Аркадий гайдар повесть всадники неприступных гор. Аркадий Гайдар - Лесные братья. Ранние приключенческие повести. Всадники неприступных гор

И даже спустя многие годы после смерти писателя редакторы его произведений не могут обойтись без пермского варианта. В новейшее издание «РВС» в четырехтомнике произведений Аркадия Гайдара сделаны две вставки из «Звезды». Одна из них - короткая сцена первой части повести, когда к обиженному Димке приходит мать и заводит с ним ночной разговор. Вторая вставка заключает в себе необходимую для логического перехода авторскую фразу: «При этой мысли у Димки даже дух захватило, потому что к наганам и ко всем носящим наганы он проникался невольным уважением» .

Все это еще раз подчеркивает важное значение первоначального варианта «РВС» и его пермской публикации. Прочесть повесть заново и целиком будет интересно и новому поколению читателей, и многочисленной армии исследователей творчества писателя, для которых полный текст повести оставался кладом за семью печатями.

Речь идет, подчеркиваем, о малоизвестном варианте именно повести. Только после далеко не всегда оправданных сокращений и переделок она стала рассказом в глазах многих читателей и литературоведов. Значит, происходит одновременно и как бы возврат от рассказа к повести. Пусть с увлечением, как и прежде, дети читают рассказ «РВС», а забытую за давностью лет первоначальную редакцию повести «Реввоенсовет» прочтут взрослые. Прочтут и проникнутся романтическим духом молодого Гайдара.

Подводя краткий итог ранним годам творчества Аркадия Гайдара, надо отметить: несмотря на различие в мастерстве написания приключенческих и иных повестей, многообразие сюжетов, их непременно объединяет революционный оптимизм.

По мнению литературоведа Ивана Розанова, писатель в зрелых произведениях «исследует мотивы душевных побуждений своих героев» . Истоки такого подхода явственно видны уже в ранних творениях Гайдара. Ему одинаково по душе и взрослые, и дети. Оптимизм его героев станет еще яснее, если вспомнить, что в очень пестрой литературе двадцатых годов было немало героев никчемных и просто нытиков.

Александр Фадеев одним из первых обратил главное внимание не на «грехи ученичества», а на новаторские черты в творчестве молодого писателя. Это прежде всего «органическая революционность и истинный демократизм» . Его главные герои - революционеры, красноармейцы, партизаны, крестьяне, рабочие и даже… безработные. Из того же социального круга и дети: сын питерского рабочего Димка, беспризорники Жиган и Митька Елкин по прозвищу Дергач.

Среди характерных особенностей творчества Аркадия Гайдара, наглядно проявившихся еще в ранних произведениях, - ирония и мягкий юмор, придающие неповторимую привлекательность манере рассказчика, всему образному строю его письма. Наконец, это лаконизм и простота языка при сюжетной остроте и занимательности. Последнее достижение молодого писателя особенно тесно было связано с его работой в ежедневных уральских, а отчасти в московских и архангельских изданиях.

Все это дает основание сказать, что двадцатые годы - ранний период в творчестве Аркадия Гайдара - были важным этапом на пути к мастерству и зрелости, к овладению новаторскими приемами. И повести приключенческого цикла - неотъемлемая часть богатого гайдаровского наследия.

Историко-революционная приключенческая повесть «Лесные братья (Давыдовщина)» создавалась Гайдаром в Перми и Свердловске, впервые напечатана в газете «Уральский рабочий» в 1927 году (с 10 мая по 12 июня). Тогда же повесть печаталась в усольской газете «Смычка». С тех пор эта повесть ни разу не издавалась. И по своему сюжету, и по времени действия ее главных героев она примыкает к повести об Александре Лбове. Уральские боевики под руководством рабочих - братьев Алексея и Ивана Давыдовых действовали в районе Александровского завода и Луньевских угольных копей на севере Пермской губернии. Печатается повесть с незначительными сокращениями.

Приключенческая повесть «Тайна горы», жанр которой был определен А. Гайдаром как «фантастический роман». Место действия повести - Северный Урал, верховья Вишеры. Сюжет посвящен разоблачению происков иностранных концессионеров-горнопромышленников. Повесть написана в Перми и печаталась там впервые в газете «Звезда» в 1926 году (с 8 по 30 сентября). Потом вошла в первый сборник путешествий и приключений «На суше и на море» (М.-Л., 1927, с. 7–34). Перепечатывалась в газете «Арзамасская правда» в 1969 году (1 апреля -28 мая, с перерывами). Здесь повесть печатается по тексту сборника 1927 года с уточнением ряда мест с помощью первой звездинской публикации.

Всадники неприступных гор

Приключенческая повесть отразила впечатления от путешествия Гайдара по Средней Азии и Кавказу весной 1926 года. Отрывки из повести публиковались в пермской газете «Звезда» (с 5 по 18 декабря 1926 года) под первоначальным названием «Рыцари неприступных гор». Целиком повесть издана в 1927 году в Ленинградском отделении издательства «Молодая гвардия». С тех пор не переиздавалась. Для настоящего сборника в основу положен текст ленинградского издания.

В настоящем издании повесть печатается с наиболее полного пермского варианта, опубликованного в газете «Звезда» в 1926 году (с 11 по 28 апреля), пятнадцатью подвалами. Издание предназначалось для взрослого читателя, а название, согласно издательскому договору, как «Реввоенсовет». Лишь в результате редакторских сокращений и переделок «РВС» стала рассказом. Печаталась повесть в Перми с черновика, впоследствии утраченного. Таким образом, уральская публикация повести как бы заменяет собою текст рукописного оригинала, дает реальное представление об уровне литературного мастерства молодого Гайдара.

И только мы собрались, как со всех сторон обложили нас белогвардейские банды. И стали мы с боем отступать и так отступали три дня и три ночи, и все с боем, пока наконец не забрались оставшиеся из нас двенадцати человек живых при одном орудии в такую чащу, что бросили нас преследовать белые.

И стали промеж собой говорить тогда бойцы: "Жить нам тут без провианта нельзя, а потому надо нам поодиночке пробираться к людям. А лошади у нас из-под орудий сдохли, и мясо их разрезали на куски и поделили между собой, а потом распрощались друг с другом, и пошел каждый в свою сторону. И только я один по причине ранения в ноге остался и сказал, что подожду идти либо день, либо два, пока не заживет. А на второй день встретился я с заблудившим белобандитом, и саданул он пулей мне в бок, на что я, не растерявшись, ответил ему тем же. И когда повалились мы оба, то посмотрели друг на друга и решили, что теперь квиты. И так мы с этим белобандитом провалялись на земле неделю, питаясь кониной и сухарями из его мешка, а после чего, выздоровевши, наткнулись нечаянно на дикую пещеру, в которую и перешли жить ввиду наступивших холодов. И однажды он, обследуя эту пещеру, открыл в ней реку с золотоносным песком и, когда я был в сонном состоянии, ударил меня в голову тяжелым поленом и с тех пор куда-то скрылся.

Имя ему было Сергей, по фамилии Кошкин, а какой губернии и уезда, не знаю".

Не все, - перебила его Вера, - почему он назвал нас товарищами, а Штольца задушил?

При упоминании этой фамилии умирающий вздрогнул, поднял голову и сказал хриплым, надломленным голосом:

Задушил… задушил… за нагайки, за измену и за все…

Он узнал его. Ясно, что у Штольца фамилия была не настоящая, - шепотом добавила Вера и, посмотрев на Реммера, сказала: - Теперь ты знаешь все… Больше даже, чем нужно.

Да, - ответил Реммер, - больше даже, чем нужно, и про Штольца и про проделки концессионеров, про все…Теперь, когда мы вернемся… буря будет не маленькая…

Всю эту банду с мистером Пфуллем выметут прочь к себе. Они сорвались на этот раз.

Старый партизан умер, когда рассвело. Умер, крепко прижимая к груди сигнальный рожок, один из тех, которые давно-давно когда-то протрубили смерть и генералу Гайде и всем прочим генералам белых банд.

И только теперь, днем, товарищи увидели настоящий широкий выход из пещеры, обращенный в сторону, совершенно противоположную той, с которой его искали.

А лучи, широким потоком ворвавшись в проход, ласково падали на седую голову умершего человека и перебегали светлыми пятнами по старому, пыльному знамени, много лет стоявшему над изголовьем старого красноармейца .

1926–1927

Всадники неприступных гор*

Часть первая

Вот уже восемь лет, как я рыскаю по территории бывшей Российской империи. У меня нет цели тщательно исследовать каждый закоулок и всесторонне изучить всю страну. У меня просто - привычка. Нигде я не сплю так крепко, как на жесткой полке качающегося вагона, и никогда я не бываю так спокоен, как у распахнутого окна вагонной площадки, окна, в которое врывается свежий ночной ветер, бешеный стук колес, да чугунный рев дышащего огнем и искрами паровоза.

И когда случается мне попасть в домашнюю спокойную обстановку, я, вернувшийся из очередного путешествия, по обыкновению, измотанный, изорванный и уставший, наслаждаюсь мягким покоем комнатной тишины, валяюсь, не снимая сапог, по диванам, по кроватям и, окутавшись похожим на ладан синим дымом трубочного табака, клянусь себе мысленно, что эта поездка была последнею, что пора остановиться, привести все пережитое в систему и на серо-зеленом ландшафте спокойно-ленивой реки Камы дать отдохнуть глазам от яркого блеска лучей солнечной долины Мцхета или от желтых песков пустыни Кара-Кум, от роскошной зелени пальмовых парков Черноморского побережья, от смены лиц и, главное, от смены впечатлений.

Но проходит неделя-другая, и окрашенные облака потухающего горизонта, как караван верблюдов, отправляющихся через пески в далекую Хиву, начинают снова звенеть монотонными медными бубенцами. Паровозный гудок, доносящийся из-за далеких васильковых полей, чаще и чаще напоминает мне о том, что семафоры открыты. А старуха-жизнь, поднимая в морщинистых крепких руках зеленый флаг - зеленую ширь бескрайних полей, подает сигнал о том, что на предоставленном мне участке путь свободен.

И тогда оканчивается сонный покой размеренной по часам жизни и спокойное тиканье поставленного на восемь утра будильника.

Пусть только не подумает кто-либо, что мне скучно и некуда девать себя и что я, подобно маятнику, шатаюсь взад и вперед только для того, чтобы в монотонном укачивании одурманить не знающую, что ей надо, голову.

Все это - глупости. Я знаю, что мне надо. Мне 23 года, и объем моей груди равен девяносто шести сантиметрам, и я легко выжимаю левой рукой двухпудовую гирю.

Мне хочется до того времени, когда у меня в первый раз появится насморк или какая-нибудь другая болезнь, обрекающая человека на необходимость ложиться ровно в девять, предварительно приняв порошок аспирина, - пока не наступит этот период, как можно больше перевертеться, перекрутиться в водовороте с тем, чтобы на зеленый бархатный берег выбросило меня порядком уже измученным, усталым, но гордым от сознания своей силы и от сознания того, что я успел разглядеть и узнать больше, чем за это же время увидели и узнали другие.

А потому я и тороплюсь. И потому, когда мне было 15 лет, я командовал уже 4-й ротой бригады курсантов, охваченной кольцом змеиной петлюровщины. В 16 лет - батальоном. В 17 лет - пятьдесят восьмым особым полком, а в 20 лет - в первый раз попал в психиатрическую лечебницу.

Весною я окончил книгу . Два обстоятельства наталкивали меня на мысль уехать куда-либо. Во-первых, от работы устала голова, во-вторых, вопреки присущему всем издательствам скопидомству деньги на этот раз заплатили без всякой канители и все сразу.

Я решил уехать за границу. Две недели для практики я изъяснялся со всеми, вплоть до редакционной курьерши, на некоем языке, имеющем, вероятно, весьма смутное сходство с языком обитателей Франции. И на третью неделю я получил в визе отказ.

И вместе с путеводителем по Парижу я вышвырнул из головы досаду за неожиданную задержку.

Рита! - сказал я девушке, которую любил. - Мы поедем с тобой в Среднюю Азию. Там есть города Ташкент, Самарканд, а также розовый урюк, серые ишаки и всякая такая прочая экзотика. Мы поедем туда послезавтра ночью со скорым, и мы возьмем с собой Кольку.

Понятно, - сказала она, подумав немного, - понятно, что послезавтра, что в Азию, но непонятно, зачем брать с собой Кольку.

Рита, - ответил я резонно. - Во-первых, Колька любит тебя, во-вторых, он хороший парень, а в-третьих, когда через три недели у нас не будет ни копейки денег, то ты не станешь скучать, пока один из нас будет гоняться за едой либо за деньгами на еду.

Рита засмеялась в ответ, и, пока она смеялась, я подумал, что ее зубы вполне пригодны для того, чтобы разгрызть сухой початок кукурузы, если бы в том случилась нужда.

Она помолчала, потом положила мне руку на плечо и сказала:

Хорошо. Но пусть только он на все время пути выкинет из головы фантазии о смысле жизни и прочих туманных вещах. Иначе мне все-таки будет скучно.

Рита, - ответил я твердо, - на все время пути он выкинет из головы вышеозначенные мысли, а также не будет декламировать тебе стихи Есенина и прочих современных поэтов. Он будет собирать дрова для костра и варить кашу. А я возьму на себя все остальное.

А ты ничего. Ты будешь зачислена "в резерв Красной Армии и Флота" до тех пор, пока обстоятельства не потребуют твоей посильной помощи.

Рита положила мне вторую руку на второе плечо и пристально посмотрела мне в глаза.

Я не знаю, что это у нее за привычка заглядывать в чужие окна!

В Узбекистане женщины ходят с закрытыми лицами. Там цветут уже сады. В дымных чайханах перевитые тюрбанами узбеки курят чилим и поют восточные песни. Кроме того, там есть могила Тамерлана. Все это, должно быть, очень поэтично, - восторженно говорил мне Николай, закрывая страницы энциклопедического словаря.

Но словарь был ветхий, древний, а я отвык верить всему, что написано с твердыми знаками и через "ять", хотя бы это был учебник арифметики, ибо дважды и трижды за последние годы сломался мир. И я ответил ему:

Могила Тамерлана, вероятно, так и осталась могилою, но в Самарканде уже есть женотдел, который срывает чадру, комсомол, который не признает великого праздника ураза-байрам, а потом, вероятно, нет ни одного места на территории СССР, где бы в ущерб национальным песням не распевались "Кирпичики".

Часть первая

Вот уже восемь лет, как я рыскаю по территории бывшей Российской империи. У меня нет цели тщательно исследовать каждый закоулок и всесторонне изучить всю страну. У меня просто – привычка. Нигде я не сплю так крепко, как на жесткой полке качающегося вагона, и никогда я не бываю так спокоен, как у распахнутого окна вагонной площадки, окна, в которое врывается свежий ночной ветер, бешеный стук колес, да чугунный рев дышащего огнем и искрами паровоза.

И когда случается мне попасть в домашнюю спокойную обстановку, я, вернувшийся из очередного путешествия, по обыкновению, измотанный, изорванный и уставший, наслаждаюсь мягким покоем комнатной тишины, валяюсь, не снимая сапог, по диванам, по кроватям и, окутавшись похожим на ладан синим дымом трубочного табака, клянусь себе мысленно, что эта поездка была последнею, что пора остановиться, привести все пережитое в систему и на серо-зеленом ландшафте спокойно-ленивой реки Камы дать отдохнуть глазам от яркого блеска лучей солнечной долины Мцхета или от желтых песков пустыни Кара-Кум, от роскошной зелени пальмовых парков Черноморского побережья, от смены лиц и, главное, от смены впечатлений.

Но проходит неделя-другая, и окрашенные облака потухающего горизонта, как караван верблюдов, отправляющихся через пески в далекую Хиву, начинают снова звенеть монотонными медными бубенцами. Паровозный гудок, доносящийся из-за далеких васильковых полей, чаще и чаще напоминает мне о том, что семафоры открыты. А старуха-жизнь, поднимая в морщинистых крепких руках зеленый флаг – зеленую ширь бескрайних полей, подает сигнал о том, что на предоставленном мне участке путь свободен.

И тогда оканчивается сонный покой размеренной по часам жизни и спокойное тиканье поставленного на восемь утра будильника.

Пусть только не подумает кто-либо, что мне скучно и некуда девать себя и что я, подобно маятнику, шатаюсь взад и вперед только для того, чтобы в монотонном укачивании одурманить не знающую, что ей надо, голову.

Все это – глупости. Я знаю, что мне надо. Мне 23 года, и объем моей груди равен девяносто шести сантиметрам, и я легко выжимаю левой рукой двухпудовую гирю.

Мне хочется до того времени, когда у меня в первый раз появится насморк или какая-нибудь другая болезнь, обрекающая человека на необходимость ложиться ровно в девять, предварительно приняв порошок аспирина, – пока не наступит этот период, как можно больше перевертеться, перекрутиться в водовороте с тем, чтобы на зеленый бархатный берег выбросило меня порядком уже измученным, усталым, но гордым от сознания своей силы и от сознания того, что я успел разглядеть и узнать больше, чем за это же время увидели и узнали другие.

А потому я и тороплюсь. И потому, когда мне было 15 лет, я командовал уже 4-й ротой бригады курсантов, охваченной кольцом змеиной петлюровщины. В 16 лет – батальоном. В 17 лет – пятьдесят восьмым особым полком, а в 20 лет – в первый раз попал в психиатрическую лечебницу.

Весною я окончил книгу . Два обстоятельства наталкивали меня на мысль уехать куда-либо. Во-первых, от работы устала голова, во-вторых, вопреки присущему всем издательствам скопидомству деньги на этот раз заплатили без всякой канители и все сразу.

Я решил уехать за границу. Две недели для практики я изъяснялся со всеми, вплоть до редакционной курьерши, на некоем языке, имеющем, вероятно, весьма смутное сходство с языком обитателей Франции. И на третью неделю я получил в визе отказ.

И вместе с путеводителем по Парижу я вышвырнул из головы досаду за неожиданную задержку.

– Рита! – сказал я девушке, которую любил. – Мы поедем с тобой в Среднюю Азию. Там есть города Ташкент, Самарканд, а также розовый урюк, серые ишаки и всякая такая прочая экзотика. Мы поедем туда послезавтра ночью со скорым, и мы возьмем с собой Кольку.

– Понятно, – сказала она, подумав немного, – понятно, что послезавтра, что в Азию, но непонятно, зачем брать с собой Кольку.

– Рита, – ответил я резонно. – Во-первых, Колька любит тебя, во-вторых, он хороший парень, а в-третьих, когда через три недели у нас не будет ни копейки денег, то ты не станешь скучать, пока один из нас будет гоняться за едой либо за деньгами на еду.

Рита засмеялась в ответ, и, пока она смеялась, я подумал, что ее зубы вполне пригодны для того, чтобы разгрызть сухой початок кукурузы, если бы в том случилась нужда.

Она помолчала, потом положила мне руку на плечо и сказала:

– Хорошо. Но пусть только он на все время пути выкинет из головы фантазии о смысле жизни и прочих туманных вещах. Иначе мне все-таки будет скучно.

– Рита, – ответил я твердо, – на все время пути он выкинет из головы вышеозначенные мысли, а также не будет декламировать тебе стихи Есенина и прочих современных поэтов. Он будет собирать дрова для костра и варить кашу. А я возьму на себя все остальное.

– А я что?

– А ты ничего. Ты будешь зачислена «в резерв Красной Армии и Флота» до тех пор, пока обстоятельства не потребуют твоей посильной помощи.

Рита положила мне вторую руку на второе плечо и пристально посмотрела мне в глаза.

Я не знаю, что это у нее за привычка заглядывать в чужие окна!

– В Узбекистане женщины ходят с закрытыми лицами. Там цветут уже сады. В дымных чайханах перевитые тюрбанами узбеки курят чилим и поют восточные песни. Кроме того, там есть могила Тамерлана. Все это, должно быть, очень поэтично, – восторженно говорил мне Николай, закрывая страницы энциклопедического словаря.

Но словарь был ветхий, древний, а я отвык верить всему, что написано с твердыми знаками и через «ять», хотя бы это был учебник арифметики, ибо дважды и трижды за последние годы сломался мир. И я ответил ему:

– Могила Тамерлана, вероятно, так и осталась могилою, но в Самарканде уже есть женотдел, который срывает чадру, комсомол, который не признает великого праздника ураза-байрам, а потом, вероятно, нет ни одного места на территории СССР, где бы в ущерб национальным песням не распевались «Кирпичики».

Николай нахмурился, хотя не знаю, что может он иметь против женотдела и революционных песен. Он наш – красный до подошвы, и в девятнадцатом, будучи с ним в дозоре, мы бросили однажды полную недоеденную миску галушек, потому что пора было идти сообщать о результатах разведки своим.

Мартовской вьюжной ночью хлопьями бил снег в дрожащие стекла мчащегося вагона. Самару проезжали в полночь. Был буран, и морозный ветер швырялся льдинками в лицо, когда я и Рита вышли на перрон вокзала.

Было почти пусто. Ежась от холода, прятал в воротник красную фуражку дежурный по станции, да вокзальный сторож держал руку наготове у веревки звонка.

– Мне не верится, – сказала Рита.

– Во что?

– В то, что там, куда мы едем, тепло и солнце. Здесь так холодно.

– А там так тепло. Идем в вагон.

Николай стоял у окна, чертил что-то пальцем по стеклу.

– Ты о чем? – спросил я, дергая его за рукав.

– Буран, вьюга. Не может быть, чтобы там цвели уже розы!

– Вы оба об одном и том же. Я не знаю ничего про розы, но что там уж зелень – это ясно.

– Я люблю цветы, – сказал Николай и осторожно взял Риту за руку.

– Я тоже, – ответила ему она и еще осторожней отняла руку.

– А ты? – И она посмотрела на меня. – Что ты любишь? Я ответил ей:

– Я люблю свою шашку, которую снял с убитого польского улана, и люблю тебя.

– Кого больше? – спросила она, улыбаясь. И я ответил:

– Не знаю.

А она сказала:

– Неправда! Ты должен знать. – И, нахмурившись, села у окна, в которое мягко бились пересыпанные снежными цветами черные волосы зимней ночи.

Поезд догонял весну с каждой новой сотней верст. У Оренбурга была слякоть. У Кзыл-Орды было сухо. Возле Ташкента степи были зелены. А Самарканд, перепутанный лабиринтами глиняных стен, плавал в розовых лепестках уже отцветающего урюка.

Сначала мы жили в гостинице, потом перебрались в чайхану. Днем бродили по узеньким слепым улицам странного восточного города. Возвращались к вечеру утомленные, с головой, переполненной впечатлениями, с лицами, ноющими от загара, и с глазами, засыпанными острою пылью солнечных лучей.

Тогда владелец чайханы расстилал красный ковер на больших подмостках, на которых днем узбеки, сомкнувшись кольцом, медленно пьют жидкий кок-чай, передавая чашку по кругу, едят лепешки, густо пересыпанные конопляным семенем, и под монотонные звуки двухструнной домбры-дютора поют тягучие, непонятные песни.

Как-то раз мы бродили по старому городу и пришли куда-то к развалинам одной из древних башен. Было тихо и пусто. Издалека доносился рев ишаков и визг верблюдов да постукивание уличных кузнецов возле крытого базара.

Мы с Николаем сели на большой белый камень и закурили, а Рита легла на траву и, подставив солнцу лицо, зажмурилась.

– Мне нравится этот город, – сказал Николай. – Я много лет мечтал увидеть такой город, но до сих пор видел только на картинках и в кино. Здесь ничего еще не изломано; все продолжает спать и видеть красивые сны.

– Неправда, – ответил я, бросая окурок. – Ты фантазируешь. Из европейской части города уже добирается до тюбетеечных лавок полуразвалившегося базара узкоколейка. Возле коробочных лавок, в которых курят чилим сонные торговцы, я видел уже вывески магазинов госторга, а поперек улицы возле союза Кошчи протянут красный плакат.

Николай с досадой отшвырнул окурок и ответил:

– Все это я знаю, и все это я вижу сам. Но к глиняным стенам плохо липнет красный плакат, и кажется он несвоевременным, заброшенным сюда еще из далекого будущего, и уж во всяком случае, не отражающим сегодняшнего дня. Вчера я был на могиле великого Тамерлана. Там у каменного входа седобородые старики с утра до ночи играют в древние шахматы, а над тяжелой могильной плитой склонились синее знамя и конский хвост. Это красиво, по крайней мере потому, что здесь нет фальши, какая была бы, если бы туда поставили, взамен синего, красный флаг.

– Ты глуп, – ответил я ему спокойно. – У хромого Тамерлана есть только прошлое, и следы от его железной пяты день за днем стираются жизнью с лица земли. Его синее знамя давно выцвело, а конский хвост съеден молью, и у старого шейха-привратника есть, вероятно, сын-комсомолец, который, может быть, тайком еще, но ест уже лепешки до захода солнца в великий пост Рамазана и лучше знает биографию Буденного, бравшего в девятнадцатом Воронеж, чем историю Тамерлана, пятьсот лет тому назад громившего Азию.

– Нет, нет, неправда! – горячо возразил Николай. – Ты как думаешь, Рита?

Она повернула к нему голову и ответила коротко:

– В этом я, пожалуй, с тобой согласна. Я тоже люблю красивое…

Я улыбнулся.

– Ты, очевидно, ослепла от солнца, Рита, потому что…

Но в это время из-за поворота голубой тенью вышла закутанная в паранджу старая сгорбленная женщина. Увидев нас, она остановилась и гневно забормотала что-то, указывая пальцем на проломанный в стене каменный выход. Но мы, конечно, ничего не поняли.

– Гайдар, – сказал мне Николай, смущенно поднимаясь. – Может быть, тут нельзя… Может, это священный камень какой-то, а мы уселись на него и раскуриваем?

Мы встали и пошли. Попадали в тупики, шли узенькими улочками, по которым только-только могли разойтись двое, наконец, вышли на широкую окраину. Слева был небольшой обрыв, справа-холм, на котором сидели старики. Мы пошли по левой стороне, но вдруг с горы раздались крики и вой. Мы обернулись.

Старики, повскакав с мест, кричали нам что-то, размахивали руками и посохами.

– Гайдар, – сказал Николай, останавливаясь. – Может быть, тут нельзя, может быть, тут священное место какое?

– Глупости! – ответил я резко, – Какое тут священное место, когда кругом лошадиный навоз навален!..

Я не договорил, потому что Рита вскрикнула и испуганно отскочила назад, потом послышался треск, и Николай провалился по пояс в какую-то темную дыру. Мы еле успели вытащить его за руки, и, когда он выбрался, я заглянул вниз и понял все.

Мы давно уже свернули с дороги и шли по гнилой, засыпанной землей крыше караван-сарая. Внизу стояли верблюды, а вход в караван-сарай был со стороны обрыва.

Мы выбрались назад и, напутствуемые взглядами молчаливо рассевшихся опять и успокоившихся стариков, прошли дальше. Зашли опять в пустую и кривую улочку и вдруг за поворотом лицом к лицу столкнулись с молоденькой узбечкой. Она быстро накинула на лицо черную чадру, но не совсем, а наполовину; потом остановилась, посмотрела на нас из-под чадры и совершенно неожиданно откинула ее снова.

– Русский хорош, сарт плох.

Мы пошли рядом. Она почти ничего не знала по-русски, но все-таки мы разговаривали.

– И как они живут! – сказал мне Николай. – Замкнутые, оторванные от всего, запертые в стены дома. Все-таки какой дикий и неприступный еще Восток! Интересно узнать, чем она живет, чем интересуется…

– Погоди, – перебил я его. – Послушай, девушка, ты слыхала когда-нибудь про Ленина?

Она удивленно посмотрела на меня, ничего не понимая, а Николай пожал плечами.

– Про Ленина… – повторил я.

Вдруг счастливая улыбка заиграла на ее лице, и, довольная тем, что поняла меня, она ответила горячо:

– Лельнин, Лельнин знаю!.. – Она закивала головой, но не нашла подходящего русского слова и продолжала смеяться.

Потом насторожилась, кошкой отпрыгнула в сторону, глухо накинула чадру и, низко склонив голову, пошла вдоль стены мелкой торопливой походкой. У нее был, очевидно, хороший слух, потому что секунду спустя из-за поворота вышел тысячелетний мулла и, опершись на посох, он долго молча смотрел то на нас, то на голубую тень узбечки; вероятно, пытался что-то угадать, вероятно, угадывал, но молчал и тусклыми стеклянными глазами смотрел на двух чужеземцев и на европейскую девушку со смеющимся открытым лицом.

У Николая косые монгольские глаза, меленькая черная бородка и подвижное смуглое лицо. Он худой, жилистый и цепкий. Он на четыре года старше меня, но это ничего не значит. Он пишет стихи, которые никому не показывает, грезит девятнадцатым годом и из партии автоматически выбыл в двадцать втором.

И в качестве мотивировки к этому отходу написал хорошую поэму, полную скорби и боли за «погибающую» революцию. Таким образом, исполнив свой гражданский «долг», он умыл руки, отошел в сторону, чтобы с горечью наблюдать за надвигающейся, по его мнению, гибелью всего того, что он искренно любил и чем он жил до сих пор.