Предыдущее. Рев волны

С конца 1811 года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году миллионы людей, считая тех, которые перевозили и кормили армию, двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 11-го года стягивались силы России. «Для нас не понятно, чтобы миллионы людей-христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра, а герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самым фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими». Для начала войны было недостаточно воли Наполеона и Александра, «необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться». «Царь — есть раб истории. История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества всякой минутой жизни царей пользуется для себя, как орудием, для своих целей».
Наполеон находится во главе своей армии, и, где бы он ни появлялся, его встречают восторженными криками. «Но крики эти, сопутствующие ему везде, тяготили его и отвлекали от военной заботы, охватившей его с того времени, как он присоединился к войску». Наполеон привык, что «присутствие его на всех концах мира, от Африки до степей Московии, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения».
Русский император уже более месяца живет в Вильне, делая смотры и маневры. От ожидания все устали. «Все стремления людей, окружавших государя, казалось, были направлены только на то, чтобы заставлять государя, приятно проводя время, забыть о предстоящей войне. Здесь же, на балу, была Элен Безухова, которая удостоилась танца с государем и обратила на себя его внимание. Здесь же Борис Друбецкой, который, оставив свою жену в Москве, принимал активное участие в подготовке бала. «Борис был теперь богатый человек, далеко ушедший в почестях, уже не искавший покровительства, но на равной ноге стоявший с высцщ. ми из своих сверстников». Во время бала появляется посланник и что-то сообщает государю. Борис случайно слышит, что Наполеон без объявления войны вступил в Россию. Государь, увидев Бориса делает ему знак, чтобы тот держал язык за зубами, и придворные продолжают веселиться. На другой день царь Александр пишет французскому императору письмо, в котором напоминает, что «Ваше Величество еще имеет возможность избавить человечество от бедствий новой войны». Тот же посланник берется доставить письмо Наполеону.

По пути к французскому императору он встречается с Мюратом, который недавно был назначен неаполитанским королем. «Лицо Мюрата сияло глупым довольством в то время, как он слушал», зачем посланник идет к императору. Посланника препровождают далее — к генералу Даву, который был «Аракчеев императора Наполеона». Даву демонстрирует пренебрежительное отношение к русскому, но письмо все же передают, и на следующий день посланник показывается при дворе Наполеона, который даже его поражает своей роскошью и пышностью. Появляется Наполеон. «Он вышел, быстро подрагивая на каждом шагу и откинув несколько назад голову. Вся его потолстевшая, короткая фигура с широкими толстыми плечами и невольно выставленным вперед животом и грудью имела тот представительный, осанистый вид, который имеют в холе живущие сорокалетние люди... Он... тотчас же стал говорить, как человек, дорожащий всякою минутой своего времени и не снисходящий до того, чтобы приготавливать свои речи, а уверенный в том, что он всегда скажет хорошо, и что нужно сказать». Наполеон начинает объяснять, что не он виноват в начале войны, постепенно раздражается все больше и больше. Посланник почтительно слушает, Наполеон выходит из себя и удаляется. Однако к обеду посланника приглашают к императору, который за столом изъявляет большой интерес к России, интересуется, сколько жителей в Москве, сколько домов, спрашивает, правда ли то, что в Москве очень много церквей. Узнав, что в Москве более 200 церквей, Наполеон удивляется, зачем так-много, но тут же добавляет, что «впрочем, большое количество монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа». Говоря об "Александре, Наполеон удивляется, зачем тот принял начальство над войсками: «Война — мое ремесло, а его дело — царствовать, а не командовать войсками!»

После свидания в Москве с Пьером князь Андрей отправляется в Петербург. Домашним он говорит, что едет по делам, но на самом деле — разыскать Анатоля и вызвать его на дуэль. Но Курагин уже уехал из Петербурга, получив назначение в молдавскую армию. В Петербурге князь Андрей встречает Кутузова, который предлагает ему место в молдавской армии, на что Андрей сразу соглашается, так как надеется встретить там своего обидчика. Князь Андрей понимает, что Курагин — ничтожество, но, несмотря на все презрение, не может не вызвать его на дуэль. В молдавской армии князь Андрей Курагина не застает — тот снова уехал в Россию. Когда до полка князя Андрея доходит известие о вторжении Наполеона, он подает прошение Кутузову о переводе в Западную армию. «Кутузов, которому уже надоел Болконский своей деятельностью, служившею ему упреком в праздности», весьма охотно отпускает его и даже дает рекомендательное письмо к Барклаю де Толли. По дороге князь Андрей заезжает в Лысые Горы, где все осталось по-прежнему, «будто в заколдованном замке». Только его сын изменился и вырос. Старый князь по-прежнему терроризирует княжну Марью, жалуется Андрею на ее бестолковость, спрашивает его мнение на этот счет. Князь Андрей приходит в раздражение и говорит, что отец поступает несправедливо, отдалив от себя дочь и вместо нее приблизив к себе «недостойную француженку», которая, по его мнению, во всем и виновата. Отец кричит, выгоняет сына. Перед отъездом Андрей разговаривает с княжной Марьей, та жалуется ему на свою судьбу. Андрей восклицает: «Ах, боже мой!.. И как подумаешь, что и кто — какое ничтожество — может быть причиной несчастья людей!» Княжна Марья понимает, что, «говоря про людей, которых он называл ничтожеством, он разумел не только мадемуазель Бурьен... но и того человека, который погубил его счастье». Княжна Марья напоминает ему, что нужно прощать своих врагов, на что князь Андрей возражает: «Ежели я был бы женщина, я бы это делал. Это добродетель женщины. Но мужчина не может и не должен забывать и прощать».

Андрей прибывает в штаб армии в конце июня и находит там весьма разношерстную публику — в штабе насчитывается около десятка «партий», которые не сходятся во взглядах на войну. Первая партия была: Пфуль и его последователи, теоретики, «верящие, что есть наука войны и что у этой науки есть свои неизменные законы». Вторая партия была противоположна первой, ее члены, наоборот, требовали ничего не составлять заранее, а ввязываться в драку и решать все по ходу событий. К третьей относились русские — Багратион, начинавший возвышаться Ермолов и другие. Они считали, что «надо не Думать, не накалывать иголками карту, а драться, бить неприятеля, не впускать его в Россию, не давать унывать войску». Из всех этих «партий» выделялась одна, в состав которой входили люди старые, разумные, «государственно-опытные». Они считали, что Все дурное происходит преимущественно от присутствия государя с военным двором при армии, из-за чего «в армию перенесена та неопределенная, условная и колеблющаяся шаткость отношений, которая удобна при дворе, но вредна в армии». Представители этой группировки пишут письмо государю, которое соглашаются подписать вместе с ними Балашов (тот самый посланник, отвозил письмо Александра Наполеону) и Аракчеев. Вняв просьбе государь составляет манифест, воззвание к народу, и покидает пост командующего.

Князь Андрей по-прежнему наблюдает за «деятельностью» штаба, спорит с Пфулем, который разрабатывает план кампании. «Пфуль был один из тех безнадежно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которыми только бывают немцы, и потому именно, что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлеченной идеи — науки, то есть мнимого знания совершенной истины. Француз бывает самоуверен потому, что он почитает себя лично, как умом, так и телом, непреодолимо-обворожительным как для мужчин, так и для женщин. Англичанин самоуверен на том основании, что он есть гражданин благоустроеннейшего государства в мире и потому, как англичанин, знает всегда, что ему делать нужно, и знает, что все, что он делает, как англичанин, несомненно хорошо. Итальянец самоуверен потому, что он взволнован и забывает легко и себя и других. Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что-нибудь. Немец самоуверен хуже всех, тверже всех и противнее всех, потому что он1 воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина».
Барклай де Тол л и предлагает другой план, но из этого ничего не получается. Князь Андрей понимает ненужность и бессмысленность всей этой возни. «Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: «Пропали!» или закричит: «Ура!», и только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!»

Ростов служит в своем полку. В то время, пока он находился в отпуске, его произвели в ротмистры. Через некоторое время он получает письмо от родителей с известием о болезни Наташи и с просьбой приехать. Однако он отказывает, так как считает невозможным во время начала военной кампании уезжать в отпуск. .Именно это удерживает его от женитьбы на Соне, которой он пишет нежные письма. До гусар доходят слухи о идущих далеко от них боях. Приехавший офицер рассказывает о подвиге Раевского, который, по его словам, вместе с двумя своими сыновьями защищал мост и поднял своим личным примером жертвенности солдат в атаку. Ростов слушает скептически, понимая, что все это в большей своей части выдумка, так как во время боя обычно бывает такая неразбериха, что вряд ли кто смог бы заметить этот «подвиг» , а тем более узнать в двух молодых людях сыновей Раевского.

Скоро и гусарам пришлось побывать в деле. Прежде Ростов, идя в дело, боялся; «теперь он не испытывал ни малейшего чувства страха... он выучился управлять своею душою перед опасностью», ростов замечает французских драгун, которые преследуют наших улан. Оценив ситуацию, Ростов понимает, что ударить нужно немедленно, иначе будет поздно. Он подает эту мысль начальнику, тот колеблется, и Ростов без приказа ведет эскадрон в атаку. Он догоняет французского офицера, как делал это с волком на охоте, ранит его саблей. Француз в ужасе смотрит на Ростова, сдается. После возвращения гусар Ростова представляют к Георгиевскому кресту. Ростов, ожидавший наказания за то, что повел эскадрон в бой без приказа, понимает, что должен радоваться, но что-то его мучает. В конце концов он понимает, что это из-за французского офицера. Ростов видит в обозе своего пленного француза, никак не может понять происходящего. Он несколько дней ни с кем почти не разговаривал и «все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, — и никак не мог понять чего-то. «Так они еще больше нашего боятся! — думал он. — Так только-то и есть всего-то, что называется геройством? И разве я делал это для Отечества? И в чем он виноват с своею дырочкой (у француза на подбородке ямочка) и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его! За что же мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю...»

Тем временем Наташа все болеет. Болезнь ее очень серьезна: она «мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась». Доктора постоянно наблюдали ее, и летом 1812 года Ростовы не уезжали в деревню. Время брало свое — «горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такою мучительною болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться». Наташа вспоминает прошлую беззаботную жизнь — дядюшку, охоту и святки, дни, проведенные в Отрадном. Она знала, что все это кончилось и не вернется никогда, а что ждет ее в будущем, Наташа не могла угадать. Безухов постоянно бывает у Ростовых, он очень ласков и нежен с Наташей. Он никогда больше не заговаривал с ней о своих чувствах, и Наташа решила, что словами о том, что если бы °н был свободен, то на коленях просил бы ее руки и сердца, Пьер просто хотел утешить ее. Наташа мучается угрызениями совести, становится религиозна — она молится за себя, прося проских и т. Д» «Когда молились за воинство, она вспоминала брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспоминала князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы бог пРостил ей то зло, которое она ему сделала».
Пьер по-прежнему ведет рассеянную, праздную жизнь. Один из братьев-масонов, уже после вступления Наполеона в Россию, говорит ему, что в Апокалипсисе сказано, что придет «зверь в облике человеческом и число его будет 666, а предел ему положен числом 42 ». Если все французские буквы в алфавитном порядке обозначить цифрами (с 1 до 10, а дальше десятками — 20; 30; 40 и т. д.), то, написав по-французски «Император Наполеон», подставив вместо букв цифры и сложив их, получим 666. Если написать по-французски же «сорок два» и также сложить сумму чисел, заменив на них буквы, то тоже получим 666. В 1812 году Наполеону исполнилось 42 года — выходит, Антихрист — это Наполеон и конец ему наступит именно в 1812 году.

На Пьера это производит большое впечатление. Он пытается посчитать сумму чисел в собственном имени и фамилии, но не получает 666. Путем длительной подгонки ему все же это удается — Пьер пишет на французском «русский Безухов», с нарушением грамматики подставляет артикль и получает искомый результат. Добившись того, чего хотел, он думает о своем предназначении, о том, что это совпадение неспроста, и именно ему предстоит каким-то образом стать освободителем мира от Антихриста, то есть Наполеона. Пьер давно хотел поступить на военную службу, но мешали этому: а) принадлежность к масонскому обществу, которое проповедовало вечный мир и уничтожение войны, б) слишком много москвичей предприняло подобный шаг, и Пьеру было отчего-то совестно поступать, как все, в) самая главная — сумма цифр в именах «русский Безухов» и «император Наполеон» равна666, все предопределено, а значит, и делать ничего не надо, следует только ждать, пока исполнится предначертание.
Пьер по-прежнему ездит к Ростовым. Младший сын Ростовых, Петя, умоляет Безухова «замолвить за него словечко», чтобы его приняли в гусары, и тот обещает. Пьер вторично признается Наташе в любви, стыдится своего чувства, понимает, что он связан обязательствами (жена, положение), и решает больше не посещать Ростовых.
Петя тем временем уговаривает родителей отпустить его служить в гусары, но получает решительный отказ.

В Москву приезжает царь, и огромная толпа народа собирается глазеть на него. Петя также отправляется в Кремль с тайной мыслью пробраться к царю и попросить государя записать его в гусары. В давке ему едва удается остаться невредимым. Толпа кричит: «Ура!» Сидя верхом на Царь-пушке, Петя кричит вместе со всеми, хотя и не узнает государя. Во время обеда царь выходит на балкон. Он держит в руке бисквит, от которого отламывается кусочек и падает вниз. Какой-то,кучер или лакей подхватывает этот кусочек, остальные вырывают у него бисквит. Тогда царь выносит целую тарелку бис и бросает их в толпу. Народ выхватывает друг у друга «царское угощение», Петя тоже бросается вперед и, сбив с ног какую-то старушку, получает желанное угощение «из рук государя». Вернувшись домой, Петя решительно объявляет, что, если его не отпустят служить, он сам убежит. На другой день, еще не до конца согласившись, но и чтобы не доводить сына до столь отчаянных действий, граф Илья Андреевич отправляется разузнавать, как бы пристроить Петю в более или менее безопасное место. Спустя три дня собирается большое Дворянское Собрание. Пьер также присутствует на заседании., слушает споры неизвестно о чем, пытается вставить, что хотя он и готов жертвовать деньги на ополчение, но желал бы узнать у военных или у самого государя, какой предполагается план кампании, в каком состоянии войска и т. д. На Пьера обрушивается шквал негодования собравшихся, и Безухов покорно замолкает. Появляется царь, все растроганы, в единодушном порыве жертвуют деньги. Из зала дворянства царь переходит в зал купечества. «Как потом узнали, государь только что начал речь купцам, как слезы брызнули из его глаз, и он дрожащим голосом договорил ее». За государем бегут два богатых купца, оба плачут, один говорит: «И жизнь, и имущество возьми, Ваше Величество!» Пьер тоже поддается всеобщему порыву и, услышав, что один из графов жертвует полк, тут же объявляет, что отдает «тысячу человек и их содержание». Старик Ростов также присутствует при этом и, вернувшись домой, соглашается на просьбу Пети и сам едет записывать его.

Моя страна! Ты доказала И мне, и всем, что дух твой жив, Когда, почуяв в теле жало, Ты заметалась, застонала, Вся - исступленье, вся - порыв!

Валерий Брюсов

Стихотворение Ходасевича «Обезьяна» 1919 года - одно из самых недооцененных в русской поэзии. Мало у кого при чтении комок не подступит к горлу. Автор окидывает общий план по-гомеровски отстраненным взглядом, для которого дрессированный зверек на улице подмосковного дачного поселка так же далек, как Дарий с Александром, а потом вдруг приближается настолько, что различимы все складочки на обезьяньей ладошке, встречающейся с человеческой. Эта зарисовка кончается строкой, вынесенной отдельно: «В тот день была объявлена война». Почему так? Может быть, это противопоставление мира, сочувствия, которые выглядят особенно пронзительно, когда они, как говорил Хайдеггер, «выдвинуты в ничто». Читателя не отпускает ощущение, что это не просто зарисовка, не просто воспоминание, что эта последняя строка - какая-то важная рамка, непереходимая граница между настоящим и прошлым, но до конца внятной картинки все же не получается. Сейчас, когда пронзительная сердечность этого стихотворения совместилась с накрывшим нас всех предощущением войны, кое-что, возможно, видится яснее. Но лучше обо всем по порядку.

События, происходящие в последние недели в Крыму, потери и приобретения, которые они сулят непосредственным участникам, несопоставимы с их психологическим эффектом. В конечном счете, Крым - только кусок земли, переходящий от одного не слишком заботливого хозяина к другому. Его жители, и прежде не избалованные вниманием властей, справятся с последствиями случившегося. Но куда больше людей, имеющих весьма опосредованное отношение к конфликту вокруг злополучного полуострова, - все жители России и Украины - уже сейчас переживают на себе последствия сопровождающей «крымский кризис» информационной войны. И последствия эти могут оказаться - и уже оказываются - для них куда более серьезными.

Истерическое состояние, овладевшее населением двух соседних государств за какие-то недели, поражает воображение. Чтобы почувствовать это, достаточно прислушаться к разговорам в общественном транспорте, в магазине, упомянуть Крым в разговоре со знакомыми или в диалоге в соцсетях. Градус нетерпимости настолько высок, что традиционные механизмы ведения дискуссии отказывают - спорные высказывания сплошь и рядом ведут к оргвыводам, минуя обсуждение, а интернет-СМИ вынуждены отключать функцию комментариев на своих сайтах. Агрессия, ненависть, штампы обрушиваются на нас в самых неожиданных ситуациях и со стороны обычно вполне сдержанных и не склонных к истерикам людей. Рассказы о «зверствах бандеровцев» проникают даже в самые недоступные для пропаганды слои общества; это уже не пропаганда, а следующий шаг - запущенная ею и подхваченная публикой волна. Эта ситуация не уникальна. Достаточно вспомнить, насколько точно отражает происходящее сегодня знаменитая французская карикатура, рассказывающая о том, как чинный семейный ужин превращается в побоище после упоминания дела Дрейфуса.

Если внимательно прислушаться к щедро разбрасываемым в этой разряженной атмосфере обвинениям, можно заметить важную вещь. Известно, что смысл слов стирается, если использовать их не по назначению. Давно балансировавшее на грани потери смысла слово «фашизм» теперь поблекло окончательно, оно уже совсем не в силах адекватно описывать реальность. Более того. Впервые за много десятков лет вплотную приблизившись к всплеску настоящего, не для красного словца, фашизма, мы вдруг различаем, что сам по себе фашизм - как бы странно это ни звучало - не самое страшное. Это частность, одно из возможных, пусть и доведенное до предела, воплощений поднимающейся в обществе иррациональной ненависти. Бороться с пеной на гребне волны бесполезно, необходимо уметь различить зарождение волны тогда, когда ее еще можно погасить. Подспудно приводимые в движение процессы «отключения» этики, превращающие общество в толпу погромщиков, вчерашних друзей во врагов, а вполне объяснимое бытовое раздражение в иррациональную жажду крови, куда обыденнее и универсальнее, чем запредельные злодейства вроде массовых расстрелов и газовых камер, и в то же время именно они являются этих злодейств необходимым условием. «Понять» газовые камеры невозможно, это, кроме того, совершенно бессмысленное занятие. А вот постараться рассмотреть свойства и закономерности распространения безумия, постепенно охватывающего общество, вполне возможно и даже необходимо. Попробуем обозначить наиболее существенные черты этого процесса.

Даже если исключить лишившийся всякой доказательной силы от частого безответственного применения пример Германии 30-х годов, история XX века дает достаточно ярких образцов такой общественной истерики. Процитируем фрагмент из книги выдающегося российского философа Владимира Бибихина «Язык философии», из главы, посвященной разбору гераклитовского образа молнии (фр. 64 по Дильсу-Кранцу).

«Распространение российского населения на огромных пространствах Восточной Европы и Азии, погруженность этого населения в природную жизнь могла кому-то казаться гарантией массивной медлительности, нелегкости на подъем, вечной китайской неподвижности. Вся эта масса народа, прикрепленная, казалось, к громадным объемам природного вещества, против всякого ожидания быстро и решительно отбросила навыки рассудительной обстоятельности, здравого смысла. Сообщение, переданное ранней весной 1917 года из отдаленной столицы по всей стране, действовало не своим содержанием, убеждало не обещанием переустройства жизни на более разумных началах взамен старым, менее рациональным. Сообщение было принято страной как сигнал. Оно вгоняло человека в другое, электризованное состояние. Современники отмечали, что человеческий тип в России сменился за несколько недель, если не за несколько дней, часов. Все вдруг поняли, что “пробил час”. Медлительное до того существование восприняло импульс, который приняло не как внешний - мы знаем, как на самом деле медленно перестраивается, с какой неохотой мобилизуется человек в ответ на внешний импульс, - и петербургские события явились тут лишь агентом какой-то более тайной силы».

«Понять» газовые камеры невозможно, это, кроме того, совершенно бессмысленное занятие. А вот постараться рассмотреть свойства и закономерности распространения безумия, постепенно охватывающего общество, вполне возможно и даже необходимо.

Далее Бибихин цитирует воспоминания Вернера Гейзенберга об энтузиазме, охватившем немцев в начале Первой мировой, - один из примеров «мобилизации целого народа, полнота и быстрота которой находились в обратной зависимости от разумной осознанности».

«Если попытаться описать, что происходило, то я сказал бы так: все ощутили, что дело пошло вдруг всерьез. Мы осознали, что были до того времени окружены видимостью прекрасного благополучия, внезапно улетучившейся с убийством австрийского наследника престола, и из-за кулис теперь выдвинулось на передний план жесткое ядро реальности, некий императив, от которого наша страна и все мы не могли уклониться и на уровне которого теперь надо было оказаться. Всё исполнилось решимости, пусть и в глубочайшей тревоге, но всем сердцем <…> В таком всеобщем порыве есть что-то кружащее голову, что-то совершенно жуткое и иррациональное, это правда <…> Повсюду вокзалы были переполнены кричащими, теснящимися, возбужденными людьми <…> До последнего момента у вагонов толпились женщины и дети; люди плакали и пели, пока поезд не уходил со станции. С совершенно чужим человеком можно было говорить, словно знаешь его много лет <…> Но как же так, какое отношение этот невероятный, невообразимый день, который никогда не забудешь, если его пережил, имеет к тому, что обыкновенно называют военным воодушевлением или даже радостным чувством войны?.. Мелкие повседневные заботы, прежде теснившие нас, исчезли. Личные отношения, ранее стоявшие в центре нашей жизни, отношения с родителями и друзьями стали маловажными в сравнении с одним и самым непосредственным отношением ко всем людям, которых постигла одна и та же судьба. Дома, улицы, леса - всё стало выглядеть не как раньше <…> даже небо приобрело другой оттенок».

Трудно, читая эти строки, не вспомнить «роевую жизнь» Толстого и упоение Пьера Безухова, почувствовавшего себя частью большого народного организма. А вспомнив Толстого с его «добрым» освобождением от индивидуальности, логично задать вопрос: не являются ли ненависть и агрессия, с одной стороны, и эйфория - с другой, также лишь частными проявлениями описываемой нами стихии, видами одного рода, единственной существенной характеристикой которого оказывается иррациональность и внеличностность.

Ницше, главный идеолог и апологет этой нерассуждающей стихии, определил ее как непричастную этике, свободную от нее. Ницшеанский культ духа музыки, досократовской Греции - это культ доэтической природной жизни, разрушенной Сократом, который поставил вопрос об этике и угнездил этику в личности. Таким образом, волна свободна от этики, а значит - не может быть «доброй». Ведь ненависть и агрессия представляют собой отказ от этики, тогда как сочувствие существует в пространстве этики и разума, предполагает сознательное и личностное усилие. «Добрая» эйфория толпы всегда поверхностна, всегда до первого препятствия, первого несогласного. С поразительной легкостью превращается она в агрессию, и те, кто кричал «Осанна», с готовностью кричат «Распни». То и другое - иррациональная и безличностная «роевая» эмоция, непричастная разуму, а потому чуждая этике.

Истерика отменяет не только этику, но также сложность. Неважными, не идущими к делу, излишними на фоне всеобщего порывистого упрощения оказываются любые сколько-нибудь нетривиальные рассуждения. Когда «и так понятно», кто враг и как действовать, подходят любые обоснования. «А чего они?» - вполне достаточная мотивировка. Рассуждения о том, что в случае с Крымом российская власть одновременно осуждает пренебрежение международным правом со стороны США и использует его как оправдание своего поведения, ссылается на прецедент Косова, не признавая в то же самое время его независимость, - это уже слишком сложно.

Эта отмена сложности не всегда заметна, она бывает ползущей и оттого более опасной и действует на всех. Тех, у кого слабее привычка анализировать происходящее, волна просто подчиняет, заставляя вливаться в общий поток. Но на тех, кто склонен к анализу, она действует тоже, и достаточно изощренно. Охваченность истерикой легко различима со стороны, ее легко идентифицировать, а значит - легко обличить. Но у того, кто сохранил трезвый ум в обстановке помешательства многих, велико искушение переключиться в режим обличений и поверхностного анализа, оставив более трудоемкие задачи и поддерживая раскол общества изнутри. Скорость происходящего увлекает и не дает времени задуматься - достаточно посмотреть, насколько уже сегодня устарела публицистика и аналитика двухнедельной давности. А дискуссии зимы 2012 г. и подавно выглядят по-гегелевски неспешными и глубокомысленными.

Ввести общество в это состояние сравнительно несложно, а вывести из него крайне затруднительно. Общественная истерика, как поднимающаяся волна, не может остановиться сама, но всегда требует эскалации. Раз начавшись, она нарастает, простое возбуждение стремится к надрыву, сдержанная эмоция - к выражению. Как наркоман, это состояние требует все больших и все более сильных доз эмоциональной подпитки и рвется разрешиться в действии - «справедливой» расправе, возвращении «своего», «священной» войне. Можно постараться погасить волну, об этом чуть ниже, но если этого не сделать, истерика рискует обернуться взрывом, часто - войной. И тогда для выведения из нее оказывается необходимо военное поражение.

Иррациональное коллективное метасознание считывает вместо смыслов элементарные сигналы. Слова «фашист», «бандеровец», «жидомасон», даже «либерал» не должны иметь рациональное содержание, не рассчитаны на критическое восприятие, их задача - быть триггерами, спусковыми крючками, запускающими определенную эмоциональную реакцию. (В этом смысле важна и интересна уже вполне сложившаяся в эмоциональных сетевых баталиях система мемов, фиксации которой посвящена, в частности, интернет-энциклопедия «Луркмор»; не случайно термин «бандеровец» в его «крымском» понимании точнее всего описывается именно соответствующей статьей на «Лурке».) То, как стремительно поднимающаяся волна вымывает содержательное и использует наиболее примитивное, отрывая знак от смысла, хорошо видно, в частности, на примере так называемой георгиевской ленточки. Изобретенная в качестве символа Победы и памяти о ветеранах в 2005 г., ленточка довольно быстро стала просто знаком «патриотизма», маркером своего, «русского», против «чужого» и в конце 2013 - начале 2014 г. оказалась поднята на щит в рамках кампании по дискредитации Евромайдана, уже без всякой содержательной связи с памятью о ветеранах.

Правитель, сумевший ввести свое общество в истерический транс, оказывается главным заложником происходящих с его страной непредсказуемых и чреватых взрывом процессов.

Это состояние аффекта порождается сильными и не находящими выхода переживаниями, прежде всего страхом как самой сильной массовой эмоцией. Как чуждое рационализации переживание, страх легко обращается в агрессию, стоит указать ему на предполагаемый источник беспокойства. Поскольку страх чужд рациональности, враг легко может быть избран произвольно. Тут уже маячит еще одно существенное соображение: рассматриваемая нами иррациональная стихия не просто легко поддается манипуляциям, но нуждается в направителе, в некоей сознательной дирижирующей воле. Не случайно подъем такого рода волны всегда отзывается всплеском в обществе верноподданнических чувств. Примерами истерического культа вождя в тоталитарных государствах никого не удивишь, но вот сценка из совсем другого контекста:

«Собравшиеся после того в доме губернатора представители войск, всех ведомств, городского населения единодушно выразили горячее желание повергнуть к стопам государя императора волнующие чувства любви, верноподданнической преданности и беззаветной готовности не щадя жизни и имущества дать достойный отпор врагу. Владивосток и его население, призванные царем, стоят в первых рядах русской силы, готовой бодро и твердо встретить первое свое боевое крещение, ожидают с несокрушимым духом вражеских поползновений на русскую землю, ходатайствуя повергнуть это перед его Императорским Величеством» (из телеграммы военного губернатора Владивостока Колюбакина генерал-губернатору Приамурской области) .

При этом власть, управляющая волной, лучше всех понимает, что управлять стихией невозможно. Можно только уподобиться ей, сделать вид, что идущий вразнос процесс по-прежнему под контролем. Именно про это и гераклитовская молния:

«Человеческое существо, а может быть, всякое вообще живое существо готово отбросить рациональность. Здесь тайна власти. Ее постановления дают, как правило, эффект, противоположный задуманному, т.е. с самого начала действуют провокацией. Они определяют, однако, всю жизнь общества не вопреки своей неспособности достичь рационально поставленных целей, а благодаря своей непостижимости. Импульс власти стремится действовать по способу молнии, имитировать громовой удар» («Язык философии»);

и «роевая жизнь» Толстого:

«Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы. <...> Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с бо́льшими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежность каждого его поступка. “Сердце царево в руце Божьей”. Царь - есть раб истории. История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей» («Война и мир»).

Правитель, сумевший ввести свое общество в истерический транс, оказывается главным заложником происходящих с его страной непредсказуемых и чреватых взрывом процессов. Попытавшись погасить волну, власть рискует быть смытой ею, а потому ей остается только одно - вести ее все дальше, как правило, все ближе к краху.

Примечательно, что системы и идеологии, существующие за счет выхода из равновесия, дестабилизации, стремятся, словно бы чувствуя свою внутреннюю неустойчивость, назвать себя равновесным, стабильным именем, как правило, обращенным в историю (это смещение равновесия вообще любит уходить, прислоняться к истории), - высокие врата (Порта), третья империя (рейх), русский мир.

Экстатический энтузиазм, охватывающая многих разом эмоция, отключающая сознание, массовая агрессия - все это есть в любом, самом цивилизованном, обществе. Есть ли для этой стихии специальное, опробованное социальным опытом место? Есть. То, что мы назвали истерикой, идет обычно по ведомству спортивных зрелищ, массовых увеселений и развлекательных шоу, «канализируется» ими. Переключение этих страстей в соответствующее русло есть прямая задача государства. Переключение же их в политику разрушительно и свидетельствует о склонности государства к суициду. Это понимают со времен Византии, первого продуманно антидемократического государства, где оставшиеся в наследство от вольной античности политические партии были откровенно переключены в спорт, сделавшись партиями ипподрома. Где-то здесь, во всегда неясно обозначенном поле взаимодействия государства и автономных общественных (корпоративных) образований, располагается поле идеологии, «тонкое тело» государства, странная сфера его возможного воздействия на массы. Курируя массовые увеселения, государство может осторожно подталкивать эту стихию в зону этики - показательно наказывая за конфликты на расовой почве, организуя благотворительные акции, уча здоровому отношению к инвалидам и т.д., - а может решать собственные задачи, пользуясь именно непросвещенностью этой стихии, - например, организуя из футбольных болельщиков боевые отряды на случай беспорядков.

Если наиболее существенные черты болезни определены, имеет смысл искать способы излечения. Как погасить волну и возможно ли это? Объяснения и увещевания тут, по-видимому, не работают; иррациональная стихия не внемлет доводам и только больше разъяряется, встречая энергичное сопротивление. Воззвать к разуму того, кто пребывает в состоянии глубокого аффекта, невозможно, тем более если таких множество. Впавшего в истерику приводят в себя, окатывая холодной водой; тут необходимо резкое переключение, мгновенная смена перспективы. Такой сменой перспективы может служить личностное усилие, человеческий поступок, «включение» этики. Вот несколько примеров того, как личный нравственный поступок если не гасил разгоревшиеся страсти, то, во всяком случае, имел широчайший и мощнейший эффект.

28 марта 1881 года во время своей лекции в Московском университете Владимир Соловьев выступил за помилование народовольцев, виновных в убийстве Александра II:

«Настоящая минута представляет небывалый дотоле случай для государственной власти оправдать на деле свои притязания на верховное водительство народа. Сегодня судятся и, вероятно, будут осуждены убийцы царя на смерть. Царь может простить их, и если он действительно чувствует свою связь с народом, он должен простить. Народ русский не признает двух правд. Если он признает правду Божию за правду, то другой для него нет, а правда Божия говорит: “Не убий”. Если можно допускать смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты, то убийство холодное над безоружным претит душе народа. Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть царь и самодержец России заявит на деле, что он прежде всего христианин, а как вождь христианского народа, он должен, он обязан быть христианином. Он не может не простить их! Он должен простить их!»

Речь имела невероятный эффект. «Особая напряженная тишина господствовала в зале, - пишет один из свидетелей, - и никому не приходило в голову прерывать ее рукоплесканиями. Никаких возгласов не было; никто не поднимался перед эстрадой с угрожающими словами, никто не кричал: “Тебя первого казнить, изменник! Тебя первого вешать, злодей!” Это было бы совершенно немыслимо при общем тогдашнем настроении». Народовольцев казнили, а Соловьеву было запрещено выступать с публичными лекциями, но его слово прозвучало на всю Россию и оказалось услышано многими.

13 января 1898 г. в газете L"Aurore была опубликована знаменитая статья Эмиля Золя «Я обвиняю», в которой писатель обвинял правительство в антисемитизме и фабрикации дела Дрейфуса. Статья вызвала небывалый ажиотаж, а ее автор стал объектом жестокой травли, был приговорен к штрафу и тюремному заключению, от которого вынужден был скрыться в Англию . В итоге статья Золя пошатнула французское и мировое общественное мнение по поводу этого дела. Через месяц после ее публикации полковник Мари-Жорж Пикар дал показания в пользу Дрейфуса и против его обвинителей. За это и последующие выступления он также стал объектом травли, был уволен из армии, обвинен в разглашении государственной тайны и посажен в тюрьму. Однако спустя годы именно его показания стали основанием для оправдания Дрейфуса и наказания виновных. В 1906 г. Дрейфус и Пикар были восстановлены на службе с повышением в чине, а Пикар даже стал министром обороны Франции.

25 августа 1968 года, через несколько дней после введения советских войск в Чехословакию, семь человек вышли на Красную площадь с плакатом «За вашу и нашу свободу». Акция продлилась всего восемь минут, и большинство ее участников получили серьезные сроки, но она стала свидетельством того, что не все в СССР поддерживают официальный курс, так что пражская пресса назвала семерых ее участников «семью причинами, по которым мы никогда не сможем ненавидеть русских».

В важном и имеющем самое непосредственное отношение к этому разговору эссе «Обязанность понимать» Михаил Гаспаров указывает, пожалуй, образцовый пример усмирения волны посредством проявления личностного начала. В годы Гражданской войны к коктебельскому дому Максимилиана Волошина несколько раз приходила толпа погромщиков. Но он выходил им навстречу и просил высказать претензии кого-нибудь одного - «со многими я не могу». Всякий раз погрома не получалось, а получался разговор, и толпа расходилась мирно.

Коктебельская сценка времен Гражданской войны возвращает нас не только к Крыму сегодняшнему, но и к подмосковному Томилину, где проводил лето Владислав Ходасевич. «Обезьяна» - стихотворение про ценность предельно индивидуального пространства, в котором только и располагается этика, в частности - такой необходимый элемент общения личностей, как благодарность.

Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И - этот миг забуду ли когда? -
Мне черную, мозолистую руку,
Еще прохладную от влаги, протянула...
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа - ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И, видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину - до дна души моей.

Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось - хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.

Война - почти всегда результат торжествующей истерики, победы стихийного над личностным, общего над индивидуальным. А потому сочувствие, встреча один на один, личная и располагающаяся всецело в пространстве этики, есть нечто прямо противоположное войне и на фоне войны невероятно ценное. Именно в этом, по-видимому, смысл последней строчки стихотворения Ходасевича. Это стихотворение про ценность встречи один на один, встречи, действующей как откровение - не случайно «Обезьяну» сравнивают с пушкинским «Пророком». Причем, что особенно важно, личностное начало тут в буквальном смысле преодолевает природу, видовые различия, разделяющие человека и обезьяну, и в этом смысле обратно действию массового аффекта - оно не делает из человека зверя, но даже зверя способно возвысить до человека.

Обнаружено у ЖЖ-юзера mi3ch .

«Впервые термин “интеллектуалы” вошел в широкий обиход в связи с публичным обсуждением дела Дрейфуса. В январе 1898 года, на следующий день после того, как дрейфусар Эмиль Золя напечатал свое “Открытое письмо президенту Республики” (вошедшее в историю под заглавием “Я обвиняю”), единомышленники Золя - университетские профессора, литераторы, журналисты, студенты - опубликовали коллективную петицию в его поддержку под заглавием “Протест”. Противная сторона отреагировала так же оперативно: один из главных антидрейфусаров, Морис Баррес, в своей реплике назвал это коллективное письмо “Протестом интеллектуалов”. Этот момент можно считать рождением термина, и надо сказать, что при рождении термин этот звучал как оскорбление. В 1898 году, пишет Шарль, сказать о ком-то, что он интеллектуал, означало сказать, что это человек, “требующий таких вещей, которые отвергаются огромным большинством французов”, человек, ставящий права индивидов выше интересов государства, человек, предпочитающий справедливость - порядку. Шарль приводит поразительный эпизод, происшедший в том же 1898 году в Гренобле: профессор римского права, сочувствующий Дрейфусу, произносит в университете речь по случаю начала нового учебного года и призывает студентов “брать в советчики свой разум и свою совесть, а не фанатизм общественного мнения, не лозунги политических партий и не моду, одним словом - быть интеллектуалами”. Казалось бы - интеллектуалами, а, например, не поджигателями... И тем не менее совестливый профессор, поскольку говорил не как частное лицо, а как представитель своего факультета, не захотел произносить крамольное слово “интеллектуал” без санкции факультетского начальства; за неделю до заседания он послал свою речь декану и осведомился, не находит ли тот фразу об интеллектуалах “чересчур подрывной”. Такова была в тот момент репутация интеллектуалов». Вера Мильчина. Интеллектуалы: вчера, сегодня и всегда // Отечественные записки, 2005, № 1.

Часть первая
С конца 1811 года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году миллионы людей, считая тех, которые перевозили и кормили армию, двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 11-го года стягивались силы России. «Для нас не понятно, чтобы миллионы людей-христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра, а герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самым фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими». Для начала войны было недостаточно воли Наполеона и Александра, «необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться». «Царь - есть раб истории. История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества всякой минутой жизни царей пользуется для себя, как орудием, для своих целей». Наполеон находится во главе своей армии, и, где бы он ни появлялся, его встречают восторженными криками. «Но крики эти, сопутствующие ему везде, тяготили его и отвлекали от военной заботы, охватившей его с того времени, как он присоединился к войску». Наполеон привык, что «присутствие его на всех концах мира, от Африки до степей Московии, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения».
Русский император уже более месяца живет в Вильне, делая смотры и маневры. От ожидания все устали. «Все стремления людей, окружавших государя, казалось, были направлены только на то, чтобы заставлять государя, приятно проводя время, забыть о предстоящей войне. Здесь же, на балу, была Элен Безухова, которая удостоилась танца с государем и обратила на себя его внимание. Здесь же Борис Друбецкой, который, оставив свою жену в Москве, принимал активное участие в подготовке бала. «Борис был теперь богатый человек, далеко ушедший в почестях, уже не искавший покровительства, но на равной ноге стоявший с высцщ. ми из своих сверстников». Во время бала появляется посланник и что-то сообщает государю. Борис случайно слышит, что Наполеон без объявления войны вступил в Россию. Государь, увидев Бориса делает ему знак, чтобы тот держал язык за зубами, и придворные продолжают веселиться. На другой день царь Александр пишет французскому императору письмо, в котором напоминает, что «Ваше Величество еще имеет возможность избавить человечество от бедствий новой войны». Тот же посланник берется доставить письмо Наполеону. По пути к французскому императору он встречается с Мюратом, который недавно был назначен неаполитанским королем. «Лицо Мюрата сияло глупым довольством в то время, как он слушал», зачем посланник идет к императору. Посланника препровождают далее - к генералу Даву, который был «Аракчеев императора Наполеона». Даву демонстрирует пренебрежительное отношение к русскому, но письмо все же передают, и на следующий день посланник показывается при дворе Наполеона, который даже его поражает своей роскошью и пышностью. Появляется Наполеон. «Он вышел, быстро подрагивая на каждом шагу и откинув несколько назад голову. Вся его потолстевшая, короткая фигура с широкими толстыми плечами и невольно выставленным вперед животом и грудью имела тот представительный, осанистый вид, который имеют в холе живущие сорокалетние люди... Он... тотчас же стал говорить, как человек, дорожащий всякою минутой своего времени и не снисходящий до того, чтобы приготавливать свои речи, а уверенный в том, что он всегда скажет хорошо, и что нужно сказать». Наполеон начинает объяснять, что не он виноват в начале войны, постепенно раздражается все больше и больше. Посланник почтительно слушает, Наполеон выходит из себя и удаляется. Однако к обеду посланника приглашают к императору, который за столом изъявляет большой интерес к России, интересуется, сколько жителей в Москве, сколько домов, спрашивает, правда ли то, что в Москве очень много церквей. Узнав, что в Москве более 200 церквей, Наполеон удивляется, зачем так-много, но тут же добавляет, что «впрочем, большое количество монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа». Говоря об "Александре, Наполеон удивляется, зачем тот принял начальство над войсками: «Война - мое ремесло, а его дело - царствовать, а не командовать войсками!» После свидания в Москве с Пьером князь Андрей отправляется в Петербург. Домашним он говорит, что едет по делам, но на самом деле - разыскать Анатоля и вызвать его на дуэль. Но Курагин уже уехал из Петербурга, получив назначение в молдавскую армию. В Петербурге князь Андрей встречает Кутузова, который предлагает ему место в молдавской армии, на что Андрей сразу соглашается, так как надеется встретить там своего обидчика. Князь Андрей понимает, что Курагин - ничтожество, но, несмотря на все презрение, не может не вызвать его на дуэль...

I

С конца 1811-го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти — миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811-го года стягивались силы России. 12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления. Что произвело это необычайное событие? Какие были причины его? Историки с наивной уверенностью говорят, что причинами этого события были обида, нанесенная герцогу Ольденбургскому, несоблюдение континентальной системы, властолюбие Наполеона, твердость Александра, ошибки дипломатов и т. п. Следовательно, стоило только Меттерниху, Румянцеву или Талейрану, между выходом и раутом, хорошенько постараться и написать поискуснее бумажку или Наполеону написать к Александру: Monsieur, mon frère, je consens à rendre le duché au duc d"Oldenbourg, — и войны бы не было. Понятно, что таким представлялось дело современникам. Понятно, что Наполеону казалось, что причиной войны были интриги Англии (как он и говорил это на острове св. Елены); понятно, что членам английской палаты казалось, что причиной войны было властолюбие Наполеона; что принцу Ольденбургскому казалось, что причиной войны было совершенное против него насилие; что купцам казалось, что причиной войны была континентальная система, разорявшая Европу, что старым солдатам и генералам казалось, что главной причиной была необходимость употребить их в дело; легитимистам того времени то, что необходимо было восстановить les bons principes, а дипломатам того времени то, что все произошло оттого, что союз России с Австрией в 1809 году не был достаточно искусно скрыт от Наполеона и что неловко был написан mémorandum за № 178. Понятно, что эти и еще бесчисленное, бесконечное количество причин, количество которых зависит от бесчисленного различия точек зрения, представлялось современникам; но для нас — потомков, созерцающих во всем его объеме громадность совершившегося события и вникающих в его простой и страшный смысл, причины эти представляются недостаточными. Для нас непонятно, чтобы миллионы людей-христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра и герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самым фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими. Для нас, потомков, — не историков, не увлеченных процессом изыскания и потому с незатемненным здравым смыслом созерцающих событие, причины его представляются в неисчислимом количестве. Чем больше мы углубляемся в изыскание Причин, тем больше нам их открывается, и всякая отдельно взятая причина или Целый ряд причин представляются нам одинаково справедливыми сами по себе, и одинаково ложными по своей ничтожности в сравнении с громадностью события, и одинаково ложными по недействительности своей (без участия всех других совпавших причин) произвести совершившееся событие. Такой же причиной, как отказ Наполеона отвести свои войска за Вислу и отдать назад герцогство Ольденбургское, представляется нам и желание или нежелание первого французского капрала поступить на вторичную службу: ибо, ежели бы он не захотел идти на службу и не захотел бы другой, третий, и тысячный капрал и солдат, настолько менее людей было бы в войске Наполеона, и войны не могло бы быть. Ежели бы Наполеон не оскорбился требованием отступить за Вислу и не велел наступать войскам, не было бы войны; но ежели бы все сержанты не пожелали поступить на вторичную службу, тоже войны не могло бы быть. Тоже не могло бы быть войны, ежели бы не было интриг Англии и не было бы принца Ольденбургского и чувства оскорбления в Александре, и не было бы самодержавной власти в России, и не было бы французской революции и последовавших диктаторства и империи, и всего того, что произвело французскую революцию, и так далее. Без одной из этих причин ничего не могло бы быть. Стало быть, причины эти все — миллиарды причин — совпали для того, чтобы произвести то, что было. И, следовательно, ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершиться только потому, что оно должно было совершиться. Должны были миллионы людей, отрекшись от своих человеческих чувств и своего разума, идти на Восток с Запада и убивать себе подобных, точно так же, как несколько веков тому назад с Востока на Запад шли толпы людей, убивая себе подобных. Действия Наполеона и Александра, от слова которых зависело, казалось, чтобы событие совершилось или не совершилось, — были так же мало произвольны, как и действие каждого солдата, шедшего в поход по жребию или по набору. Это не могло быть иначе потому, что для того, чтобы воля Наполеона и Александра (тех людей, от которых, казалось, зависело событие) была исполнена, необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться. Необходимо было, чтобы миллионы людей, в руках которых была действительная сила, солдаты, которые стреляли, везли провиант и пушки, надо было, чтобы они согласились исполнить эту волю единичных и слабых людей и были приведены к этому бесчисленным количеством сложных, разнообразных причин. Фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стараемся разумно объяснить эти явления в истории, тем они становятся для нас неразумнее и непонятнее. Каждый человек живет для себя, пользуется свободой для достижения своих личных целей и чувствует всем существом своим, что он может сейчас сделать или не сделать такое-то действие; но как скоро он сделает его, так действие это, совершенное в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой оно имеет не свободное, а предопределенное значение. Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы. Человек сознательно живет для себя, но служит бессознательным орудием для достижения исторических, общечеловеческих целей. Совершенный поступок невозвратим, и действие его, совпадая во времени с миллионами действий других людей, получает историческое значение. Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с бо́льшими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежность каждого его поступка. «Сердце царево в руце Божьей». Царь — есть раб истории. История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей. Наполеон, несмотря на то, что ему более чем когда-нибудь, теперь, в 1812 году, казалось, что от него зависело verser или не verser le sang de ses peuples (как в последнем письме писал ему Александр), никогда более как теперь не подлежал тем неизбежным законам, которые заставляли его (действуя в отношении себя, как ему казалось, по своему произволу) делать для общего дела, для истории то, что должно было совершиться. Люди Запада двигались на Восток для того, чтобы убивать друг друга. И по закону совпадения причин подделались сами собою и совпали с этим событием тысячи мелких причин для этого движения и для войны: укоры за несоблюдение континентальной системы, и герцог Ольденбургский, и движение войск в Пруссию, предпринятое (как казалось Наполеону) для того только, чтобы достигнуть вооруженного мира, и любовь и привычка французского императора к войне, совпавшая с расположением его народа, увлечение грандиозностью приготовлений, и расходы по приготовлению, и потребность приобретения таких выгод, которые бы окупили эти расходы, и одурманившие почести в Дрездене, и дипломатические переговоры, которые, по взгляду современников, были ведены с искренним желанием достижения мира и которые только уязвляли самолюбие той и другой стороны, и миллионы миллионов других причин, подделавшихся под имеющее совершиться событие, совпавших с ним. Когда созрело яблоко и падает, — отчего оно падает? Оттого ли, что тяготеет к земле, оттого ли, что засыхает стержень, оттого ли, что сушится солнцем, что тяжелеет, что ветер трясет его, оттого ли, что стоящему внизу мальчику хочется съесть его? Ничто не причина. Все это только совпадение тех условий, при которых совершается всякое жизненное, органическое, стихийное событие. И тот ботаник, который найдет, что яблоко падает оттого, что клетчатка разлагается и тому подобное, будет так же прав и так же не прав, как и тот ребенок, стоящий внизу, который скажет, что яблоко упало оттого, что ему хотелось съесть его и что он молился об этом. Так же прав и не прав будет тот, кто скажет, что Наполеон пошел в Москву потому, что он захотел этого, и оттого погиб, что Александр захотел его погибели: как прав и не прав будет тот, кто скажет, что завалившаяся в миллион пудов подкопанная гора упала оттого, что последний работник ударил под нее последний раз киркою. В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименование событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связи с самым событием. Каждое действие их, кажущееся им произвольным для самих себя, в историческом смысле непроизвольно, а находится в связи со всем ходом истории и определено предвечно. Том 3 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I С конца 1811-го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти -- миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811-го года стягивались силы России. 12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг, против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления. Что произвело это необычайное событие? Какие были причины его? Историки с наивной уверенностью говорят, что причинами этого события были обида, нанесенная герцогу Ольденбургскому, несоблюдение континентальной системы, властолюбие Наполеона, твердость Александра, ошибки дипломатов и т. п. Следовательно, стоило только Меттерниху, Румянцеву или Талейрану, между выходом и раутом, хорошенько постараться и написать поискуснее бумажку или Наполеону написать к Александру: Monsieur mon frere, je consens a rendre le duche au duc d"Oldenbourg, -- и войны бы не было. Понятно, что таким представлялось дело современникам. Понятно, что Наполеону казалось, что причиной войны были интриги Англии (как он и говорил это на острове Св. Елены); понятно, что членам английской палаты казалось, что причиной войны было властолюбие Наполеона; что принцу Ольденбургскому казалось, что причиной войны было совершенное против него насилие; что купцам казалось, что причиной войны была континентальная система, разорявшая Европу, что старым солдатам и генералам казалось, что главной причиной была необходимость употребить их в дело; легитимистам того времени то, что необходимо было восстановить les bons principes, а дипломатам того времени то, что все произошло оттого, что союз России с Австрией в 1809 году не был достаточно искусно скрыт от Наполеона и что неловко был написан memorandum за No 178. Понятно, что эти и еще бесчисленное, бесконечное количество причин, количество которых зависит от бесчисленного различия точек зрения, представлялось современникам; но для нас -- потомков, созерцающих во всем его объеме громадность совершившегося события и вникающих в его простой и страшный смысл, причины эти представляются недостаточными. Для нас непонятно, чтобы миллионы людей-христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра и герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самым фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими. Для нас, потомков, -- не историков, не увлеченных процессом изыскания и потому с незатемненным здравым смыслом созерцающих событие, причины его представляются в неисчислимом количестве. Чем больше мы углубляемся в изыскание причин, тем больше нам их открывается, и всякая отдельно взятая причина или целый ряд причин представляются нам одинаково справедливыми сами по себе, и одинаково ложными по своей ничтожности в сравнении с громадностью события, и одинаково ложными по недействительности своей (без участия всех других совпавших причин) произвести совершившееся событие. Такой же причиной, как отказ Наполеона отвести свои войска за Вислу и отдать назад герцогство Ольденбургское, представляется нам и желание или нежелание первого французского капрала поступить на вторичную службу: ибо, ежели бы он не захотел идти на службу и не захотел бы другой, и третий, и тысячный капрал и солдат, настолько менее людей было бы в войске Наполеона, и войны не могло бы быть. Ежели бы Наполеон не оскорбился требованием отступить за Вислу и не велел наступать войскам, не было бы войны; но ежели бы все сержанты не пожелали поступить на вторичную службу, тоже войны не могло бы быть. Тоже не могло бы быть войны, ежели бы не было интриг Англии, и не было бы принца Ольденбургского и чувства оскорбления в Александре, и не было бы самодержавной власти в России, и не было бы французской революции и последовавших диктаторства и империи, и всего того, что произвело французскую революцию, и так далее. Без одной из этих причин ничего не могло бы быть. Стало быть, причины эти все -- миллиарды причин -- совпали для того, чтобы произвести то, что было. И, следовательно, ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершиться только потому, что оно должно было совершиться. Должны были миллионы людей, отрекшись от своих человеческих чувств и своего разума, идти на Восток с Запада и убивать себе подобных, точно так же, как несколько веков тому назад с Востока на Запад шли толпы людей, убивая себе подобных. Действия Наполеона и Александра, от слова которых зависело, казалось, чтобы событие совершилось или не совершилось, -- были так же мало произвольны, как и действие каждого солдата, шедшего в поход по жребию или по набору. Это не могло быть иначе потому, что для того, чтобы воля Наполеона и Александра (тех людей, от которых, казалось, зависело событие) была исполнена, необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться. Необходимо было, чтобы миллионы людей, в руках которых была действительная сила, солдаты, которые стреляли, везли провиант и пушки, надо было, чтобы они согласились исполнить эту волю единичных и слабых людей и были приведены к этому бесчисленным количеством сложных, разнообразных причин. Фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стараемся разумно объяснить эти явления в истории, тем они становятся для нас неразумнее и непонятнее. Каждый человек живет для себя, пользуется свободой для достижения своих личных целей и чувствует всем существом своим, что он может сейчас сделать или не сделать такое-то действие; но как скоро он сделает его, так действие это, совершенное в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой оно имеет не свободное, а предопределенное значение. Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы. Человек сознательно живет для себя, но служит бессознательным орудием для достижения исторических, общечеловеческих целей. Совершенный поступок невозвратим, и действие его, совпадая во времени с миллионами действий других людей, получает историческое значение. Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с большими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежность каждого его поступка. "Сердце царево в руце божьей". Царь -- есть раб истории. История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей. Наполеон, несмотря на то, что ему более чем когда-нибудь, теперь, в 1812 году, казалось, что от него зависело verser или не verser le sang de ses peuples (как в последнем письме писал ему Александр), никогда более как теперь не подлежал тем неизбежным законам, которые заставляли его (действуя в отношении себя, как ему казалось, по своему произволу) делать для общего дела, для истории то, что должно было совершиться. Люди Запада двигались на Восток для того, чтобы убивать друг друга. И по закону совпадения причин подделались сами собою и совпали с этим событием тысячи мелких причин для этого движения и для войны: укоры за несоблюдение континентальной системы, и герцог Ольденбургский, и движение войск в Пруссию, предпринятое (как казалось Наполеону) для того только, чтобы достигнуть вооруженного мира, и любовь и привычка французского императора к войне, совпавшая с расположением его народа, увлечение грандиозностью приготовлений, и расходы по приготовлению, и потребность приобретения таких выгод, которые бы окупили эти расходы, и одурманившие почести в Дрездене, и дипломатические переговоры, которые, по взгляду современников, были ведены с искренним желанием достижения мира и которые только уязвляли самолюбие той и другой стороны, и миллионы миллионов других причин, подделавшихся под имеющее совершиться событие, совпавших с ним. Когда созрело яблоко и падает, -- отчего оно падает? Оттого ли, что тяготеет к земле, оттого ли, что засыхает стержень, оттого ли, что сушится солнцем, что тяжелеет, что ветер трясет его, оттого ли, что стоящему внизу мальчику хочется съесть его? Ничто не причина. Все это только совпадение тех условий, при которых совершается всякое жизненное, органическое, стихийное событие. И тот ботаник, который найдет, что яблоко падает оттого, что клетчатка разлагается и тому подобное, будет так же прав, и так же не прав, как и тот ребенок, стоящий внизу, который скажет, что яблоко упало оттого, что ему хотелось съесть его и что он молился об этом. Так же прав и не прав будет тот, кто скажет, что Наполеон пошел в Москву потому, что он захотел этого, и оттого погиб, что Александр захотел его погибели: как прав и не прав будет тот, кто скажет, что завалившаяся в миллион пудов подкопанная гора упала оттого, что последний работник ударил под нее последний раз киркою. В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименований событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связи с самым событием. Каждое действие их, кажущееся им произвольным для самих себя, в историческом смысле непроизвольно, а находится в связи со всем ходом истории и определено предвечно.