Овсянико куликовский история русской интеллигенции. Д.Н. Овсянико-Куликовский Психология русской интеллигенции

1. РУССКАЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ

«…интеллигенция, это – все образованное общество; в её состав входят все, кто так или иначе, прямо или косвенно, активно или пассивно, принимает участие в умствен­ной жизни страны » (Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб. 1914. С.227).

«Умственная активность есть основная черта, которой всегда и везде характеризуется интеллигенция – в отличие от остальной массы населения» (Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб. 1914. С.230).

«Интеллигенция есть мыслящая среда, где вырабатываются умственные блага, так называемые «духовный ценности» » (Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб. 1914. С.230)

Овсянико-Куликовский различал два типа отношений к духовным ценностям. Первое – это когда человек просто воспринимает духовные ценности вне зависимости от личных отношений и запросов, второй - когда он воспринимает духовные ценности, следуя своим личным наклонностям и интересам. В развитых странах где интеллигенция – слой устоявшийся нет резкого разделения между этими двумя типами. Но в развиваю­щихся странах второй тип отношений преобладает, здесь более люди выбирают то, что им более подходит, формируя свою идеологию.

«На почве этих исканий и создается так называемая «идеология», всякое духовное благо оценивается не по существу, а сообразно с характером и направлением идеологии» (Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб.

1914. С.232).

Русская интеллигенция, по мнению Овсянико-Куликовского, с XVIII века и до современной ему эпохи переживает «идеологический кризис».

«Идеолог слишком философ, чтобы быть практическим деятелем, и слишком моралист, публицист и деятель жизни, чтобы быть настоящим философом . Философия и научные ценности приноравливаются у него к моральным и практиче­ским запросам, а эти запросы получают своеобразную философскую постановку, отпу­гивающую всех, кто, имея те же запросы, не может её принять. – Идеологии, если они сколько-нибудь разработаны, обращаются, подобно религиозным вероучениям, к тем, которые по своему духовному складу, к ним предрасположены, и в этой среде они вер­буют адептов и получают распространение» (Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб. 1914. С.236).

Кризс народничества, по мнению Овсянико-Куликовского, - это процесс идеологиче­ского творчества вообще, и роль их теперь сыграна.

«Идеологии проделали весь круг своего развития – от масонства XVIII века до Л.Н. Толстого и новейших искателей «истины». Этот круг оказался замкнутым: спустив­шись с мистических и философских высот, идеологическая мысль вплотную подощла к жизни и затем круто повернула назад, чтобы воспарить в высоту» (Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб. 1914. С.251)

Овсянико-Куликовский: «В истории лирической поэзии принцип экономизации силы обнаруживается, прежде всего, в том самом процессе упрощения и оскудения ритмики и метрики… в действительности же это не регресс, а прогресс » (Овсянико-Куликовский Д.И. Лирика-как особый вид творчества \\ Вопросы теории и психологии творчества. Т.II вып.2. СПб. 1909. С.204).

Из последователей Овсянико-Куликовского можно отметить Б.А. Лезина. Он испытал влияние махизма с его известном тезисом об экономии мышления. Вот что он писал: «Мысль наша, по содержанию, или образ, или понятие (т.е. искусство или наука); третьего среднего нет между ними. Искусство и наука – лишь особые формы мысли, ведущие свое начало от одной ячейки – слова и имеющие одну и ту - же конечную цель – познание действительности в широком смысле этого слова» (Лезин Б.А.

Художест­венное творчество, как особый вид экономии мысли \\ Вопросы теории и психология творчества. Т.1. Харьков. 1911. С.202).

Он рассматривает с точки зрения экономики – искусство, обращаясь, прежде всего, к ритму .

«Рубикон в эволюции языка был перейден человеком лишь тогда, когда речь его стала симптомом не аффектов, а умственных актов, понятий. Человеческий язык – в этом капитальное различие его от языка животных, - язык понятий, представлений .

Язык – орудие создания мысли. Это основано на законе сохранения сил. Язык сберегает более, чем тратит, и остаток сбереженной энергии уходит на создание твор­ческой деятельности. Наша мысль есть сложный аппарат, где происходит явное и скры­тое действие сил…Психика человека выросла из животной благодаря лишь языку, ко­торый возникал тысячелетьями, и когда он стал языком понятий, тогда стал возможным прогресс психики » (Лезин Б.А. Художественное творчество, как особый вид экономии мысли \\ Вопросы теории и психология творчества. Т.1. Харьков. 1911. С.209).

«Математика и языкознание служат единственным входом в познание человека и природы » (Лезин Б.А. Художественное творчество, как особый вид экономии мысли \\ Вопросы теории и психология творчества. Т.1. Харьков. 1911. С.211).

«Слово необходимо для преобразования низших форм мысли в понятие; оно является как бы посредником между новым восприятием и прежним запасом мысли. Слово не есть средство выражать готовую мысль, оно есть средство преобразовать впечатление восприятия и делать их объектом нашего познания» (Лезин Б.А. Художественное творчество, как особый вид экономии мысли \\ Вопросы теории и психология творчества. Т.1. Харьков. 1911. С.211).

«Искусство сберегает психические силы человека на основании того, что оно пользуется, как и наука, типичностью при изображении огромного целого, частью – вместо целого…

Что такое тип? Тип – греческое слово и в своей эволюции приобрело очень много зна­чений. Сначала оно означало: 1) просто печать, 2) затем – характер почерка, 3) рельефное изображение, 4) отблеск, 5) вообще внешний вид, форму, общее представ­ление» (Лезин Б.А. Художественное творчество, как особый вид экономии мысли \\ Вопросы теории и психология творчества. Т.1.

Харьков. 1911. С.234-235).

ЛИТЕРАТУРА:

1. Осьманов Н.В. Психологическое направление в русском литературоведении. Д.Н. Овсянико-Куликовский. М., 1981. (2009815).

2. Эннекен Э. Опыт построения научной критики. (Эстопсихология). СПб. 1892.

3. Фолькельт И.

4. Энгельгард Б. Формальный метод в истории литературы. Л. 1927.

5. Овсянико-Куликовский Д.Н. Собрание сочинений. Т.VI. 3 изд. СПб. 1914. (359973).

6. Вопросы теории и психологии творчества. Т.1. Харьков. 1911. (95846).

7. Вопросы теории и психологии творчества. Т.II. вып.1 СПб. 1909. (356813).

8. Вопросы теории и психологии творчества. Т.II. вып.2 Спб. 1909 (176244).

9. Вопросы теории и психологии творчества. Т.IV. Харьков. 1903. (95847).

10. Пыпин А.Н. Характеристики литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов. Исторические очерки. ; изд. СПб. 1909. (360178).

11. Сиповский В.В. История литературы как наука. СПб.-м. б.г. (140393).

ГЛАВА 4 ТЕОРИЯ И ИСТОРИЯ ПРАВА

Термин "интеллигенция" я беру в самом широком и в самом определенном смысле: интеллигенция - это все образованное общество; в ее состав входят все, кто так или иначе, прямо или косвенно, активно или пассивно принимает участие в умственной жизни страны.

Во избежание недоразумений необходимо пояснить, что между этими двумя признаками (1) "образование" и (2) "участие в умственной жизни страны" могут быть весьма различные соотношения. Без известного минимума образования нельзя участвовать в умственной жизни страны, но из этого отнюдь не следует, что чем образованнее человек, тем значительнее его роль в умственной жизни, для последнего требуется наличность разных других условий, как внутренних, так и внешних: умственная инициатива, талант, фактическая возможность выступить на то или иное поприще умственной деятельности и т.д. Нет надобности приводить примеры. Гораздо важнее - пояснить другой пункт, именно понятия активного и пассивного участия в умственной жизни страны.

Слово "пассивность" берется здесь в очень условном смысле. В жизни ума нет пассивности: все процессы мысли активны, они - деятельность ума, и назвать эту деятельность "пассивной" значит, в сущности, прегрешить против логического правила, предостерегающего против ошибки, известной под названием "contradictio in adjecto" ("противоречие определения определяемому"). "Пассивная умственная деятельность" - все равно что "черная белизна", "мягкая твердость", "квадратный круг" и т.п. Пассивность деятельности есть только меньшая степень ее активности сравнительно с другой деятельностью. В этом-то смысле я и удерживаю этот неудобный термин, называя для краткости "пассивной" умственную деятельность, напр., читателей Пушкина, Гоголя, Белинского - сравнительно с необычайно активной, творческой деятельностью этих великих писателей. Давно известно, что всякое восприятие продуктов чужого умственного творчества есть, в сущности, повторение процесса этого творчества. В этом смысле вся читающая публика является участницей в умственном творчестве и во всей умственной деятельности страны. Бывает нередко и так, что умственная активность читателя значительно превосходит энергию мысли, проявленную писателем. Гоголь был великий гений, но заурядные смертные, читая его "Выбранные места из переписки с друзьями", обнаружили силу мысли настолько активную, что пресловутая книга сразу "провалилась" - по заслугам. Бывают и другого рода случаи, когда неудачное произведение писателя, так сказать, исправляется читателями, которые отбрасывают ошибки и недомыслие писателя и берут только то, что было в произведении ценного и здравого. Укажу еще на два нередко встречающихся явления, которые, при всей своей противоположности, одинаково подтверждают мысль об активности, с какой читающая публика воспринимает произведения писателей. Это, во-первых, те случаи, когда публика обнаруживает почти инстинктивное чутье к сильным и слабым сторонам писателя, предваряя приговор компетентной критики. Чехов был оценен и понят читателями раньше, чем его оценила критика. Во-вторых, это те случаи, когда публика чрезмерно увлекается произведениями писателя, влагая в них свои мысли, или когда художественные образы вызывают подражателей в самой жизни (так Печорин и Базаров породили в свое время многочисленных Печориных и Базаровых). Пусть это будет подражательность, обезьянство, мода, что хотите, но, несомненно, под этим скрывается активность восприятия: читатель перерабатывает образ по-своему, хотя бы и портя его. Лермонтов и Тургенев, создав эти образы, внесли крупный вклад в умственную жизнь страны; но читатели, так живо и "самостоятельно" воспринявшие эти образы, внесли и свой вклад - и еще неизвестно, какой из этих двух вкладов был - фактически - значительнее, - причем в данном случае безразлично, вышло ли это к лучшему или худшему.

Для нас важно было установить факт, что участие массы интеллигенции в умственной жизни страны не пассивно, а, несомненно, активно.

Это положение и послужит основанием наших дальнейших соображений.

И прежде всего от него-то и следует исходить при определении границы, отделяющей интеллигенцию от всей остальной массы населения. Где кончается интеллигенция? Она кончается там, где нет того минимума образования, без которого нельзя быть хотя бы ничтожным участником в умственной жизни страны. В прежнее время (приблизительно до половины 50-х годов прошлого века) эту грань можно было видеть, так сказать, "невооруженным глазом". Интеллигенция была немногочисленна и едва-едва выходила за пределы привилегированных классов; "разночинцев" в рядах интеллигенции было сравнительно мало. Со второй половины 50-х годов заметно увеличивается их число, а реформы 60-х годов открыли доступ их массовому наплыву. Интеллигенция быстро стала демократизироваться и расти численно. С тем вместе образовался ряд промежуточных ступеней между интеллигенцией и неинтеллигентными слоями населения. Возникла и в наши дни особенно расширилась полуинтеллигентная среда, с которой уже нельзя не считаться не только в вопросах практической жизни, но и в теоретическом вопросе - вроде того, которому посвящены эти страницы. Дело идет о психологии русской интеллигенции - и вот здесь-то и пригодятся наблюдения над полуинтеллигентной средой, где типичные и важнейшие черты, какими характеризуется настоящая интеллигенция, даны либо в начатках, in statu nascendi, либо в уродливо-утрированном виде.

Умственная активность есть основная черта, которой всегда и везде характеризуется интеллигенция в отличие от остальной массы населения. Этой особенностью определяется и вся психология интеллигенции как в ее общих, типичных чертах, наблюдаемых повсюду, у разных народов и в разные эпохи, так и в ее многоразличных видоизменениях, зависящих от социальных условий, какими обставлена умственная деятельность у того или другого народа, в ту или иную эпоху.

Интеллигенция есть мыслящая среда, где вырабатываются умственные блага, так называемые "духовные ценности". Они многочисленны и разнообразны, и мы классифицируем их под рубриками: наука, философия, искусство, мораль и т.д. По самой своей природе эти блага, или ценности, не имеют объективного бытия вне человеческой психики: не существует науки, философии, искусства, морали и т.д. - как чего-то внешнего, а есть только научная, философская, художественная, моральная деятельность отдельных лиц и групп. Оттуда особо важное значение получает вопрос о субъективном отношении лица к той или иной умственной деятельности. Для изучения психологии мыслящего человека как представителя интеллигенции в данной стране и в данное время недостаточно указать на факт, что он причастен к тому или другому роду умственной деятельности, занимается такими-то научными или философскими вопросами, следит за успехами в этих областях и т.д. Нужно еще уяснить, чего ищет человек в этих занятиях, что ценит он в науке или философии и какое место занимают они в его душевном обиходе. Одним словом, тут выдвигается вопрос о психологических отношениях мыслящего человека к той или иной умственной деятельности, в которой он так или иначе участвует - все равно, как специалист, или как любитель, или, наконец, просто как образованный человек, следящий за успехами человеческого ума на различных поприщах.

Эти отношения бывают весьма разнообразны - смотря по человеку, а также они разнообразятся у одного и того же человека во времени (в зависимости от возраста и других условий). Кроме того, тот же человек к различным духовным благам может относиться различно. Для нашей специальной задачи достаточно будет указать лишь на две категории субъективных отношений человека к духовным ценностям.

1) Под первую категорию подойдут все те случаи, когда человек оценивает какое-либо духовное благо по существу и воспринимает его, не сообразуясь с потребностями своей души, с запросами личного развития. Здесь духовная ценность не урезывается и не обесценивается, чтобы приладиться к психике лица, а напротив, психика лица расширяется - чтобы воспринять данную ценность в ее наиболее полном выражении.

2) Под вторую категорию подойдут все случаи, когда человек, воспринимая духовные блага, руководится потребностями своего внутреннего мира - берет то, что ему нужно, отвергая то, что не нужно. Здесь психика не расширяется (в вышеуказанном смысле) или расширяется лишь односторонне, а воспринимаемые блага нередко урезываются, приспособляясь к психике лица; бывает и так, что они переоцениваются, получая значение, не соответствующее их существу.

Многие случаи, подводимые под эту вторую рубрику, принадлежат к числу широко распространенных во всем цивилизованном мире. Это явление слишком человеческое. И трудно найти человека, который был бы так разносторонне одарен, что его психика могла бы расширяться, так сказать, во все стороны и воспринимать все духовные блага, не урезывая их. Всего чаще люди оказываются способными воспринимать полностью лишь некоторые духовные блага, остальные же они так или иначе приспособляют к потребностям своего внутреннего мира.

В странах, где духовная культура давно упрочилась, где интеллигенция есть явление не новое и пережила долгую историю развития, где на разных поприщах умственного труда выработалась известная дисциплина мысли, мы не видим резкого разграничения между двумя указанными категориями. Там первая категория сводится преимущественно к творчеству духовных благ, а вторая - к той форме их восприятия, для обозначения которой всего лучше подходит термин "рецепция", применяемый в юриспруденции: духовное благо просто приемлется всяким, кто может его воспринять, и это делается сравнительно легко и без заметного приспособления, урезывания и переоценки - благодаря усвоенной и унаследованной воспитанности мысли, ее изощренности и восприимчивости.

Иначе стоит дело в странах отсталых, где духовная культура есть дело новое и непривычное. Там вторая категория не только преобладает над первой, но и в ней самой из массы возможных случаев выделяются и получают особливое распространение и значение те, к которым неприменим термин "рецепция" и которые сводятся к напряженному исканию идей, к тому, что называется "выработкой миросозерцания". Здесь люди не приемлют духовные блага, расширяя сферу своих духовных интересов и углубляя емкость своей мысли, а выбирают то, что представляется отвечающим их душевным запросам. Они ищут синтеза знаний, идей, моральных стремлений, а также нередко и религиозных. Они хотели бы решить все вопросы, в том числе и неразрешимые, над которыми тщетно трудились величайшие умы. На почве этих исканий и создается так называемая "идеология"; всякое духовное благо оценивается не по существу, а сообразно с характером и направлением идеологии.

Интеллигенции всех стран прошли через этот фазис. Тип интеллигента-идеолога был известен повсюду; это общечеловеческий тип, в известные эпохи весьма распространенный. Но в настоящее время в передовых странах Европы он сравнительно редок и большой роли не играет.

Другое дело - у нас...

Русская интеллигенция с XVIII века и до наших дней переживает идеологический фазис. Этим я не хочу сказать, что все без исключения русские интеллигенты принадлежали и принадлежат к идеологическому типу. В разные времена были и теперь есть такие, которые обходились без идеологических исканий. Возможно, что их было вовсе не мало, - и в настоящее время их число увеличивается. Но всегда они составляли меньшинство, и притом весьма маловлиятельное. Большинство интеллигенции принадлежало к идеологическому типу.

Его характерные черты ясно вырисовываются уже в XVIII веке - у Новикова, у Радищева и в масонстве. В первой четверти XIX века идеологические настроения усиливаются и захватывают более широкие круги интеллигенции, проявляясь и в политическом движении декабристов. Многие из декабристов (в том числе Пестель, Рылеев, Бестужев-Марлинский) были, несомненно, идеологи - не меньше Чацкого. Этот художественный образ в высокой степени типичен для интеллигенции той эпохи. Всмотритесь в Чацкого: это не "просто" - просвещенный человек и адепт освободительных идей, протестующий против крепостного права, обскурантизма и других отрицательных сторон тогдашней действительности, это - проповедник, пропагандист-моралист, у которого усвоенные им идеи имеют психологическое значение "религии" или, по крайней мере, доктрины, "учения", подлежащего проповедованию хотя бы в обществе Фамусовых. Пушкин заподозрил Чацкого в глупости за это метание бисера - и ошибся: это делают и всегда делали все идеологи, в рядах которых мы находим великие умы.

Идеология есть миросозерцание и система убеждений человека. Но не всякое миросозерцание и не всякая система убеждений есть идеология. Различие зависит от психологических отношений человека к его идеям, понятиям и убеждениям. Это различие бросается в глаза, но выяснить его психологические основания и дать ему исчерпывающее определение не так-то легко. Пока я указал на одну черту: на род психологически-религиозного отношения человека к его воззрениям и убеждениям как на выдающийся и наиболее ясный признак идеологической натуры. Назвать эту черту фанатизмом нельзя, ибо, во-первых, не всякий фанатик - идеолог, а во-вторых, как я постараюсь выяснить это, идеолог может и не быть фанатиком, подобно тому, как есть натуры глубоко религиозные, но отнюдь не обнаруживающие религиозного фанатизма.

Обратимся еще раз к Чацкому. Мы не причислим его к фанатикам. Фанатизм есть порабощение ума и воли властной идеей - род "мономании". Такого порабощения у Чацкого мы не находим. Но мы видим у него другое. Глубокое противоречие между его идеалами и гуманными понятиями, с одной стороны, и обскурантизмом, отсталостью и нравами окружающего общества - с другой, порождает в нем резкие чувства нравственного оскорбления и негодования. Чацкий переживает "миллион терзаний" и при этом не замечает иллюзии, которой он невольно поддается: он противопоставляет свои понятия - понятиям среды, вступает в споры, проповедует свои идеи Фамусову и Скалозубу, предполагая, что тут происходит столкновение нового миросозерцания со старым, и обольщаясь мыслью, будто можно "горячим" словом убеждения обратить отсталых и темных людей "на путь истины". Так и все мы склонны думать, забывая, что тут вовсе нет столкновения двух "миросозерцании": у Чацкого, конечно, есть свое миросозерцание и своя система убеждений, но ни у Фамусова, ни у Скалозуба, ни у Молчалина никакого "миросозерцания" нет - и выходит, что идеи Чацкого сталкиваются не с идеями Фамусовых и Скалозубов, а с их традиционными психическими навыками, которых не проймешь "горячим словом убеждения", - и в борьбе с которыми бессильно само образование, пока устои быта остаются те же. Позже русская жизнь выдвигала не раз очень образованных Фамусовых и весьма просвещенных Скалозубов, не говоря уже о многочисленных Молчалиных с высшим образованием. Чацкий с его передовыми идеями и вся эта среда с ее отсталыми понятиями находятся в разных плоскостях. Идеи столкнулись здесь не с идеями, а с бытом. Вот именно это фатальное, исторически обусловленное столкновение передовых идей с отсталым бытом и образует почву, на которой вырастают идеологии. На этой почве всякий гуманный и убежденный человек, все равно - фанатик ли он или нет - по необходимости превращается в идеолога.

Это подтверждается примером тех, которые по складу ума и по натуре, казалось бы, вовсе не призваны к идеологической деятельности - к выработке цельной системы воззрений и к проповедованию идей. Волей-неволей при столкновении их понятий с бытом и они становятся в позу идеолога и вносят свой вклад в развитие идеологий или, по крайней мере, содействуют хотя бы пассивно и нехотя упрочению традиции идеологического отношения интеллигенции к действительности. Таков современник Чацкого Онегин - широкий тип передового человека 20-х годов, но без горячности Чацкого, тип человека с "охлажденным умом, кипящим в действии пустом". Онегин, в противоположность Чацкому, - не проповедник, не обличитель, не трибун, а все-таки он переживает мучительное чувство разлада с действительностью и является представителем идеологического настроения эпохи конца 20-х и начала 30-х годов. За ним в хронологическом порядке следует Печорин, натура столь же не призванная к идеологической деятельности, но не менее ярко обнаруживающая неизбежность идеологических настроений при столкновении идей с бытом.

20-е и 30-е годы были эпохою подготовки наших идеологий - их зарождения. Чацкие, Онегины, Печорины - отщепенцы от окружающей среды, а это и образует необходимую предпосылку для возникновения идеологических настроений. Могло, конечно, случиться, что в ту эпоху дело ограничилось бы только настроениями, предрасположением к идеологическому творчеству, само же это творчество могло и не обнаружиться - за отсутствием лиц, обладающих необходимыми для этого дарованиями. В действительности случилось обратное: дело не ограничилось настроениями - явился деятель мысли с несомненным призванием к идеологическому творчеству. Как человек, он представлял собою законченный тип отщепенца, и в его духовном складе причудливо совмещались характерные черты и Чацкого, и Онегина, и Печорина. Это был Чаадаев.

В идеологии Чаадаева, чуть ли не самой стройной, цельной и оригинальной изо всех наших идеологий, ярко выступают черты, присущие всем идеологиям, но в большинстве из них более или менее замаскированные или затушеванные другими сторонами. Эти черты сводятся к тому, что можно назвать "игрою ума", "кабинетным творчеством", субъективным построением, где произвол фантазии причудливо сочетается с логической силой мысли и где ярко отпечатлелись личные предрасположения, личные вкусы, симпатии и антипатии автора. Трудно найти систему идей более личную, индивидуальную. Чаадаев не имел последователей, и вскоре его идеология была заслонена и затерта другими. Чтобы стать адептом доктрины Чаадаева, нужно быть самому хоть немножко Чаадаевым. В этой особенности я вижу только крайнее выражение черты, в смягченном виде присущей всем идеологиям. Все они по-своему стройны и логичны, но - подобно религиям - обращаются больше к чувству, к моральным предрасположениям, чем к уму человека, и для их принятия требуются известные "вкусы". Адепты разных идеологий могут спорить без конца и не договариваться ни до чего. Знаменитые русские споры, кипящие со времен Онегина, кипели именно по той причине, что все наши направления были по преимуществу идеологическими.

Другая черта, присущая - в большей или меньшей мере - всем идеологиям, а у Чаадаева выступающая с особенной яркостью, состоит в том, что философская (теоретическая) часть их не имеет всеобщего значения, какое имеют настоящие философские системы, а их практическая (прикладная) сторона, слишком тесно связанная с философской, не получает реальной силы - практического дела, в смысле общественной или политической деятельности - деятельности партии. В лучшем случае выходит нечто вроде секты.

Идеолог слишком философ, чтобы быть практическим деятелем, и слишком моралист, публицист и деятель жизни, чтобы быть настоящим философом. Философские и научные ценности приноровляются у него к моральным и практическим запросам, а эти запросы получают своеобразную философскую постановку, отпугивающую всех, кто, имея те же запросы, не может ее принять. Идеологии, если они сколько-нибудь разработаны, обращаются, подобно религиозным вероучениям, к тем, которые по своему духовному складу к ним предрасположены, и в этой среде они вербуют адептов и получают распространение.

В идеологии Чаадаева эти черты получили крайнее выражение. Чтобы принять ее, нужно было разделять его мистику и его пристрастие к католицизму, нужно было возвыситься до горького национального отчаяния, до презрения к России, ее прошлому и настоящему, нужно было отчаяться в ее будущем, оставив, впрочем, лазейку, чтобы потом уверовать в него, наконец, нужно было совместить в себе "миллион терзаний" Чацкого с онегинскими "ума холодными наблюдениями и сердца горестными заметами", да еще в придачу обладать печоринским злорадным презрением ко всему окружающему. Психологическими предпосылками идеологии Чаадаева явилось именно отщепенство Чацких, Онегиных и Печориных, и в этом смысле она была характерным продуктом своего времени. Этим объясняется и живой интерес, который она возбудила во всех мыслящих людях 30-х годов, от Пушкина до Герцена. Но ни один из них не стал адептом идей Чаадаева. Ни чаадаевцев, ни чаадаевщины не было, если не считать случайных совпадений вроде эмиграции и перехода в католицизм доцента Моск. унив. Печорина, ставшего иезуитом, или разрозненных отголосков чаадаевской критики русской истории и культуры у некоторых позднейших писателей. Все это проявления аналогичных - чаадаевских - настроений, но вовсе не традиция и не влияние "Философических писем" московского мыслителя 30-х годов.

В истории развития наших идеологий этот период можно назвать "доисторическим": настоящая история наших идеологий начинается лишь в 40-х годах, когда возникли два основных течения русской идеологической и общественной мысли - славянофильство и западничество. Это были первые у нас проявления умственного творчества, получившие общественное и даже (в возможности и в последующих воздействиях) политическое значение. В этом смысле их и называют "партиями". Но вот что сразу бросается в глаза и может смутить постороннего наблюдателя: эти враждующие "партии", казалось бы, совсем непримиримые, в практических пожеланиях сходились по всем существенным пунктам; обе одинаково жаждали освобождения крестьян, ограничения бюрократической опеки, широкой постановки народного образования, свободы совести и печати. С этой стороны эти две партии сливались в одну, и здесь до поры до времени не было поводов к спору и вражде. Тем не менее вся история их в 40-х и частью в 50-х годах была сплошным спором и непрерывной враждой. Искать причин этого разлада в общих философских предпосылках нельзя, потому что обе партии черпали их из одного и того же источника - из немецкой идеалистической философии; большинство западников и славянофилов были гегельянцы. Разлад был обусловлен различным пониманием русской истории, национальных особенностей русского народа и его призвания в будущем. Западники были патриотами и даже националистами не меньше славянофилов (достаточно вспомнить Белинского и Герцена), но они не идеализировали Московской Руси, как это делали славянофилы, прославляли Петра, которого славянофилы ненавидели, и, наконец, расходились с ними по религиозному и вероисповедному вопросу.

В сущности дела эти разногласия были чисто теоретическими, и в другое время они не могли бы привести к столь резкому расхождению. Но дело в том, что тогда тот или иной взгляд на исторический ход вещей в России не только был предметом отвлеченного, научного интереса, но имел огромное идеологическое значение. Исторические воззрения западников являлись в глазах славянофилов вредной ересью и глубоко оскорбляли их национальное чувство; славянофильская философия истории казалась западникам и произвольной, и фантастической, и реакционной. И эти "партии", в практических требованиях сходившиеся, стремившиеся к одному и тому же, стояли друг против друга в постоянной боевой готовности, как две секты, исповедующие одного и того же Бога, но различно истолковывающие известные догматы и придерживающиеся разных обрядов.

Эти идеологии разрабатывались в знаменитых московских кружках, отгороженных от остальной России своего рода "китайской стеной"; внутри кружков кипела богатая жизнь духа и развертывалась замечательная умственная деятельность; ничто человеческое не было чуждо обитателям этих интеллигентских оазисов - их умственные и нравственные интересы были широки и разносторонни; они мыслили и чувствовали за всю Россию: это были те избранники, которые среди всеобщего сна проснулись, которые среди повальной умственной темноты и нравственной слепоты прозрели и устремились к свету знания и идеала. Почти все они были восторженные идеалисты с очень эмоциональным и сентиментальным укладом психики, с умом отзывчивым и чутким, со всей гаммой высших чувств - эстетических, моральных, религиозных. Им была знакома и гражданская скорбь, и мировая. Дневник Герцена и письма Белинского отразили это богатство духовной жизни вернее и полнее, чем отразилась она в литературе той эпохи.

Вспомним индивидуальные черты, умы и натуры тех лиц, которых деятельность на этом поприще отличалась особливой творческой силой и стала историческим фактом, составившим эпоху в истории нашего умственного, морального и общественного развития.

Тут прежде всего вспоминается великое имя Белинского. Вот человек, призванный к созданию идеологии, по тому времени наиболее широкой, плодотворной и жизнеспособной. При всей своей столь известной страстности, горячности и нетерпимости, "неистовый Виссарион" отнюдь не был фанатиком. Он был - для фанатика - слишком мыслитель, слишком человек рефлексии и ум свободный и критический; все это решительно не мирится с фанатизмом; по той же причине Белинский не был и не мог быть доктринером . В нем исключительный дар отвлеченного, философского мышления счастливо сочетался с исключительным чутьем действительности. Для жизнеспособной и прогрессивной идеологии необходимо и то, и другое. Но у Белинского было еще третье, не менее важное: высокий моральный строй души и вытекающий оттуда дар человеческой скорби и нравственного негодования.

Этот человек был самым ярким представителем и призванным "лидером" западничества 40-х годов. И эту миссию он выполнил так блистательно именно благодаря тому, что был не просто литературный критик, теоретик искусства, моралист, публицист, а сумел всем этим сторонам своей деятельности придать идеологическое значение. Поэтому-то его слово и было "словом со властью", и он явился властителем дум и воспитателем как своего поколения, так и последующих. На всей деятельности Белинского наглядно сказалась необходимость идеологий при известных условиях, исторически сложившихся. Дело в том, что этот необыкновенный человек, столь одаренный всем, что нужно для деятельности идеолога, имел все задатки для иного - высшего творчества. Живи он в иную эпоху, когда бы уже не было столь настоятельной потребности в идеологиях, он мог бы специализироваться в той или иной области творчества, напр. философского или научного (всего скорее - по истории литературы), или, наконец, в области художественной критики и по вопросам эстетики. На этих поприщах он внес бы немало оригинального и ценного в сокровищницу общечеловеческой мысли, ибо он обладал всеми данными для самостоятельной разработки различных духовных ценностей по существу, an sich, независимо от их значения для русского интеллигента той или иной эпохи и ввиду запросов времени. Вместо того из него вышел типичный русский идеолог, который выбирает из сокровищницы человеческой мысли те ценности, которые нужны ему самому "для души" и которые кажутся ему важными или подходящими для насаждения в отсталой стране гуманных понятий, для умственного и морального развития общества. Он находил их в немецкой идеалистической философии, в частности - в гегелианстве. И не только он, не знавший немецкого языка, но и другие, как, напр., Грановский, Герцен, Боткин, изучавшие Гегеля в подлиннике, интересовались этой философской системой не как таковой, с точки зрения развития философских идей и их влияния на умственную жизнь века, их значения в ряду других систем, а как некоторым кладезем мудрости, который может утолить духовную жажду и вместе с тем наставить русского человека на путь истины, объяснить ему, как он должен мыслить, какие убеждения иметь и что делать в России в 40-х годах. И Гегель действительно дал многое русским интеллигентам того времени "для души" и научил западников быть западниками, а славянофилов - славянофилами. Почему именно Гегель (при некотором содействии со стороны Фихте и Шеллинга) сыграл такую роль в России Фамусовых, Скалозубов и Молчалиных, почему тут не повезло ни Канту, ни Спинозе, это объяснили нам историки. Примем их объяснения (а не принять их нельзя), но все-таки остановимся на минуту на следующем соображении или, пожалуй, недоумении. Дело ведь шло о том, чтобы в спертую атмосферу дореформенной России впустить свежего воздуха и чтобы иметь возможность проводить в умы гуманные и освободительные идеи. Казалось бы, эти идеи сами по себе ценны и в самих себе заключают свое оправдание, не нуждаясь в метафизическом обосновании. И их можно черпать откуда угодно: из Евангелия, из философии Канта, из философии Спинозы, из произведений Мильтона, из поэзии Шиллера, из сочинений Фихте-старшего, из стихов Гейне и т.д., и т.д. Гуманность, просвещение, освободительные идеи не нуждаются ни в религиозной, ни в философской санкции, ибо они самоценны и сами по себе составляют величайшее благо. Когда ищут их санкции в религиях или в философских системах, то это умаляет их достоинство и грозит им немалой опасностью ввиду разноречия религий и разноголосицы философских систем, в особенности же в силу того общеизвестного факта, что из любого религиозного вероучения и из любой философской системы можно, при желании и некотором усердии, вывести все, что угодно: гуманное и негуманное, освободительное и поработительное. Из системы Гегеля легко выводилось и славянофильство, и западничество, примирение с действительностью и разрыв с нею, прусский консерватизм и немецкий социализм. Тот же Белинский в 1835-1840 годах по Гегелю примирялся с русской действительностью и писал такие статьи, как "Бородинская годовщина" и "Менцель как критик Гете", от которых потом, исходя из того же Гегеля, он отрекался со стыдом и горечью.

Повторяю: принципы гуманности, требования прогрессирующей человечности, задачи просвещения, освободительные - в обширном смысле - идеи должны быть изъяты из-под ферулы религиозных и философских систем, к чему и приводит прогресс культуры и мысли. И мы видим, что в Зап. Европе и в Америке эти самоценные блага приемлются и разрабатываются одинаково людьми различных религиозных исповеданий и последователями весьма разнообразных философских направлений, а равно и людьми безрелигиозными и теми, которые не знают никаких философских систем.

Это - великое завоевание культуры. Россия (да и Зап. Европа) в 40-х годах была еще далеко от этой стадии развития - потребности просвещения, запросы гуманности и освободительные идеи были тогда столь слабы, что безусловно нуждались в санкции - если не религиозной, то философской... Созданием идеологии и достигалась эта санкция или ее иллюзия.

Любопытно отметить различие между западничеством и славянофильством: идеология западников была шире и свободнее, потому что главным источником ее была идеалистическая философия, допускающая критику и подлежавшая дальнейшему развитию, между тем как у славянофилов кроме этой философии были и другие источники идеологии, именно: 1) болезненно-повышенное национальное чувство, 2) исторический романтизм (идеализация Московской Руси) и 3) национальный мессианизм. Эти идеи и чувства, как видно из примера всех националистических направлений и партий, принадлежат к числу тех, которые легко вызывают своего рода манию, порабощая мысль и волю, и быстро превращаются в узкую и властную доктрину, в систему идей, очерченных заколдованным кругом. Оттуда - умственное рабство, дух нетерпимости и фанатизм, которым в большей или меньшей мере характеризовались славянофилы - в отличие от западников. Тургенев был прав, когда этим отсутствием внутренней свободы объяснял скудость творчества славянофилов, в ряду которых были деятели огромного ума и великих дарований.

Славянофилы были идеологами в значительно большей мере, чем западники, в числе которых мы встречаем лиц, весьма мало расположенных к идеологическому творчеству; вспомним хотя бы В.П. Боткина и И.С. Тургенева. Наряду с Белинским истым идеологом западничества был Герцен, склонявшийся по некоторым вопросам к славянофильству и очень ценивший идеологическую ревность К. Аксакова, Киреевских, Хомякова, к которой Белинский относился с нескрываемой антипатией. В этой антипатии не следует видеть исключительно выражения партийной нетерпимости и полемической запальчивости великого критика: здесь сказывалось также естественное отвращение свободного ума, который не переставал бороться с собственными идеологическими увлечениями и неоднократно разбивал свои временные кумиры, к духовному рабству людей, которые раз и навсегда создали себе свои кумиры и так и застыли в молитвенной позе перед ними. Типичный русский идеолог, Белинский вместе с тем был одним из самых свободных умов в России, которому органически претило всякое идолопоклонство.

То, что можно назвать западнической идеологией, вовсе не связывало мысли и не обязывало - "веровать и исповедовать" по определенной, резко очерченной догме идей. Западников объединяло убеждение в необходимости приобщения России к западноевропейской цивилизации и к общечеловеческому просвещению. Объединяла их также и ненависть к застою, мракобесию, невежеству, диким нравам и варварским порядкам. На этом сходились натуры и умы весьма различные - люди, искавшие своих идеологий далеко не в одном и том же направлении. Они вечно спорили и состязались не только со славянофилами, но и между собой. Однажды кружок чуть не распался из-за вопроса о бессмертии души.

Деятельность западников и славянофилов имела огромное значение: от них пошло все наше идеологическое развитие со всеми его воздействиями и последствиями. Генетические нити протягиваются через десятилетия, напр. от Белинского не только к Чернышевскому, но и дальше - к Плеханову, от Герцена и славянофилов к народничеству разных толков в эпоху от 60 х до 80-х годов включительно.

Но нас интересуют здесь не эти вопросы преемства и эволюции идей - нас занимает другой вопрос: как складывалась в процессе этого развития идей психология русской интеллигенции?

Эта психология слагалась и развивалась в навыках идеологических исканий. Западничество и славянофильство были отличной школой, воспитывавшей вкус к идеологии, изощрявшей умы в идеологическом мышлении и в поисках общих идей, принципов, исходя от которых россиянин может решить - для себя - все вопросы бытия и мысли, включая сюда и пресловутый вопрос о "смысле жизни" вообще и в частности вопросы "что делать?" и "как мне жить свято?".

Интеллигенция с гимназической скамьи стремится к "выработке миросозерцания". И в этом направлении обнаруживает большую активность. Подражание и мода, конечно, свое дело делали, но сравнение с Панурговым стадом решительно не годится, хотя бы уже потому, что подражание, как доказывал покойный А.А. Потебня и как это можно считать установленным, есть разновидность творчества. К тому же склонность подымать и решать все вопросы, в том числе и те, которые не под силу величайшим умам человечества, это - вечное свойство юности, нормальная принадлежность возраста. И ничего дурного тут нет, - бывает только наивное и смешное.

Но для нас важно отметить две черты: 1) прочность идеологических навыков и стремлений, не зависящих от возраста: русские интеллигенты часто сохраняют их и в зрелых летах; 2) расширение сферы идеологических исканий, распространяющихся на все, что выплывало на поверхность умственной жизни в Зап. Европе.

Обратимся к этому второму пункту.

Переход от Гегеля к Фейербаху совершился еще в 40-х годах. Идеи Фейербаха вошли в идеологию Белинского, Герцена, Бакунина и потом Чернышевского. С конца 50-х годов наступила очередь материалистической философии Молешотта и Бюхнера, и зачинался культ естественных наук. Появляются "нигилисты" с Писаревым во главе. Но очень скоро, уже в половине 60-х годов, Бюхнер, Молешотт и Карл Фохт оттесняются Огюстом Контом - наступает продолжительная (до 80-х годов) эра господства позитивной философии, идеологически использованной Михайловским и Лавровым и приведенной в связь с идеями дарвинизма и с социализмом Карла Маркса. Этот синтез, куда вошли и народнические, демократические, и освободительные идеи, образует господствующую в 70-х годах идеологию, в которой многое осталось бы непонятным, напр., Дарвину или Дж. Ст. Миллю и заставило бы Ог. Конта перевернуться в гробу...

Как и почему мог образоваться такой синтез? Ответ нетруден: Дарвина, Конта и Маркса брали не по существу, не an sich, а идеологически - применительно к душевным запросам русских интеллигентов, ищущих миросозерцания и объяснения смысла своей жизни. И это было несомненное творчество - не только в великолепных статьях Михайловского, отмеченных печатью гения, или в глубоко продуманных статьях и книгах Лаврова, основанных на огромной эрудиции, но и в головах многочисленных интеллигентов, которые эти статьи и книги обсуждали в своих кружках и спорили на эти темы так точно, как некогда спорили в кружках 40-х годов, как спорил Михалевич с Лаврецким. Переменились темы, идеи, имена - но неукоснительно продолжалась традиция идеологических споров.

Эти всероссийские споры - благодарная тема для пародии и шаржа. Но было бы непростительной ошибкой упускать из виду их положительную сторону и их - скажу прямо - творческое значение. Можно документально доказать, что в них-то и выковывались наши идеологии и направления. В московских спорах 30-х годов созрел и закалился гений Белинского. В них же выковались основы западничества и славянофильства. Идеологии 60-х и 70-х годов явились также продуктом такого коллективного интеллигентского творчества. И если Белинский, Герцен (до эмиграции), потом Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Михайловский оказали, как идеологи, столь могущественное влияние на умы и могли делать, по выражению Добролюбова, "благое дело среди царюющего зла", то это объясняется не только силой их таланта и значением их идей, но также и в значительной степени тем, что эти идеи заранее возникали в среде передовой интеллигенции и долго потом дебатировались в кружках. Таким же путем возник и распространился "марксизм" 90-х годов - в эпоху ожесточенных споров между марксистами и народниками. То же самое мы скажем и об идеализме и мистицизме, подготовлявшихся исподволь с 80-х годов и выступивших в качестве очередных идеологий в первых годах текущего столетия.

Можно смело сказать, что наши идеологии, в особенности же наиболее значительные и влиятельные из них, не были продуктом единоличного творчества гениев или талантов, увлекавших "толпу": они возникли в самой гуще интеллигентской жизни. Тут перед нами не "толпа", а в психологическом смысле организованные кадры интеллигенции - перед нами мыслящая среда, проявляющая большую умственную и моральную активность. В ней и воспитывались наши идеологи, черпая оттуда отправные точки, материал идей и все вообще умственные и нравственные предпосылки для своего индивидуального творчества. И их идеологические построения возвращались обратно в эту среду - как к себе домой, являясь стимулом для дальнейшего коллективного творчества.

Из вышесказанного вовсе не следует, что у нас любой интеллигент - непременно идеолог. В силу неизбежной дифференциации уже в 20-х и 30-х годах интеллигенция разделилась на две части: одна принимала непосредственное и активное участие в создании и разработке идеологий, другая либо стояла в стороне от движения умов, либо вовлекалась в идеологическую деятельность случайно и временно. Без всякого сомнения, уже в 20-40-х годах далеко не вся интеллигенция входила в кружки мыслящих и ищущих людей, каковы были "архивные юноши", шеллингианцы 20-х годов (Веневитинов, кн. В.Ф. Одоевский и др.), потом, в 30-х годах, кружки Станкевича и Герцена, позже - кружки западников и славянофилов. В этих кружках бился пульс духовной жизни, но за их пределами были и по-своему мыслили интеллигентные люди, не принимавшие активного участия в создании идеологий, но тем не менее вносившие свой вклад в умственную жизнь России. Вклады эти были разные - разного достоинства и размера. Иные из них были огромны: достаточно указать на Пушкина, который не был идеологом; на Гоголя, идеология которого, выраженная в "Переписке с друзьями", была отрицательной величиной и почти никакого влияния не оказала; на Лермонтова, подобно Пушкину, чуждого идеологической деятельности. В интеллигентной среде были лица, не примыкавшие ни к западничеству, ни к славянофильству; были и такие, которые, примыкая к тому или другому направлению, не принимали заметного участия в выработке и в пропаганде западнических или славянофильских идей. С распространением образования, с умножением читающей публики эта дифференциация усиливалась - в том смысле, что в одну сторону все больше приливало образованных людей, ищущих миросозерцания и настроенных идеологически, а с другой стороны, заметно росло число просто образованных людей, для которых идеологические искания не являлись душевной потребностью. Любопытно отметить, что это разделение нисколько не вредило ни той, ни другой стороне. Это был естественный и необходимый "отбор" и в своем роде разделение труда. В результате выходило, что множество лиц, вмешивавшихся в идеологические споры в годы юности (юноша - прирожденный идеолог, до известного возраста, для разных натур различного), вскоре отпадали, убедившись в своей непригодности для идеологического творчества, и последнее становилось достоянием "призванных" - всех тех, которые не могут успокоиться, пока не выработают миросозерцания, не решат вопроса о смысле жизни и не выяснят себе, как им "жить свято". Это шло на пользу тем и другим, избавляя одних от лишней обузы, от душевного груза и содействуя сосредоточению идеологического творчества в среде, наилучше к нему приспособленной.

Какой из этих двух частей интеллигенции следует отдать предпочтение - это уже другой вопрос, требующий сперва правильной постановки.

Для такой постановки, по моему мнению, нужно следующее.

Во-первых, необходимо перенести вопрос из области субъективных стремлений и запросов идеологической части интеллигенции на объективную почву и сформулировать его так: что важнее и полезнее в целях умственного, морального и общественного прогресса России - идеологическое ли творчество интеллигенции или накопление и распространение духовных благ, совершаемые сотрудничеством всех просвещенных людей независимо от того, подчиняют ли они свою мысль и волю феруле какой-либо идеологии или нет?

Во-вторых, надо взглянуть на дело с исторической точки зрения и поставить вопрос: не следует ли различать эпохи, когда действительно прогресс России был тесно связан с развитием и успехом идеологий, от других эпох, когда идеологии теряли такое значение?

Ответ на первый вопрос зависит от ответа на второй, с которого и начнем.

Выше я упомянул мельком о том, что юности свойственны идеологические настроения и искания. То же самое приходится сказать о "молодом" обществе, т.е., точнее, таком, которое не имеет традиции умственного развития; для него умственные интересы, идеи, идеалы есть нечто новое и чужое, не свое, - и общество их заимствует, переживая подражательный период развития. Ему трудно разбираться в массе образовательного и идейного материала, нахлынувшего из-за границы, и оно берет готовые шаблоны и системы идей, усваивая их идеологически, как учение, как доктрину, которую приходится принять на веру. Так в XVIII веке воспринимались и "вольтерианство" и масонство. Это уже были идеологии, которые нельзя назвать самостоятельными или самобытными; мы назовем их "самодельными", как можно назвать самодельным продуктом неумелую копию с чужого образца.

В этом начальном периоде идеологическое отношение ко всяким духовным благам безусловно необходимо - оно могущественно содействует развитию умственных интересов, шевелит застоявшиеся в бездействии мозги, воодушевляет и увлекает вперед.

Столь же необходимо и благотворно идеологическое умонастроение в эпохи, когда очередной задачей времени является выработка национального самосознания. Национализм у народов, которых национальное развитие стеснено, всегда принимает идеологический характер и нередко превращается в настоящие идеологии, в законченные системы идей. Таковы, напр., польские и украинские националистические идеологии.

У нас в 30-х и 40-х годах очередной задачей интеллигенции была выработка не столько общественного, сколько национального самосознания. Оттуда - видное место, какое в воззрениях мыслящих людей того времени занимали исторические понятия, то, что можно назвать философией русской истории в ее отношениях к истории западноевропейских народов. Это и было центральным пунктом построений Чаадаева, и это же послужило яблоком раздора между западниками и славянофилами. Сравнительно с системой идей Чаадаева, которая претендовала на мировое значение и образовала замкнутый круг, откуда нет выхода, а были только лазейки, идеологии славянофилов и западников представляют собой значительный прогресс - в смысле разумного ограничения задачи и ее постановки на почву научных изучений (преимущественно в области русской истории). В рядах славянофилов выдвинулся на этой почве К. Аксаков, в рядах западников - Кавелин и СМ. Соловьев. Столь же благотворно сужение задачи сказалось и в вопросах общественности: вместо решения мировых проблем озабочивались постановкой насущных вопросов русской жизни и прежде всего вопроса об освобождении крестьян от крепостной зависимости. Известно, какую услугу России оказали позже, когда пробил час эмансипации, на этом поприще и славянофилы, и западники. Здесь мы видим воочию доказательство жизненности и плодотворности идеологического движения 40-х годов. Можно вообще сказать, исходя отсюда, что чем идеология уже, чем определеннее ее проблемы, приуроченные к очередным историческим задачам эпохи, тем она плодотворнее и может сыграть крупную роль в прогрессивном развитии нации. Это положение оправдывается и на примере последующих идеологий, возникавших со второй половины 50-х годов. Тут на первый план выдвигается народничество, в состав которого вошли элементы и славянофильские, и западнические.

Народничество (разных оттенков) - одна из самых узких идеологий, и в этом его сила, его историческое значение. В центре системы здесь ставится идея народа, крестьянства, и на первый план выдвигается моральное требование уплаты долга народу - посильным служением его благу. Все прочее, философское, научное, религиозное, политическое, моральное, подчиняется господствующему культу народа, и мы знаем, что вокруг "идеи мужика", как вокруг солнца, вращались все светила: Фейербах, Дарвин, Спенсер, Конт, Карл Маркс: все они прямо или косвенно, положительно или отрицательно внесли свою лепту в развитие доктрины русского народничества различных оттенков. Достаточно вспомнить покойного Юзова-Каблица, который для своей доктрины крайнего народничества черпал аргументы отовсюду.

Народничество в разных его видах и другие - не народнические в тесном смысле, но родственные ему - направления, каковы доктрина Михайловского и утопический социализм 70-х годов, сыграли крупную роль в истории нашего идейного и морального развития - и не только своим прямым или косвенным влиянием, но и тем, что они были самым оригинальным и самостоятельным продуктом русского идеологического творчества.

Вот почему и кризис народничества, наступивший в 80-х годах, обострившийся в 90-х и затянувшийся до наших дней, и есть кризис русского идеологического творчества вообще. Оно сделало все, что могло и должно было сделать, оказав нашему умственному и нравственному прогрессу незабываемые и неоцененные услуги. Оглядываясь назад, мы можем сказать, что главной движущей силой этого прогресса в течение всего XIX века были у нас именно наши идеологии. Теперь их роль сыграна, и наступает новая эпоха, когда на смену им выступают политические партии в европейском смысле этого слова, а просветительная миссия идеологий сменяется более широкой культурной деятельностью интеллигентных сил, определяемых и движимых уже не той или иной идеологической доктриной, а признанием высокой ценности духовных благ по существу и убеждением в необходимости их наивозможного широкого распространения в массе народа.

Кризис подготовлялся исподволь увеличением числа тех лиц, для которых ферула господствующих идеологий оказывалась стеснительной. С 80-х годов среди интеллигенции раздается лозунг "беспартийности", причем эту беспартийность нужно понимать в идеологическом смысле - свободы от обязательных норм той или иной идеологии. В числе деятелей, выступавших с этим лозунгом, был Чехов, которого тогда и укоряли в беспринципности. Теперь мы знаем, что свобода от власти идеологий вовсе не означала беспринципности и далеко не всегда приводила к идейному и общественному индифферентизму.

В настоящее время этот тип интеллигента без определенной идеологии, но с весьма определенными принципами и выработанным общественным и политическим направлением получает все большее и большее распространение.

Идеологические искания, разумеется, не исчезли, да едва ли когда-нибудь исчезнут, но они становятся ныне принадлежностью отдельных лиц, любителей, как было это вначале, в XVIII веке, и направляются преимущественно на общефилософские и религиозные темы. Таково современное богоискательство, богостроительство и философское мудрование наших метафизиков и мистиков. Вопросы практической морали, общественности и политики уже почти освободились из-под ферулы идеологического мышления. Попытка гг. Струве, Гершензона, Бердяева и других вновь обосновать эти вопросы жизни на идеологической почве оказалась несостоятельной и обнаружила всю ненужность такого обоснования: все эти вопросы уже вышли из области кабинетного творчества и поступили в ведение жизни.

Последней идеологией из числа тех, которые выдвигали на первый план проблему о "смысле жизни" и давали определенный ответ на вопрос "как жить свято", была идеология Л.Н. Толстого; но она явилась, в отличие от других, идеологией чисто сектантской и как таковая не может претендовать на руководящую роль, аналогичную той, какую в свое время играли идеологии славянофилов, западников, Чернышевского, Михайловского, чистых народников и др.

Идеологии проделали весь круг своего развития - от масонства XVIII века до Л.Н. Толстого и новейших искателей "истины". Этот круг оказался замкнутым: спустившись с мистических и философских высот, идеологическая мысль вплотную подошла к жизни и затем круто повернула назад, чтобы воспарить в высоту. Оттуда ей уже нелегко будет спуститься на землю, где ее место будет занято общественными направлениями, политическими партиями и беспартийной культурной деятельностью лиц, не нуждающихся в идеологическом обосновании своих воззрений. Вместе со старой Россией отходят в прошлое и старые идеологические споры, которые то заменяли дело, то сопутствовали и делу и безделью.

Ближайшие поколения помянут добром наши старые идеологии и воздадут им должное - по заслугам, но вернуться к идеологическому фазису не захотят, ибо сама психология русской интеллигенции будет уже не та, какая характеризуется преобладанием идеологических настроений. Она будет жить - в лучшем смысле этого слова, а не искать смысла жизни, предоставляя это головоломное занятие призванным мыслителям; она будет жить полнотой умственных, нравственных и общественных интересов, не претендуя на "святость" - удел избранных.

Будут, конечно, и эти избранники, как будут и мыслители, занимающиеся вопросами высшего порядка, разрешимыми и неразрешимыми. Но масса интеллигенции, занятая на различных поприщах культурного труда, который с развитием культуры все более специализируется, найдет смысл жизни в этом самом труде, при очевидности его пользы, и ее творчество, теряя в экстенсивности, какой характеризуются идеологии, выиграет в интенсивности.

Продуктивность интеллигентного труда значительно возрастет; не будет напрасной траты сил, неразлучной с идеологическим творчеством, пойдет на убыль и зачастую связанная с этим творчеством мечтательная погоня за призраками.

Духовные блага не будут нуждаться в идеологической санкции - по той простой причине, что из мечтательных они станут реальными и превратятся в настоящие ценности, требующие только одного - труда и притом труда специального, на всех поприщах жизни и мысли.

Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский (1853-1920) - литературовед и языковед, почетный член Петербургской академии наук (1907), профессор ряда университетов.

В книгах о писателях их творчество рассматривалось Овсянико-Куликовским вне общественно-исторического контекста и вне историко-литературных связей. Это изящные психологические этюды, замкнутые рамками анализа каждого данного писателя как психологической и творческой индивидуальности, как личности, и выборочно представляющие наиболее важные с точки зрения исследователя для характеристики данного художника черты, стороны, элементы (в особенности характеры героев) произведения и другие материалы творчества.

В этих монографиях каждый из рассматриваемых писателей предстает перед читателем сам по себе, как психологически сложный, индивидуально неповторимый феномен, рассматриваемый вне своих общественных связей и литературных корней.

Историко-литературная концепция Овсянико-Куликовского (но только в психологическом ее аспекте, – это надо всегда учитывать и не требовать от него "истории литературы" как таковой; он никогда не ставил перед собой задачи создания именно истории литературы) наиболее полное выражение нашла в его фундаментальном трехтомном (и незаконченном) труде "История русской интеллигенции". Это самая известная работа Овсянико-Куликовского; по ней о нем судили как об ученом.

В "Собраниях сочинений" Овсянико-Куликовского она публиковалась в последних трех томах (7-9). Однако первоначально она печаталась в журнале "Вестник воспитания" (1903-1910 гг.), причем под заглавием "Итоги русской художественной литературы Х1Х века". Материалы четвертой части, посвященной Горькому, тоже печаталась в "Вестнике воспитания" в 1911-1914 гг., но она не была закончена и никогда в собрания сочинений не включалась. Сам Горький, кстати, высоко ценил трехтомник Овсянико-Куликовского и рекомендовал его всем: "Эту книгу необходимо знать, и она... много даст" 1 .

7.1. Методология

Я уже говорил в начале, что методология психологического подхода к анализу литературы вырабатывалась Овсянико-Куликовским прежде всего как реакция на недостатки методологии культурно-исторической школы. Но это была реакция не столько на игнорирование культурно-историческим направлением эстетической стороны литературы, сколько на его излишний "идеологизм" и социологизм, сводившийся к трактовке произведения как прямой проекции эпохи, среды, общественных идей и настроений, без учета психологии и творческой индивидуальности писателя. Так что метод самого Овсянико-Куликовского был направлен на изучение прежде всего психологии автора, а уже через нее – художественного произведения, в котором также изучалось преимущественно его психологическое содержание.

В "Истории русской интеллигенции" Овсянико-Куликовский попытался выйти за рамки чисто психологического метода анализа и совместить его с некоторыми методологическими и теоретическими принципами культурно-исторической школы. Иначе говоря, выяснение психологического содержания литературного произведения и психологической "составляющей" его образной системы он попытался связать с историческими фактами общественной жизни, господствующими идеями и настроениями породившей их эпохи. Т.е. он исследовал не все факторы "среды", которыми занималась культурно-историческая школа, но только некоторые, хотя при этом главным объектом исследования все равно оставалось психологическое содержание и соответствующие элементы "внутренней формы" литературных произведений.

Такое совмещение психологического и культурно-историче­ского методов было продиктовано самим замыслом этого труда, который не является трудом собственно историко-литературным, а уж тем более историческим, как это часто представляют по названию работы. Это исследование не историческое, а литературоведческое, здесь нет истории интеллигенции как таковой, и первоначальное название было, вероятно, более точным, во всяком случае, не столь дезориентирующим. Это работа о художественном преломлении духовных исканий, настроений, психологических состояний русской интеллигенции в узловые, поворотные моменты ее развития в 20-е, 40-е, 60-е и т.д. годы Х1Х в., как они запечатлелись в созданных русской литературой художественных типах, характерах, в психологии литературных героев.

Такой замысел, такой угол зрения, такая задача – по существу не чисто психологическая, а в значительной степени еще и социологическая, – не могла быть решена при помощи только психологических методов анализа. Она требовала выхода из рамок имманентного психологического поля, из чисто психологического толкования литературных явлений (героев, в частности и в особенности) в более широкую сферу, т.е. требовала в определенных рамках совместить психологию с историей общества.

Поэтому главным объектом исследования становится то, для чего Овсянико-Куликовскому пришлось ввести в свой теоретический арсенал новый, особый термин. Если в прежних его работах рассматривались различные психологические типы писателей или литературных героев, то в "историю русской интеллигенции" он вводит и широко использует новое для него понятие –"общественно-психоло­гический тип" . Во "Введении" к своей работе он говорит, что отныне его задачей является не только исследование психологической сущности изучаемых явлений, но и выяснение их "общественно-психологических оснований". Поэтому "общественно-психологи­ческий тип" – это не совсем то же, что "психологический тип". Например, Онегин и Печорин с чисто психологической точки зрения – разные типы индивидуальностей, но в то же время, несмотря на это индивидуальное несходство, они представляют собой один "общественно-психологический тип" "лишнего человека" 20-30-х гг., а скажем, "лишние люди" более позднего этапа развития литературы, представленные в романах Тургенева ("Рудин", "Дворянское гнездо") – уже новая трансформация лишнего человека, новый его "общественно-психологический тип", обусловленный общественно-истори­ческими условиями 40-х гг. (т.е. как общественно-психологическое явление Рудин и Лаврецкий – разновидности одного типа, а чисто психологически – тоже типы разные).

Таким образом, история русской литературы Х1Х в. рассматривается в этом труде как процесс возникновения, развития и смены общественно-психологических типов, воссозданных русской литературой в характерах ее героев, в которых воплотились определенные закономерные этапы духовного развития русского общества.

Главный объект исследования – по-прежнему психология (литературных героев, а иногда и авторов), но под углом зрения ее связи с определенным этапом развития духовной истории русского общества. Т.е. культурно-исторический аспект, которому придан специфический психологический уклон, здесь, несомненно, присутствует, но он достаточно узок, потому что охватывает отнюдь не все факторы исторической эпохи и среды, отнюдь не все предлагавшиеся тогда литературой "типы", а в самих разбираемых "типах" – отнюдь не все разновидности воздействовавших на их психологию и судьбу идей или настроений. И это четко оговорено во "Введении", где Овсянико-Куликовский формулирует задачи и концептуальную идею своего труда.

Тимур Тархов.

Существуют слова и выражения с размытым смыслом. Термин «интеллигенция» из их числа: каждый понимает его по-своему. Одни считают статус интеллигента неким приложением к высшему образованию. Для других интеллигент - это человек в очках, но без денег, что-то вроде нищего с высшим образованием и с бюджетной зарплатой взамен милостыни. Третьи убеждены, что интеллигенция - это те, у кого есть и образование и деньги и кого при этом показывают по телевизору. Можно ли подобрать ключ к столь многозначному понятию?

Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский.

Наука и жизнь // Иллюстрации

Наука и жизнь // Иллюстрации

Наука и жизнь // Иллюстрации

Непризнанное сословие

Латинским словом «интеллигенция» (intellegentia) издревле обозначались умственные способности - знание, разум, здравый смысл и даже способность толковать сны. В середине XIX века в Европе интеллигенцией стали называть образованную часть общества. К нам слово в этом значении попало через Польшу: в 1860-х годах русские газеты и журналы высмеивали поляков, мнящих себя «интеллигенцией» Западного края, включавшего украинские, белорусские и литовские земли.

Слой людей, профессионально занятых умственным трудом, существует почти всюду от Европы до Китая. Русская интеллигенция оказалась непохожей на европейскую или китайскую в той же мере, в какой сама Россия отличается от Европы или Китая.

Более или менее образованное «общество» создал у нас Пётр I. Состояло оно почти целиком из дворян. Остальное население, именовавшееся «народ», ещё двести лет продолжало жить, как при царе Горохе, не имея представления о науках, искусствах, окружающем мире и даже о собственной стране. Генерал А. А. Брусилов писал о русских солдатах Первой мировой войны: «Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим отечеством».

Роль народа сводилась к содержанию и обслуживанию дворянства. Пока дворяне усваивали начатки западной культуры, такое положение казалось им вполне естественным. Но в начале XIX века русская культура вышла на европейский уровень. Среди прочих впитаны были и идеи Просвещения, породившие у части дворян острое ощущение несправедливости существующего порядка вещей, желание помочь народу. Эти «кающиеся дворяне», соединившись с образованными разночинцами - выходцами из духовенства, мещанства, купечества и даже крестьянства, - образовали, по сути, особое сословие, не признанное официально, но с собственной системой взглядов и ценностей. Тот, кто этих взглядов и ценностей не разделял, к интеллигенции заведомо не принадлежал. В частности, это относится к самому, пожалуй, образованному слою русского общества - к аристократии.

Аристократическое мировоззрение не просто не совпадало с интеллигентским, они зиждились на прямо противоположных основаниях. Ощущая себя хозяином положения, аристократия принимала существующий порядок вещей как естественный, независимо от его разумности и справедливости. Да, мир несовершенен, но таким его создал Бог. Существуют несчастья, болезни, смерть, существуют умные люди и дураки, богатые и бедные, везунчики и неудачники. Так всегда было и всегда будет. Человек же обязан выполнять свой долг и соблюдать установленные правила поведения, невзирая на обстоятельства. Схема конфликта аристократии с интеллигенцией наглядно представлена в знаменитом разговоре помещика Павла Петровича Кирсанова с нигилистом Базаровым: «Вы не признаёте никаких авторитетов? Не верите им?» - «Да зачем же я стану их признавать? И чему я буду верить? Мне скажут дело, я соглашаюсь, вот и всё».

Впрочем, критический разум присущ мыслящему сословию во всех странах. В России же это сословие приобрело дополнительную черту - больную совесть. Интеллигенция в том виде, в каком она у нас изначально сложилась, могла существовать лишь постольку, поскольку имелся налицо тёмный, забитый и угнетённый народ. В 1860-х годах литератор П. Д. Боборыкин стал называть «интеллигенцией» людей не просто образованных, но к тому же совестливых. С таким значением слово это и закрепилось в России, а позже вернулось на Запад, где стало считаться специфически русским.

Сегодня, рассуждая о совести, морали, нравственности, непременно помянут религию и церковь. Между тем и у нас и в Европе христианская церковь на протяжении полутора тысячелетий проявляла замечательную снисходительность к людским слабостям и порокам. Жестоко карая прегрешения против церкви, она легко прощала любые моральные уродства, особенно те, которые компенсировались богатыми дарами. В Европе (и то не везде) положение изменила Реформация, поставившая во главу угла этические вопросы. В англо-германских странах выработался тип протестанта-буржуа, оценивавшего каждый свой шаг с точки зрения морального долга христианина. Интеллигенция в Европе чаще выступала в роли разрушителя буржуазной морали.

В России сложилась обратная ситуация. Религиозную мораль в её крайнем воплощении представляли у нас юродивые да старцы-пустынники; подавляющая же часть православного духовенства не пользовалась моральным авторитетом. В новое время некоторым подобием дельца-пуританина стал в России купец или промышленник из староверов. Но таких было относительно немного, и положение они занимали вдвойне страдательное: для властей эти трезвые и рачительные хозяева оставались подозрительными «раскольниками», а в глазах интеллигенции они выглядели бородачами с большой мошной, угнетающими «народ-страдалец».

Вот так и вышло, что пустующее место носителя нравственного начала занял в России интеллигент, измученный сознанием своего неоплатного долга перед народом. Мораль европейского буржуа и русского интеллигента разнилась очень сильно: первый олицетворял деловитую (и часто безжалостную) честность, а второй - совестливость, замешанную как раз на жалости к угнетённым. Понятие нравственности в России не только не увязывалось с хозяйственной целесообразностью, но прямо противопоставлялось ей.

К началу 1870-х годов сочувствие народным массам развилось в интеллигентской среде до степени религиозного культа. Мужику поклонялись, как идолу; его взгляды, образ мышления, привычки и обычаи рассматривались как образец совершенства. Если же поведение реального мужика слишком явно расходилось с выдуманным идеалом, это объяснялось следующим образом: «Мужик - высший тип человека, который в силу неблагоприятных исторических условий находится на низшей ступени развития».

Служение народу стало верховным критерием в оценке труда художника, поэта, писателя, учёного. Их занятия считались сомнительными и оправдывались лишь в том случае, если ставились на службу «народному благу». С этой же точки зрения классифицировались идеи, идеалы, тенденции. Апогеем такой одержимости сделалось «хождение в народ». Сотни совестливых молодых людей, некоторые из зажиточных и даже знатных семей, отрекались от привычного образа жизни, селились в крестьянских избах, добывали пропитание ремёслами и сезонной работой - и всё это ради того, чтобы вдолбить в головы тёмных крестьян светлые идеалы социализма. Царское правительство их жертв не оценило: оно вылавливало молодых идеалистов, арестовывало их, ссылало и сажало в тюрьмы.

Зеркало для интеллигента

Огромное количество литературных произведений забыто не потому, что заложенные в них образы, мысли и чувства перестали нас волновать, а исключительно из-за того, что были заслонены, завалены грудами произведений более поздних. К таким забытым произведениям относится «История русской интеллигенции», написанная в начале XX века Д. Н. Овсянико-Куликовским.

Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский родился 23 января (4 февраля по новому стилю) 1853 года в Таврической губернии, в имении Каховка, которое его предок полковник Л. М. Куликовский основал на месте захваченной турецкой крепости Ислам-Кермен. В жилах Дмитрия Николаевича смешалась кровь русская, украинская, греческая, польская и турецкая. По одной из линий он - прямой праправнук Екатерины II и Григория Потёмкина. Как у учёного у него тоже было несколько ипостасей: начав научную карьеру как лингвист-санскритолог, он в более поздний период чаще выступает как литературовед, этнограф, психолог, религиовед и культуролог (хотя последнего термина в те времена не существовало).

В молодости Дмитрий Николаевич успел побывать и в движении украинских националистов, и в петербургских революционных кружках (даже издал анонимно в 1877 году в Женеве брошюру «Записки южно-русского социалиста»). Но тяга к исследовательской работе пересилила, и он целиком отдался научным занятиям, сделавшись профессором четырёх российских университетов и почётным членом Петербургской академии наук, которая с 1917 года стала именоваться Российской. Большевистскую революцию Дмитрий Николаевич не принял. Умер он в Одессе 9 октября 1920 года.

Д. Н. Овсянико-Куликовскому принадлежит множество научных трудов по разным специальностям, но по общественной значимости на первое место следует поставить именно «Историю русской интеллигенции». Со времени её издания прошло сто лет, но сегодня эта работа выглядит предельно современной. Она нечто вроде зеркала; правда, заглянув в него, нынешний интеллигент рискует не узнать себя.

Для обозначения объекта исследования автор использует скромное определение «междуклассовая интеллигенция», близкое к уничижительному советскому термину «прослойка». Однако положение этой «прослойки» во второй половине XIX - начале XX века коренным образом отличалось от того, в какое она попала после 1917 года.

Ещё в 1847 году, в апогее сурового царствования Николая I, Белинский в письме Гоголю констатировал, что «титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров». Цари, будучи естественными вождями российской аристократии, не испытывали симпатий к интеллигенции. Тем не менее ни мечущемуся Александру II Освободителю, ни простоватому Александру III Миротворцу, ни тем более чрезвычайно воспитанному Николаю II, именовавшемуся в советских учебниках Кровавым, просто в голову не могло прийти обозвать её «говном» (незабываемое ленинское определение) или посоветовать ей «сбрить бородёнки».

Разумеется, интеллигенты того времени испытывали тяжкие нравственные страдания, терзались неразрешимыми проблемами, мучились от сознания собственной ущербности, ненужности и бессилия - в противном случае они не были бы интеллигентами. Но при этом они сознавали (или им казалось), что их метания, искания и страдания выражают смысл духовного развития России. По словам Овсянико-Куликовского, «всякий сколько-нибудь мыслящий человек чувствовал, что вокруг него творится история, созидается новая жизнь, пробуждаются творческие силы нации и что он сам волей-неволей так или иначе участвует в этом коллективном творчестве».

Будучи литературоведом, Овсянико-Куликовский рассматривает историю русской интеллигенции на материале художественной литературы и отчасти публицистики. Психологические портреты литературных персонажей, начиная с Онегина, Чацкого и Печорина и заканчивая героями произведений А. П. Чехова и П. Д. Боборыкина, даются во взаимосвязи с общественной атмосферой каждой конкретной эпохи. Но, как часто бывает с талантливо написанными книгами, самый яркий персонаж «Истории русской интеллигенции» - её автор.

Овсянико-Куликовский сам плоть от плоти дореволюционной интеллигенции, один из лучших её представителей. В его взглядах, образе мыслей, системе доказательств отразилось мировоззрение этой интеллигенции «первого отжима» - не всей, разумеется, поскольку она была достаточно разнородной, а её так называемой передовой части. Проанализировав главные черты этого мировоззрения, мы сможем понять, в чём была права «передовая интеллигенция» начала XX века, а в чём заблуждалась, увидеть, насколько сбылись её чаяния и прогнозы.

Личность крупного мыслителя часто не укладывается в рамки определённой концепции. Например, П. Я. Чаадаев, которого принято числить западником, высказывал и суждения вполне славянофильские, а И. В. Киреевский, считающийся одним из отцов-основателей славянофильства, сетовал, что некоторые соратники по образу мыслей дальше от него, чем заведомый западник Т. Н. Грановский. Овсянико-Куликовский тоже шире представляемой им идеологии. При чтении «Истории русской интеллигенции» возникает стойкое ощущение, что автор борется с собственной наблюдательностью, заставлявшей его сомневаться в универсальности усвоенных теорий. И явного победителя в этой внутренней борьбе обнаружить трудно.

Универсальность прогресса

Едва ли не главной чертой «передовой интеллигенции» была неколебимая вера в общественный прогресс, имеющий характер равномерного поступательного движения. Сторонники прогресса представляют собой «передовую часть общества» (это выражение наряду с «передовыми кругами», «передовой идеологией» и т.п. многократно повторяется в «Истории русской интеллигенции»). Пути развития любого общества определяются универсальными законами. Неважно, что за люди образуют это общество, каковы их обычаи и привычки. Русский народ, как и все прочие, «поверх и вопреки мерзости запустения» движется к неизбежной победе чистого и прекрасного общечеловеческого идеала - к свободе, «раскрепощению личности», расширению общественной инициативы, «наконец - созданию политической самодеятельности народа» (завуалированное обозначение республиканского строя).

Каким образом люди распорядятся свободой? Всякой ли личности следует «раскрепощаться»? Готов ли народ проявлять общественную и политическую инициативу? Обсуждать эти вопросы в «передовых кругах» считалось чем-то неприличным.

Овсянико-Куликовский не закрывает глаза на «русское безволие, нашу косность, лень, вялость и т. д.». Он, однако, надеется, отсеяв всё наносное, извлечь «норму, т.е. здоровое выражение русского национального уклада воли». Дело за малым: надо лишь устранить «всё явно анормальное, патологическое, мысленно “выпрямить” наш “волевой аппарат” и таким образом отчасти предварить то, что должна сделать сама жизнь».

Сомневаться в реальности прогресса, в том числе общественного, действительно не очень разумно. За последние полсотни лет в развитых странах общество изменилось разительно. Темнокожий президент в США; почти полное исчезновение диктатур в Латинской Америке; признание однополых браков; ограничение свободы слова по мотивам политкорректности; защита прав террористов, взятых в плен на поле боя с оружием в руках; всплески общественного негодования из-за единичных жертв в военных конфликтах - всё это наиболее яркие примеры происшедших изменений.

Однако общественный прогресс не имеет линейного характера. Где-то он идёт быстрее, где-то медленнее. Одновременно в ряде стран на протяжении десятилетий происходит регресс, причём не только социальный, но и экономический. «Экономические чудеса» происходят в Сингапуре, Южной Корее, Вьетнаме, но никаких их признаков нет в Камбодже, Бирме, Северной Корее, ни в одной африканской стране. Рассчитывать, что «сама жизнь» непременно «должна» что-то исправить, значит проявлять необоснованный оптимизм. Может, когда-нибудь она действительно исправит, но ждать этого придётся слишком долго.

Иногда вера в универсальные законы общественного развития побуждает Овсянико-Куликовского игнорировать «неудобный» литературный материал. Он обрушивает суровую критику на беззащитного увальня Обломова, но ни словом не упоминает Константина Лёвина («Анна Каренина» Л. Н. Толстого) - типичного русского интеллигента, органически неспособного к общественной деятельности и не интересующегося ею. «Судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, - говорит Лёвин в романе, - я не понимаю и не могу. Для меня земские учреждения просто повинность платить восемнадцать копеек с десятины, ездить в город, ночевать с клопами и слушать всякий вздор и гадости, а личный интерес меня не побуждает. Рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести в городе, где я не живу; быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры…»

Сто сорок лет минуло с тех пор, отгремели революционные бури начала и конца ХХ века, а неспособность и нежелание заниматься общественными делами живы в полной мере во всех слоях общества. В результате мы имеем то, что имеем.

Подспудное стремление не замечать вещей, которые не укладываются в рамки «универсальных теорий», заставляет интеллигентного автора «Истории русской интеллигенции» обойти вниманием и столь знаковые фигуры, как акцизница-эмансипе Бизюкина и народный учитель Варнава Препотенский («Соборяне» Н. С. Лескова). Однако именно подобным недоучкам, доводящим до крайнего примитива любую здравую идею, принадлежало очень недалёкое будущее.

При всём при этом автор «Истории русской интеллигенции» не отрицал, что особенности национального характера влияют на ход общественного развития. Он признавал, что русские люди «с большей готовностью, чем другие народы», готовы «послушно и понуро» полагаться на волю либо случая, либо вождя, «избавляя себя от труда хотеть и действовать». Он констатировал глубинные корни обломовщины: «Теперь, по истечении пятидесяти лет, стало наконец более или менее ясно, что есть какой-то дефект в волевой функции нашей национальной психологии, препятствующий нам выработать определённые, стойкие, отвечающие духу и потребности времени формы общественного творчества».

Он обращал внимание на отсутствие уважения к личности, отмеченное, в частности, Г. Успенским: «Миллионы живут, “как прочие”, причём каждый отдельно из этих прочих чувствует и сознаёт, что во всех смыслах цена ему грош, как вобле, и что он что-нибудь значит только в куче». Именно неготовность полностью задавить в себе наблюдательность и логику в угоду схемам возвышает Овсянико-Куликовского над такими его младшими современниками-марксистами, как А. В. Луначарский, В. М. Фриче или В. В. Воровский.

Культ материализма и науки

Светлое будущее человечества «передовая интеллигенция» связывала с развитием науки, которая противопоставлялась всем прочим аспектам человеческого бытия. По мнению Овсянико-Куликовского, в ходе прогрессивного развития общественная и политическая жизнь постепенно освободятся от воздействия идеалов. На смену «субъективным» понятиям истины и справедливости, «возведённым на степень какого-то религиозного культа», придёт объективное научное мышление. Выводя родословную русской интеллигенции от «кающихся дворян», причиной их появления он считал не гипертрофированную совестливость и не влияние идей Просвещения, а «материальную захудалость» и «социальное разложение» дворянского класса.

Тем более не признавала «передовая интеллигенция» самостоятельного значения эстетических факторов. «Так называемое эстетическое наслаждение», по мнению Овсянико-Куликовского, это «как бы награда человеку за разумное, целесообразное, благотворное отношение к данному делу, к другому человеку, к науке, искусству и т. д.».

XIX столетие - век торжества науки, но не науки в целом, а её механистической ипостаси, преимущественно в физике и биологии. Прямым следствием этой однобокости стали позитивизм и вульгарный материализм. Из успехов естественных наук многие сделали вывод, что наука уже объяснила всё. Между тем именно в первом десятилетии XX века, когда Овсянико-Куликовский писал и издавал «Историю русской интеллигенции», возникают квантовая механика и теория относительности, наглядно продемонстрировавшие почти ирреальную сложность мироздания.

Лишь в 1930-х годах оформилась этология - наука о поведении животных в естественной среде, позволившая отыскать корни человеческой морали в жизни животных сообществ. Оказалось, что понятия «идеал», «истина», «справедливость», «совесть» вовсе не столь уж «субъективны», что они отражают на рациональном уровне древние механизмы, скрепляющие существование любого здорового сообщества. В демократических США и авторитарном Китае моральные нормы одинаково суровы, хотя сильно разнятся по содержанию.

В России, где и славянофилы и западники отмечали исторический «перевес силы материальной над силою нравственной образованности» (И. В. Киреевский), вульгарный материализм был легко усвоен «передовой интеллигенцией». В. И. Ленин призвал подчинить мораль классовой борьбе, а немного позже и в благопристойной Германии Гитлер освободил соотечественников «от химеры, именуемой совестью». Мало кто догадывался в то время, что отказ от морали не даёт обществу преимуществ, а, напротив, разрушает его основы. Впрочем, современные «прагматики» этих тонкостей до сих пор не поняли.

Что касается эстетической концепции «передовой интеллигенции», вряд ли она заслуживает серьёзной критики. Если эстетическое чутьё является наградой за добродетель, то сомнительные в моральном плане Байрон, Лермонтов, Верлен или Рембо должны были бы сильно уступать проповедникам типа Руссо или Чернышевского.

Как убеждённый сторонник единообразного прогресса, Овсянико-Куликовский не мог не быть западником. Славянофилов он, по сути, не причисляет к интеллигенции, лишь мельком упоминая имена Хомякова, Ив. Киреевского, Аксаковых. Ему смешно русское мессианство, воплощенное Ф. М. Достоевским в высказываниях образцового старца Зосимы («Братья Карамазовы»): «Из народа спасение выйдет, из веры и смирения его... спасёт бог людей своих, ибо велика Россия смирением своим. Мечтаю видеть и как бы уже вижу ясно наше грядущее: ибо будет так, что даже самый развращённый богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего пред бедным, а бедный, видя смирение сие, поймёт и уступит ему, с радостью и лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на то идёт». Овсянико-Куликовский называет эти пророчества «пародийными».

По этому поводу можно заметить, что во времена наивысшего могущества Российской империи расхождение взглядов Достоевского с реальностью выглядело далеко не таким вопиющим, как сейчас. Неумеренные надежды западников на всесилие науки, призванной заменить «субъективные» понятия «истины» и «справедливости», сегодня, пожалуй, выглядят не менее забавно, чем упования славянофилов на пробуждение совести у российских толстосумов.

Решение рокового вопроса

В начале XX века вопрос об отношениях между интеллигенцией и народом особенно обострился в связи с революционными событиями 1905 года. Интеллигенция, по выражению Овсянико-Куликовского, ждала «со стороны народа спроса на свой труд, сочувствия, понимания, отклика. И когда оказывается, что нет оттуда ни спроса, ни сочувствия, ни отклика, - вот тогда-то и начинается та трагедия, которая выпала на долю русской интеллигенции». Ему, правда, казалось, что пропасть между интеллигенцией и народом сокращается и скоро вообще исчезнет. Однако он добросовестно зафиксировал существующий страх перед стихией народной жизни, «где личность человеческая обесценивается и исчезает, и где вступают в силу законы массовой психологии. “Слияние с народом” моментально теряет всю свою поэзию. Оно превращается в обезличение, в самозаклание личности, не искупаемое никакой надеждой на возможность влиять, просвещать, “действовать” в народной среде. Как может капля “действовать” в океане?»

Ещё в 1877 году Г. Успенский в очерке «Овца без стада» нарисовал образ «балашовского барина»: «Ехал я к вам, - говорит этот персонаж деревенским мужикам, - думаю, буду жить с вами, помогать, хлопотать за вас, за вашу крестьянскую семью. Я думал, что деревня - это простая семья, в которой только и можно жить... А у них тут не только никакой семьи не оказывается - какое! Лезут друг от друга в разные стороны...» Так, общинники высекли за неуплату 12 рублей своего односельчанина, который выиграл для них судебное дело на тысячи рублей, и оправдываются тем, что «в случае ежели что, и Евсей твой тоже бы нашего брата не помиловал... Прикажут наказать да прут в руки дадут, так и Евсей твой...» «Вот и сливайся с ними! - ужасается «балашовский барин». - Сегодня я сольюсь, а они меня завтра в волости выдерут, либо самого заставят драть...»

Издание многотомного собрания сочинений Овсянико-Куликовского, включавшего в том числе «Историю русской интеллигенции», началось в 1909 году. И в том же году семеро философов и публицистов (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, М. О. Гершензон, А. С. Изгоев, Б. А. Кистяковский, П. Б. Струве, С. Л. Франк) выпустили сборник статей «Вехи», в котором подвергли критике все аспекты интеллигентской идеологии - позитивизм, материализм, атеизм, а главное, политический радикализм во всех его видах - народническом, марксистском и европейски-демократическом.

В качестве иллюстрации приведу короткую выдержку из статьи П. Б. Струве: «Идейной формой русской интеллигенции является её отщепенство, её отчуждение от государства и враждебность к нему… Для интеллигентского отщепенства характерны не только его противогосударственный характер, но и его безрелигиозность… Интеллигентская доктрина служения народу не предполагала никаких обязанностей у народа и не ставила ему самому никаких воспитательных задач… Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнузданность и деморализацию».

Веховцы утверждали, что Манифест 17 октября 1905 года предоставил достаточно свободы для созидательной деятельности. Интеллигенции пора распрощаться с революционной фразеологией и заняться реальным улучшением условий народной жизни, а прежде всего - исправлением собственных недостатков.

Появление «Вех» вызвало бурную полемику в печати и повсеместные публичные дискуссии. Лидер кадетов П. Н. Милюков совершил лекционное турне по городам России, опровергая веховские взгляды. И левая печать заклеймила «Вехи» как апологию предательства.

Овсянико-Куликовский в «Истории русской интеллигенции» выступает, скорее, защитником интеллигентской традиции. Правда, «поклонение мужику» для него - пройденный этап. Тем не менее он ставит в вину профессору Николаю Степановичу («Скучная история» Чехова), что тот находил счастье в научной работе и умирает с уверенностью, «что прожил жизнь полезную, прекрасную и счастливую». Для правоверного интеллигента такое состояние духа - «блаженная иллюзия». Как в самом деле возможно наслаждаться наукой, если народ страдает?

«И всё сбылось и не сбылось…»

В спорах вокруг «Вех» если не точку, то жирное многоточие поставили события октября 1917 года.

Овсянико-Куликовский, обладавший тонким чутьём и хорошим пониманием общественной психологии, предвидел скорое наступление «эпохи упрощения с его кажущейся правильностью, с его фиктивною доказательностью, с обманчивою и “прозрачною ясностью”». Такое развитие событий он считал неизбежным и даже полезным. Эпоха «прозрачной ясности» в самом деле наступила, жёстко разделив всё население сперва по социальному происхождению, а затем ещё на «верных линии» и «уклонистов».

«История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина, казавшаяся злой издёвкой над российскими реалиями, по отношению к послеоктябрьской действительности выглядит излишне оптимистичной. Щедринскому Угрюм-Бурчееву так и не удалось превратить Глупов в Непреклонск. Он смирился перед природной стихией: «Река всё текла и всё шире разливалась и затопляла берега». Стоило ему заснуть, как глуповцы немедленно убедились, «что это подлинный идиот - и ничего более». В советской же реальности и Непреклонск был построен, и реки покорены («Человек сказал Днепру: / Я стеной тебя запру! / Ты с вершины будешь прыгать, / Ты машины будешь двигать!»), а скончавшийся более полувека назад вождь «в военного покроя сюртуке, застёгнутом на все пуговицы», поныне остаётся самым популярным государственным деятелем.

Интеллигенция страстно жаждала революции, готовила для неё почву - и стала одной из главных её жертв. Придя к власти, большевики немедленно занялись народом, до которого у царей за два века так и не дошли руки. «Роковая» проблема отношений между интеллигенцией и народом была решена кардинальным образом. Дети неграмотных мужиков в комплекте со вторым изданием крепостного права в виде колхозов получили семилетнее, а то и среднее образование. Интеллигенты частью были уничтожены, частью эмигрировали, остальные, волей Коммунистической партии избавленные от забот о народе, сжались, съёжились, сосредоточившись на проблеме собственного выживания.

На страницах художественной литературы место Рудина, Базарова, дяди Вани и трёх сестер заняли Мастер, «мотающий» срок в психиатрической клинике («Мастер и Маргарита» М. А. Булгакова), Николай Кавалеров, завидующий колбаснику-партийцу Бабичеву («Зависть» Ю. К. Олеши), лицемер-профессор Иван Антонович («Два капитана» В. А. Каверина) да нелепый бездельник Васисуалий Лоханкин («Золотой телёнок» И. Ильфа и Е. Петрова), которого в полном согласии с опасениями «балашовского барина» высек-таки «народ» в лице жильцов «Вороньей слободки».

Позже интеллигенция вообще исчезнет со страниц советской литературы (язык не поворачивается назвать интеллигентами передовых директоров и инженеров, сражающихся с отсталыми директорами и инженерами за выполнение и перевыполнение производственных планов).

Последствия научно-технического прогресса, однако, не совпадали с планами партии. После Великой Отечественной войны уже в рамках советской системы, нуждающейся в ядерных и термоядерных бомбах, ракетах и других атрибутах современного общества, сложилась социальная общность, по старинке именуемая интеллигенцией. В послесталинское время «советская интеллигенция», занимавшая экономически достаточно выгодное положение в обществе, прошла путь от искренней веры в коммунистическое будущее до поисков идеологических альтернатив - стихи Гумилёва и Цветаевой, славянофильство, православие, идеалы западной демократии.

Реформы 1990-х годов физически разрушили «советскую интеллигенцию», превратив массу вчерашних инженеров и научных работников в челночников и ларёчников. Положение постсоветской интеллигенции каждый имеет возможность оценить самостоятельно - «ходить бывает склизко по камешкам иным, итак, о том, что близко, мы лучше умолчим».

В романе Достоевского «Подросток» Версилов говорит: «У нас создался веками какой-то ещё нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире, - тип всемирного боления за всех. Это - тип русский, но так как он взят в высшем культурном слое народа русского, то, стало быть, я имею честь принадлежать к нему. Он хранит в себе будущее России. Нас, может быть, всего только тысяча человек - может, более, может, менее, - но вся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу. Скажут - мало, вознегодуют, что на тысячу человек истрачено столько веков и столько миллионов народу. По-моему, не мало».

Овсянико-Куликовский (Дмитрий Николаевич)

— историк культуры и критик. Родился в помещичьей семье Таврической губернии в 1853 г., учился в симферопольской гимназии и новороссийском университете. Пробыв 5 лет за границей, защитил в московском университете pro venia legendi этюд: "Разбор ведийского мифа о соколе, принесшем цветок Сомы" (М., 1882) и стал приват-доцентом в новороссийском университете. В 1885 г. защитил в Харькове диссертацию на магистра: "Опыт изучения вакхических культов индоевропейской древности. Часть 1. Культ божества Soma в древней Индии в эпоху вед" (Одесса, 1884). В 1887 г. защитил в новороссийском университете диссертацию на степень доктора "К истории культа огня у индусов в эпоху вед" (Одесса, 1887; излож. по франц. в "Revue de l"histoire des religions", 1889, под загл. "Les trois feux sacrés du Rig-Veda"). В том же году назначен профессором в казанский университет; в 1888 г. переведен в харьковский университет, где преподает сравнительную грамматику индоевропейских языков и санскрит. Состоит редактором "Записок Императорского Харьковского Университета". Кроме названных выше, О.-Куликовскому принадлежат еще следующие труды: "К вопросу о "быке" в религиозных представлениях древнего Востока" (Одесса, 1885), "Ведийские этюды. Indra-viçvacarsani" ("Журн. Мин. Нар. Пр.", 1891, № 3), "Религия индусов в эпоху вед" ("Вестник Европы", 1892, апрель-май), "Ведийские этюды. Сыны Адити" ("Ж. М. Н. Пр.", 1892, № 12), "Зачатки философского сознания у древних индусов" ("Русское Богатство", 1884), "Очерки истории мысли" ("Вопросы Философии и Психологии" , 1889 и 1890), "Лингвистика, как наука" ("Русская Мысль", 1888), "Потебня, как языковед-мыслитель" ("Киев. Старина", 1893), "Язык и искусство" (СПб., 1895, брошюра), "Очерки науки о языке" ("Русс. Мысль", 1896, декабрь), "Из синтаксических наблюдений. К вопросу об употреблении индикатива в ведийском санскрите" (сборник "Χαριστηρια", изданный в честь профессора О. Е. Корша, Москва, 1896), "Синтаксические наблюдения. К вопросу о составном сказуемом" (печатается в "Журнале Мин. Народного Просвещения") "Культурные пионеры" ("Слово", 1878 и 1880), "Самоубийцы и Нирвана" ("Слово", 1880), "Провинциальная печать" ("Слово", 1831), "Секта людей божиих" ("Слово", 1880), "Тургенев и Толстой" ("Сев. Вестник", 1894 -97). Статьи о Тургеневе изданы отдельно: "Этюды о творчестве И. С. Тургенева" (Харьков, 1896). Книга о творчестве И. С. Тургенева, прекрасно написанная, стоящая на эволюционной точке зрения, является одной из первых попыток в нашей литературе научной критики. Лучшие ее страницы посвящены оценке тургеневского пессимизма, выразившегося в "Довольно". В брошюре о языке и искусстве О.-Куликовский делает попытку популяризировать современные общие положения лингвистики об участии языка в подготовке понятий, о значении и роли в языке художественного образа и внешней формы. Обширная статья об А. А. Потебне , как языковеде-мыслителе, представляет талантливую популяризацию и свод основных положений знаменитого ученого. Филологические труды А. А. Потебни , по содержанию и изложению, принадлежат к числу книг, трудно читаемых и мало доступных; ясное и систематическое изложение основных их положений в передаче О.-Куликовским делает его брошюру весьма полезной.

ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ Дмитрий Николаевич

(1853-1920) - видный русский литературовед и санскритолог. Р. в семье крупного таврического помещика. Высшее образование получил в Петербургском, а потом в Новоросс. университетах. По окончании Новороссийского университета работал в Петербурге у известного санскритолога, проф. И. П. Минаева, при помощи которого близко познакомился с лингвистическими теориями В. Гумбольдта, Штейнталя, Лацаруса, Макса Мюллера, Лазаря Гейера и др. В 1877 О.-К. «был оставлен при Новороссийском университете и командирован за границу для приготовления к кафедре сравнительного языкознания и санскрита. Молодому О.-К. было свойственно увлечение социалистическими идеями - в 1877 в Женеве конспиративно, без указания автора, была издана его брошюра «Записки южно-русского социалиста». Вращаясь в среде лиц, боровшихся за возрождение Украины («Громада»), затем в среде эмигрантов (Драгоманова, Лопатина, Чайковского и др.), а в предреволюционный период - в левокадетских, а иногда и легальномарксистских кругах, Овсянико-Куликовский никогда не был активным участником той или другой партии.


Защитив в 1887 докторскую диссертацию «К истории культа огня у индусов в эпоху Вед», О.-К. получил место профессора в Казанском университете, откуда через год перевелся профессором в Харьков. Здесь и развернулась научно-литературная деятельность О.-К. периода 1885-1905. К началу 90-х гг. О.-К. начал применять так называемый психологический метод, разработанный на основе принципов Потебни , преимущественно к художественной литературе и проблемам теории и психологии художественного творчества.


Ко второй половине 80-х гг. в О.-К. не осталось и следа от той оппозиционной настроенности, к-рая делала его врагом метафизики и так называемого «искусства для искусства». Подобного рода «нигилизм» стал ему казаться не более как «догматическим», а то и просто «обывательским» мышлением... Увлечение же народническими и социалистическими идеями и даже столь пленявшим его культом «науки» и в частности социологии в духе строгого позитивизма представлялось ему увлечением «шаблонными идеями», «истинами», принятыми на веру. «Очарованный» метафизическими идеями «Бесконечного» и «Вечного», культом личности и «внутренней свободы» в эклектическом соединении с дарвиновской теорией эволюции, О.-К. стал наиболее выдающимся у нас представителем того течения, к-рое известно как «психологизм» или «панпсихологизм» и к-рое было призвано служить «научно-эмпирическим» фактором в борьбе прежде всего с остатками «нигилизма» и «утилитаризма» революционного народничества, но в то же время и с вульгарно-идеалистической реакционной схоластикой университетской науки. Под влиянием механически-психологического течения в связи с особой классификацией науки О.-К. начал рассматривать все идеологические надстройки (науку, искусство, право и т. д.) как комплексы явлений, к-рые существуют только в переживаниях отдельных людей, как субъективные проявления вечно развивающегося так наз. «объективного духа» (отнюдь не в гегелевском смысле), наконец как продукты чисто индивидуальной «душевной деятельности», приходя к таким построениям в общих вопросах познания, которые вполне аналогичны концепции философа Э. Маха и его последователей.


Наука определяется О.-К. как «познание и разработка идеи бесконечного в его космических формах», а искусство - как дающее нам то же самое в формах «человеческого выражения». Но в таком понимании эта вездесущая идея вечности и бесконечности приобретает значение какой-то новой позитивной «сущности вещей». Для ее познания оказывается необходимым и достаточным «превращать факты - в явления» нашего субъективного сознания (наука) и в частности факты жизни - в так наз. «законообразную» действительность (искусство). Иначе говоря, в искусстве и науке мы познаем не внешний мир, существующий вне нас и независимо от нашего субъективного сознания, а лишь продукты нашей индивидуальной «душевной деятельности» (Кант, Гумбольдт, Потебня , Мах, Бергсон).

С половины 90-х гг. О.-К. работает преимущественно в области русской литературы. В 1896 появляются «Этюды о творчестве И. С. Тургенева», где впервые нашла применение методология литературоведа-психолога. После этой книги вскоре выходит ряд таких же монографий и статей о других классиках русской литературы: «Гоголь», «Пушкин», «Лев Толстой как художник» (1899), «Лермонтов» (1914), «Грибоедов», «Этюды о творчестве Чехова» и т. д. Анализируя психологию немногих из созданных данным писателем образов-характеров, в к-рых О.-К. усматривает постановку наиболее значительных «общечеловеческих» проблем и так наз. «вечных вопросов», он стремится раскрыть особенность натуры, характера, склада ума и даже темперамента поэта-художника. Если в некоторых случаях он и касается идеологических вопросов, то исключительно в целях уяснения миросозерцания и общей лит-ой направленности самого писателя, притом опять-таки исключительно для лучшей обрисовки склада его ума и самой натуры. Из огромного и многообразного художественного наследия Тургенева, Гоголя, Пушкина, Толстого и т. д. О.-К. произвольно выделяет лишь те моменты, к-рые могут быть использованы как конкретный литературный материал для построения психологии и теории художественного творчества. Напр. самые понятия о стиле и жанрах этих писателей у О.-К. начисто отсутствуют. В психологически-углубленных анализах «общественно-психологических типов» поместно-дворянской и разночинной интеллигенции (Чацкий, Базаров, Каратаев и др.) нетрудно вскрыть субъективизм научных построений Овсянико-Куликовского. Все эти очерки представляют собой общественно-психологические характеристики действующих персонажей, анализ художественного процесса творчества на конкретном материале и главным образом попытки реконструировать «творческую личность» поэта.


Его анализ произведений художественной литературы представляет собой, с одной стороны, раскрытие того строя чувств и мыслей, для апперцепции к-рого может служить данный образ, а с другой - восполнение той творческой работы, к-рую производил сам автор и посильным соучастником к-рой выступает и критик своими «пояснительными примечаниями» к живописи художника и психологическим комментарием. Так напр., анализируя «Дворянское гнездо», О.-К. стремится раскрыть те сокровенные пружины души Лизы, «игру ее тайных и таинственных движений», в которых он ищет объяснения этого образа, попутно вскрывая те художественные приемы (напр. взаимоотношения Лемма, Лаврецкого и Лизы), при помощи к-рых Тургенев достигает своей цели. Ключ к пониманию образа Лизы О.-К. ищет не в условиях социальной действительности 40-50-х гг., изображенной Тургеневым с позиций дворянского либерализма, а в личных особенностях натуры Лизы, в каком-то особом ее религиозном призвании, которое уподобляется призванию в искусстве, науке и т. д. Анализируя образ Базарова, О.-К. не в состоянии объяснить его как классовое явление, как попытку Тургенева изобразить классово чуждый ему образ революционера-разночинца. Наоборот, «наперекор этой бренности явлений» О.-К. рассматривает Базарова как обобщающий образ, в котором «ищет воплотиться... нечто общее, человеческое, важное для познания и понимания той или другой стороны духа». В образе Базарова, как оказывается, обнаруживается характерная черта всей этой эпохи, лучшим выразителем которой является Тургенев, - крайнее развитие личности «в направлении эгоистическом и отсутствие гармонии между личностью и обществом», - эпохи, когда на почве индивидуализма «возвеличение личности, ее апофеоз шли рядом с ее крушением, ее ничтожеством». С надклассовой, общечеловеческой точки зрения ведется анализ и в других монографиях - о Гоголе, Пушкине, Лермонтове, Гейне. Ближе к социологизму Овсянико-Куликовский в своей монографии о Толстом и некоторых статьях последнего периода его деятельности. Наряду с классификацией образов Толстого по национальному признаку применяется уже и классовый принцип и социально-психологический анализ субъективных и объективных элементов в его творчестве, основные особенности которого О.-К. выводит из его барской психологии. Однако и здесь социологизм О.-К. остается абстрактным, изучающим не класс, а среду (в этом отношении бесспорное влияние оказало на него учение Тэна).


Основной порок научно-литературных работ О.-К. как литературоведа, психолога и литературного критика лежит в субъективно-идеалистических основах его методологии.


Главное значение обширного научного наследия О.-К. обнаруживается не в области истории литературы, подлинные задачи к-рой были ему глубоко чужды, не в области лит-ой критики, т. к. научно изучать напр. произведения последних десятилетий и особенно современные он считал и методологически и фактически невозможным, наконец даже не в области исследования специальных вопросов теории поэзии и прозы, для которой он так много поработал, но к-рая фактически превращалась у него в психологию поэзии и прозы. Подлинное и действительно крупное значение О.-К., критические очерки к-рого получили всеобщее распространение, заключается в том, что, базируясь на учении Потебни , он ввел проблемы теории литературы, в к-рой еще полностью царили схоластически-идеалистические теории (до О.-К. не только идеи Веселовского, но и Потебни оставались за семью замками), в широкий научный и школьный обиход. О.-К. много сделал и в плане постановки проблем психологии творчества (см. «Вопросы теории и психологии творчества»). Работы О.-К. ввели в оборот целый ряд новых литературных теорий и рабочих гипотез. Такова проблема «понимания» как творческого акта, теория «наблюдательного» и «экспериментального» искусства, проблема реализма в искусстве, теория лирики как творчества ритмов в отличие от драмы и эпоса как образной поэзии и т. д. Разумеется следует при этом помнить, что, поставив эти проблемы, О.-К. оказался не в состоянии их верно решить, и работы его могут быть марксизмом использованы только частично и с сугубой осторожностью.


Существенные методические дефекты в работах О.-К. непосредственно вытекают из того положения, что анализ процесса творчества Овсянико-Куликовский из объекта самостоятельной отрасли знания превращает в особый метод истории и теории литературы и лит-ой критики. Такое смешение объектов, задач и методов смежных дисциплин делает работы О.-К. недиференцированными, эклектичными и пред лицом нашей современности неполноценными, несмотря на то, что они заключают в себе много интересных и любопытных высказываний по основным вопросам, связанным как с творчеством наших классиков, так и с теорией поэзии и прозы. Психология художественного творчества как особая дисциплина сможет успешно разрешить чрезвычайно сложные и трудные задачи, стоящие перед нами, только при том непременном условии, если она всецело будет базироваться на марксистско-ленинской методологии и классовом анализе художественных явлений (см. Творчество).

Библиография:

I. Сочинения, 9 тт., СПБ, 1907-1911; То же, издание 2-е, И. Овсянико-Куликовский, СПБ, 1912-1914 (отд. томы выдержали по 5 изд.); Собр. сочин., Гиз, М., 1923-1924 (Т. I - Н. В. Гоголь; т. II - И. С. Тургенев; т. III - Л. Н. Толстой; т. IV - А. С. Пушкин; том V - Герцен , Белинский , Добролюбов, Михайловский , Короленко, Чехов, Горький, Андреев; т. VI - Статьи по теории поэзии, по психологии творчества, о религии индусов в эпоху Вед и др.; тт. VII-IX - История русской интеллигенции (три части); Воспоминания, изд. «Время», П., 1923.

II. Горнфельд А., Экспериментальное искусство, «Русское богатство», 1904, I; Райнов Т., «Психология творчества» Д. Н. Овсянико-Куликовского, «Вопросы теории и психологии творчества», т. V, Харьков, 1914; Плотников И., Психологическая школа в языкознании и методика русского языка, Курск, 1919 (см. гл. X - О.-К., его труды по языкознанию и теории поэзии; гл. XI - О.-К. как критик; гл. XII - Методологические статьи О.-К.; гл. XIII - Значение трудов О.-К. для методики русского языка); Кутателадзе Н., Схемы и критические статьи акад. Овсянико-Куликовского (разбор трудов по истории русской литературы), «Филологические записки», 1917, I; Горнфельд А., Д. Н. Овсянико-Куликовский и современная литературная критика (Речь), «Начала», 1922, № 2 (и в книге его: Боевые отклики на мирные темы, Ленинград, 1924); Казанович Е., Д. Н. Овсянико-Куликовский на Бестужевских курсах (Воспоминания и впечатления курсистки) (Речь), там же, 1922, № 2.

III. Словарь членов Общества любителей российской словесности при Московском университете, М., 1911; Владиславлев И. В., Русские писатели, изд. 4-е, М. - Л., 1924.