Осип мандельштам биография кратко самое важное. Осип Мандельштам: биография и личная жизнь. «Очень резкое сочинение»

Особенно интересна и одновременно сложна для восприятия интеллектуальная и философская поэзия акмеиста Осипа Эмильевича Мандельштама. В статье рассмотрены становления поэта, акмеистический период его творчества, сборники "Камень", "Tristia", "Вторая книга", прозаическая книга "Разговор о Данте", московский и воронежский циклы стихов.


Осип Мандельштам родился 3 (15) января 1891 года в Варшаве в семье зажиточного купца. Рос в Петербурге и Павловске, окруженный, с одной стороны, косной обывательской средой, а с другой — произведениями великой русской культуры.

Мандельштам получил блестящее образование. Сначала он занимается в Тенишевском училище, глубоко овладевая гуманитарными науками, зачитываясь Герценом и через призму его публицистики воспринимая бурные революционные события 1905 года. Значительно глубже было его увлечение поэзией, театром и музыкой. Захваченный также интересом к истории, философии и литературе, Мандельштам с началом реакции уезжает за границу, где находится с 1907 по 1910 год.

Формируются эстетические взгляды поэта: он утверждает первостепенность искусства в жизни и его превосходство над действительностью. У него свои представления о прекрасном и возвышенном. У него было устойчивое трагедийное ощущение того, что:

Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой

Мандельштам рано начал писать стихи. Первые его поэтические опыты относятся к 1905-1906 годам. Вопреки воле родителей, весьма неодобрительно относившихся к начинаниям сына, юный поэт отстоял свою творческую независимость и уже в 1910 году опубликовал первые вещи — "Невыразимая печаль…", "Дано мне тело — что мне делать с ним…" (1909), "Медлительнее снежный улей…" и "Silentium"(1910) — в журнале "Аполлон".

А. Ахматова полагала, что у Мандельштама нет учителя. Между тем одного из учителей его можно назвать без колебаний. Это Тютчев. Уже в "Silentium" затрагивает тему, когда-то разработанную в тютчевском стихотворении о безмолвии.

Мандельштам начинал с увлечения символизмом, к которому приобщил его непосредственный учитель В.В. Гиппиус. Юный поэт посещает "башню" Вяч. Иванова, высоко оценившего талант начинающего автора, занимается у него стихосложением, вступает с ним в переписку. Влияние Вяч. Иванова отчетливо скажется в "Оде Бетховену". Мандельштам откликается на поэзию Ф. Сологуба, зачитывается Блоком. У него, как и у символистов, обнаруживается особое пристрастие к миру звуков, что объясняется исключительной музыкальностью, "врожденным ритмом", широкой образованностью в сфере искусства, чутким поэтическим слухом. Упоминанием о звуке начинается первое стихотворение Мандельштама 1908 года, а в философской медитации "Silentium" утверждается, что музыка — "первооснова жизни".

В 1909 году Мандельштам знакомится с И. Анненским, посещает его, ощущает тесную связь с его поэзией и даже называет его "одним из самых настоящих подлинников русской поэзии". Еще одни поэтическим наставником Мандельштама стал М. Кузмин. Символистические истоки поэзии Мандельштама коренятся и в развитии русских религиозных идей, органически воспринятых им из философских трактатов К. Леонтьева, В. Соловьева, Н. Бердяева, П. Флоренского.

У молодого Мандельштама образы носят, однако, еще бесплотный характер и достаточно зыбки. Грань между действительным и мнимым, реальным и ирреальным стирается. Юный поэт верит в заклинательность слова, носящего магическое звучание:

Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись…

В начале 1910-х годов Мандельштам сближается с акмеистами, осознавшими кризис символизма, и входит в круг этих поэтов. Он активно сотрудничает в "Аполлоне" и "Гиперборее" и увлеченно разрабатывает поэтику акмеизма как теоретик и практик. Так, в статье "Утро акмеизма", написанной в 1913 году, Мандельштам обосновывает тезис о поэтическом зодчестве, об архитектоничноти поэзии.

В эту пору существенно меняются тематика, образный строй, стиль и колорит стихов Мандельштама, хотя методическая основа их остается неизменной. Одной из характерных особенностей поэтики Мандельштама является усвоенная им предметность и вещественность. Отмеченная предметность наиболее рельефно сказывается в таких стихах Мандельштама 1910-х годов, как "В огромном омуте прозрачно и темно…", "Как тень внезапных облаков…", "Как кони медленно ступают…", "Смутно-дышащими листьями…". Можно отметить такие его поэтические образы, как "тоненький бисквит", "в конторе сломанные стулья", "пены бледная сирень в черно-лазоревом сосуде", "лед руки", "цветочная проснулась ваза" и другие.

Также в стихах проявляется еще одна интересная примета поэтики Мандельштама. Он склонен наделять предметы ощутимым весом, тяжестью. Поэт чуток к фактуре вещи, ее материалу, ее плотности: "чтоб мрамор сахарный толочь", "мазные сливки", "застыла тоненькая сетка", художник свой рисунок "выводит на стеклянной тверди".

Не в этом ли интересе к тяжести и материалу коренится пристрастие Мандельштама к мотиву камня? Поэт редко употребляет само слово "камень", но мы постоянно чувствуем этот строительный материал. И при раскрытии темы творчества поэт говорит о преодолении "тяжести недоброй", обретении легкости для дерзновенного полета мысли, вдохновения. Поэтому наряду с камнем он поэтизирует мир идей, музыку, а в безграничном пространстве — небо и звезды.

Также стоит отметить, что параллельно с данной тематикой в поэзии Мандельштама вызревает особая тема. Речь идет о частых в его творчестве образах архитектуры. Очень интересны его стихи о Софийском соборе в Константинополе, о сооружениях античности, о Соборе Парижской Богоматери ("Notre Dame"), об Адмиралтействе. Это произведения о каменных шедеврах, стихи философского и историко-культурного содержания.

Говоря о внешнем облике Notre Dame, поэт отмечает массивность стен и пытается разгадать наружный "тайный план" зодчего. Он упоминает о "подпружных арок силе". Называет поэт и "чудовищные ребра" — контрфорсы, наружные опоры, эти причудливые ритмичные выступы храма. Он именует колоннаду "непостижимым лесом", нефы и капеллы — "стихийным лабиринтом", а весь интерьер — "души готической рассудочной пропастью". Итак, как видим перед нами не последовательное описание архитектурного памятника, а цепь ассоциативных деталей, передающих впечатление от сооружения. Это тоже важные черты поэтики Мандельштама — ассоциативность образов и импрессионизм письма.

В 1913 году вышел первый поэтический сборник поэта "Камень" . Эта книга сразу же сделала имя Мандельштама широко известным. Сборник открывался четверостишием:

Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…

В "Камне" явственно обнаружилась еще одна характерная особенность акмеизма Мандельштама — его "тоска по мировой культуре". Она слышится в стихах о музыке, архитектуре, литературе, театре и кино ("Бах", "Ода Бетховену", "Домби и сын", "Я не увижу знаменитой "Федры"…", "Бессонница. Гомер. Тугие паруса…", "Кинематограф").

Однако в стихах поэта жизнь предстает во всем богатстве физических и духовных проявлений. Поэтому для него равно прекрасны и ветер, играющий косматой тучей, и "тонкий луч на скатерти измятой", и крылатая чайка в ее полете, и "невыразимая печаль" героя.

Сопрягать образы мировой культуры и явления жизни Мандельштаму помогает ассоциативное мышление, многочисленные ряды предметов, наименований, признаков, цепочки связей, создаваемые его и нашим воображением.

Стихотворение "петербургские строфы" интересно ассоциативным сближением ряда историко-культурных пластов, в частности примет пушкинской эпохи и деталей современного Петербурга XX века (пароходы, броненосец, бензин, моторы). Поэт прослеживает и выявляет глубинные связи и неожиданные взаимопроникновения явлений, отдаленных во времени и пространстве.

Сборник "камень" выявил и неповторимое своеобразие Мандельштама среди акмеистов. Для поэта характерно усиление роли художественного контекста с ключевыми словами-сигналами; вера в возможность познать иррациональное и пока необъяснимое; раскрытие темы космоса и попытка уяснить особое место в нем личности; нехарактерное для акмеизма устремление через миг к вечности.

Октябрьскую революцию поэт встретил как нечто неотвратимое. С одной стороны, его увлекла грандиозность происходящего, с другой — не покидали недобрые, настораживающие предчувствия, ощущение "ярма насилия и злобы", о чем он сказал в стихотворении "Когда октябрьский нам готовил временщик…" (1917).
Неоднозначно может быть воспринято стихотворение 1918 года "Прославим, братья сумерки свободы…". Здесь слышится гимн движению, подъему, сдвигу. В унисон историческому событию сама стихия природы "щебечет, движется, живет". Тут же "свобода" сопряжена с "сумерками", понятием, обозначающим и ранний рассвет, и наступление мрака.

В 1918 году поэт отправляется в Крым, где в последствии его заключили в острог по пути в Тифлис. Так начались мытарства поэта в сумерках свободы". Они продолжились и в пору пребывания в Москве, куда он перебрался в 1922 году вместе со своей женой.

В том же году вышла новая книга О. Мандельштама — "Tristia". Ее название представляет собой латинское слово, обозначающее "скорби". Этот заголовок характеризовал основную тональность второго сборника стихов и намечал преемственность с античной поэзией. Книга объединила стихи 1915-1920 годов, созданные в период войны и революции. Любовь — еще одна тема "Tristia". Переданная через призму античности, она носит возвышенный характер и предстает как одна из великих ценностей жизни. Важное место в сборнике занимают стихи о Петербурге: "В Петрополе прозрачном мы умрем…", "Мне холодно. Прозрачная весна…", "На страшной высоте блуждающий огонь!.." и "В Петербурге мы сойдемся снова…". В этих стихах передается ощущение пустоты, гибели и распада.

В 1923 году Мандельштам публикует новый сборник — "Вторая книга", воспроизведя частично "Tristia" и дополнив книгу стихами 1921-1922 годов. Сборник свидетельствует об укреплении поэта на позициях нового классицизма, о стремлении к строгой стихотворной форме, высокому одическому стилю, приподнятым интонациям, к предельной простоте языка, которая не исключала смелого эксперимента: обновления смысловых связей слов, сближения разных по значению единиц речи. Постепенно поэтическая речь освобождается от прежней вещности и материальности, и эту новую свою особенность Мандельштам обосновывает.

Эти перемены в творчестве поэта отразила и его проза 20-х годов, в которой много остроумных стилистических изобретений, игрового начала. Такова книга "Шум времени" (1925), где повествуется о ранних жизненных и художественных впечатлениях поэта. Сюда вошли, например, очерк "Музыка в Павловске", новеллы "Старухина птица" и "Мазеса да Винчи", основанные на феодосийских воспоминаниях.

Между тем в самой поэзии Мандельштама наступает период длительного молчания. После того как он в 1925 году получил категорический отказ издательства напечатать его стихи, наступает пятилетняя немота. Подтвердилось пророчество поэта о том, что "губы оловом зальют".

Правда, в 1928 году при помощи влиятельных друзей удается выпустить ранее задержанную книгу "Стихотворения", но в ней были вещи, созданные лишь до середины десятилетия. Ценность сборника заключается в значительном расширении каждого их трех разделов ("Камень", "Tristia" и "1921-1925").
Внешних признаков времени в этих стихах мало. Однако дыхание времени и размышление о нем постоянны. Поэт не услышан веком, не обласкан им, не находит себя в нем. В стихотворении "Кому зима — арак и пунш голубоглазый…" с горечью упоминается "крутая соль… обид" и передается чувство беспредельного одиночества и обреченности на гибель.

Век в одноименном стихотворении кажется лирическому герою зверем, безжалостно преследующим его. Но и сам этот век представляется жертвой с разбитым позвоночником. Ощущение невыносимости бытия живет и в стихотворении "Концерт на вокзале", где музыка не облегчает страданий и боли от встречи с "железным миром" и глухими "Стеклянными сенями", когда:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит…

Начало 30-х годов в жизни и творчестве Мандельштама было ознаменовано поездкой в Армению, определившей глубокий интерес поэта к стране яркой древней культуры. Результатом путешествия стал цикл "Армения" (1931), состоящий из 12 стихотворений. Жизнь тосклива, на лицах — скорбь и слезы, и поэта не покидают мрачные предчувствия. С ними Мандельштам вошел в 30е годы.

После опубликования в "Новом мире" стихотворного цикла "Армения" атмосфера вокруг Мандельштама разрядилась, о нем стали вновь говорить с восхищением. Очерки "Путешествие в Армению" (1933), написанные в жанре размышлений, еще более укрепили позиции поэта. К этим эссе по-своему примкнула еще одна прозаическая книга — "Разговор Данте" (1933), интереснейшее произведение, дающее новую, свежую интерпретацию "Божественной комедии" и содержащее размышления о поэзии.

Многообразные культурно-исторические ассоциации часто встречаются и в стихах Мандельштама 30-х годов. Он обращается к Петрарке, Шуберту и Моцарту, Ариосто и Тассо, классицизму и импрессионизму в искусстве, русской поэзии и немецкой речи, Корее и Египту. Эти дорогие для него образы замещают те связи с реальной жизнью, которые у Мандельштама оборваны, наполняют вакуум между поэтом и действительностью. Особенно значимы для Мандельштама русские поэты, его предшественники — Державин, Батюшков, Тютчев.

Гораздо существенней здесь становятся размышления о сломанной судьбе поэта. Они получают прямое или опосредованное выражение во многих стихотворениях. Это и внешнее заметное старение ("Еще далеко мне до патриарха…"), и внутренняя надломленность ("Куда как страшно нам с тобой…"), и безысходное чувство одиночества ("…я один на всех путях"), и скорбное сознание отторгнутости ("Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье"). Поэт тяжело пережил драму общественного непризнания.

В произведениях поэта живет чувство безотчетного страха, дурных предвестий, возможной катастрофы. Однако, преодолевая эти настроения, поэт намечает и развивает тему поединка творца и тирана. Эта тема завуалированно звучит в стихотворении "Я с дымящей лучиной вхожу..", где рисуется образ "шестипалой неправды", которая ассоциировалась со Сталиным. Лирический герой знает, что ждет его, он приготовлен к самому худшему: мгновенному поеданию или ссылке в сибирские степи, "где течет Енисей".

Думая о своем, поэт все чаще выходит к общему, современному. В стихотворении "Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым…" уже говорится о злободневных кровоточащих ранах родной страны и ее народа. "Помоги, Господь, эту ночь прожить", — молит он за свою и чужие жизни в этом гиблом месте, из которого надо бежать, чтобы "нас никто не отыскал" ("Мы с тобой на кухне посидим…").

Те же настроения живут и в московском цикле, отражающем новый период пребывания в столице (1931-1933). Оказывается, и здесь не спрятаться "за извозчичью спину" города "от великой муры" современности, от "срамоты", зияющей из "черных дыр". Поэт все чаще думает о своей ответственности перед временем, о своей неизбежной причастности к нему.

Доказательством и выражением этой причастности стало высокогражданственное стихотворение "Мы живем, под собою не чуя страны…" (1933). Это не только исключительно хлесткая эпиграмма, направленная в адрес Сталина, это памфлет против всей системы террора, репрессий, произвола, страха и подавления свободы. Примечательно, что написано стихотворение от имени общего "мы": поэт уже не отделяет себя от других и свою трагедию сплетает с несчастьем современников.

За этим бескомпромиссным, но роковым вызовом тоталитарному режиму, первым в литературе, последовала реакция: хотя поэту временно жизнь была сохранена, но он был арестован (в ночь с 13 на 14 мая 1934 года) и сослан на 3 года в город Чердынь Пермской области, где Мандельштам в результате бесчеловечного и унизительного отношения к нему выбросился из окна больницы, сломав себе руку. Благодаря хлопотам А. Ахматовой, Б. Пастернака, Н. Бухарина и жены поэта ссылка в уральскую глухомань, где Мандельштама довели до сумасшествия, была в следующем году заменена новым вариантом — ссылкой в Воронеж, в котором поэт находился под надзором до мая 1937 года.

Осип Мандельштам родился 15 января 1891 года в Варшаве в семье кожевенника и мастера перчаточного дела Эмилия Вениаминовича Мандельштама и Флоры Осиповны Вербловской.

Историю своих родителей подробно изложил в своих воспоминаниях Евгений Эмильевич Мандельштам – младший брат Осипа Эмильевича: «Начну с истоков семьи. О роде матери - Вербловских - мало что известно. Единственное, что достоверно, - семья матери принадлежала к интеллигенции, причастной к европейской культуре. Так, близкими родными матери были Венгеровы: Семен Афанасьевич - крупнейший историк литературы, пушкинист, его сестра Изабелла Афанасьевна, профессор Петербургской консерватории по классу рояля. В родстве с матерью состояла и большая разветвленная семья Копелянских - богатых дельцов. Одна из сестер Копелянских, красавица Лидия, была замужем за неким Кассирером, жившим в Берлине. Его сын Эрнст - известный философ, видный представитель Марбургской школы неокантианцев. Сама мать окончила русскую гимназию в Вильне. Истоки клана Мандельштамов идут из Жагор, города Шавельского уезда, Двинской губернии в Прибалтике. Род этот был одаренный, и наиболее талантливые и деятельные его представители пробивали себе дорогу и покидали Жагоры. Широко известно имя физика, академика Мандельштама. В Киеве старожилы до сих пор вспоминают о профессоре-офтальмологе и общественном деятеле, носившем эту фамилию. В ленинградском медицинском мире почетное место заняли мои сверстники и тоже Эмильевичи - два брата Мориц и Александр Мандельштамы. Один из Мандельштамов заведовал кафедрой в Гельсингфорсском университете. Другой был драгоманом и знатоком арабской культуры, работал в русском посольстве в Константинополе… Нелегко сложились детство и юность отца. Способный и пытливый человек, он стремился вырваться из замкнутого мира еврейской семьи. Тайно от родителей по ночам на чердаке, при свете свечи он приобщался к знаниям - штудировал язык, причем не русский, а немецкий. Тяга к овладению германской литературой и философией проходит через всю жизнь отца. В какой-то мере в этом отразились исторически сложившиеся связи Прибалтики с немцами. Вскоре отец не выдержал домашнего гнета и сбежал в Берлин. Здесь, вдалеке от семьи, он мог свободно зачитываться Шиллером и Гёте, Гердером и Спинозой. Однако занятия отца продолжались недолго. Стесненные материальные обстоятельства, полуголодное существование вскоре побудили его отказаться от учебы и в поисках заработка вернуться в Прибалтику. Бракосочетание моих родителей произошло 19 января 1889 года в Динабурге (Двинске). Отцу, Эмилю Вениаминовичу Мандельштаму, было тогда тридцать три года, а матери, Флоре Осиповне Вербловской, - двадцать три… Вскоре после свадьбы отец приобрел специальность мастера перчаточного дела и сортировщика кож. Сохранилась большая, пожелтевшая за восемьдесят пять лет бумага - аттестат, выданный отцу 27 февраля 1891 года «по указу Его Императорского Величества». Только что образовавшаяся семья вскоре оказалась в Варшаве. И, как следует из свидетельства, выданного 2/14 января 1891 года здесь, в городе над Вислой, родился первенец Осип - любимец, а в дальнейшем и гордость родителей. После рождения второго сына, Александра, семья переехала в Петербург, где и прожила всю жизнь. Там, на Офицерской улице (теперь улица Декабристов), над цветочным магазином Эйлерса, в старом петербургском доме, в 1898 году появился на свет и я - третий, Евгений. По рассказам матери, главной причиной переезда и жизни родителей в столице было желание дать детям хорошее образование, приобщить их к культуре, средоточием которой был Петербург. Как еврей, отец право жительства в этом городе мог получить, лишь вступив в купеческую гильдию, что он и сделал. Теперь в его кабинете красовался на стене диплом первой гильдии…».

Жизнь семьи протекала между Петербургом и Павловском. Осипу нанимались гувернантки, которые занимались с ним, в основном, иностранными языками. Впоследствии в воспоминаниях «Шум времени» Осип Мандельштам писал: «Я помню хорошо глухие годы России - девяностые годы, их медленное оползание, их болезненное спокойствие, их глубокий провинциализм - тихую заводь: последнее убежище умирающего века. За утренним чаем разговоры о Дрейфусе, имена полковников Эстергази и Пикара, туманные споры о какой-то «Крейцеровой Сонате» и смену дирижеров за высоким пультом стеклянного Павловского вокзала, казавшуюся мне сменой династий. Неподвижные газетчики на углах, без выкриков, без движений, неуклюже приросшие к тротуарам, узкие пролетки с маленькой откидной скамеечкой для третьего, и, одно к одному, - девяностые годы слагаются в моем представлении из картин, разорванных, но внутренне связанных тихим убожеством и болезненной, обреченной провинциальностью умирающей жизни… Дни студенческих бунтов у Казанского собора всегда заранее были известны. В каждом семействе был свой студент-осведомитель. Выходило так, что смотреть на эти бунты, правда на почтительном расстоянии, сходилась масса публики: дети с няньками, маменьки и тетеньки, не смогшие удержать дома своих бунтарей, старые чиновники и всякие праздношатающиеся. В день назначенного бунта тротуары Невского колыхались густою толпою зрителей от Садовой до Аничкова моста. Вся эта орава боялась подходить к Казанскому собору. Полицию прятали во дворах, например, во дворе Екатерининского костела. На Казанской площади было относительно пусто, прохаживались маленькие кучки студентов и настоящих рабочих, причем на последних показывали пальцами. Вдруг со стороны Казанской площади раздавался протяжный, все возрастающий вой, что-то вроде несмолкавшего «у» или «ы», переходящий в грозное завывание, все ближе и ближе. Тогда зрители шарахались, и толпу мяли лошадьми. «Казаки - казаки», - проносилось молнией, быстрее, чем летели сами казаки. Собственно «бунт» брали в оцепление и уводили в Михайловский манеж, а Невский пустел, будто его метлой вымели… Ко мне нанимали стольких француженок, что все их черты перепутались и слились в одно общее портретное пятно. По разумению моему, все эти француженки и швейцарки от песенок, прописей, хрестоматий и спряжений сами впадали в детство. В центре мировоззрения, вывихнутого хрестоматиями, стояла фигура великого императора Наполеона и война двенадцатого года, затем следовала Жанна д`Арк (одна швейцарка, впрочем, попалась кальвинистка), и сколько я ни пытался, будучи любознательным, выведать у них о Франции, ничего не удавалось, кроме того, что она прекрасна. У француженок ценилось искусство много и быстро говорить, у швейцарок - знание песенок, из которых коронная - «песенка о Мальбруке». Эти бедные девушки были проникнуты культом великих людей: Гюго, Ламартина, Наполеона и Мольера... По воскресеньям их отпускали слушать мессу, никаких знакомств им не полагалось…».

Семья Мандельштамов жила сложной и противоречивой жизнью, в которой отец много и тяжело работал, не имея возможности участвовать в жизни семьи. Детей воспитывала и вводила в жизнь мать и, в какой-то степени - бабушка со стороны матери С.Г.Вербловская, всегда жившая с семьей своей дочери. Матери мальчики были обязаны всем, особенно Осип. Мир музыки и книг всегда и неразрывно был связан с Флорой Осиповной. Мандельштам рассказывал: «Материнские русские книги - Пушкин в издании Исакова - семьдесят шестого года. Я до сих пор думаю, что это прекрасное издание, оно мне нравится больше академического. В нем нет ничего лишнего, шрифты располагаются стройно, колонки стихов текут свободно, как солдаты летучими батальонами, и ведут их, как полководцы, разумные, четкие годы включительно по тридцать седьмой. Цвет Пушкина? Всякий цвет случаен - какой цвет подобрать к журчанию речей? У, идиотская цветовая азбука Рембо!.. Мой исаковский Пушкин был в ряске никакого цвета, в гимназическом коленкоровом переплете, в черно-бурой вылинявшей ряске, с землистым песочным оттенком; не боялся он ни пятен, ни чернил, ни огня, ни керосина. Черная песочная ряска за четверть века все любовно впитывала в себя, - духовная затрапезная красота, почти физическая прелесть моего материнского Пушкина так явственно мной ощущается. На нем надпись рыжими чернилами: «Ученице III класса за усердие». С исаковским Пушкиным вяжется рассказ об идеальных, с чахоточным румянцем и дырявыми башмаками, учителях и учительницах: восьмидесятые годы в Вильне. Слово «интеллигент» мать и особенно бабушка выговаривали с гордостью. У Лермонтова переплет был зелено-голубой и какой-то военный, недаром он был гусар. Никогда он не казался мне братом или родственником Пушкина. А вот Гете и Шиллера я считал близнецами. Здесь же я признавал чужое и сознательно отделял. Ведь после тридцать седьмого года и кровь и стихи журчали иначе…».

Путь Мандельштама к лаврам одного из величайших поэтов XX века проходил через мучительные попытки расширения границ выговариваемого, обуздания «невыразимого» врожденным ритмом и поисками «потерянного слова». С ранних юношеских лет сознание Мандельштама было сознанием разночинца, не укоренившегося в вековой почве национальной культуры и патриархального быта: «Никогда я не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых-внуков, влюбленных в семейственые архивы с эпическими домашними воспоминаньями... Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, - и биография готова». Но из этой неукорененности в национальном быте вырастала причастность всемирному бытию, акмеистическая «тоска по мировой культуре», способность воспринимать Гомера, Данте и Пушкина как современников и «сображников» на свободном «пиру» вселенского духа.

С 1900-го по 1907-й годы Осип Мандельштам обучался в Тенишевском коммерческом училище - одном из лучших учебных заведений тогдашней России, которое несколько позднее окончили также Владимир Набоков и выдающийся филолог В. Жирмунский. Здесь царила особая интеллигентско-аскетическая атмосфера, культивировались возвышенные идеалы политической свободы и гражданского долга. Мандельштам рассказывал: «На Загородном, во дворе огромного доходного дома, с глухой стеной, издали видной боком, и шустовской вывеской, десятка три мальчиков в коротких штанишках, шерстяных чулках и английских рубашечках со страшным криком играли в футбол. У всех был такой вид, будто их возили в Англию или Швейцарию и там приодели, совсем не по-русски, не по-гимназически, а на какой-то кембриджский лад… воспитывались мы в высоких стеклянных ящиках, с нагретыми паровым отоплением подоконниками, в просторнейших классах на двадцать пять человек и отнюдь не в коридорах, а в высоких паркетных манежах, где стояли косые столбы солнечной пыли и попахивало газом из физических лабораторий. Наглядные методы заключались в жестокой и ненужной вивисекции, выкачивании воздуха из стеклянного колпака, чтобы задохнулась на спинке бедная мышь, в мучении лягушек, в научном кипячении воды, с описанием этого процесса, и в плавке стеклянных палочек на газовых горелках… Вот краткая портретная галерея моего класса: Ванюша Корсаков, по прозванию котлета (рыхлый земец, прическа в скобку, русская рубашечка с шелковым поясом, семейная земская традиция: Петрункевич, Родичев); Барац, - семья дружит с Стасюлевичем («Вестник Европы»), страстный минералог, нем как рыба, говорит только о кварцах и слюде; Леонид Зарубин, - крупная углепромышленность Донского бассейна; сначала динамо-машины и аккумуляторы, потом - только Вагнер; Пржесецкий - из бедной шляхты, специалист по плевкам. Первый ученик Слободзинский - человек из сожженной Гоголем второй части «Мертвых душ», положительный тип русского интеллигента, умеренный мистик, правдолюбец, хороший математик и начетчик по Достоевскому; потом заведовал радиостанцией. Надеждин - разночинец: кислый запах квартиры маленького чиновника, веселье и беспечность, потому что нечего терять. Близнецы - братья Крупенские, бессарабские помещики, знатоки вина и евреев. И, наконец, Борис Синани, человек того поколения, которое действует сейчас, созревший для больших событий и исторической работы. Умер, едва окончив. А как бы он вынырнул в годы Революции!».

В годы первой русской революции 1905-1907 годов Мандельштам не мог не заразиться политическим радикализмом. Революционные события и катастрофа русско-японской войны вдохновили первые ученические стихотворные опыты поэта. Происходящее воспринималось им как обновляющая стихия и бодрая вселенская метаморфоза: «Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары», - сказал он много позже.

Получив 15 мая 1907 года диплом Тенишевского училища, Мандельштам попытался вступить в Финляндии в боевую организацию эсеров, но не был принят туда из-за возраста. Обеспокоенные будущим сына, родители поспешили отправить его учиться за пределы России. В 1907-м и 1908-м годах Мандельштам слушал лекции на словесном факультете Парижского университета, в 1909-м и 1910-м годах занимался романской филологией в Гейдельбергском университете в Германии, путешествовал по Швейцарии и Италии. Эхо этих встреч с Западной Европой уже никогда не покидало поэзию Мандельштама. Именно тогда в сумму архитектурных впечатлений Мандельштама вошла европейская готика - сквозной символ образной системы его будущей поэзии.

В Париже в Осипе в эти годы происходил внутренний перелом: Мандельштам оставлял политику ради поэзии, обращался к интенсивному литературному труду. Он увлекся лирикой вождя русского символизма Брюсова и французских «проклятых» поэтов за смелость «чистого отрицания», за «музыку жизни», вызванную отсутствием привязанностей к конкретному жизненному содержанию, как писал Мандельштам в одном из писем своему бывшему учителю словесности и литературному наставнику Вл. Гиппиусу. В Париже Мандельштам познакомился с Гумилевым, ставшим в дальнейшем его ближайшим другом и сподвижником. Именно Гумилев «посвятил» Мандельштама в «сан» поэта. Этому знакомству суждено было укорениться в 1911 году уже в Петербурге, когда Мандельштам на вечере в «башне» Вячеслава Иванова впервые встретил супругу Гумилева. Всех троих объединила не только глубокая дружба, но и сходство поэтических устремлений.

Около 1910 года в наиболее чутких литературных кругах стал очевиден кризис символизма как литературного направления, претендующего на роль тотального языка нового искусства и новой культуры. Желанием художественного высвобождения из-под власти слишком навязчивого и дидактичного символизма было продиктовано намерение Гумилева, Ахматовой, Мандельштама, а также С. Городецкого, В. Нарбута, М. Зенкевича и некоторых других авторов образовать новое поэтическое направление. Так в начале 1913 года на авансцену литературной борьбы выступил акмеизм.

В 1910-е годы Осип Мандельштам со всем жаром молодости разделил акмеистические чаяния противопоставить бесконечным символистским порывам «в небо», в неразборчивую мистику, золотое равновесие земного и небесного. В его творчестве появился плод околоакмеистической журнальной полемики 1913 года - статья «Утро акмеизма», которая по неизвестным причинам была отвергнута в качестве акмеистического манифеста и опубликована лишь в 1919 году. Однако именно в этой статье сущность акмеистического взгляда на мир и искусство, принципы поэтики акмеизма были сформулированы с предельной ясностью и глубиной.

Более чем какое-либо иное литературное направление XX века, акмеизм сопротивлялся точному его определению. В его лоно вошли слишком разные художественные системы, привнесенные слишком разными поэтами, которых объединяли, в первую очередь, приятельские отношения и желание отстраниться от символизма. Но в историю русской литературы XX века акмеизм вошел, прежде всего, как цельная поэтическая система, объединяющая трех стихотворцев - Мандельштама, Ахматову и Гумилева. И Мандельштам в этом ряду для большинства современных исследователей стоит едва ли не первым.

Акмеизм стал противопоставлением бесконечным символистским спекуляциям на темы «метафизических», запредельных чудес. Слово у Мандельштама-акмеиста не призывало к бегству из «голубой тюрьмы» реального мира в мир «еще более реальный», «высший», «небесный» (как у романтиков и их наследников - символистов). Мир был единым, Богом данным дворцом. Земное и небесное не противостояли друг другу. Они сливались воедино благодаря чуду слова - божественного дара именования простых земных вещей. И такое поэтическое слово – «слово, как таковое» (формула из «Утра акмеизма», развитая в позднейших статьях Мандельштама «Слово и культура» в 1922 году и «О природе слова» в 1922 году) - претворялось в «чудовищно-уплотненную реальность явлений». Объединив земное и небесное, поэтическое слово как бы обретало плоть и превращалось в такой же факт действительности, как и окружающие вещи - только более долговечный.

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи, -
На головах царей божественная пена, -
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер - все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Исходной предпосылкой эстетики Мандельштама-акмеиста служила память о поэтических текстах прошедших эпох и их узнавание - или переосмысленное повторение в цитатах, зачастую преображенных и зашифрованных. Многие критики не вполне справедливо считали акмеизм - в том числе и мандельштамовскую поэзию - консервативным неоклассическим (или «ложноклассическим») направлением. Однако сами акмеисты возводили слово «классический» к латинскому «classicum», что означает «сигнал боевого горна». А Мандельштам, который определял в статье «Слово и культура» классику не как то, что уже было, а как то, что должно быть, противопоставлял неувядающую новизну «серебряной трубы Катулла» (древнеримского поэта) двухтысячелетней давности быстро устаревающим футуристическим загадкам:

И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет
(«Я не слыхал рассказов Оссиана..», 1914)

Осип Мандельштам всегда стремился свое поэтическое существование соединить и сравнить с неизгладимым следом, оставленным его великими предшественниками, и результат этого слияния предъявить далекому читателю уже в потомстве, «провиденциальному собеседнику» (статья «Утро акмеизма»). Тем самым снималось противоречие между прошлым, настоящим и будущим. Поэзия Мандельштама могла облекаться в ясные классические формы, отсылающие читателя к искусству былых эпох. Но одновременно в ней всегда таилась взрывная сила сверхсовременных, авангардных художественных приемов, которые наделяли устойчивые традиционные образы новыми и неожиданными значениями. Угадать эти значения и предстояло «идеальному читателю» будущего. При всей безупречной, классической логике своей «архитектуры», смысл мандельштамовского текста был столь же непредсказуем, как и ключ загадки. В центре образного языка Мандельштама были спрятанные в подтекст сложные аналогии между порой далекими друг от друга явлениями. И разглядеть эти аналогии было под силу только очень подготовленному читателю, который жил и живет в том же культурном пространстве, что и сам Мандельштам.

Например, когда Мандельштам в «Летних стансах» в 1913 году назвал судьбу цыганкой, то объяснить этот образ можно было двояко: судьба столь же непостоянна, как цыганка, и - цыганки предсказывают судьбу. Однако мандельштамовская поэтика требовала еще и третьей мотивировки образа - за пределами стихотворения. И здесь можно обратиться к поэме Пушкина «Цыганы», завершающейся словами: «И от судеб защиты нет». Подобный намек посредством скрытой цитаты и наложение разных мотивировок образа - характерный образец мандельштамовской поэтики, которую исследователи называют «семантической» (то есть разрабатывающей смысловые нюансы, сдвиги значения, обусловленные контекстом и подтекстом). А потому, по словам С.С.Аверинцева, стихи Мандельштама «так заманчиво понимать - и так трудно толковать».

Осип Мандельштам, Корней Чуковский, Бенедикт Лившиц и Юрий Анненков, проводы на фронт. Фотография Карла Буллы. 1914 год.

В поэзии Осипа Мандельштама смысловой потенциал, накопленный словом за всю историю его бытования в других поэтических контекстах, приобретал значение благодаря таким скрытым цитатам-загадкам. Они заставляли читателя обратиться к их источникам с тем, чтобы найти систему координат, подтекст, с помощью которого текст можно дешифровать. Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом опубликованном сборнике поэта «Камень» в 1913 году. В него вошли 23 стихотворения, написанные с 1908-го по 1913-е годы (позднее сборник был дополнен текстами 1914-го и 1915-го годов и переиздан в конце 1915 года (на титульном листе значится - 1916)). Евгений Мандельштам вот как рассказывал об истории издания этого сборника: «Интересна история издания первого «Камня» - тоненькой книжечки с двадцатью тремя стихотворениями, написанными с 1909 по 1913 год. Издание «Камня» было «семейным» - деньги на выпуск книжки дал отец. Тираж - всего 600 экземпляров. Помню день, когда Осип взял меня с собой и отправился в типографию на Моховой, и мы получили готовый тираж. Одну пачку взял автор, другую - я. Перед нами стояла задача: распродать книги. Дело в том, что в Петербурге книгопродавцы сборники стихов не покупали, а только брали на комиссию. Исключение делалось для очень немногих уже известных поэтов. Например, для Блока. После долгого раздумья мы сдали весь тираж на комиссию в большой книжный магазин Попова - Ясного, угол Невского и Фонтанки, там, где теперь аптека. Время от времени брат посылал меня узнавать, сколько продано экземпляров, и когда я сообщил, что раскуплено уже сорок две книжки, дома это было воспринято как праздник. По масштабам того времени в условиях книжного рынка, это звучало как первое признание поэта читателями. Те, кто изучает поэзию Осипа Мандельштама, отмечают, что в стихах этого сборника, первого «Камня», он выступает уже как большой художник, со сформировавшимся поэтическим кредо. Он сразу занял видное место среди поэтов того времени…».

И действительно, вошедшие в сборник ранние стихи 1908-1910 годов являли собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

Из омута злого и вязкого
Я вырос тростинкой шурша, -
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша…
Я счастлив жестокой обидою,
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.

Еще в 1911 году Осип Мандельштам совершил акт «перехода в европейскую культуру» - принял христианство. И хотя крещен поэт был в методистской церкви 14 мая в Выборге, стихи «Камня» запечатлели захваченность католической темой, образом вечного Рима апостола Петра. В римо-католичестве Мандельштама пленил пафос единой всемирной организующей идеи.

Как жаворонок, Жамм поет,
Ведь католический священник
Ему советы подает.

Иной пример связан с восприятием Мандельштамом образа «первого русского западника» - Чаадаева. Ему была посвящена статья 1915 года «Петр Чаадаев», его образом было вдохновлено созданное тогда же стихотворение «Посох». В католических симпатиях Чаадаева, в его преданности идее Рима, как средоточия духовного единства христианской вселенной, Мандельштам видел не измену, а глубинную верность русскому национальному пути: «Мысль Чаадаева, национальная в своих истоках, национальна и там, где вливается в Рим. Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого исторического Запада. Чаадаев именно по праву русского человека вступил на священную землю традиции, с которой он не был связан преемственностью...». Да и сам поэт в то время был этаким западным франтом – он любил изысканные белые сорочки, которые непременно сдавал только в китайские прачечные. Евгений Мандельштам писал о брате: «Брат очень рано начал ощущать свою одаренность, и у него в сложившейся дома атмосфере стали проявляться черточки эгоцентризма, складывалось представление, что все вокруг должны ему служить. Так от детской избалованности потянулись нити к его дальнейшей жизни. А жизнь была трудной, напряженной, полной лишений. И в годы признания и поэтической славы, и в годы неурядиц и бед Осип оставался верен себе и очень часто в общении с людьми утверждал свое право на исключительность, перенося это не только на быт, но и на деловые отношения с издательствами, редакциями, Союзом писателей. Мог написать и наговорить в такие минуты людям много обидного, оскорбительного. Он был «взрывчатым», быстро воспламенялся, но и легко остывал. Некоторые характерные особенности в поведении Осипа в ряде случаев вооружали против него людей и давали недругам материал для критики, неприязни и осуждения. Но все это не имело существенного значения для тех, кто знал богатейший душевный мир брата, ценил его поэтический дар и понимал, на какой крестный путь обрек он себя в жизни и в литературе. Родным и друзьям ничто не мешало уважать его и любить таким, каков он был и остался в памяти современников. Ведь, несмотря на сложность характера Осипа, нельзя забывать, что присущая брату огромная доброта, самоотверженность в отношении других людей были главными в его поступках…».

С началом Первой мировой войны в поэзии Мандельштама все громче звучали эсхатологические ноты - ощущение неминуемости катастрофы, некоего временного конца. Эти ноты были сопряжены, прежде всего, с темой России и наделяли образ Родины, зажатой в тисках неумолимой истории, даром особой свободы.

Нам ли, брошенным в пространство,
Обреченным умереть,
О прекрасном постоянстве
И о верности жалеть.
(«О свободе небывалой...», 1915).

Место «камня», строительного материала поэзии, заменило подвластное огню «дерево» - одновременно символ трагической судьбы, выражение русской идеи и напоминание о Крестном Древе Страстей Господних («Уничтожает пламень...», 1915). Стремление приобщиться к такого рода трагическому национальному опыту в практической жизни заставило Мандельштама в декабре 1914 года отправиться в прифронтовую Варшаву, где он хотел вступить в войска санитаром. Но из этого ничего не вышло, поэт вернулся в столицу, и создал целый ряд стихотворений, которые можно назвать реквиемом по обреченному имперскому Петербургу. Именно в качестве имперской столицы Петербург был подобен для Мандельштама святому, богоотступническому и гибнущему Иерусалиму. Российскую империю с «окаменевшей» Иудеей роднил «грех» национального мессианизма. Воздаянием за него была неизбежная катастрофа (тема позднейшей статьи «Пшеница человеческая», 1923). Государственность, слишком густо, безусловно и самодовольно осознающая свою святость, обречена была погибнуть. Уходящий державный мир вызывал у поэта сложное переплетение чувств: это был и почти физический ужас, и торжественность, и даже жалость. Мандельштам, наверное, первым в мировой литературе заговорил о «сострадании» к государству, к его «голоду». В одной из глав «Шума времени» - автобиографической прозы 1925 года - возник сюрреалистический образ «больного орла», жалкого, слепого, с перебитыми лапами, - двуглавой птицы, копошащейся в углу «под шипенье примуса». Чернота этой геральдической птицы - герба Российской империи - была увидена им как цвет конца еще в 1915 году.

В 1915 году Мандельштам познакомился с Анастасией и Мариной Цветаевыми. В 1916 году в жизнь Мандельштама вошла Марина Цветаева.

Чулков Георгий, Петровых Мария, Ахматова Анна и Мандельштам Осип.

В Александрове на даче Цветаевой он провел восемь дней. Там же Осип Мандельштам получил известие об инсульте, случившемся у его матери. Застать живой мать поэту уже не довелось. Он с трудом успел на похороны. Евгений Мандельштам рассказывал: «Каждый из нас по-своему пережил это горе. С ее смертью, о которой - стихотворение Осипа «В светлом храме иудеи хоронили мать мою...», начался распад семьи Мандельштамов. Мы сразу ощутили неустроенность и пустоту, мучило понимание нашей вины перед матерью, нашего эгоизма, недостаточного внимания к ней; того, что мы, дети, не замечали тяжкого в ее жизни, ее самоотдачи семье, не заботились о ней, даже став взрослыми. Смерть матери оставила свой след на душевном складе всех сыновей. Особенно сильно она поразила наиболее реактивного из нас - Осипа. Со временем он до конца понял, чем обязан матери, что она сделала для него. И чем старше становился, тем острее ощущал вину собственную. Особенно часто он возвращался к мыслям об этом в последние годы жизни, в тяжелые дни его ссылки…».

Эта ночь неповторима,
А у вас еще светло.
У ворот Ерусалима
Солнце черное взошло.
Солнце желтое страшнее,-
Баю-баюшки-баю,-
В светлом храме иудеи
Хоронили мать мою.

Благодати не имея
И священства лишены,
В светлом храме иудеи
Отпевали прах жены
И над матерью звенели
Голоса израильтян.
Я проснулся в колыбели –
Черным солнцем осиян.
(1916г.)

После Октябрьской революции Осип Мандельштам работал в газетах, в Наркомпросе, ездил по стране, публиковался в газетах, выступал со стихами, обретая успех. Стихи поры войны и революции Осипа Мандельштама вошли в сборник «Tristia» («книгу скорбей», впервые изданную без участия автора в 1922 году и переизданную под названием «Вторая книга» в 1923 году в Москве). Основу книги составляла тема времени, грандиозного потока истории, устремленной к гибели. Эта тема стала сквозной во всем творчестве поэта вплоть до его последних дней. Внутреннее единство «Tristia» было обеспечено новым качеством лирического героя, для которого уже не существовало ничего личного.

Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенет.
Восходишь ты в глухие годы -
О солнце, судия, народ.

Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
B ком сердце есть - тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идет.

Мы в легионы боевые
Связали ласточек - и вот
Не видно солнца, вся стихия
Щебечет, движется, живет;
Сквозь сети - сумерки густые -
Не видно солнца и земля плывет.

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи,
Как плугом, океан деля.
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
(«Сумерки свободы», 1918).

В поэзии и биографии Мандельштама 1920-х и 1930-х годов отчаяние искупалось мужественной готовностью к высокой жертве, причем в тонах отчетливо христианских. Строки 1922 года: «Снова в жертву, как ягненка темя жизни принесли», - откликнулись в словах, сказанных поэтом, уже написавшим гибельные для себя стихи о Сталине, в феврале 1934 года Ахматовой: «Я к смерти готов». А в начале 1920-х годов Мандельштам писал свое отречение от соблазна эмиграции и противопоставлял посулам политических свобод свободу иного - духовного порядка, свободу самопреодоления, которая могла быть куплена лишь ценой верности русской Голгофе:

Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах в глубоких закромах
Зерно глубокой полной веры.

Книга «Tristia» запечатлела существенное изменение стиля поэта: фактура образа все больше двигалась в сторону смыслового сдвига, «темных», зашифрованных значений и иррациональных языковых ходов. Впрочем, от прежней акмеистической ясности Мандельштам отходил и в теории. Он разрабатывал концепцию «блаженного бессмысленного слова», которое теряло свою предметную значимость, «вещность». Но закон равновесия царил и в теории слова: слово обретало свободу от предметного смысла, однако не забывало о нем. Так были построены лучшие произведения поэта начала десятилетия («Сестры - тяжесть и нежность...», «Ласточка», «Чуть мерцает призрачная сцена...», «Возьми на радость из моих ладоней...»). И, конечно же, стихотворение «За то, что я руки твои не сумел удержать...»:

За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем Акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие, древние срубы!

Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко,
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,
И трижды приснился мужам соблазнительный образ.

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.

В начале 1920-х годов Осип Мандельштам скитался по южным областям России, посещал Киев, где встретил свою будущую супругу Надежду Яковлевну Хазину. Надежда Яковлевна родилась 30 октября 1899 года в Саратове в семье присяжного поверенного, мать Надежды Яковлевны была врачом. В детстве Надежда бывала в Германии, Франции и Швейцарии, получила хорошее гимназическое образование. В 1919 году Надежда Яковлевна стала женой Осипа Мандельштама. «Жизнь моя, - писала она, - начинается со встречи с Мандельштамом». Позже Надежда Мандельштам посвятила свою жизнь сохранению поэтического наследия мужа. В 1960-е годы она написала книгу «Воспоминания», затем, в начале 1970-х годов, вышел следующий том мемуаров - «Вторая книга», а шестью годами спустя - «Книга третья».

Надежда Яковлевна Хазина (Мандельштам).

Мандельштам с супругой короткое время жил в Коктебеле у Волошина, потом переехал в Феодосию, где его арестовала врангелевская контрразведка по подозрению в шпионаже. После освобождения он оказался в Батуми, где был вновь арестован, на сей раз береговой охраной меньшевиков. Из тюрьмы его вызволили грузинские поэты Н.Мицишвили и Т.Табидзе. Изможденный до крайности Мандельштам вернулся в Петроград, и какое-то время жил в Доме искусств, где обрели приют едва ли не все оставшиеся в городе известные писатели. Потом он вновь поехал на юг, затем обосновывался в Москве. К середине 1920-х годов от былого равновесия тревог и надежд в осмыслении происходящего у него не осталось и следа. Как следствие, изменилась и поэтика Мандельштама. В ней теперь неопределенность все больше перевешивала ясность. Он очень переживал расстрел Гумилева в 1921 году. Не оправдывались его недавние упования на «отделение церкви-культуры от государства» и установление между ними новых, органических отношений по типу связи древнерусских «удельных князей» с «монастырями». Культуру все больше ставили на место. Мандельштам, как и Ахматова, оказался в двусмысленном положении. Для советских властей он явно был чужим, реликтом буржуазного прошлого, но, в отличие от поколения символистов, лишенным даже снисхождения за «солидность» былых заслуг, а потому оказывался не у дел.

Мандельштам все больше страшился потерять чувство внутренней правоты. Все чаще в поэзии Мандельштама возникал образ «человеческих губ, которым больше нечего сказать». Параллельно в тематике мандельштамовских стихов появлялась зловещая тень безжалостного «века-Зверя». За ним проглядывали зашифрованные черты гоголевского Вия с его смертоносным взглядом (через скрытый пароним, то есть созвучие слов «век» и «веко» - в обращении демона Вия к нечисти: «поднимите мне веки»). Так переосмыслялся язык библейского Апокалипсиса, который «зверем» именовал грядущего антихриста. Судьба поэтического слова в поединке с самым кровожадным хищником, голодным временем, пожирающим все человеческие творения, отражалась в «Грифельной оде» (1923, 1937), где была создана примечательна густая темнота образов, лишенная малейшей прозрачности.

В 1925 году произошел короткий творческий всплеск, связанный с увлечением Осипа Мандельштама Ольгой Ваксель. Позже об их взаимоотношениях была подготовлена телевизионная передача из цикла «Больше, чем любовь. Осип Мандельштам и Ольга Ваксель».

Затем поэт замолк на пять лет. Эти годы были заняты переводами и работой над прозой - автобиографией «Шум времени», повестью «Египетская марка» в 1928 году и эссе «Четвертая проза» в 1930 году. Тон книгам задавало трагическое напряжение между «большим», историческим, эпическим временем и временем личным, биографическим. Автор боялся застрять в своем прошлом, потерять абсолютную свободу неукорененности и беспочвенности. Он отрекался от себя, от своей биографии, пытался себя преодолеть и победить. В «Египетской марке» эти мотивы были доведены до надрыва. Главным героем Мандельштам выводил своего двойника, наделял его сгущенными чертами «маленького человека» русской литературы в духе Гоголя и Достоевского и предал его подобию ритуального поругания. Никогда не дававший волю «нервам» в своей поэзии, Мандельштам здесь, по словам литературоведа Н.Берковского, «борзых игрового стиля затравляет до последних сил». Так автор расправлялся с важнейшими для себя темами - страха, чести и бесчестия, дабы, подобно шуту или юродивому, обрести право без стыда выкрикивать последнюю правду.

На рубеже 1920-х и 1930-х годов покровитель Мандельштама во властных кругах Николай Бухарин устроил его работать корректором в газету «Московский комсомолец», что дало поэту и его супруге минимальные средства к существованию. Однако нежелание Мандельштама принимать «правила игры» обслуживающих режим «благовоспитанных» советских писателей и крайняя эмоциональная порывистость резко осложняли отношения с «коллегами по цеху». Поэт оказался в центре публичного скандала, связанного с обвинениями в переводческом плагиате (свою отповедь литературным врагам он произнес в «Четвертой прозе», где отверг «писательство» как «проституцию» и недвусмысленно выскажется о «кровавой Советской земле» и ее «залапанном социализме»).

Дабы уберечь Мандельштама от последствий скандала, Бухарин организовал для него поездку в 1930 году в Армению, оставившую глубокий след в художественном творчестве поэта. После долгого молчания в чаду «советской ночи» к нему вновь пришло желание писать стихи. Они были яснее и прозрачней «Грифельной оды», но в них уже явственно звучало последнее мужественное отчаяние и безысходный страх. Если в прозе Мандельштам судорожно пытался уйти от угрозы, то теперь он окончательно принимал судьбу, возобновляя внутреннее согласие на жертву:

А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом,
Да, видно, нельзя никак.

С начала 1930-х годов поэзия Осипа Мандельштама накапливала энергию вызова и «высокого» гражданского негодования, восходящего еще к древнеримскому поэту Ювеналу:

Человеческий жалкий обугленный рот
Негодует и «нет» говорит.

Так рождался шедевр гражданской лирики – «За гремучую доблесть грядущих веков...».

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых кровей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.

Между тем поэт все более ощущал себя затравленным зверем и, наконец, решился на гражданский поступок - в ноябре 1933 году он написал стихи против Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны...».

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него - то малина
И широкая грудь осетина.

Стихи быстро получили известность, разошлись в списках по рукам, их заучивались наизусть. Участь Мандельштама была предрешена. Борис Пастернак этот поступок называл самоубийством. Кто-то из слушателей написал донос на Мандельштама. В ночь с 13 на 14 мая 1934 года он был арестован и вскоре отправлен в ссылку в Чердынь в Пермский край, куда Осипа Мандельштама сопровождала жена, Надежда Яковлевна.

В Чердыни Мандельштам совершил попытку самоубийства, выбросившись из окна, но остался жив. Надежда Яковлевна Мандельштам писала во все советские инстанции, всем знакомым и при содействии Николая Бухарина Мандельштаму было разрешено самостоятельно выбрать место для поселения. Мандельштамы выбрали Воронеж. Там они жили в нищете, изредка им помогали деньгами немногие неотступившиеся друзья. Время от времени Мандельштам подрабатывал в местной газете и театре. В гостях у них бывали близкие люди, мать Надежды Яковлевны, артист В.Н Яхонтов и Анна Ахматова. Здесь Мандельштам пережил последний, очень яркий расцвет поэтического гения. С 1935-го по 1937-й годы им были написаны три «Воронежские тетради». Венец «воронежской лирики» - «Стихи о неизвестном солдате», были им написаны в 1937 году. Поэт проникал внутрь новой «яви» - безисторического и обездуховленного материка времени, где исполнялся глубокой волей «быть как все», «по выбору совести личной» жить и гибнуть с «гурьбой» и «гуртом» миллионов «убитых задешево», раствориться в бесконечном космическом пространстве вселенной и наполняющей его человеческой массе - и тем самым победить злое время. Поздняя мандельштамовская поэтика делалась еще более «закрытой», «темной», многослойной и усложненной различными подтекстными уровнями. Это была поэтика «опущенных звеньев», когда для восстановления сюжета стихотворения нужно было восстановить образ-посредник, который мог таиться в скрытой и переработанной цитате, зашифрованном подтексте, который с большим трудом поддавался восстановлению неподготовленным читателем. Но он мог скрываться и в сугубо индивидуальной иррациональной логике авторского мышления, взламывающего готовое слово и извлекающей его скрытые смысловые глубины, часто архаичные, восходящие к древним мифологическим моделям.

И все же темнота могла неожиданно высветляться: воронежская земля, земля изгнания, была воспринята поэтом как целомудренное чудо русского ландшафта. Суровый и чистый пейзаж служил фоном для торжествующей темы человеческого достоинства, неподвластного ударам судьбы:

Несчастлив тот, кого, как тень его,
Пугает лай и ветер косит,
И беден тот, кто сам полуживой,
У тени милостыни просит.

Отвергая участь «тени», «тенью» ощущая и себя, поэт проходил через последнее искушение - попросить милостыни у того, от кого зависело его «возвращение в жизнь». Так в начале 1937 года появилась «Ода Сталину» - гениально составленный каталог штампованных славословий «вождю». Однако «Ода» Мандельштама не спасла. Ее герой - хитрый и мстительный - мог начать со своими обидчиками лукавую игру и, к примеру, подарить жизнь и даже надежду - как и произошло с Мандельштамом, который в мае 1937 года отбыл назначенный срок воронежской ссылки и вернулся в Москву. В заявлении секретаря Союза писателей СССР В.Ставского в 1938 году на имя наркома внутренних дел Н.И.Ежова предлагалось «решить вопрос о Мандельштаме», а его стихи были названы «похабными и клеветническими». Иосиф Прут и Валентин Катаев были названы в письме как «выступавшие остро» в защиту Осипа Мандельштама. В начале марта 1938 года супруги Мандельштам переехали в профсоюзную здравницу Саматиха (Егорьевский район Московской области, ныне отнесено к Шатурскому району). Там же в ночь с 1 на 2 мая 1938 года Осип Эмильевич был арестован вторично и доставлен на железнодорожную станцию Черусти, которая находилась в 25 километрах от Саматихи. После чего по этапу он был отправлен в лагерь на Дальний Восток.

Мандельштам умер 27 декабря 1938 года в пересылочном лагере «Вторая речка» под Владивостоком, доведенный до грани безумия. По свидетельству некоторых заключенных - на сорной куче. Посмертно он был реабилитирован. По делу 1938 года - в 1956 году, а по делу 1934 года - в 1987 году. Местонахождение могилы поэта до сих пор неизвестно.

Точная дата и обстоятельства гибели Мандельштама многие годы были неизвестны. «В июне сорокового года брата Осипа Манделыптама, Шуру, вызвали в загс Бауманского района г. Москвы и вручили ему для меня свидетельство о смерти О. М. - писала вдова поэта. - Возраст - 47 лет, дата смерти - 27 декабря 1938 года. Причина смерти - паралич сердца. Это можно перефразировать: он умер, потому что умер. Ведь паралич сердца это и есть смерть... и еще прибавлено: артериосклероз... По сведениям Хазина, Мандельштам умер во время сыпного тифа».

По рассказам другого лагерника, Казарновского, Мандельштам умер так: «Однажды, несмотря на крики и понукания, О.Мандельштам не сошел с нар. В те дни мороз крепчал... Всех погнали чистить снег, и О.Мандельштам остался один. Через несколько дней его сняли с нар и увезли в больницу. Вскоре Казарновский услышал, что О.Мандельштам умер, и его похоронили, вернее, бросили в яму... Хоронили, разумеется, без гробов, раздетыми, если не голыми, чтобы не пропадало добро, по нескольку человек в одну яму - покойников всегда хватало,- и каждому к ноге привязывали бирку с номерком».

Биолог Меркулов говорил, что Мандельштам умер в первый же год пребывания в лагере до открытия навигации, то есть до мая или июня 1939 года. Меркулов подробно передал Надежде Мандельштам свой разговор с лагерным врачом. Врач, в частности, сказал, что спасти О.Мандельштама не удалось из-за невероятного истощения. Эта версия сходится с утверждениями Казарновского, что Мандельштам в лагере почти ничего не ел, боясь, что его отравят.

Некто Р., тоже поэт, приводил третью версию гибели Мандельштама. «Ночью, - рассказывал Р., - постучали в барак и потребовали «поэта». Р. испугался ночных гостей - чего от него хочет шпана? Выяснилось, что гости вполне доброжелательны и попросту зовут его к умирающему, тоже поэту. Р. застал умирающего, то есть Мандельштама, в бараке на нарах. Был он не то в бреду, не то без сознания, но при виде Р. сразу пришел в себя, и они всю ночь проговорили. К утру О.Мандельштам умер, и Р. закрыл ему глаза. Дат, конечно, никаких, но место указано правильно – «Вторая речка», пересыльный лагерь под Владивостоком».

И, наконец, по свидетельству физика Д., Мандельштам, скорее всего, умер в изоляторе в период между декабрем 1938 года и апрелем 1939 года. Относительно даты в официальном свидетельстве о смерти следует сказать, что подобные даты часто ставились произвольно; нередко смерти относили к военному периоду - чтобы списать на войну действия НКВД. Как писала Надежда Яковлевна Мандельштам: «Выдача свидетельства о смерти была не правилом, а исключением. Гражданская смерть - ссылка, или, еще точнее, арест, потому что сам факт ареста означал ссылку и осуждение,- приравнивался, очевидно, к физической смерти и являлся полным изъятием из жизни. Никто не сообщал близким, когда умирал лагерник или арестант: вдовство и сиротство, начиналось с момента ареста. Иногда женщинам в прокуратуре, сообщив о десятилетней ссылке мужа, говорили: можете выходить замуж...». То есть, десятилетний приговор без права переписки фактически означал смертный приговор.

Только в 1989 году исследователям удалось добраться до личного дела «на арестованного Бутырской тюрьмы» Осипа Мандельштама и установить точную дату смерти поэта. В личном деле есть акт о смерти Мандельштама, составленный врачом исправтрудлагеря и дежурным фельдшером. На основании этого акта была предложена новая версия гибели поэта.

25 декабря, когда резко ухудшилась погода, и налетел снежный ветер со скоростью до 22 метров в секунду, ослабевший Мандельштам не смог выйти на расчистку снежных завалов. Он был положен в лагерную больницу 26 декабря, а умер 27 декабря в 12.30. Вскрытие тела не производилось. Дактилоскопировали умершего 31 декабря, а похоронили уже в начале 1939 года. Всех умерших, согласно свидетельству бывшего заключенного, штабелями, как дрова, складывали у правой стенки лазарета, а затем партиями вывозили на телегах за зону и хоронили во рву, тянувшемся вокруг лагерной территории.

В конце 1990 года искусствовед Валерий Марков заявил, что нашел место, где погребен Мандельштам. Он рассказал, что после ликвидации лагеря во Владивостоке его территория была отдана морскому экипажу Тихоокеанского флота, и воинская часть законсервировала, сберегла конфигурацию лагеря, считавшегося объектом особой государственной важности. Таким образом, сохранились и все лагерные захоронения. Но никто не стал проводить исследование и отождествление останков погибших заключенных.

Очевидно, версия Ю.Моисеенко (совпадающая с версией Хазина) ближе всех к истине.

Наследие Осипа Эмильевича Мандельштама, спасенное от уничтожения его вдовой, с начала 1960-х годов начало активно входить в культурный обиход интеллигенции эпохи «оттепели».

Надежда Яковлевна Мандельштам.

Вскоре имя поэта стало паролем для тех, кто хранил или пытался восстановить память русской культуры, причем оно осознавалось как знак не только художественных, но и нравственных ценностей. Показательны слова известного литературоведа Ю.И.Левина, представителя поколения, «открывшего» Мандельштама: «Мандельштам - призыв к единству жизни и культуры, к такому глубокому и серьезному... отношению к культуре, до которого наш век, видимо еще не в состоянии подняться... Мандельштам - ...промежуточное звено, предвестие, формула перехода от нашей современности к тому, чего «еще нет», но что «должно быть». Мандельштам должен «что-то изменить в строении и составе» не только русской поэзии, но и мировой культуры».

Об Осипе Мандельштаме был снят документальный фильм «Рассыпающиеся звезды. Мандельштам. Неизбежность».

Your browser does not support the video/audio tag.

Текст подготовлен Татьяной Халиной

Использованные материалы:

Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама: Воспоминания. Материалы к биографии. «Новые стихи». Комментарии. Исследования. - Воронеж: Изд-во ВГУ, 1990
Мусатов В. В. Лирика Осипа Мандельштама. - Киев, 2000.
Мандельштам, Надежда Яковлевна. Воспоминания. М.: Книга, 1989
Мандельштам, Надежда Яковлевна. Вторая книга. - М.: Московский рабочий, 1990.
Материалы сайта www.magazines.russ.ru

Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, - так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург, я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.

Петербург, у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Декабрь 1930.

Заблудился я в небе, - что делать?
Тот, кому оно близко, ответь!
Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть.

Не разнять меня с жизнью, - ей снится
Убивать и сейчас же ласкать,
Чтобы в уши, в глаза и в глазницы
Флорентийская била тоска.

Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,
Лучше сердце мое разорвите
Вы на синего звона куски!

И когда я умру, отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Чтоб раздался и шире и выше
Отклик неба во всю мою грудь.

Из книги судеб . Осип Эмильевич Мандельштам (1891 - 1938), русский поэт, прозаик, переводчик, эссеист. Родился 3 (15) января 1891 в Варшаве в семье Эмилия Вениаминовича (Хацкеля Беньяминовича) Мандельштама, кожевенника и мастера перчаточного дела. Старинный еврейский род Мандельштамов со времён иудейского просвещения XVIII века дал миру известных раввинов, физиков и врачей, переводчиков Библии и историков литературы.

Мать поэта, Флора Осиповна Вербловская, происходила из виленской семьи ассимилировавшихся и влившихся в ряды русской интеллигенции евреев. Она находилась в родстве с известным литературоведом С. А. Венгеровым, была музыкантшей и ценительницей русской классической словесности.

Вскоре после рождения сына семья переезжает в Петербург. Здесь сознание будущего поэта постепенно пронизывается глубоким и творчески плодотворным культурным диссонансом. Патриархальный быт еврейского клана, впоследствии облёкшийся в образ отвергаемого, заклинаемого, но и родного «хаоса иудейского», противостанет в творчестве поэта ошеломившему, пленившему величию Петербурга с его имперской упорядоченностью и повелительной гармонией. Позднее в поэзии Мандельштама оба этих фона запечатлелись в сочетании глубоких контрастирующих красок - чёрной и жёлтой, красок талеса (иудейского молитвенного покрывала) и императорского штандарта: «Словно в воздухе струится / Жёлчь двуглавого орла» («Дворцовая площадь», 1915); «Се чёрно-жёлтый свет, се радость Иудеи!» («Среди священников левитом молодым..», 1917).

Лейтмотив мандельштамовских воспоминаний о детстве - «косноязычие», «безъязычие» семьи, «фантастический» язык отца, самоучкой освоившего русский и немецкий. В наследие поэту достаётся не речь, а неутолимый порыв к речи, рвущийся через преграду безъязыкости. Путь Мандельштама к лаврам одного из величайших поэтов XX века пройдёт через мучительные попытки преодолеть это косноязычие, расширить границы выговариваемого, обуздать «невыразимое» врождённым ритмом, найти «потерянное слово». Но наряду с косноязычием евреев, входящих в русскую речь извне, с усилием, Мандельштаму предстоит преодолеть и косноязычие надсоновской поры русской поэзии - 1880-1890 годов, когда старые возможности языка исчерпаны, а новые лишь брезжат, и, наконец, безъязыкость будущего поэта, которому заказано благополучно пользоваться готовым языком и предстоит сквозь «высокое» косноязычие («косноязычием» именуется в Библии речевой дефект пророка Моисея) прорваться к своему уникальному слову. А преображающая сила воздействия мандельштамовского слова на последующую русскую поэзию XX века, пожалуй, не знает себе равных.

С ранних юношеских лет сознание Мандельштама - это сознание разночинца, не укоренённого в вековой почве национальной культуры и патриархального быта: «Никогда я не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых-внуков, влюблённых в семейственные архивы с эпическими домашними воспоминаньями... Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочёл, - и биография готова». Но из этой неукоренённости в национальном быте вырастет причастность всемирному бытию, акмеистическая «тоска по мировой культуре», способность воспринимать Гомера, Данте, Пушкина как современников и «сображников» на свободном «пиру» вселенского духа.

В 1900-1907 годах Мандельштам обучается в Тенишевском коммерческом училище - одном из лучших учебных заведений тогдашней России. Здесь царила особая интеллигентски-аскетическая атмосфера, культивировались возвышенные идеалы политической свободы и гражданского долга.

Революционные события и катастрофа русско-японской войны вдохновили первые стихотворные опыты поэта. «Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шёл в гусары», - скажет он много позже, оглядываясь назад. Получив 15 мая 1907 года диплом Тенишевского училища, Мандельштам пытается вступить в Финляндии в боевую организацию эсеров, но не принимается туда по малолетству. Обеспокоенные за будущность сына родители спешат отправить его учиться за границу. В 1907-1908 годах Мандельштам слушает лекции на словесном факультете Парижского университета, в 1909-1910 годах занимается романской филологией в Гейдельбергском университете (Германия), путешествует по Швейцарии и Италии. Эхо этих встреч с Западной Европой уже никогда не покинет поэзию Мандельштама. Именно тогда в сумму архитектурных впечатлений Мандельштама входит европейская готика - сквозной символ образной системы его будущей поэзии.

В Париже происходит внутренний перелом: юноша оставляет политику ради поэзии, обращается к интенсивному литературному труду. Увлекается лирикой Брюсова , вождя русского символизма, и французских «проклятых» поэтов - за смелость «чистого отрицания», за «музыку жизни», как скажет Мандельштам в одном из писем своему бывшему учителю словесности и литературному наставнику В. В. Гиппиусу . В Париже Мандельштам знакомится с Гумилёвым . Именно Гумилёв «посвятил» Мандельштама в «сан» поэта. А в 1911 году, уже в Петербурге, Мандельштам на вечере в «башне» Вячеслава Иванова впервые встречает супругу Гумилёва Анну Ахматову . Всех троих объединит не только глубокая дружба, но и сходство поэтических устремлений.

Около 1910 года в наиболее чутких литературных кругах становится очевиден кризис символизма как литературного направления, претендующего на роль тотального языка нового искусства. Желанием художественного высвобождения из-под его власти было продиктовано намерение Гумилёва , Ахматовой , Мандельштама, а также С. Городецкого , В. Нарбута , М. Зенкевича и некоторых других авторов образовать новое поэтическое направление. Так в начале 1913 года на авансцену литературной борьбы выступает акмеизм.

Более чем какое-либо иное литературное направление, акмеизм сопротивлялся точному определению... Но в историю русской литературы XX века акмеизм вошёл, прежде всего, как цельная поэтическая система, объединяющая трёх стихотворцев - Мандельштама, Ахматову и Гумилёва . И Мандельштам в этом ряду для большинства современных исследователей стоит едва ли не первым.

Высшее чудо акмеизм прозрел в слове, в самом поэтическом действе… Земное и небесное здесь не противостояли друг другу. Они сливались воедино благодаря чуду слова - божественного дара именования простых земных вещей... Объединив земное и небесное, поэтическое слово как бы обретало плоть и превращалось в такой же факт действительности, как и окружающие вещи - только более долговечный…

Мандельштам всегда стремился своё поэтическое существование сличить с неизгладимым следом, оставленным его великими предшественниками, и результат этого сличения предъявить далёкому читателю уже в потомстве... Тем самым снималось противоречие между прошлым, настоящим и будущим. Поэзия Мандельштама могла облекаться в ясные классические формы, отсылающие к искусству былых эпох. Но одновременно в ней всегда таилась взрывная сила сверхсовременных, авангардных художественных приёмов, которые наделяли устойчивые традиционные образы новыми и неожиданными значениями. Угадать эти значения и предстояло «идеальному читателю» будущего.

При всей безупречной, классической логике своей «архитектуры», смысл мандельштамовского текста столь же непредсказуем, как и ключ загадки. В центре образного языка Мандельштама - спрятанные в подтекст аналогии между порой далёкими друг от друга явлениями. И разглядеть эти аналогии под силу только читателю, который живёт в том же культурном пространстве, что и сам Мандельштам… А потому, по словам С. С. Аверинцева, стихи Мандельштама «так заманчиво понимать - и так трудно толковать».

В поэзии Мандельштама смысловой потенциал, накопленный словом за всю историю его бытования в других поэтических контекстах, приобретает значение благодаря скрытым цитатам-загадкам… Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом сборнике поэта - «Камень» (1913). Сюда вошли 23 стихотворения 1908-1913 годов (позднее сборник был дополнен текстами 1914-1915 годов и переиздан в конце 1915 года). Вошедшие в сборник ранние стихи 1908-1910 года являют собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой шурша, -

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша...

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблён.

В первой части «Камня» критики чаще всего отмечали символистские влияния. Здесь, действительно, как и у символистов, присутствует некое «двоемирие», противостояние земной преходящей реальности высшему вечному миру. Но Мандельштам это двоемирие ощущает по-особому, сугубо индивидуально. Он драматически напряжённо переживает уникальность своего хрупкого «я», своего слабого, но неповторимого «тёплого дыхания» на фоне космически безучастной вечности. В итоге рождается удивление (едва ли не центральная эмоция всей лирики Мандельштама), психологически достоверное и лишённое всякой литературности, вторичности:

Неужели я настоящий,

И действительно смерть придёт?

Вторая половина «Камня», как заметил в рецензии на книгу Гумилёв , образцово «акмеистическая». В противовес символистским «экстазам слога», нарочитой звукописи и декоративности здесь царствует «классическая» форма стиха, зачастую приподнятая интонация оды, равновесная экономия стиля и образа. При этом Мандельштам преображает мистические символы в сложные, но осязаемые аналогии, а тайны - в интеллектуальные проблемы, загадки. Ключ к такому методу лежит уже в названии книги. Именование «камень» может быть воспринято как анаграмма (игра на созвучии через перестановку букв) слова АКМЭ, давшее название новому литературному движению (это греческое слово, обозначающее высшую точку развития, расцвет, но также и острие камня). Но название сборника отсылает и к знаменитому стихотворению Тютчева 1833 года «Probleme», повествующему о камне, который «с горы скатившись, лёг в долине», сорвавшись «…сам собой, / иль был низринут волею чужой».

В статье «Утро акмеизма» Мандельштам окончательно прояснит смысл этой ассоциации: «Но камень Тютчева... есть слово. Голос материи в этом неожиданном паденье звучит как членораздельная речь. На этот вызов можно ответить только архитектурой. Акмеисты с благоговением поднимают таинственный тютчевский камень и кладут его в основу своего здания».

В «Камне» Мандельштам символистскому культу музыки, «эфемернейшего из искусств», отвечал как раз монументальными образами архитектуры, свидетельствующими о победе организации над хаосом, пафоса утверждения меры и обуздания материи над безмерностью и порывом...

И всё же здесь нет пресловутого культа вещей, какой критики нередко усматривали за акмеистическими манифестами, а чувственная пластичность и осязаемая конкретность образов - не главное. Когда поэт хочет передать вещь на ощупь, он достигает этого одной деталью. Но таких вещей в лирике Мандельштама немного. На вещи своего века поэт смотрит с огромной дистанции. Сами по себе они его удивляют, но не очень интересуют. Взгляд Мандельштама проходит как бы сквозь вещи и стремится уловить то, что за ними скрыто.

Ещё в 1911 году Мандельштам совершил акт «перехода в европейскую культуру» - принял христианство. И хотя крещён поэт был в методистской церкви (14 мая, в Выборге), стихи «Камня» запечатлели захваченность католической темой, образом вечного Рима. В католичестве Мандельштама пленил пафос единой всемирной организующей идеи. Она отразила в духовной сфере симфонию готической архитектуры. Подобно тому, как «твердыня» собора созидается из «недоброй тяжести» камней, из хора столь разных и несхожих народов рождается единство западного христианского мира под властью Рима.

Иной пример связан с восприятием Мандельштамом образа «первого русского западника» - Чаадаева. Ему посвящена статья 1915 года «Пётр Чаадаев», его образом вдохновлено созданное тогда же стихотворение «Посох». В католических симпатиях Чаадаева, в его преданности идее Рима как средоточия духовного единства христианской вселенной Мандельштам прозревает не измену, а глубинную верность русскому национальному пути: «Мысль Чаадаева, национальная в своих истоках, национальна и там, где вливается в Рим... Чаадаев именно по праву русского человека вступил на священную землю традиции, с которой он не был связан преемственностью...» И лирический герой самого Мандельштама, очевидно, с «посохом» отправился в Европу - «страну святых чудес», - дабы по-настоящему «вырасти в русского». Теперь «весна неумирающего Рима» перенимает у зрелого Мандельштама ту роль противовеса родимому хаосу, которую для юного поэта выполняла петербургская архитектура. А в понятии «родимого хаоса» ныне неразличимы два лика - «иудейский» и «российский».

С началом Первой мировой войны в поэзии Мандельштама всё громче звучат эсхатологические ноты - ощущение неминуемости катастрофы, некоего временного конца. Эти ноты сопряжены, прежде всего, с темой России и наделяют образ Родины, зажатой в тисках неумолимой истории, даром особой свободы, доступной лишь тем, кто вкусил Смерти и взвалил на себя жертвенный Крест:

Нам ли, брошенным в пространство,

Обречённым умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть.

(«О свободе небывалой...», 1915).

Место «камня», строительного материала поэзии, ныне заменяет подвластное огню «дерево» - одновременно символ трагической судьбы и выражение русской идеи («Уничтожает пламень...», 1915). Стремление приобщиться к такого рода трагическому национальному опыту в практической жизни заставляет Мандельштама в декабре 1914 года отправиться в прифронтовую Варшаву, где он хочет вступить в войска санитаром. Из этого ничего не вышло. Поэт возвращается в столицу и создаёт целый ряд стихотворений, которые можно назвать реквиемом по обречённому имперскому Петербургу. Уходящий державный мир вызывает у поэта сложное переплетение чувств: это и почти физический ужас, и торжественность («Прославим власти сумеречное бремя, / Её невыносимый гнёт»), и даже жалость.

Мандельштам, наверное, первым в мировой литературе заговорил о «сострадании» к государству, к его «голоду». В одной из глав «Шума времени» - автобиографической прозы 1925 года - возникает сюрреалистический образ «больного орла», жалкого, слепого, с перебитыми лапами, - двуглавой птицы, копошащейся в углу «под шипенье примуса». Чернота этой геральдической птицы - герба Российской империи - была увидена как цвет конца ещё в 1915 году.

Стихи поры войны и революции составляют у Мандельштама сборник «Tristia» («книгу скорбей», впервые изданную без участия автора в 1922 году и переизданную под названием «Вторая книга» в 1923 году в Москве). Цементирует книгу тема времени, грандиозного потока истории, устремлённой к гибели. Эта тема станет сквозной во всём творчестве поэта вплоть до последних дней. Внутреннее единство «Tristia» обеспечено новым качеством лирического героя, для которого уже не существует ничего личного, что не причастно общему временному потоку, чей голос может быть слышен лишь как отзвук гула эпохи. Совершающееся в большой истории осознаётся как крушение и созидание «храма» собственной личности:

В ком сердце есть - тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идёт («Сумерки свободы», 1918).

Мотив отчаяния здесь звучит очень отчётливо, однако на последней глубине он высветляется очищающим чувством собственной причастности происходящему:

Мы в легионы боевые

Связали ласточек - и вот

Не видно солнца; вся стихия

Щебечет, движется, живёт;

Сквозь сети - сумерки густые -

Не видно солнца и земля плывёт.

По законам духовного парадокса, тяжкая, кровавая и голодная пора начала 1920-х годов не только ознаменуется подъёмом поэтической активности Мандельштама, но и привнесёт странное, вроде бы иррациональное ощущение просветления и очищения («В Петербурге мы сойдёмся снова...», 1920). Мандельштам говорит о хрупком веселье национальной культуры посреди гибельной стужи русской жизни и обращается к пронзительнейшему образу:

И живая ласточка упала

На горячие снега.

Ужас происходящего чреват последней степенью свободы. «Нет ничего невозможного. Как комната умирающего открыта для всех, так дверь старого мира настежь распахнута перед толпой. Внезапно всё стало достоянием общим. Идите и берите. Всё доступно…», - сказано в статье «Слово и культура».

В поэзии и биографии Мандельштама 1920-1930-х годов отчаяние искупается мужественной готовностью к высокой жертве, причём в тонах отчётливо христианских. Строки 1922 года: «Снова в жертву, как ягнёнка / Темя жизни принесли» откликнутся в словах, сказанных поэтом, уже написавшим гибельные для себя стихи о Сталине, в феврале 1934 года Ахматовой : «Я к смерти готов». А в начале 1920-х годов Мандельштам пишет своё отречение от соблазна эмиграции и противопоставляет посулам политических свобод свободу иного - духовного порядка, свободу самопреодоления, которая может быть куплена лишь ценой верности русской Голгофе:

Зане свободен раб, преодолевший страх,

И сохранилось свыше меры

В прохладных житницах, в глубоких закромах

Зерно глубокой полной веры.

Книга «Tristia» запечатлела существенное изменение стиля поэта: фактура образа всё больше движется в сторону смыслового сдвига, «тёмных», зашифрованных значений, иррациональных языковых ходов. И всё же здесь ещё царит равновесие новых тенденций и былой «архитектурной» строгости. Впрочем, от прежней акмеистической ясности Мандельштам отходит и в теории. Он разрабатывает концепцию «блаженного бессмысленного слова», которое теряет свою предметную значимость, «вещность». Но закон равновесия царит и в теории слова: слово обретает свободу от предметного смысла, однако не забывает о нём. «Бессмысленное блаженное слово» подходит к границе «зауми», с которой экспериментировали футуристы, но не переходит её. Такая техника постепенного отхода от опознаваемых деталей создаёт возможность для внезапного прорыва «узнавания» и удивления - как только читателю-собеседнику удастся пробраться сквозь поверхностные смысловые темноты. И тогда читатель одаряется ликованием «слепого, который узнаёт милое лицо, едва прикоснувшись к нему», и у которого «слёзы... радости узнавания брызнут из глаз после долгой разлуки».

Так построены лучшие произведения поэта начала десятилетия («Сёстры - тяжесть и нежность...», «Ласточка», «Чуть мерцает призрачная сцена...», «Возьми на радость из моих ладоней...», «За то, что я руки твои не сумел удержать...», всё - 1920 год). В начале 1920-х годов Мандельштам скитается по южным областям России: посещает Киев, где встречает свою будущую супругу Н. Я. Хазину (автора двух мемуарных книг о Мандельштаме и первого комментатора поэта), короткое время живёт в Коктебеле у Волошина , переезжает в Феодосию, где его арестовывает врангелевская контрразведка по подозрению в шпионаже, после освобождения оказывается в Батуми. Здесь Мандельштама вновь арестовывают - на сей раз береговая охрана меньшевиков (из тюрьмы его вызволят грузинские поэты Н. Мицишвили и Т. Табидзе). Наконец, измождённый до крайности Мандельштам возвращается в Петроград, какое-то время живёт в знаменитом Доме искусств, вновь едет на юг, затем обосновывается в Москве. Но к середине 1920-х годов от былого равновесия тревог и надежд в осмыслении происходящего не остаётся и следа. Меняется и поэтика Мандельштама: в ней теперь темноты всё больше перевешивают ясность. Очень лично переживается расстрел Гумилёва в 1921 году. Не оправдываются недавние упования на «отделение церкви-культуры от государства» и установление между ними новых, органических отношений по типу связи древнерусских «удельных князей» с «монастырями».

Культуру всё больше ставили на место. Мандельштам, как и Ахматова , оказался в двусмысленном положении. Для советских властей он явно был чужим, реликтом буржуазного прошлого, но, в отличие от поколения символистов, лишённым даже снисхождения за «солидность» былых заслуг. Мандельштам всё больше страшится потерять «чувство внутренней правоты». Всё чаще в поэзии Мандельштама возникает образ «человеческих губ, которым больше нечего сказать». Параллельно в тематику мандельштамовских стихов вползает зловещая тень безжалостного «века-Зверя». За ним проглядывают зашифрованные черты гоголевского Вия с его смертоносным взглядом (через скрытый пароним, то есть созвучие слов «век» и «веко» - в обращении демона Вия к нечисти: «поднимите мне веки»). Так переосмысляется язык библейского Апокалипсиса, который «зверем» именует грядущего антихриста. Судьба поэтического слова в поединке с самым кровожадным хищником, голодным временем, пожирающим все человеческие творения, отражается в «Грифельной оде» (1923, 1937). Здесь более чем примечательна густая темнота образов, лишённая малейшей прозрачности.

В 1925 году происходит короткий творческий всплеск, связанный с увлечением Мандельштама Ольгой Ваксель. Затем поэт замолкает на пять лет. Эти годы заняты переводами и работой над прозой - автобиографией «Шум времени», повестью «Египетская марка» (1928), эссе «Четвёртая проза» (1930). Тон книгам задаёт трагическое напряжение между «большим», историческим, эпическим временем и временем личным, биографическим. В «Египетской марке» эти мотивы доведены до надрыва. Главным героем Мандельштам выводит своего двойника, наделяет его сгущёнными чертами «маленького человека» русской литературы в духе Гоголя и Достоевского и предаёт его подобию ритуального поругания…

На рубеже 1920-1930-х годов покровитель Мандельштама во властных кругах Н. Бухарин устраивает его корректором в газету «Московский комсомолец», что даёт поэту и его супруге минимальные средства к существованию. Однако нежелание Мандельштама принимать «правила игры» «благовоспитанных» советских писателей и крайняя эмоциональная порывистость резко осложняют отношения с «коллегами по цеху». Поэт оказывается в центре публичного скандала, связанного с обвинениями в переводческом плагиате (свою отповедь литературным врагам он произнесёт в «Четвёртой прозе», где отвергнет «писательство» как «проституцию» и недвусмысленно выскажется о «кровавой Советской земле» и её «залапанном» социализме).

Дабы уберечь Мандельштама от последствий скандала, Н. Бухарин организует для него поездку в 1930 году в Армению, оставившую глубокий след в том числе в художественном творчестве поэта: после долгого молчания к нему вновь приходят стихи. Они яснее и прозрачней «Грифельной оды», но в них уже явственно звучит последнее отчаяние, безысходный страх. Если в прозе Мандельштам судорожно пытался уйти от угрозы, то теперь он окончательно принимает судьбу, возобновляет внутреннее согласие на жертву:

А мог бы жизнь просвистать скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да, видно, нельзя никак.

С начала 1930-х годов поэзия Мандельштама накапливает энергию вызова и «высокого» гражданского негодования, восходящего ещё к древнеримскому поэту Ювеналу: «Человеческий жалкий обугленный рот / Негодует и «нет» говорит».

Так рождается шедевр гражданской лирики - «За гремучую доблесть грядущих веков...» (1931, 1935).

Между тем поэт всё более ощущает себя затравленным зверем и, наконец, в ноябре 1933 года пишет стихи против Сталина («Мы живём, под собою не чуя страны...»). Стихи быстро получили известность, разошлись в списках по рукам, заучивались наизусть. Участь Мандельштама была предрешена: 13 мая 1934 года следует арест. Однако приговор оказался удивительно мягким. Вместо расстрела или лагеря - высылка в Чердынь и скорое разрешение переехать в Воронеж. Здесь Мандельштам переживает последний, очень яркий расцвет поэтического гения (три «Воронежские тетради», 1935-1937). Венец «воронежской лирики» - «Стихи о неизвестном солдате» (1937).

Поэт проникает внутрь новой «яви» - безысторического и обездуховленного материка времени. Здесь он исполняется глубокой волей «быть как все», «по выбору совести личной» жить и гибнуть с «гурьбой» и «гуртом» миллионов «убитых задёшево», раствориться в бесконечном космическом пространстве вселенной и наполняющей его человеческой массе - и тем самым победить злое время. Поздняя мандельштамовская поэтика делается при этом ещё более «закрытой», «тёмной», многослойной, усложнённой различными подтекстными уровнями. Это поэтика «опущенных звеньев», когда для восстановления сюжета стихотворения нужно восстановить образ-посредник. Образ-посредник может таиться в скрытой и переработанной цитате, зашифрованном подтексте, который с большим трудом поддаётся восстановлению неподготовленным читателем. Но он может скрываться и в сугубо индивидуальной иррациональной логике авторского мышления, взламывающего готовое слово и извлекающей его скрытые смысловые глубины, часто архаичные, восходящие к древним мифологическим моделям.

И всё же темноты могут неожиданно высветляться: воронежская земля, земля изгнания, воспринята как целомудренное чудо русского ландшафта. Суровый и чистый пейзаж служит фоном для торжествующей темы человеческого достоинства, неподвластного ударам судьбы:

Несчастлив тот, кого, как тень его,

Пугает лай и ветер косит,

И беден тот, кто сам полуживой,

У тени милостыни просит.

Отвергая участь «тени», но всё же «тенью» ощущая и себя, поэт проходит через последнее искушение - попросить милостыни у того, от кого зависит «возвращение в жизнь». Так в начале 1937 года появляется «Ода» Сталину - гениально составленный каталог штампованных славословий вождю. Однако «Ода» Мандельштама не спасла. Её герой - хитрый и мстительный - мог начать со своими обидчиками лукавую игру, подарить надежду - как и произошло с Мандельштамом, который в мае 1937 года отбыл назначенный срок воронежской ссылки и вернулся в Москву. Но простить и забыть оскорбление Сталин не мог: в мае 1938 года следует новый арест (формально - по письму наркому Ежову генерального секретаря Союза Советских писателей В. П. Ставского).

Поэта отправляют по этапу на Дальний Восток. 27 декабря 1938 года в пересылочном лагере «Вторая речка» под Владивостоком доведённый до грани безумия Мандельштам умирает. По свидетельству некоторых заключённых - на сорной куче.

Наследие Мандельштама, спасённое от уничтожения его вдовой, с начала 1960-х годов начинает активно входить в культурный обиход интеллигенции эпохи «оттепели». Вскоре имя поэта становится паролем для тех, кто хранил или пытался восстановить память русской культуры, причём оно осознавалось как знак не только художественных, но и нравственных ценностей. Показательны слова известного литературоведа Ю. И. Левина, представителя поколения, «открывшего» Мандельштама: «Мандельштам - призыв к единству жизни и культуры, к такому глубокому и серьёзному... отношению к культуре, до которого наш век, видимо, ещё не в состоянии подняться... Мандельштам - ...промежуточное звено, предвестие, формула перехода от нашей современности к тому, чего «ещё нет», но что «должно быть». Мандельштам должен «что-то изменить в строении и составе» не только русской поэзии, но и мировой культуры».

Вадим Полонский

(Универсальная онлайн-энциклопедия «Кругосвет».

Печатается с сокращениями)

Осип Мандельштам: «Не на вчера, не на сегодня, а навсегда»

…поэзия есть сознание своей правоты. Воздух стиха есть неожиданное.

Обращаясь к известному, мы можем сказать только известное.

«О собеседнике», 1913

Душевный строй поэта располагает к катастрофе.

«А. Блок», 1921 - 1922

Из эссе «Угль, пылающий огнём»

…Мы, стихотворцы, часто действуем, заколдованные ритмами данной литературной эпохи, даже данного десятилетия… Как вырваться из этого колдовского плена? Никакие советы не помогут... Умение слушать ритм есть умение врождённое, от Бога данное. Суть в том, чтобы мысль, слово и ритм возникали одновременно...

Мандельштам открыл для себя, что слово не живёт в стихе отдельной жизнью, что оно связано семейными, родственными, дружескими, историческими, общественными узами с другими словами, эти узы, существуя, нередко сокрыты от читателей, и поэт обязан их раскрыть и даже пойти на тот риск, что слово будет связано со словом не прямой связью, а с помощью непрямых, не сразу замечаемых, но бесспорно, физически существующих связей, порой более сильных, чем наглядные прямые. Вот они-то и рождают ритм, сами обязанные своим появлением ритму...

Надежда Мандельштам

Моё завещание

…Я прошу Будущее навечно, то есть пока издаются книги и есть читатели этих стихов, закрепить права на это наследство за теми людьми, которых я назову в специальном документе. Пусть их всегда будет одиннадцать человек в память одиннадцатистрочных стихов Мандельштама, а на место выбывших пусть оставшиеся сами выбирают заместителей.

Этой комиссии наследников я поручаю бесконтрольное распоряжение остатками архива, издание книг, перепечатку стихов, опубликование неизданных материалов… Но я прошу эту комиссию защищать это наследство от государства и не поддаваться ни его застращиваниям, ни улещиванию. Я прожила жизнь в эпоху, когда от каждого из нас требовали, чтобы всё, что мы делали, приносило «пользу государству». Я прошу членов этой комиссии никогда не забывать, что в нас, в людях, самодовлеющая ценность, что не мы призваны служить государству, а государство нам, что поэзия обращена к людям, к их живым душам и никакого отношения к государству не имеет... Почему государство смеет заявлять себя наследником свободного человека?.. Тем более в тех случаях, когда память об этом человеке живёт в сердцах людей, а государство делает всё, чтобы её стереть…

Вот почему я прошу членов комиссии, то есть тех, кому я оставлю наследство Мандельштама, сделать всё, чтобы сохранить память о погибшем - ему и себе на радость. А если моё наследство принесёт какие-нибудь деньги, тогда комиссия сама решает, что с ними делать - пустить ли их по ветру, отдать ли их людям или истратить на собственное удовольствие. Только не создавать на них никаких литературных фондов или касс, стараться спустить эти деньги попроще и почеловечнее в память человека, который так любил жизнь и которому не дали её дожить. Лишь бы ничего не досталось государству и его казённой литературе. И ещё я прошу не забывать, что убитый всегда сильней убийцы, а простой человек выше того, кто хочет подчинить его себе. Такова моя воля, и я надеюсь, что Будущее, к которому я обращаюсь, уважит её хотя бы за то, что я отдала жизнь на хранение труда и памяти погибшего.

Надежда Мандельштам (1899 - 1980). Некролог

Из восьмидесяти одного года своей жизни Надежда Мандельштам девятнадцать лет была женой величайшего русского поэта нашего времени, Осипа Мандельштама, и сорок два года - его вдовой. Остальное пришлось на детство и юность… «Надя самая счастливая из вдов», - говоря это, Анна Ахматова имела в виду то всеобщее признание, которое пришло к Мандельштаму об эту пору. Самое замечание относилось, естественно, в первую очередь к судьбе самого поэта, собрата по перу, но при всей его справедливости оно свидетельствует о взгляде извне. К тому времени, когда вышеупомянутое признание стало нарастать, Н. Я. Мандельштам была уже на седьмом десятке, весьма шаткого здоровья и почти без средств. К тому же признание это, даже будучи всеобщим, всё же не распространялось на «одну шестую земного шара», на самое Россию. За спиной у Надежды Яковлевны уже были два десятка лет вдовства, крайних лишений, великой - списывающей все личные утраты - войны и ежедневного страха быть схваченной сотрудниками госбезопасности как жена врага народа...

Впервые я встретился с ней именно тогда, зимой 1962 года, во Пскове, куда с приятелями отправился взглянуть на тамошние церкви (прекраснейшие, должен сказать, во всей империи). Прослышав о нашем намерении поехать во Псков, Анна Андреевна Ахматова посоветовала нам навестить Надежду Мандельштам и попросила передать ей несколько книг. Тогда я впервые и услышал это имя.

Жила она в двухкомнатной коммунальной квартире... Комната была размером со среднюю американскую ванную - восемь квадратных метров. Большую часть площади занимала железная полуторная кровать; ещё там были два венских стула, комод с небольшим зеркалом и тумбочка, служившая и столом…

В годы её наивысшего благополучия, в конце шестидесятых - начале семидесятых, в её однокомнатной квартире на окраине Москвы самым дорогостоящим предметом были часы с кукушкой на кухонной стене. Вора бы здесь постигло разочарование, как, впрочем, и тех, кто мог явиться с ордером на обыск.

В те «благополучные» годы, последовавшие за публикацией на Западе двух томов её воспоминаний, эта кухня стала поистине местом паломничества. Почти каждый вечер лучшее из того, что выжило или появилось в послесталинский период, собиралось вокруг длинного деревянного стола, раз в десять побольше, чем псковская тумбочка. Могло показаться, что она стремится наверстать десятилетия отверженности. Я, впрочем, как-то лучше помню её в псковской комнатушке или примостившейся на краю дивана в ленинградской квартире Ахматовой, к которой она иногда украдкой наезжала из Пскова, или возникающей из глубины коридора у Шкловских в Москве - там она ютилась, пока не обзавелась собственным жильём. Вероятно, я помню это яснее ещё и потому, что там она была больше в своей стихии - отщепенка, беженка, «нищенка-подруга», как назвал её в одном стихотворении Мандельштам, и чем она, в сущности, и осталась до конца жизни…

Поэзия и вообще всегда предшествует прозе; во многих отношениях это можно сказать и о жизни Надежды Яковлевны. И как человек, и как писатель она была следствием, порождением двух поэтов, с которыми её жизнь была связана неразрывно: Мандельштама и Ахматовой . И не только потому, что первый был её мужем, а вторая другом всей её жизни… Механизмом, скрепившим узы этого брака, равно как и узы этой дружбы, была необходимость запоминать и удерживать в памяти то, что нельзя доверить бумаге, то есть стихи обоих поэтов…

И всё это мало-помалу вросло в неё. Потому что если любовь и можно чем-то заменить, то только памятью. Запоминать - значит восстанавливать близость. Мало-помалу строки этих поэтов стали её сознанием, её личностью. Они давали ей не только перспективу, не только угол зрения; важнее то, что они стали для неё лингвистической нормой… И по содержанию, и по стилю её книги суть лишь постскриптум к высшей форме языка, которой, собственно говоря, является поэзия.

Это их, стихи, а не память о муже, она спасала. Их, а не его вдовой была она в течение сорока двух лет. Конечно, она его любила, но ведь и любовь сама по себе есть самая элитарная из страстей. Только в контексте культуры она приобретает объёмность и перспективу... Она была вдовой культуры, и я думаю, что к концу своей жизни любила своего мужа больше, чем в начале брака...

В последний раз я видел её 30 мая 1972 года в кухне московской квартиры. Было под вечер; она сидела и курила в глубокой тени, отбрасываемой на стену буфетом. Тень была так глубока, что можно было различить в ней только тление сигареты и два светящихся глаза. Остальное - крошечное усохшее тело под шалью, руки, овал пепельного лица, седые пепельные волосы - всё было поглощено тьмой. Она выглядела, как остаток большого огня, как тлеющий уголёк, который обожжёт, если дотронешься.

Отщепенец

21 января 1937 года в письме Тынянову, «таком судорожном и трудном», «поистине… из глубины, из бездны» (С. С. Аверинцев), Мандельштам пишет:

«Дорогой Юрий Николаевич!

Хочу Вас видеть. Что делать? Желание законное.

Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я ещё отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в её строении и составе.

Не отвечать мне легко. Обосновать воздержание от письма или записки невозможно. Вы поступите, как захотите.

Ваш О. М.»

П очему адресатом для исповеди воронежский ссыльный выбрал вполне благополучного советского литератора? Нет никаких свидетельств близких отношений между ними. Всё так - и не так. Еврей, посвятивший жизнь русской литературе - и оставшийся в ней навсегда, «кое-что изменив в её строении и составе», - пишет другому еврею, чьё имя дорого каждому культурному человеку, говорящему по-русски. И автор, и адресат тяжело болели, дни обоих были сочтены. Стало быть, Тынянов для Мандельштама - «дважды свой» - и, возможно, поэт надеялся, что будет понят, поддержан. Надо ли говорить, как он нуждался в такой поддержке…

Ответа не было. Дошло письмо, затерялось или было перехвачено - неизвестно. Текст сохранился лишь благодаря предусмотрительности «ясной Наташи» - Н. Е. Штемпель, сделавшей копию.

А за несколько лет до письма, когда ещё не было ни «воронежских тетрадей», ни «кремлёвского горца», когда покровительство Бухарина казалось надёжным и долгосрочным, написано стихотворение, в котором предчувствие скорой гибели звучит отчётливо и зловеще:

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,

За смолу кругового терпенья, за совестный дёготь труда...

Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,

Чтобы в ней к рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,

Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье -

Обещаю построить такие дремучие срубы,

Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти мёрзлые плахи,

Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду, -

Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе

И для казни петровской в лесах топорище найду.

В одной строфе соседствуют «плаха», «смерть» и «казнь». Лёгкость, обыденность этой самой смерти-игры вызывают ужас, оторопь.

У читателя, но не у поэта. Глядя в глаза своему будущему, он и не думает спорить с ним. Ему мешает только, что он «непризнанный брат, отщепенец в народной семье». И чтобы подняться над этой «непризнанностью», переступить через неё, Осип Мандельштам готов принять всё. Даже лютую «петровскую» казнь.

Такова плата за бессмертие «величайшего русского поэта нашего времени».

апрель 2016

Иллюстрации:

портрет Поэта - художник Лев Бруни, 1916;

фото родителей Осипа Эмильевича;

фото О. Э. Мандельштама и Н. Я. Мандельштам разных лет;

фото Н. Е. Штемпель;

обложки книг О. Э. Мандельштама и Н. Я. Мандельштам;

воронежский памятник О. Э. Мандельштаму;

иллюстрации - из книги Олега Лекманова «Осип Мандельштам. Жизнь поэта» (серия «ЖЗЛ»)

и из свободных источников в интернете.

Стихотворения, посвящённые Осипу Мандельштаму

Марина Цветаева

Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас - через сотни
Разъединяющих вёрст.

На страшный полёт крещу Вас:
Лети, молодой орёл!
Ты солнце стерпел, не щурясь, -
Юный ли взгляд мой тяжёл?

Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас - через сотни
Разъединяющих лет.

Анна Ахматова

Воронеж

О. М<андельштаму>

И город весь стоит оледенелый.

Как под стеклом деревья, стены, снег.

По хрусталям я прохожу несмело.

Узорных санок так неверен бег.

А над Петром воронежским - вороны,

Да тополя, и свод светло-зелёный,

Размытый, мутный, в солнечной пыли,

И Куликовской битвой веют склоны

Могучей, победительной земли.

И тополя, как сдвинутые чаши,

Над нами сразу зазвенят сильней,

Как будто пьют за ликованье наше

На брачном пире тысячи гостей.

А в комнате опального поэта

Дежурят страх и муза в свой черёд.

И ночь идёт,

Которая не ведает рассвета.

Арсений Тарковский

Поэт

Жил на свете рыцарь бедный...

А. С. Пушкин

Эту книгу мне когда-то

В коридоре Госиздата

Подарил один поэт;

Книга порвана, измята,

И в живых поэта нет.

Говорили, что в обличье

У поэта нечто птичье

И египетское есть;

Было нищее величье

И задёрганная честь.

Как боялся он пространства

Коридоров! Постоянства

Кредиторов! Он, как дар,

В диком приступе жеманства

Принимал свой гонорар.

Так елозит по экрану

С реверансами, как спьяну,

Старый клоун в котелке

И, как трезвый, прячет рану

Под жилеткой из пике.

Оперённый рифмой парной,

Кончен подвиг календарный, -

Добрый путь тебе, прощай!

Здравствуй, праздник гонорарный,

Чёрный белый каравай!

Гнутым словом забавлялся,

Птичьим клювом улыбался,

Встречных с лёту брал в зажим,

Одиночества боялся

И стихи читал чужим.

Так и надо жить поэту.

Я и сам сную по свету,

Одиночества боюсь,

В сотый раз за книгу эту

В одиночестве берусь.

Там в стихах пейзажей мало,

Только бестолочь вокзала

И театра кутерьма,

Только люди как попало,

Рынок, очередь, тюрьма.

Жизнь, должно быть, наболтала,

Наплела судьба сама.

Памятники Осипу и Надежде Мандельштам установлены в Санкт-Петербурге и Амстердаме...

Белла Ахмадулина

Памяти Осипа Мандельштама

В том времени, где и злодей -

лишь заурядный житель улиц,

как грозно хрупок иудей,

в ком Русь и музыка очнулись.

Вступленье: ломкий силуэт,

повинный в грациозном форсе.

Начало века. Младость лет.

Сырое лето в Гельсингфорсе.

Та - Бог иль барышня? Мольба -

чрез сотни вёрст любви нечёткой.

Любуется! И гений лба

застенчиво завешен чёлкой.

Но век желает пировать!

Измученный, он ждёт предлога -

и Петербургу Петроград

оставит лишь предсмертье Блока.

Знал и сказал, что будет знак

и век падёт ему на плечи.

Что может он? Он нищ и наг

пред чудом им свершённой речи.

Гортань, затеявшая речь

неслыханную,- так открыта.

Довольно, чтоб её пресечь,

и меньшего усердья быта.

Ему - особенный почёт,

двоякое злорадство неба:

певец, снабжённый кляпом в рот,

и лакомка, лишённый хлеба.

Из мемуаров: «Мандельштам

любил пирожные». Я рада

узнать об этом. Но дышать -

не хочется, да и не надо.

Так значит, пребывать творцом,

за спину заломившим руки,

и безымянным мертвецом

всё ж недостаточно для муки?

И в смерти надо знать беду

той, не утихшей ни однажды,

беспечной, выжившей в аду,

неутолимой детской жажды?

В моём кошмаре, в том раю,

где жив он, где его я прячу,

он сыт! А я его кормлю

огромной сладостью. И плачу.

Александр Кушнер

Фотография

Фотография тридцать шестого, наверное, года.

Театральная труппа. Домашнее что-то, как сода,

Закулисное, рыхлое в воздухе растворено.

Двадцать два человека уткнулись во что-то одно.

Двадцать два человека уткнулись, наверное, в пьесу

Про слугу двух господ или так: про вдову и повесу.

Лишь один человек не глядит в распечатанный текст,

Он застыл, словно гипс, словно известь, цемент и асбест.

В сером пепле табачном и брюки его, и ладони,

Старику и неряхе, о, как ему скучен Гольдони!

Он глядит, а куда? Никогда не узнаем - в окно,

Где воронежский грач прошлогоднее топчет сукно.

Колченогих столов пузырями вспухает фанера.

Сколько жизни осталось? Не спрашивай, что за манера

Разбегаться с вопросом? В окне на нетвёрдых ногах

Выступают грачи. Он и сам здесь на птичьих правах.

Он и сам кое-как, еле держится, сбоку припёку.

Почему же так любит он тёплую эту мороку

И в преснятину эту, тосчищу, - вот глупая роль, -

Каждый раз подсыпает свою стихотворную соль!

Юрий Левитанский

а услышалось - глас наяву.

Я трамвайная вишенка, - он мне сказал,

прозревая воочью иные миры, -

я трамвайная вишенка страшной поры

и не знаю, зачем я живу.

Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,

но слова эти так и остались во мне,

будто я, будто я, а не он,

будто сам я сказал о себе и о нём -

мы трамвайные вишенки страшных времён

и не знаем, зачем мы живём.

Гумилёвский трамвай шёл над тёмной рекой,

заблудившийся в красном дыму,

и Цветаева белой прозрачной рукой

вслед прощально махнула ему.

И Ахматова вдоль царскосельских колонн

проплыла, повторяя, как древний канон,

на высоком наречье своём:

Мы трамвайные вишенки страшных времён.

Мы не знаем, зачем мы живём.

О российская муза, наш гордый Парнас,

тень решёток тюремных издревле на вас

и на каждой нелживой строке.

А трамвайные вишенки русских стихов,

как бубенчики в поле под свист ямщиков,

посреди бесконечных российских снегов

всё звенят и звенят вдалеке.

Инна Лиснянская

Мы с тобой на кухне посидим.

О. Мандельштам

Опять эта вспышка

Больного ума:

Надзорная вышка,

Под нею тюрьма

И каторжный номер

В той бане, где, гол,

От голода помер

Всё было не так.

Несли его прямо

Сквозь солнечный мрак

Два ангела Божьих

В эдемский предел,

И призрак прохожий

Вослед им глядел.

Борис Суслович

Два посвящения О. М.

Передышка

Свалилось на голову счастье:

Считай, четыре года впрок.

Случись обыкновенный мастер

Взамен поэта, тот бы смог

Отбарабанить на потребу

Дня подходящие слова…

Но мастером ты сроду не был -

И под сурдинку петь едва

Умел. Щелкунчик-пустомеля,

Весь век прощёлкав для души,

На вшивой лагерной постели,

Пока не захрипишь, пляши!

Перекличка

не спрятаться мне от великой муры

О. Мандельштам, 1931

От великой муры не убраться во тьму,

Под защиту последнего сна,

Ни помех для неё, ни препон - потому,

Что всеведуща нынче она;

Что отыщется враз стиховед-доброхот,

Разумеющий в жизни твоей,

Что её ненавязчиво перетрясёт

До помеченных ордером дней;

Что построит в затылок колонну стихов,

И погонит служить палачу…

От вселенской муры лезть на стенку готов.

Выть по-волчьи. Но лучше - смолчу.

Борис Марковский

Памяти Мандельштама

состоялась дуэль между Пушкиным и Дантесом.

умер Осип Мандельштам.

Церковная хрупкая свечка

горит и горит, не сгорая…

Зловещая Чёрная речка

и чёрная речка Вторая.

Монету - орёл или решка -

подбросил, со смертью играя…

Зловещая Чёрная речка

и чёрная речка Вторая.

Плохая, должно быть, примета -

играть рукояткой узорной

упавшего в снег пистолета

на речке январской и чёрной.

Нечаянный выстрел, осечка,

и эхо вороньего грая.

Зловещая Чёрная речка

и чёрная речка Вторая…

Не чуя огромной страны,

он бредил ключом Иппокрены

и видел кровавые сны -

грядущие казни, измены.

Он был собеседник ничей.

И вот отыскалось местечко -

болотистый мутный ручей,

Вторая, декабрьская, речка.

Осип Мандельштам – талантливый поэт со сложной судьбой. Он оставил по себе бессмертное наследие – прекрасные произведения, которые до сих пор задевают самые тонкие струны человеческой души. Мы знаем Мандельштама прежде всего по его творчеству. Но в биографии поэта тоже есть немало интересных моментов. Предлагаем вашему вниманию малоизвестные интересные факты из жизни Мандельштама , которые вас удивят.

  1. Родился в еврейской купеческой семье, но отказался от иудаизма и семейного бизнеса . Отец поэта был евреем – богатым варшавским купцом и занимался торговлей кожами. Осип был старшим сыном, который должен был перенять религию отца и стать первым помощником в семейном бизнесе. Но он отверг иудаизм и отказался заниматься коммерцией. Кстати, имя, данное при рождении, он тоже подкорректировал. Был Иосифом, а стал Осипом.
  2. Не посвятил ни одного стиха своей первой любви . Парадокс, но поэт, оставивший после себя не одну сотню стихов, не оставил ни строчки для первой девушки, затронувшей его сердце. Это была Анна Зельманова-Чудовская – талантливая художница и очень красивая женщина. Стрела Амура поразила сердце поэта тогда, когда он позировал художнице, которая пришла написать его портрет. А вот на стихи возлюбленной Мандельштам так и не расщедрился. Что, конечно, его сильно огорчало. Но вдохновение так и не пришло.

  3. Уйти на фронт во время Первой мировой войны помешала болезнь . Как и большинство друзей, с началом Первой мировой Мандельштам жаждал отправиться на фронт и встать на защиту Родины. Но добровольцем его не взяли. Оказалось, у поэта была сердечная астения. Тогда он предпринял попытки устроиться военным санитаром. Даже поехал для этого в Варшаву, но тщетно - не судьба.

  4. Не отличался аккуратностью . Во всяком случае, так считали люди из его окружения. О неаккуратности поэта слагались целые истории. Но он постоянно был настолько увлечен собой и углублен в свой внутренний мир, что порой забывал ухаживать за собой и поддерживать порядок. Так, мать друга поэта Максимилиана Волошина не раз жаловалась на неряшливость Мандельштама, который часто подолгу гостил в их доме. В одном из писем сыну она сильно огорчалась по поводу того, что Осип бросает окурки на диван, а книги бросает на террасе. Мадам Волошина оценивала причудливого друга своего сына как умного и талантливого, но неряшливого и бесцеремонного.

  5. Учился в 2 университетах, но так и не получил диплома . Первая альма-матер поэта – Петербургский университет. Продолжил обучение в Германии – стал студентом Гейдельбергского университета. Но часто уходил, забрасывал учебу, не особо старался, больше занимаясь поиском себя. И не получил ни одного диплома.

  6. Хотел уйти в монастырь после разрыва с Цветаевой . Об амурных отношениях поэта с Мариной Цветаевой знают многие. Но мало кому известно, что после разрыва с объектом своих любовных грез Мандельштам был настолько огорчен, что всерьез собирался уйти в монастырь.

  7. Организовал панихиду по Пушкину и лично ее отслужил . Поэт высоко оценивал творчество Пушкина. И любил побеседовать с ним. Конечно, в своем воображении. Даже дискутировал со своим воображаемым собеседником. Свое уважение и трепетное отношение Мандельштам решил выразить религиозным действом. Однажды он собрал друзей и вдохновил их отслужить панихиду по Пушкину. Когда все собрались в соборе, Осип лично провел панихиду.

  8. Сразу после своей женитьбы влюбился в другую женщину . После женитьбы супругам Мандельштам пришлось пожить отдельно. Он оставил молодую жену в Киеве, а сам отправился в Петербург. Здесь его и ждал очередной амурный соблазн – в сердце неожиданно ворвалась новая любовь. На этот раз к актрисе Ольге Арбениной, после знакомства с которой Мандельштам потерял покой. Свою любовь он называл мукой, относился к ней как искушению. И молча страдал, оставаясь просто другом.

  9. Лично встречался с Лениным . Приход революции поэт воспринял положительно. И даже начал работать на советскую власть, не подозревая, какую роковую роль сыграет этот режим в его жизни и судьбе всей российской интеллигенции. В 1918 году он получил официальную должность заведующего подотделом при Наркомпросе. В это время жил в гостинице «Москва», где ему однажды пришлось столкнуться с самим Лениным.

  10. Большинство стихов дошло к нам благодаря его жене . Жена Мандельштама Надежда всю жизнь собирала, записывала и бережно хранила его стихи. А еще сопровождала его в ссылках и терпела все лишения вместе с мужем. Благодаря ее стараниям до потомков дошло много прекрасных поэзий.

  11. Был в ссылке, где прожил в нищете и постоянном ожидании расстрела . Поэта, который не принял советскую власть и не побоялся открыто заявить об этом, отправили в ссылку. Волею власти он оказался в Воронеже, где жил очень бедно, перебиваясь низкооплачиваемыми переводами. Немного поддерживали материально друзья. И каждый день ожидал своего расстрела.

  12. Напротив дома Мандельштама в ссылке поставили памятник . Местом ссылки поэта был Воронеж. Здесь напротив дома, в котором когда-то жил Мандельштам, в 2007 году поставили памятник.

  13. Первый памятник поэту установили на месте лагеря, в котором он погиб . Это произошло в 1998 году во Владивостоке – городе, в котором оборвалась жизнь Мандельштама. Теперь на месте ужасного сталинского лагеря, где покоятся его останки, стоит памятник.

  14. Первый памятник Мандельштаму возведен на собственные средства его скульптора . Интересно, что скульптор В. Ненаживин был хорошо знаком с творчеством Мандельштама. И его стихи произвели настолько сильное впечатление, что скульптор возвел первый памятник поэту на собственные деньги.

  15. Место захоронения писателя до сих пор неизвестно . Жизнь Мандельштама оборвалась трагически. Он умер от тифа в нечеловеческих условиях сталинского лагеря во Владивостоке. Точное место захоронения останков неизвестно. Впрочем, как и многих его товарищей по несчастью, чьи тела сбрасывали в одну большую могилу. Стихи и личность Мандельштама были под строжайшим запретом в его родной стране почти 20 лет.

Осип Мандельштам родился 3 января (15 января по новому стилю) 1891 года в Варшаве в еврейской семье. Отец, Эмилий Мандельштам (1856--1938), был мастером перчаточного дела, состоял в купцах первой гильдии, что давало ему право жить вне черты оседлости, несмотря на еврейское происхождение. Мать, Флора Овсеевна Вербловская (1866--1916), была музыкантом.

Родители Осипа Эмильевича хотели дать детям хорошее образование, и вскоре семья перебирается в Павловск близ Петербурга, а затем в Петербург, в Коломну. Осип Мандельштам вспоминал: «Мы часто переезжали с квартиры на квартиру, жили и в Максимилиановском переулке, где в конце стреловидного Вознесенского виднелся скачущий Николай, и на Офицерской, поблизости от «Жизни за царя», над цветочным магазином Эйлерса. Мы ходили гулять по Большой Морской в пустынной ее части, где красная лютеранская кирка и торцовая набережная Мойки. Так незаметно подходили мы к Крюкову каналу, голландскому Петербургу эллингов и нептуновых арок с морскими эмблемами, к казармам гвардейского экипажа».

«Весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, все это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами памятников, кариатидами Эрмитажа, таинственной Миллионной, где не было никогда прохожих и среди мраморов затесалась всего одна мелочная лавочка, особенно же арку Главного штаба, Сенатскую площадь и голландский Петербург я считал чем-то священным и праздничным… Я бредил конногвардейскими латами и римскими шлемами кавалергардов, серебряными трубами Преображенского оркестра, и после майского парада любимым моим удовольствием был конногвардейский праздник на Благовещенье… Обычная жизнь города была бедна и однообразна. Ежедневно часам к пяти происходило гулянье на Большой Морской - от Гороховой до арки Генерального штаба. Все, что было в городе праздного и вылощенного, медленно двигалось туда и обратно по тротуарам, раскланиваясь: звяк шпор, французская и английская речь, живая выставка английского магазина и жокей-клуба. Сюда же бонны и гувернантки… приводили детей: вздохнуть и сравнить с Елисейскими полями».

В 1900 году семья Осипа переезжает на Литейный проспект, а он сам поступает в Тенишевское училище. С сентября 1900 года училище располагалось на Моховой в здании, построенном на средства князя Тенишева.

Первым директором был прославленный педагог А.Я. Острогорский, русскую словесность преподавал В.В. Гиппиус - поэт, автор стихотворных книг и исследований о Пушкине. Он был первым критиком стихов молодого Мандельштама, которые печатались в журнале училища.

«Интеллигент строит храм литературы с неподвижными истуканами… В.В. учил строить литературу не как храм, а как род. В литературе он ценил патриархальное отцовское начало культуры». Эта первая встреча с великой литературой оказалась для Мандельштама «непоправимой». Через двадцать лет он напишет: «Власть оценок В.В. длится надо мной и посейчас. Большое, с ним совершенное, путешествие по патриархату русской литературы… так и осталось единственным».

Учебникам в училище предпочитались наглядные методы преподавания. Было много экскурсий: Путиловский завод, Горный институт, Ботанический сад, озеро Селигер с посещением Иверского монастыря, на Белое море, в Крым, в Финляндию (Сенат, Сейм, музеи, водопад Иматра).

Также училище располагало прекрасными лабораториями, обсерваторией, оранжереей, мастерской, двумя библиотеками, издавался свой журнал, изучались немецкий и французский языки. Ежедневно проводились физические занятия и игры на воздухе. В училище не было наказаний, оценок и экзаменов. В большой аудитории часто устраивались публичные лекции, собрания Литературного фонда, заседания Юридического общества, «где с тихим шипением разливался конституционный яд».

Мандельштам вспоминает о своих одноклассниках: «А все-таки в Тенишевском были хорошие мальчики. Из того же мяса, из той же кости, что дети на портретах Серова. Маленькие аскеты, монахи в детском своем монастыре». Среди сверстников Осип Эмильевич выделяет Бориса Синани, сына известного петербургского психиатра Бориса Наумовича Синани. В доме Синани на Пушкинской собиралась молодежь, велись политические дискуссии. «Мне было смутно и беспокойно. Все волненье века передавалось мне. Кругом перебегали странные токи… Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары». В доме на Пушкинской Мандельштам мог наблюдать решительных молодых людей - членов боевых организаций социал-революционеров, и в его словах о Борисе Синани можно понять, что тогда же складывалось и его собственное неприятие политического радикализма: «глубоко понимал сущность эсерства и внутренне еще мальчиком его перерос».

В те годы Мандельштам увлекается чтением Герцена и Блока, посещает концерты в Дворянском собрании и пишет стихи.

Окончив Тенишевское училище, Мандельштам много времени проводит за границей, посещает Францию, Италию. В 1909 - 1910 годах в Гейдельбергском университете Осип Эмильевич Мандельштам увлекается философией и филологией. В Петербурге он посещает собрания Религиозно-философского общества, членами которого были виднейшие мыслители и литераторы Н. Бердяев, Д. Мережковский, Д. Философов, Вяч. Иванов.

Осип Эмильевич сближается с петербургской литературной средой. В 1909 году он впервые появляется на Таврической у Вячеслава Иванова. Квартира Иванова располагалась в круглой башенной надстройке. Там собирались поэты, артисты, художники, ученые. Часто появлялись Блок, Белый, Сологуб, Ремизов, Кузмин. Они читали и обсуждали стихи. А для молодых поэтов Иннокентий Федорович Анненский, Вячеслав Иванов и Андрей Белый читали лекции.

Там, в стенах "Башни", Мандельштам впервые встретился с Ахматовой. Их дружба была едва ли не самым большим подарком судьбы им обоим.

Статьи и небывалая поэзия Анненского оказали сильное влияние на Мандельштама и Ахматову. Они называли Анненского своим учителем. Вот что писал Анненский в первом номере журнала «Аполлон» во вступительной статье: «Наступает эпоха устремлений… к новой правде, к глубоко-сознательному и стройному творчеству: от разрозненных опытов - к закономерному мастерству, от расплывчатых эффектов - к стилю. Только строгое искание красоты, только свободное, стройное и ясное, только сильное и жизненное искусство за пределами болезненного распада духа и лженоваторства». Это была программа нового направления, означавшая разрыв с символизмом.

В 1910 году в августе, вышел девятый номер «Аполлона», там были напечатаны пять стихотворений Мандельштама, в том числе «Silentium».

В 1911 году оформляется объединение «Цех поэтов». В него вошли Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Лозинский, Зенкевич. «Цех» собирался три раза в месяц. На первом собрании был Блок. По свидетельству Ахматовой, в «Цехе поэтов» Мандельштам «очень скоро стал первой скрипкой». Ахматова говорила после одного из собраний: «Сидят человек десять-двенадцать, читают стихи, то хорошие, то заурядные, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности, и вдруг будто лебедь взлетает над всеми - читает Осип Эмильевич!»

«Цех поэтов» не был однородным объединением, состав его менялся довольно сильно. Но в нем сформировалась группа талантливых поэтов - единомышленников, которые выработали эстетическую программу, названную ими акмеизмом. Ядро акмеистов составляли Гумилев, Ахматова, Мандельштам. «Несомненно, символизм явление 19 века, - писала Ахматова. - Наш бунт против символизма совершенно правомерен, потому что мы чувствовали себя людьми 20 века и не хотели оставаться в предыдущем». Мандельштам говорил, что «акмеизм - это тоска по мировой культуре», что для акмеизма характерна «мужественная воля к поэзии и поэтике, в центре которой стоит человек, не сплющенный в лепешку лжесимволическими ужасами, а как хозяин у себя дома. Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже, так как человек должен быть тверже всего на земле».

В 1911 году Мандельштам поступает на романо-германское отделение историко-филологического факультета Петербургского университета. Он слушает лекции видных ученых А.Н. Веселовского, В.Р. Шишмарева, Д. Айналова, посещает пушкинский семинар С.А. Венгерова.

В 1913 году выходит первая книга Мандельштама «Камень». Этой книгой двадцатидвухлетний Мандельштам заявил себя зрелым поэтом: в ней нет вещей, нуждающихся в скидке на возраст автора. Давно уже стали классикой стихи из «Камня»: «Дано мне тело - что мне делать с ним», «Sileritilim», «Сегодня дурной день», «Я ненавижу свет однообразных звезд». Почти одновременно с выходом “Камня” в журнале акмеистов «Гиперборей» были напечатаны «Петербургские строфы». Петербургская тема в русской поэзии неотделима от имени Пушкина, и здесь необходимо сказать о пушкинском влиянии на Мандельштама. Как русский поэт Мандельштам не мог не испытывать мощного силового поля пушкинской поэзии. Однако «грозное отношение» и особое целомудрие связаны также и с биографическими причинами. Детство Мандельштама прошло в Коломне, где была первая петербургская квартира Пушкина после Лицея. Здесь молодой Пушкин бывал в Большом театре, в церкви Покрова, упомянутой им в поэме «Домик в Коломне». Тенишевское училище с его гуманистической системой воспитания, с незаурядными педагогами и поэтическими вечерами было для Мандельштама в большой степени тем, чем был Лицей для Пушкина, здесь он впервые почувствовал себя поэтом. Параллели мы находим и в раннем осознании своего таланта, и в единодушном признании его первенства друзьями-поэтами, и в прирожденном остроумии. Современники отмечали даже внешнее сходство молодого Мандельштама с Пушкиным. В стихах и прозе Мандельштама встречается множество свидетельств глубокого постижения поэзии Пушкина и его судьбы. Лишь учитывая все это, можно представить, что значила для него петербургская тема.

В художественной жизни Петербурга десятых годов заметным явлением стало литературно-художественное кабаре «Бродячая собака». Владельцем и душой его был Борис Пронин, энтузиаст-театроман, успевший поработать и в МХТ, и в театре Комиссаржевской. “Бродячая собака” открылась под новый 1912 год в подвале дома на углу Итальянской улицы и Михайловской площади. Кабаре было задумано в рамках Общества интимного театра. В нем устраивались концерты, вечера поэзии, импровизированные спектакли, в оформлении которых художники стремились связать зал и сцену.

Современники так описывают обстановку «Собаки»: «Окон в подвале не было. Две низкие комнаты расписаны яркими, пестрыми красками, сбоку буфет. Небольшая сцена, столики, скамьи, камин. Горят цветные фонарики. В подвале душно, накурено, но весело».

«Цех поэтов» облюбовал подвал с самого его возникновения. Уже 13 января 1912 года на вечере, посвященном Бальмонту, выступали Гумилев, Ахматова, Мандельштам, В. Гиппиус.

Акмеисты любили «Собаку». Там устраивались их поэтические вечера и диспуты, там рождались шутки и экспромты. С «Бродячей собакой» связано возникновение одного из лучших стихотворений Мандельштама - «Вполоборота, о, печаль...»

Размышления Мандельштама об историческом пути России были связаны с идеями Чаадаева и Герцена. В 1914 году в статье о Чаадаеве он писал: «С глубокой, неискоренимой потребностью единства, высшего исторического синтеза родился Чаадаев в России... У него хватило мужества сказать России в глаза страшную правду, - что она отрезана от всемирного единства, отлучена от истории, этого «воспитателя народов Богом». Дело в том, что понимание Чаадаевым истории исключает возможность всякого вступления на исторический путь. Не хватает преемственности, единства. Единства не создать, не выдумать, ему не научиться. Разговор с Чаадаевым продолжается в статье «О природе слова»: «Чаадаев, утверждая свое мнение, что у России нет истории, то есть что Россия принадлежит к неорганизованному, неисторическому кругу культурных явлений, упустил одно обстоятельство, - именно: язык. Столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история. Для России отпадением от истории, отлучением от царства исторической необходимости и преемственности, от свободы и целесообразности было бы отпадение от языка. «Онемение» двух-трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти... Поэтому совершенно верно, что русская история идет по краешку... и готова каждую минуту сорваться в нигилизм, то есть в отлучение от слова.»

С началом войны в Петрограде стали устраивать вечера в пользу раненых. Вместе с Блоком, Ахматовой, Есениным Мандельштам выступает в Тенишевском и Петровском училищах. Его имя не раз встречается в газетных заметках об этих вечерах.

В декабре 1915 года Мандельштам выпускает второе издание «Камня», по объему почти втрое больше первого. Во второй «Камень» вошли такие шедевры, как «Вполоборота, о, печаль» («Ахматова»), «Бессоница. Гомер. Тугие паруса», «Я не увижу знаменитой Федры». Сборник включал и новые стихи о Петербурге: «Адмиралтейство», «На площадь выбежав, свободен», «Дев полуночных отвага», «В спокойных пригородах снег».

В начале 1916 года в Петроград приезжала Марина Цветаева. На литературном вечере она встретилась с петроградскими поэтами. С этого «нездешнего» вечера началась ее дружба с Мандельштамом.

Российский корабль неумолимо двигался к октябрю семнадцатого года. С начала века страна жила ожиданием больших перемен. Реальность оказалась суровее всех предположений. Немногие сохранили тогда трезвость взгляда перед лицом грандиозных событий, и только Мандельштам ответил на вызов истории, написав «Прославим, братья, сумерки свободы».

В начале весны 1918 года Мандельштам уезжает в Москву. По-видимому, последнее из написанных перед отъездом стихотворение “На страшной высоте блуждающий огонь” начинаются скитания Мандельштама по России: Москва, Киев, Феодосия…

В 1919 году в Киеве Мандельштам познакомился с двадцатилетней Надеждой Яковлевной Хазиной, которая стала его женой. Волны гражданской войны прокатывались через Киев. Горожане потеряли счет сменам власти. Мандельштама тянуло на юг. Казалось, там можно пережить грозные времена.

После целого ряда приключений, побывав во врангелевской тюрьме, Мандельштам осенью 1920 году возвращается в Петроград.

Мандельштам поселился в «Доме искусств» - елисеевском особняке, превращенном в общежитие для писателей и художников. В «Доме искусств» жили Гумилев, Шкловский, Ходасевич, Лозинский, Лунц, Зощенко, Добужинский и другие.

«Жили мы в убогой роскоши Дома искусств, - пишет Мандельштам, - в Елисеевском доме, что выходит на Морскую, Невский и на Мойку, поэты, художники, ученые, странной семьей, полупомешанные на пайках, одичалые и сонные... Это была суровая и прекрасная зима 20 - 21 года... Я любил этот Невский, пустой и черный, как бочка, оживляемый только глазастыми автомобилями и редкими, редкими прохожими, взятыми на учет ночной пустыней».

Недолгие месяцы пребывания Мандельштама в Петрограде в 1920 - 21 годах оказались на редкость плодотворными. В эту пору им созданы такие жемчужины, как стихи, обращенные к актрисе Александрийского театра Ольге Арбениной «Чуть мерцает призрачная сцена», «Возьми на радость из моих ладоней», «За то, что я руки твои не сумел удержать», летейские стихи «Когда Психея-жизнь спускается к теням» и «Я слово позабыл».

«Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 году, - пишет Ахматова, - кроме изумительных стихов к О. Арбениной, остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком».

В феврале 1921 года Мандельштамы уехали в Москву. Надежда Яковлевна так объясняет причины отъезда: «В Петербурге двадцатого года Мандельштам свое «мы» не нашел. Круг друзей поредел... Гумилева окружали новые и чужие люди... Старики из религиозно-философского общества тихо вымирали по своим углам...»

Лето и осень 1921 года Мандельштамы провели в Грузии. Там их застало известие о гибели Гумилева. С этим связаны трагические стихи Мандельштама «Концерт на вокзале» («На тризне милой тени в последний раз нам музыка звучит») и «Умывался ночью на дворе». Последнее из этих стихотворений перекликается с ахматовским «Страх, во тьме перебирая вещи...».

В 1922 - 23 годах у Мандельштама выходят три стихотворных сборника: «Tristia» (1922), «Вторая книга» (1923), «Камень» (3-е издание, 1923).

Его стихи и статьи печатаются в Петрограде, Москве, Берлине. В это время Мандельштам пишет ряд статей по важнейшим проблемам истории, культуры и гуманизма: «Слово и культура», «О природе слова», «Девятнадцатый век», «Пшеница человеческая», «Конец романа».

Летом 1924 года Мандельштам приезжает в Ленинград. По-видимому, этот приезд был связан с издательскими делами: предполагалась публикация в новом журнале «Ленинград» записок Мандельштама. Записки вышли в марте 1925 года отдельной книгой «Шум времени» в ленинградском издательстве «Время». По выражению Ахматовой, это был «Петербург, увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка».

В следующем году Мандельштам снова был в Ленинграде. «В 1925 году, - пишет Ахматова, - я жила с Мандельштамами в одном коридоре в пансионе Зайцева в Царском Селе. И Надя и я были тяжело больны, лежали, мерили температуру».

Большую часть 1930 года Мандельштамы провели в Армении. Результатом этой поездки явилась проза «Путешествие в Армению» и стихотворный цикл «Армения». Из Армении в конце 1930 года Мандельштамы приехали в Ленинград. Остановились у брата Мандельштама, Евгения Эмильевича, на Васильевском острове. Хлопотали о квартире, но в писательской организации было сказано, что в Ленинграде им жить не разрешат. Причин не объясняли, но перемена атмосферы уже чувствовалась во всем. Именно тогда были написаны стихи «Куда как страшно нам с тобой», «Я вернулся в мой город», «Помоги, Господь, эту ночь прожить», «Мы с тобой на кухне посидим». Впервые он оказался чужим в своем городе.

В январе 1931 года Мандельштамы уехали в Москву. Первая же вещь, написанная после отъезда, посвящена родному городу, который еще не раз будет появляться в стихах.

Москве Мандельштам много пишет. Кроме стихов, он работает над большим эссе «Разговор о Данте». Но печататься становится практически невозможно. За публикацию последней части «Путешествий в Армению» в ленинградской «Звезде» был снят редактор Цезарь Вольпе.

В 1933 году Мандельштам побывал в Ленинграде, где были устроены два его вечера. Ахматова пишет об этом в своих воспоминаниях: «В Ленинграде его встречали как великого поэта, persona grata, и к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский), и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет».