Пастернака Памяти М. Цветаевой. О стихотворении Б. Пастернака "Памяти Марины Цветаевой"

ХУДОЖНИК

Мне по душе строптивый норов
Артиста в силе: он отвык
От фраз, и прячется от взоров,
И собственных стыдится книг.

Но всем известен этот облик.
Он миг для пряток прозевал.
Назад не повернуть оглобли,
Хотя б и затаясь в подвал.

Судьбы под землю не заямить.
Как быть? Неясная сперва,
При жизни переходит в память
Его признавшая молва.

Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.

Как поселенье на Гольфштреме,
Он создан весь земным теплом.
В его залив вкатило время
Все, что ушло за волнолом.

Он жаждал воли и покоя,
А годы шли примерно так,
Как облака над мастерскою,
Где горбился его верстак.

Еловый бурелом,
Обрыв тропы овечьей.
Нас много за столом,
Приборы, звезды, свечи.

Как пылкий дифирамб,
Все затмевая оптом,
Огнем садовых ламп
Тицьян Табидзе обдан.

Сейчас он речь начнет
И мыслью – на прицеле.
Он слово почерпнет
Из этого ущелья.

Он курит, подперев
Рукою подбородок,
Он строг, как барельеф,
И чист, как самородок.

Он плотен, он шатен,
Он смертен, и, однако,
Таким, как он, Роден
Изобразил Бальзака.

Он в глыбе поселен,
Чтоб в тысяче градаций
Из каменных пелен
Все явственней рождаться.

Свой непомерный дар
Едва, как свечку, тепля,
Он – пира перегар
В рассветном сером пепле.

Лето 1936

ЛЕТНИЙ ДЕНЬ

У нас весною до зари
Костры на огороде, -
Языческие алтари
На пире плодородья.

Перегорает целина
И парит спозаранку,
И вся земля раскалена,
Как жаркая лежанка.

Я за работой земляной
С себя рубашку скину,
И в спину мне ударит зной
И обожжет, как глину.

Я стану, где сильней припек,
И там, глаза зажмуря,
Покроюсь с головы до ног
Горшечною лазурью.

А ночь войдет в мой мезонин
И, высунувшись в сени,
Меня наполнит, как кувшин,
Водою и сиренью.

Она отмоет верхний слой
С похолодевших стенок
И даст какой-нибудь одной
Из здешних уроженок.

И распустившийся побег
Потянется к свободе,
Устраиваясь на ночлег
На крашеном комоде.

1940, 1942

СОСНЫ

В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.

Трава на просеке сосновой
Непроходима и густа.
Мы переглянемся – и снова
Меняем позы и места.

И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болей и эпидемий
И смерти освобождены.

С намеренным однообразьем,
Как мазь, густая синева
Ложится зайчиками наземь
И пачкает нам рукава.

Мы делим отдых краснолесья,
Под копошенье мураша
Сосновою снотворной смесью
Лимона с ладаном дыша.

И так неистовы на синем
Разбеги огненных стволов,
И мы так долго рук не вынем
Из-под заломленных голов,

И столько широты во взоре,
И так покорно все извне,
Что где-то за стволами море
Мерещится все время мне.

Там волны выше этих веток,
И, сваливаясь с валуна,
Обрушивают град креветок
Со взбаламученного дна.

А вечерами за буксиром
На пробках тянется заря
И отливает рыбьим жиром
И мглистой дымкой янтаря.

Смеркается, и постепенно
Луна хоронит все следы
Под белой магиею пены
И черной магией воды.

А волны все шумней и выше,
И публика на поплавке
Толпится у столба с афишей,
Не различимой вдалеке.

ЛОЖНАЯ ТРЕВОГА

Корыта и ушаты,
Нескладица с утра,
Дождливые закаты,
Сырые вечера.

Проглоченные слезы
Во вздохах темноты,
И зовы паровоза
С шестнадцатой версты.

И ранние потемки
В саду и на дворе,
И мелкие поломки,
И всё как в сентябре.

А днем простор осенний
Пронизывает вой
Тоскою голошенья
С погоста за рекой.

Когда рыданье вдовье
Относит за бугор,
Я с нею всею кровью
И вижу смерть в упор.

Я вижу из передней
В окно, как всякий год,
Своей поры последней
Отсроченный приход.

Пути себе расчистив,
На жизнь мою с холма
Сквозь желтый ужас листьев
Уставилась зима.

ОПЯТЬ ВЕСНА

Поезд ушел. Насыпь черна.
Где я дорогу впотьмах раздобуду?
Неузнаваемая сторона,
Хоть я и сутки только отсюда.
Замер на шпалах лязг чугуна.
Вдруг – что за новая, право, причуда:
Сутолка, кумушек пересуды.
Что их попутал за сатана?

Где я обрывки этих речей
Слышал уж как-то порой прошлогодней?
Ах, это сызнова, верно, сегодня
Вышел из рощи ночью ручей.
Это, как в прежние времена,
Сдвинула льдины и вздулась запруда.
Это поистине новое чудо,
Это, как прежде, снова весна.

Это она, это она,
Это ее чародейство и диво,
Это ее телогрейка за ивой,
Плечи, косынка, стан и спина.
Это снегурка у края обрыва.
Это о ней из оврага со дна
Льется без умолку бред торопливый
Полубезумного болтуна.

Это пред ней, заливая преграды,
Тонет в чаду водяном быстрина,
Лампой висячего водопада
В круче с шипеньем пригвождена.
Это, зубами стуча от простуды,
Льется чрез край ледяная струя
В пруд и из пруда в другую посуду.
Речь половодья – бред бытия.

ИНЕЙ

Глухая пора листопада.
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.

Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.

Ты завтра очнешься от спячки
И, выйдя на зимнюю гладь,
Опять за углом водокачки
Как вкопанный будешь стоять.

Опять эти белые мухи,
И крыши, и святочный дед,
И трубы, и лес лопоухий
Шутом маскарадным одет.

Все обледенело с размаху
В папахе до самых бровей
И крадущейся росомахой
Подсматривает с ветвей.

Ты дальше идешь с недоверьем.
Тропинка ныряет в овраг.
Здесь инея сводчатый терем,
Решетчатый тес на дверях.

За снежной густой занавеской
Какой-то сторожки стена,
Дорога, и край перелеска,
И новая чаща видна.

Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.

И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даешь».

ВАЛЬС С ЧЕРТОВЩИНОЙ

Только заслышу польку вдали,
Кажется, вижу в замочную скважину:
Лампы задули, сдвинули стулья,
Пчелками кверху порх фитили,
Масок и ряженых движется улей.
Это за щелкой елку зажгли.

Великолепие выше сил
Туши, и сепии, и белил,
Синих, пунцовых и золотых
Львов и танцоров, львиц и франтих.
Реянье блузок, пенье дверей,
Рев карапузов, смех матерей,
Финики, книги, игры, нуга,
Иглы, ковриги, скачки, бега.

В этой зловещей сладкой тайге
Люди и вещи на равной ноге.
Этого бора вкусный цукат
К шапок разбору рвут нарасхват.
Душно от лакомств. Елка в поту
Клеем и лаком пьет темноту.

Все разметала, всем истекла,
Вся из металла и из стекла.
Искрится сало, брызжет смола
Звездами в залу и зеркала
И догорает дотла. Мгла.
Мало-помалу толпою усталой
Гости выходят из-за стола.

Шали, и боты, и башлыки.
Вечно куда-нибудь их занапастишь!
Ставни, ворота и дверь на крюки.
В верхнюю комнату форточку настежь.
Улицы зимней синий испуг.
Время пред третьими петухами.

И возникающий в форточной раме
Дух сквозняка, задувающий пламя,
Свечка за свечкой явственно вслух:
Фук. Фук. Фук. Фук.

ВАЛЬС СО СЛЕЗОЙ

Как я люблю ее в первые дни
Только что из лесу или с метели!
Ветки неловкости не одолели.
Нитки ленивые, без суетни
Медленно переливая на теле,
Виснут серебряною канителью.
Пень под глухой пеленой простыни.

Озолотите ее, осчастливьте, -
И не смигнет, но стыдливая скромница
В фольге лиловой и синей финифти
Вам до скончания века запомнится.
Как я люблю ее в первые дни,
Всю в паутине или в тени!

Только в примерке звезды и флаги,
И в бонбоньерки не клали малаги.
Свечки не свечки, даже они
Штифтики грима, а не огни.
Это волнующая актриса
С самыми близкими в день бенефиса.
Как я люблю ее в первые дни
Перед кулисами в кучке родни!

Яблоне – яблоки, елочке – шишки.
Только не этой. Эта в покое.
Эта совсем не такого покроя.

Эта – отмеченная избранница.
Вечер ее вековечно протянется.
Этой нимало не страшно пословицы.
Ей небывалая участь готовится:

В золоте яблок, как к небу пророк,
Огненной гостьей взмыть в потолок.
Как я люблю ее в первые дни,
Когда о елке толки одни!

НА РАННИХ ПОЕЗДАХ

Я под Москвою эту зиму,
Но в стужу, снег и буревал
Всегда, когда необходимо,
По делу в городе бывал.

Я выходил в такое время,
Когда на улице ни зги,
И рассыпал лесною темью
Свои скрипучие шаги.

Навстречу мне на переезде
Вставали ветлы пустыря.
Надмирно высились созвездья
В холодной яме января.

Обыкновенно у задворок
Меня старался перегнать
Почтовый или номер сорок,
А я шел на шесть двадцать пять.

Вдруг света хитрые морщины
Сбивались щупальцами в круг.
Прожектор несся всей махиной
На оглушенный виадук.

В горячей духоте вагона
Я отдавался целиком
Порыву слабости врожденной
И всосанному с молоком.

Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты.

Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.

В них не было следов холопства,
Которые кладет нужда,
И новости и неудобства
Они несли, как господа.

Рассевшись кучей, как в повозке,
Во всем разнообразьи поз,
Читали дети и подростки,
Как заведенные, взасос.

Москва встречала нас во мраке,
Переходившем в серебро,
И, покидая свет двоякий,
Мы выходили из метро.

Потомство тискалось к перилам
И обдавало на ходу
Черемуховым свежим мылом
И пряниками на меду.

СТАРЫЙ ПАРК

Мальчик маленький в кроватке,
Бури озверелый рев.
Каркающих стай девятки
Разлетаются с дерев.

Раненому врач в халате
Промывал вчерашний шов.
Вдруг больной узнал в палате
Друга детства, дом отцов.

Вновь он в этом старом парке.
Заморозки по утрам,
И когда кладут припарки,
Плачут стекла первых рам.

Голос нынешнего века
И виденья той поры
Уживаются с опекой
Терпеливой медсестры.

По палате ходят люди.
Слышно хлопанье дверей.
Глухо ухают орудья
Заозерных батарей.

Солнце низкое садится.
Вот оно в затон впилось
И оттуда длинной спицей
Протыкает даль насквозь.

И минуты две оттуда
В выбоины на дворе
Льются волны изумруда,
Как в волшебном фонаре.

Зверской боли крепнут схватки,
Крепнет ветер, озверев,
И летят грачей девятки,
Черные девятки треф.

Вихрь качает липы, скрючив,
Буря гнет их на корню,
И больной под стоны сучьев
Забывает про ступню.

Парк преданьями состарен.
Здесь стоял Наполеон
И славянофил Самарин
Послужил и погребен.

Здесь потомок декабриста,
Правнук русских героинь,
Бил ворон из монтекристо
И одолевал латынь.

Если только хватит силы,
Он, как дед, энтузиаст,
Прадеда-славянофила
Пересмотрит и издаст.

Сам же он напишет пьесу,
Вдохновленную войной, -
Под немолчный ропот леса,
Лёжа, думает больной.

Там он жизни небывалой
Невообразимый ход
Языком провинциала
В строй и ясность приведет.

ПАМЯТИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

Хмуро тянется день непогожий.
Безутешно струятся ручьи
По крыльцу перед дверью прихожей
И в открытые окна мои.

За оградою вдоль по дороге
Затопляет общественный сад.
Развалившись, как звери в берлоге,
Облака в беспорядке лежат.

Мне в ненастьи мерещится книга
О земле и ее красоте.
Я рисую лесную шишигу
Для тебя на заглавном листе.

Ах, Марина, давно уже время,
Да и труд не такой уж ахти,
Твой заброшенный прах в реквиеме
Из Елабуги перенести.

Торжество твоего переноса
Я задумывал в прошлом году
Над снегами пустынного плеса,
Где зимуют баркасы во льду.

____________________
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.

Что сделать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.

Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.

Тут всё – полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан.

Зима – как пышные поминки:
Наружу выйти из жилья,
Прибавить к сумеркам коринки,
Облить вином – вот и кутья.

Пред домом яблоня в сугробе.
И город в снежной пелене -
Твое огромное надгробье,
Как целый год казалось мне.

Лицом повернутая к Богу,
Ты тянешься к нему с земли,
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели.

ЗИМА ПРИБЛИЖАЕТСЯ

Зима приближается. Сызнова
Какой-нибудь угол медвежий
По прихоти неба капризного
Исчезнет в грязи непроезжей.

Домишки в озерах очутятся.
Над ними закурятся трубы.
В холодных объятьях распутицы
Сойдутся к огню жизнелюбы.

Обители севера строгого,
Накрытые ночью, как крышей,
На вас, захолустные логова,
Написано: «Сим победиши».

Люблю вас, далекие пристани
В провинции или деревне.
Чем книга чернее и листанней,
Тем прелесть ее задушевней.

Обозы тяжелые двигая,
Раскинувши нив алфавиты,
Россия волшебною книгою
Как бы на середке открыта.

И вдруг она пишется заново
Ближайшею первой метелью,
Вся в росчерках полоза санного
И белая, как рукоделье.

Октябрь серебристо-ореховый,
Блеск заморозков оловянный.
Осенние сумерки Чехова,
Чайковского и Левитана.

Октябрь 1943

В НИЗОВЬЯХ

Илистых плавней желтый янтарь,
Блеск чернозема.
Жители чинят снасть, инвентарь,
Лодки, паромы.
В этих низовьях ночи – восторг,
Светлые зори.
Пеной по отмели шорх-шорх
Черное море.
Птица в болотах, по рекам – налим,
Уймища раков.
В том направлении берегом – Крым,
В этом – Очаков.
За Николаевом книзу – лиман.
Вдоль поднебесья
Степью на запад – зыбь и туман.
Это к Одессе.
Было ли это? Какой это стиль?
Где эти годы?
Можно ль вернуть эту жизнь, эту быль,
Эту свободу?
Ах, как скучает по пахоте плуг,
Пашня – по плугу,
Море – по Бугу, по северу – юг,
Все – друг по другу!
Миг долгожданный уже на виду,
За поворотом.
Дали предчувствует. В этом году -
Слово за флотом.

ОЖИВШАЯ ФРЕСКА

Как прежде, падали снаряды.
Высокое, как в дальнем плаваньи,
Ночное небо Сталинграда
Качалось в штукатурном саване.

Земля гудела, как молебен
Об отвращеньи бомбы воющей,
Кадильницею дым и щебень
Выбрасывая из побоища.

Когда урывками, меж схваток,
Он под огнем своих проведывал,
Необъяснимый отпечаток
Привычности его преследовал.

Где мог он видеть этот ежик
Домов с бездонными проломами?
Свидетельства былых бомбежек
Казались сказочно знакомыми.

Что означала в черной раме
Четырехпалая отметина?
Кого напоминало пламя
И выломанные паркетины?

И вдруг он вспомнил детство, детство,
И монастырский сад, и грешников,
И с общиною по соседству
Свист соловьев и пересмешников.

Он мать сжимал рукой сыновней,
И от копья архистратига ли
На темной росписи часовни
В такие ямы черти прыгали.

И мальчик облекался в латы,
За мать в воображеньи ратуя,
И налетал на супостата
С такой же свастикой хвостатою.

А дальше в конном поединке
Сиял над змеем лик Георгия.
И на пруду цвели кувшинки,
И птиц безумствовали оргии.

И родина, как голос пущи,
Как зов в лесу и грохот отзыва,
Манила музыкой зовущей
И пахла почкою березовой.

О, как он вспомнил те полянки
Теперь, когда своей погонею
Он топчет вражеские танки
С их грозной чешуей драконьею!

Он перешел земли границы,
И будущность, как ширь небесная,
Уже бушует, а не снится,
Приблизившаяся, чудесная.

  • 21.

О гибели М. Цветаевой Б. Пастернак узнал спустя несколько дней, 8 сентября, находясь в Москве. Потрясенный этим известием, он пишет жене в Чистополь: «Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина. Я не хочу верить этому… Как это страшно».

Потребуется полтора года, чтобы стихла боль утраты и появилась возможность осмыслить и понять случившееся (произойдет это в Чистополе), и только тогда появятся строки, посвященные памяти Цветаевой.

Чистополь становится местом пересечения многих жизненных и творческих путей и судеб.
8 августа Пастернак в последний раз встретился, вернее, простился с Цветаевой на речном вокзале: она и Мур уезжали с группой, направляющейся в Елабугу. Их пароход останавливался и в Чистополе, где часть пассажиров сошла. Сюда через две недели приедет на три дня Марина Ивановна, а после смерти матери, в начале сентября, - ее сын. В Чистополь пишет письмо жене Пастернак, оглушенный гибелью Цветаевой, а в октябре с последним пароходом из Москвы приезжает сам. Здесь рождается замысел его стихотворения «Памяти Марины Цветаевой» (приписка в рукописи Пастернака: «Задумано в 1942 году».

Памяти Марины Цветаевой

Хмуро тянется день непогожий.
Безутешно струятся ручьи
По крыльцу перед дверью прихожей
И в открытые окна мои.

За оградою вдоль по дороге
Затопляет общественный сад.
Развалившись, как звери в берлоге,
Облака в беспорядке лежат.

Мне в ненастье мерещится книга
О земле и ее красоте.
Я рисую лесную шишигу
Для тебя на заглавном листе.

Ах, марина, давно уже время,
Да и труд не такой уж ахти,
Твой заброшенный прах в реквиеме
Из Елабуги перенести.

Торжество твоего переноса
Я задумывал в прошлом году
Над снегами пустынного плеса,
Где зимуют баркасы во льду.
* * *
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.

Что делать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.

Bсегда загадочны утраты.

Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.

Тут все - полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан.

Зима - как пышные поминки:
Наружу выйти из жилья,
Прибавить к сумеркам коринки,
Облить вином - вот и кутья.

Пред домом яблоня в сугробе,
И город в снежной пелене -
Твое огромное надгробье,
Как целый год казалось мне.

Лицом повернутая к богу,
Ты тянешься к нему с земли,
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели.
1943

Пастернак окажется первым и чуть ли не единственным, кто в те годы решится публично почтить память Цветаевой. Пройдут не годы, а десятилетия, прежде чем станет модным быть знакомым с Мариной, писать о ней воспоминания, превозносить ее талант. Связанный с Цветаевой годами переписки, «родством душ», поддержавший ее после возвращения в Россию, высоко ценивший ее талант и, может быть, один из очень немногих по-настоящему понимавший величину потери, он долго готовился, по собственному признанию, «сдерживал себя, чтобы накопить силу, достойную темы, то есть ее, Марины». Чистополь во многом ему помог.

Сама близость Чистополя к Елабуге, Кама, соединяющая их, видимо, создавали какое-то ощущение причастности к произошедшему, не отпускающее Пастернака:
Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет…

Стихотворение, на первый взгляд, простое и понятное, оказывается необыкновенно емким и многоплановым. Мне, как чистополке, конечно же, в первую очередь интересно и важно, что поэтическое время и пространство стихотворения связаны с Чистополем, с пребыванием в нем Пастернака. Детали реалистичны и узнаваемы: каждый, кто бывал в Мемориальном музее Пастернака, поднимался на крыльцо, смотрел из окна его комнаты на «общественный сад» – парк культуры, расположенный напротив здания музея.

А. Гладков, сблизившийся с Борисом Леонидовичем зимой 41-42 гг., зафиксировал в дневнике разговор с ним, состоявшийся 20 февраля 1941 г.: «Хороший, почти весенний денек и интересный длинный разговор … - Когда-нибудь я напишу о ней (о Цветаевой), я уже начал… Да, и стихами и прозой. Мне уже давно хочется».

Скорее всего, не только замысел этого стихотворения возникает в Чистополе, но и начинается работа над ним, завершенная в декабре 1943 г.

Доминирующее время стихотворения – зима, оно может быть соотнесено с зимой 41-42 гг.: тогда еще не сгладилось чувство невосполнимой утраты, испытываемое Пастернаком, а новизна чистопольских впечатлений, связь города с последними днями жизни Цветаевой, случавшиеся встречи и беседы с людьми, видевшими тогда Марину Ивановну, вновь и вновь заставляли возвращаться к пережитому в надежде разгадать «полуслова и тени, обмолвки и самообман».

Эти размышления постоянны. Вот Пастернак и Гладков совершают прогулку « к Каме, мимо церкви, а потом направо к затону», говорят о Цветаевой, «о ее смерти в Елабуге – «вон где-то там», - и он (Пастернак) показывает рукой вверх по Каме…» Это конец декабря 1941 г.
А вот февральская запись: «Б.Л. говорит о вмерзших в Каму баржах, что, когда он на них смотрит, он всегда вспоминает Марину Цветаеву».

Снега «пустынного плеса, где зимуют баркасы во льду», мы встретим и в стихотворении, как и картину зимнего заснеженного города:
Перед домом яблоня в сугробе,
И город в снежной пелене –
Твое огромное надгробье,
Как целый год казалось мне.

Лексический строй, казалось бы, вполне традиционен для стихотворения, посвященного памяти умершего: «прах», «реквием», «торжество переноса», «умер-шая», «твой уход», «утраты», «смерть», «зима – как пышные поминки», «вино», «кутья», «надгробье». Но признание автора:
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер,
его постоянное обращение к ней («Ах, Марина…», «я рисую… для тебя…», «Что сделать мне тебе в угоду?»), употребление при этом глаголов в форме настоящего времени опровергают традиционное признание смерти. Возникает удивительный сплав Бытия и небытия, какой-то сумеречный, переходный мир, в котором сосуществуют не просто мертвые и живые, а один и тот же человек одновременно в двух состояниях: тело, ставшее прахом, и душа, обреченная на бессмертие. Поэтому и оказывается возможным обращение к продолжающей где-то свое Бытие Марине и одновременно упоминание о ее прахе и его переносе.

В поэтическом пространстве стихотворения Пастернака – мире ненастья, непогоды в первой части и сумерек во второй – четкое восприятие невозможно, все приобретает расплывчатость, нереальность, запредельность. Вещный, «бытовой» мир обретает символическое содержание.

Зима ассоциируеся не со смертью, а лишь предшествует весеннему пробуждению, началу жизни, воскресению, вера в которое не отрицается автором, а наоборот, служит ему ориентиром: «и только верой в воскресенье какой-то указатель дан». Именно эта вера наполняет смыслом добровольный уход, вернее, переход из одного состояния в другое.

Белый цвет, непосредственно связанный с зимой, появляется в конце первой части стихотворения и постепенно заполняет все поэтическое пространство («зима – как пышные поминки», «яблоня в сугробе», «город в снежной пелене»). Это цвет света, использование белого цвета в траурных одеждах скорее символизировало не печаль, а посвящение в новую жизнь, ожидающую умершего. Особо нужно отметить, что белый – это символ новообращения, безупречный христианский цвет ритуалов, символизирующих переход из одного состояния в другое.

Вино и кутья оказываются связанными не столько с поминальным обрядом, сколько с преображением, которое вино символизирует.

Значимыми оказываются и образы, связанные с водой: плес, река, ручей, баркасы. Река, как и ручей, является мощным символом уходящего времени и жизни. В мифологии реки часто представлялись границей, разделяющей миры живых и мертвых. Корабль, лодка, в данном случае баркасы – символы поиска и перехода из ма-териального мира в духовный.

Мне долго не давали покоя слова Пастернака о том, что, глядя на вмерзшие баржи на Каме, он все время думает о Цветаевой. И в самом тексте стихотворения постоянно спотыкалась о «баркасы во льду», понимая, что это не проходная деталь, а что-то для Пастернака важное и значимое. Оставаясь в материальном, бытовом мире, я так и не разрешила этой загадки. И только идя вслед за автором, ломая привычные пространственные и временные рамки, начинаешь приближаться к пониманию.

В «Словаре символов» Тресиддера еще и указано, что лодка – это символическая колыбель для душ, которые ждут возрождения. Может быть, именно поэтому «над снегами пустынного плеса, где зимуют баркасы во льду» размышляет Пастер-нак о тайне смерти, глядя на вмерзшие баржи на Каме, все время думает о Цветаевой. Возможно, замерзшая река – это приостановившийся на время поток бытия с замершими опять же лишь на время баркасами - колыбелями душ, ждущими своего часа теперь уже не «отхода и отбоя», а возрождения, и среди них и та душа, к которой обращается поэт?

Тогда и образ яблони оказывается необходим в создаваемой Пастернаком картине уже не реального, а ирреального мира. Он подходящий символ циклов смерти и возрождения, это Древо Познания добра и зла, жизни и смерти, то есть дуалистический символ, совмещающий, казалось бы, несовместимое. Это – вертикаль, связующая естественный и сверхъестественный миры, землю и небо, ведущая челове-чество от низшего уровня развития к духовному просветлению, освобождению из круга земного бытия («быта»).

Так в стихотворении начинает звучать тема неба, источника космической силы, и самого Космоса. Цветаева с ранних лет ощущала связь с Галактикой, чувствовала себя ее частицей, поэтому ее мышление обращено к Космосу. В 1921 году написала о своей «двуединой» сути – из недр земли до неба:
Из темного чрева, где скрытые руды,
Ввысь – мой тайновидческий путь.
Из недр земных – и до неба: отсюда
Моя двуединая суть.

Нельзя не заметить переклички завершающей строфы Пастернака с этим отрывком:
Лицом повернутая к богу,
Ты тянешься к нему с земли
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели.
«Небытие – условность», - писала Марина Цветаева, к такому пониманию ее небытия приводит нас и Пастернак.

О гибели М. Цветаевой Б. Пастернак узнал спустя несколько дней, 8 сентября, находясь в Москве. Потрясенный этим известием, он пишет жене в Чистополь: «Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина. Я не хочу верить этому… Как это страшно». Потребуется полтора года, чтобы стихла боль утраты и появилась возможность осмыслить и понять случившееся (произойдет это в Чистополе), и только тогда появятся строки, посвященные памяти Цветаевой.

Чистополь становится местом пересечения многих жизненных и творческих путей и судеб.

8 августа Пастернак в последний раз встретился, вернее, простился с Цветаевой на речном вокзале: она и Мур уезжали с группой, направляющейся в Елабугу. Их пароход останавливался и в Чистополе, где часть пассажиров сошла. Сюда через две недели приедет на три дня Марина Ивановна, а после смерти матери, в начале сентября, - ее сын. В Чистополь пишет письмо жене Пастернак, оглушенный гибелью Цветаевой, а в октябре с последним пароходом из Москвы приезжает сам. Здесь рождается замысел его стихотворения «Памяти Марины Цветаевой» (приписка в рукописи Пастернака: «Задумано в 1942 году».

Памяти Марины Цветаевой Хмуро тянется день непогожий. Безутешно струятся ручьи По крыльцу перед дверью прихожей И в открытые окна мои. За оградою вдоль по дороге Затопляет общественный сад. Развалившись, как звери в берлоге, Облака в беспорядке лежат. Мне в ненастье мерещится книга О земле и ее красоте. Я рисую лесную шишигу Для тебя на заглавном листе. Ах, марина, давно уже время, Да и труд не такой уж ахти, Твой заброшенный прах в реквиеме Из Елабуги перенести. Торжество твоего переноса Я задумывал в прошлом году Над снегами пустынного плеса, Где зимуют баркасы во льду. *** Мне так же трудно до сих пор Вообразить тебя умершей, Как скопидомкой мильонершей Средь голодающих сестер. Что делать мне тебе в угоду? Дай как-нибудь об этом весть. В молчаньи твоего ухода Упрек невысказанный есть. Bсегда загадочны утраты. Я мучаюсь без результата: У смерти очертаний нет. Тут все - полуслова и тени, Обмолвки и самообман, И только верой в воскресенье Какой-то указатель дан. Зима - как пышные поминки: Наружу выйти из жилья, Прибавить к сумеркам коринки, Облить вином - вот и кутья. Пред домом яблоня в сугробе, И город в снежной пелене - Твое огромное надгробье, Как целый год казалось мне. Лицом повернутая к богу, Ты тянешься к нему с земли, Как в дни, когда тебе итога Еще на ней не подвели. 1943

Пастернак окажется первым и чуть ли не единственным, кто в те годы решится публично почтить память Цветаевой. Пройдут не годы, а десятилетия, прежде чем станет модным быть знакомым с Мариной, писать о ней воспоминания, превозносить ее талант. Связанный с Цветаевой годами переписки, «родством душ», поддержавший ее после возвращения в Россию, высоко ценивший ее талант и, может быть, один из очень немногих по-настоящему понимавший величину потери, он долго готовился, по собственному признанию, «сдерживал себя, чтобы накопить силу, достойную темы, то есть ее, Марины». Чистополь во многом ему помог.

Сама близость Чистополя к Елабуге, Кама, соединяющая их, видимо, создавали какое-то ощущение причастности к произошедшему, не отпускающее Пастернака:

Всегда загадочны утраты.

В бесплодных розысках в ответ

Я мучаюсь без результата:

У смерти очертаний нет…

Стихотворение, на первый взгляд, простое и понятное, оказывается необыкновенно емким и многоплановым. Мне, как чистополке, конечно же, в первую очередь интересно и важно, что поэтическое время и пространство стихотворения связаны с Чистополем, с пребыванием в нем Пастернака. Детали реалистичны и узнаваемы: каждый, кто бывал в Мемориальном музее Пастернака, поднимался на крыльцо, смотрел из окна его комнаты на «общественный сад» – парк культуры, расположенный напротив здания музея.

А. Гладков, сблизившийся с Борисом Леонидовичем зимой 41-42 гг., зафиксировал в дневнике разговор с ним, состоявшийся 20 февраля 1941 г.: «Хороший, почти весенний денек и интересный длинный разговор … - Когда-нибудь я напишу о ней (о Цветаевой), я уже начал… Да, и стихами и прозой. Мне уже давно хочется».

Скорее всего, не только замысел этого стихотворения возникает в Чистополе, но и начинается работа над ним, завершенная в декабре 1943 г.

Доминирующее время стихотворения – зима, оно может быть соотнесено с зимой 41-42 гг.: тогда еще не сгладилось чувство невосполнимой утраты, испытываемое Пастернаком, а новизна чистопольских впечатлений, связь города с последними днями жизни Цветаевой, случавшиеся встречи и беседы с людьми, видевшими тогда Марину Ивановну, вновь и вновь заставляли возвращаться к пережитому в надежде разгадать «полуслова и тени, обмолвки и самообман».

Эти размышления постоянны. Вот Пастернак и Гладков совершают прогулку « к Каме, мимо церкви, а потом направо к затону», говорят о Цветаевой, «о ее смерти в Елабуге – «вон где-то там», - и он (Пастернак) показывает рукой вверх по Каме…»Это конец декабря 1941 г. А вот февральская запись: «Б.Л. говорит о вмерзших в Каму баржах, что, когда он на них смотрит, он всегда вспоминает Марину Цветаеву».

Снега «пустынного плеса, где зимуют баркасы во льду», мы встретим и в стихотворении, как и картину зимнего заснеженного города:

Перед домом яблоня в сугробе,

И город в снежной пелене –

Твое огромное надгробье,

Как целый год казалось мне.

Лексический строй, казалось бы, вполне традиционен для стихотворения, посвященного памяти умершего: «прах», «реквием», «торжество переноса», «умершая», «твой уход», «утраты», «смерть», «зима – как пышные поминки», «вино», «кутья», «надгробье». Но признание автора:

Мне так же трудно до сих пор

Вообразить тебя умершей,

Как скопидомкой мильонершей

Средь голодающих сестер,

его постоянное обращение к ней («Ах, Марина…», «я рисую… для тебя…», «Что сделать мне тебе в угоду?»), употребление при этом глаголов в форме настоящего времени опровергают традиционное признание смерти. Возникает удивительный сплав Бытия и небытия, какой-то сумеречный, переходный мир, в котором сосуществуют не просто мертвые и живые, а один и тот же человек одновременно в двух состояниях: тело, ставшее прахом, идуша, обреченная на бессмертие. Поэтому и оказывается возможным обращение к продолжающей где-то свое Бытие Марине и одновременно упоминание о ее прахе и его переносе.

В поэтическом пространстве стихотворения Пастернака – мире ненастья, непогоды в первой части и сумерек во второй – четкое восприятие невозможно, все приобретает расплывчатость, нереальность, запредельность. Вещный, «бытовой» мир обретает символическое содержание.

Зима ассоциируеся не со смертью, а лишь предшествует весеннему пробуждению, началу жизни, воскресению, вера в которое не отрицается автором, а наоборот, служит ему ориентиром: «и только верой в воскресенье какой-то указатель дан». Именно эта вера наполняет смыслом добровольный уход, вернее, переход из одного состояния в другое.

Белый цвет, непосредственно связанный с зимой, появляется в конце первой части стихотворения и постепенно заполняет все поэтическое пространство («зима – как пышные поминки», «яблоня в сугробе», «город в снежной пелене»). Это цвет света, использование белого цвета в траурных одеждах скорее символизировало не печаль, а посвящение в новую жизнь, ожидающую умершего. Особо нужно отметить, что белый – это символ новообращения, безупречный христианский цвет ритуалов, символизирующих переход из одного состояния в другое.

Вино и кутья оказываются связанными не столько с поминальным обрядом, сколько с преображением, которое вино символизирует.

Значимыми оказываются и образы, связанные с водой: плес, река, ручей, баркасы. Река, как и ручей, является мощным символом уходящего времени и жизни. В мифологии реки часто представлялись границей, разделяющей миры живых и мертвых. Корабль, лодка, в данном случае баркасы –символы поиска и перехода из материального мира в духовный.

Мне долго не давали покоя слова Пастернака о том, что, глядя на вмерзшие баржи на Каме, он все время думает о Цветаевой. И в самом тексте стихотворения постоянно спотыкалась о «баркасы во льду», понимая, что это не проходная деталь, а что-то для Пастернака важное и значимое. Оставаясь в материальном, бытовом мире, я так и не разрешила этой загадки. И только идя вслед за автором, ломая привычные пространственные и временные рамки, начинаешь приближаться к пониманию.

В «Словаре символов» Тресиддера еще и указано, что лодка – это символическая колыбель для душ, которые ждут возрождения.Может быть, именно поэтому «над снегами пустынного плеса, где зимуют баркасы во льду» размышляет Пастернак о тайне смерти, глядя на вмерзшие баржи на Каме, все время думает о Цветаевой. Возможно, замерзшая река – это приостановившийся на время поток бытия с замершими опять же лишь на время баркасами -колыбелями душ, ждущими своего часа теперь уже не «отхода и отбоя», а возрождения, и среди них и та душа, к которой обращается поэт?

Тогда и образ яблони оказывается необходим в создаваемой Пастернаком картине уже не реального, а ирреального мира. Он подходящий символ циклов смерти и возрождения, это Древо Познания добра и зла, жизни и смерти, то есть дуалистический символ, совмещающий, казалось бы, несовместимое. Это – вертикаль, связующая естественный и сверхъестественный миры, землю и небо, ведущая человечество от низшего уровня развития к духовному просветлению, освобождению из круга земного бытия («быта»).

Так в стихотворении начинает звучать тема неба, источника космической силы, и самого Космоса. Цветаева с ранних лет ощущала связь с Галактикой, чувствовала себя ее частицей, поэтому ее мышление обращено к Космосу. В 1921 году написала о своей «двуединой» сути – из недр земли до неба:


Из темного чрева, где скрытые руды, Ввысь – мой тайновидческий путь. Из недр земных – и до неба: отсюда Моя двуединая суть. Нельзя не заметить переклички завершающей строфы Пастернака с этим отрывком: Лицом повернутая к богу, Ты тянешься к нему с земли Как в дни, когда тебе итога Еще на ней не подвели. «Небытие – условность», - писала Марина Цветаева, к такому пониманию еенебытия приводит нас и Пастернак.