, действуя и разговаривая за себя, в то же время притягиваются к сфере авторского сознания. В образах персонажей диалектически слиты две стихии действительности: их субъективное понимание мира и самый этот мир, частью которого являются они сами. Возникшие в сфере авторского повествования, они так и остаются в его границах, как объекты художественной действительности и как субъектные формы ее возможных осмыслений.

"В конце первой главы происходит открытое сошествие автора в изображаемый им мир". (Виноградов В.В.)