Я был наводчиком «сорокопятки. Начало сочинения – обоснование своей позиции. Текст Л. М. Леонов "Русский лес"

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас; казалось бы, - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов.

(1)Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. (2)Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. (3)Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас; казалось бы, - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. (4)Отдых… два свинцовотяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, поэтому отправку на фронт все встретили с радостью.

(5)Очередной хутор на нашем пути. (6)Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.

(7)Через полчаса старшина вернулся.

-(8) Ребята! - объявил он вдохновенно. - (9)Удалось вышибить на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! (10)Кто со мной получать хлеб?(11)Давай ты! - я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.

(12) У меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. (13)Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина.

(14)Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил её себе на плечо.

(15)Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. (16)К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. (17)Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… (18)Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. (19)Как и я!

(20)В жизни мне случалось делать нехорошее: врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемёт, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… (21)Но всякий раз я находил для себя оправдание: не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемёта голавля - но перемёт-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашёл… (22)Теперь я и не искал оправданий. (23)Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!

(24)С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. (25)Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи. (26)Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

(27)В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

- (28)А где?.. (29)Тут полбуханка была!

(30)Произошло лёгкое движение, тёмные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

- (31)Эй ты! (32)Где?! (33)Тебя спрашиваю!

(34)Я молчал.

(35)Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

- (36) Лучше, парень, будет, коли признаешься.

(38)А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

- (39)Да что с ним разговаривать! - один из парней вскинул руку. (40)И я невольно дернулся.

(41)А парень просто поправил на голове пилотку. - (41)Не бойся! - с презрением проговорил он. - (42)Бить тебя…(43) Руки пачкать.

(44)И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - тёмные, измученные походом, голодные, но лица какие-то гранёные, чётко лепные. (45)Среди красивых людей - я уродлив.

(46)Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой.

(47)Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. (48)Мелкими поступками раз за разом я завоёвывал себе самоуважение: лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. (49)И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. (50) А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других. (51)Больше в жизни я не воровал. (52)Как-то не приходилось.

(По В.Ф. Тендрякову)

Владимир Фёдорович Тендряков (5 декабря 1923- 3 августа 1984) - русский и советский писатель, автор остроконфликтных повестей о духовно-нравственных проблемах современной ему жизни, острых проблемах общества, о жизни в деревне.

Сочинение написано в соответствии .

Сочинение

Какие качества обнажаются на войне? Может ли военное время помочь человеку осознать свои поступки и исправиться? Этими вопросами задается Владимир Фёдорович Тендряков - писатель, автор остроконфликтных повестей о духовно-нравственных проблемах современной ему жизни.

Отвечая на поставленные вопросы, автор рассказывает историю времен Великой Отечественной войны. Главный герой украл полбуханки хлеба потому что до отправления на фронт он рыл окопы и еды практически не было: «два свинцовотяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки». Подобный поступок не имел места быть, но кража на войне позволила герою переосмыслить взгляды: «В жизни мне случалось делать нехорошее: врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемёт, на котором сидел голавль, и снял его с крюка…». Естественно, что герой находил оправдание для себя всякий раз, как совершал что-то плохое. Не было оправдания краже хлеба на войне, к тому же все выяснилось, когда солдаты стали разбирать хлеб: « Лучше, парень, будет, коли признаешься», - сказал старый солдат. «Бить тебя… Руки пачкать», - сказал другой. Этот разговор стал переломным моментом в жизни героя. Он пересмотрел свои взгляды и «мелкими поступками» «завоёвывал себе самоуважение: лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его».

Позиция автора довольно проста: война заставляет людей проявлять как самые лучшие, так и самые худшие свои качества. И хорошо, если человек осознает, что поступил плохо и пытается исправиться. Так должен поступать каждый.

С позицией автора нельзя не согласиться. Человек должен стремиться к самовоспитанию и самосовершенствованию. Жаль только то, что толчок к самовоспитанию люди получают, попав в экстремальную ситуацию. Однако в такие моменты одни клянутся себе, что с этого момента они будут поступать по-другому, например, бросят курить или пить, перестанут врать или будут смелее. Но не все выполняют данные себе обещания, как это сделал герой текста Тендрякова.

Нравственное совершенствование – непростой путь, но каждый человек должен к этому стремиться. Совершив плохой поступок, один или несколько, неважно, главное, найти силы начать работать над собой. Пусть у каждого человека будет хотя бы один шанс подумать об этом, ведь чтобы стать честным, благородным, смелым не обязательно идти на войну или попадать в какие-то другие экстремальные условия, надо лишь сделать первый шаг…
Таким образом, хотя война и обнажает все качества человека, показывает его истинный характер, надо стремиться к тому, чтобы становиться лучше в любой момент своей жизни.

РОДЬКИН АРСЕНТИЙ КОНСТАНТИНОВИЧ

Если немцы устроили засаду, как правило, головной дозор накрывается женским детородным органом.

Я родился в 1924 году в небольшом селе Перовка, находящемся в Самарской области. К началу войны закончил семь классов и пошел учиться в школу механизаторов в городе Борское.

Осенью 1941 года нас, студентов, отправили в селения немцев Поволжья на уборку урожая. Вскоре немцев выслали в Сибирь, и мы остались одни. Через месяца полтора нам на смену стали прибывать беженцы, эвакуированные с Украины и Белоруссии, которые вселялись в оставленные дома, а мы вернулись в Борское. Там я закончил курсы по специальности «слесарь-монтажник сельхозмашин» и вместе с двумя такими же, как и я, выпускниками был направлен в село работать в машинно-тракторной мастерской. Заработок мизерный, кормили нас плохо - давали грамм шестьсот хлеба, и все. Ну, пока были деньги, мы ходили на рынок, покупали картошку, молоко, потом деньги кончились. Я говорю: «Ребята, мы так закочуримся. Надо отсюда сматываться». Мы втроем дали тягу. Шли в свой родной поселок напрямик, через глухие деревни, не тронутые войной, где еще не было эвакуированных. Входили в дом. «Откуда вы? С окопов, что ли, идете?» - «С окопов». - «Ой, бедненькие!» Одежонка паршивенькая, мы обморозились все - мороз-то градусов 20 - 25. «Лезьте на печку, грейтесь». Нас накормят, а утром идем дальше. Пришли домой, и я устроился в ремонтные мастерские, а весной пошел работать трактористом.

Осенью 1942 года меня призвали. «Кем работаешь?» - «Трактористом». - «Пойдешь в танковое училище». Честно говоря, воевать мне не хотелось, и, если бы можно было не воевать, я бы не воевал, потому что не в моих интересах было защищать эту советскую власть. Что ты удивляешься? Думаешь, что все «ура-ура» кричали? В сорок первом году моего дядю арестовали. В училище я узнаю, что он погиб где-то на севере. Мне так обидно стало. Я даже бежать из училища хотел, но потом решил, что кремлевские негодяи приходят и уходят, а Родина все же остается. Меня сильно задевало, что какая-то там немчура дошла до Волги. Как это так?! Надо, как говорится, дать им по рогам. Так что я на фронте Родину защищал, а не советскую власть.

Ну вот, направили меня сначала в Сызранское, а оттуда в Ульяновское танковое училище. В училище изучали материальную часть, тактику действий одного танка и танка в составе взвода. Преподавали нам стрелковое и танковое вооружение, знакомили с техникой и оружием противника. Отдельно шли занятия по организации связи, элементарному шифрованию. Правда, никогда на фронте мы шифрами не пользовались, только примитивным: коробочки - танки, карандашики - пехота, орешки - снаряды. Конечно, были практические занятия с вождением и стрельбой. В общем, все то, что надо на фронте, и, конечно, политика. Должны были изучать «Краткий курс истории ВКП(б)». Особенно тщательно изучали приказы главнокомандующего, которые надо было конспектировать, но этих приказов было так много, что мы не успели. И конечно, строевая, уставы. С месяц позанимались на Т-34, а затем нашу группу перевели на КВ.

В 1943 году училищу присвоили гвардейское звание. С присвоением этого звания связана такая смешная история. Заместитель начальника училища был полковник Наумов, фронтовик, суровый пожилой мужчина, мимо себя не пропускал ни одного курсанта, чтобы не придраться. Вроде все у тебя нормально: форма по уставу, сапоги начищены. «А у тебя иголка с ниткой в пилотке есть? Нет? Пять суток». И еще добавит: «Индюк». Когда присвоили гвардейское звание, он задержал одного курсанта, придрался: «Опять непорядок, индюк». - «Никак нет, товарищ гвардии полковник, не индюк!» - «В чем дело?!» - «Гвардии индюк, товарищ полковник!» - «Сукин сын, полковника рассмешил. Марш отсюда!»


В 1943 году закончили восьмимесячную программу училища и поехали в Челябинск, на Кировский завод, за танками. Мы пробыли в Челябинске до января 1944 года. Завод уже не выпускал танки KB, перестраиваясь на выпуск ИС. За несколько месяцев в резерве, куда прибывали танкисты не только из училища, но и из госпиталей, с фронта, скопилось большое количество офицеров в звании от младшего лейтенанта до капитана. Сначала нас кормили по третьей норме, а когда скопилось слишком много народу, нас перевели на питание вольнонаемных. А люди все прибывали и прибывали. «Тридцатьчетверышники» приедут, переночуют, и на второй день они получат танки - и на фронт, а мы сидим. Мы-то еще «зеленые», терпим, а фронтовики постарше, уже опытные, подняли бучу: «Что вы нас держите здесь голодных? Отправляйте на фронт!» К нам прибыли командир запасного полка с командиром запасного корпуса: «Ребята, чего вы бузите?» - «А чего нас голодом морят? Отправляйте нас на фронт. Что мы тут сидим, лапу сосем!» - «От нас ничего не зависит. Мы запросим Центр». Вскоре нас стали отправлять командами по двадцать пять человек в Москву, в резерв БТМВ. А там Федоренко схитрил, назвал запасной полк, в который мы прибыли, учебным. А раз учебный, то там и питание по девятой норме. В этом полку нас переподготовили на Т-34 и отправили в Горький.

В Горьком меня определили в маршевую роту, дали экипаж. Командир роты, представляя меня экипажу, сказал: «Вот механик-водитель, Александр Иватулин, у него дисциплина хромает. Ты, если что, палкой его лупи». Тот стоит, улыбается. «Товарищ старший лейтенант, до палки не дойдет, мы найдем общий язык». Вскоре мы поехали в Сормово, получили танки. На полигоне в районе станции Козино сколачивали роты, проводили тактические занятия с боевыми стрельбами. Вот так я стал командиром танка.


Погрузили нас в эшелон и отправили на фронт. И надо же было кому-то додуматься прицепить к нашему эшелону вагон с водкой - две пивные бочки литров по пятьсот в каждой. И вот однажды утром я смотрю, а наводчик Габидулин еле-еле на платформу забирается. Я его спрашиваю: «Что с тобой?» Сначала отнекивался, а потом сознался: «Товарищ лейтенант, я почти котелок водки выпил». - «Откуда водка? Ты в своем уме? Ты где ее взял?» - «В конце эшелона вагон, а там водка. Возьмите что-нибудь, сопровождающий вам нальет». Оказывается, ему налили в котелок. На обратном пути ему попался начальник эшелона: «Что несешь?» - «Воду, товарищ лейтенант». Но тот, видимо, почувствовал что-то: «Выливай». - «Это не вода, а водка». - «Тогда пей, сколько сможешь, а остальное вылей». Ему жалко было выливать, и он выпил весь котелок, вылив немножко для вида. Елки-палки! «Лезь в танк, ложись на боеукладку, оттуда не высовывайся, а то начальство меня взгреет». А сам взял двенадцатилитровое танковое ведро и пошел к вагону. Потом из этого ведра заполнил трехлитровые бочки для воды - НЗ, а оставшиеся полведра - это расходная часть.

Приезжаем во Ржев. Там стоит наш эшелон и эшелон с пехотинцами. Оказалось, что в этом эшелоне едет младший брат одного из командиров взвода нашего батальона, Ивана Чугунова. Что делать? Надо младшего забирать. Побежали к начальнику эшелона пехоты, сочинили какую-то бумагу да сверху поставили три литра водки начальнику пехотного эшелона, три литра - коменданту. Вот так Василий попал к своему брату, и они вместе воевали. Старший Чугунов стал командиром роты, и, когда мы выходили из окружения осенью 1944 года, он отличился, и ему Героя дали. Уже после войны мы всегда Василию напоминали: «Вась, помнишь, как мы тебя за три литра водки выкупили?»

Мы прибыли под Витебск на станцию Бычиха где-то в 20-х числах мая 1944 года и влились в состав 89-й танковой бригады 1-го танкового корпуса. Корпус состоял из 89-й, 117-й, 159-й танковых и 44-й механизированной бригад. Были в его составе артиллерийские полки, полк «катюш» и артиллерийско-самоходный полк на СУ-76, которые мы называли «брезентовые ФЕРДИНАНДЫ».




В это время готовилась операция «Багратион». Мы ездили на рекогносцировку, причем переодевались в солдатскую форму, чтобы не привлекать внимания противника.

21 июня мы сосредоточились в лесу, километрах в пятнадцати-двадцати от переднего края. Всю ночь шел сильный ливень. Утром началась артиллерийская подготовка, а потом в атаку пошел штрафбат. Хотя фронт стоял в этих местах почти полгода, но эшелонированной обороны у немцев не было, и штрафники быстро прорвали фронт. Утром мы пошли не в атаку, а в колонне по дороге. После ночного ливня дороги стали непролазные. Танки позли на пузе, еле-еле цепляясь за твердый грунт, оставляя за собой глянцевый след утрамбованной днищем грязи. Немцы сопротивления не оказывали, нам больше доставалось от наших же штурмовиков, хотя в нашей колонне был представитель штурмовой авиации, но пока он даст координаты, пока там соберутся, вылетят штурмовики, мы уже подойдем к месту предполагаемого нахождения противника. Штурмовики нас же начинают бомбить. Нам-то ладно, мы в танке. А пехота - на броне. Приходилось останавливаться, все разбегались. Прятаться негде, везде болото, мокро, грязь. Короче говоря, впечатления от первого дня в наступлении такие остались - танки в колоннах, штурмовики штурмуют, немцы бегут, а мы их преследуем.

В нашей роте поначалу потерь не было. Но на второй или третий день наступления погиб командир орудия. У танка порвалась гусеница, ее зацепили тросом, а сам танк начали буксировать другим танком в лес. Тут налетели немцы и начали бомбить. В этой нервозной обстановке командира орудия, сидевшего за башней поврежденного танка, прижало орудием буксировавшего танка к башне, раздавило таз, и через полчаса он умер.

Перед Ветрино сломался танк командира взвода - фрикцион отошел. Командир пересел на мою машину, а я остался с неисправной. Ночь провозились, но починить не смогли. Уже под утро приехали ремонтники, привели танк в порядок. Зампотех бригады указал мне на карте место действия бригады, а сам укатил. Место-то он указал правильно, а дорогу не ту. Мы заблудились и решили вернуться назад. За рычаги сел механик-регулировщик. Дорога шла под гору, а внизу резко сворачивала вправо, огибая болото. Опыт вождения у него был небольшой, он не удержал танк, и тот на хорошей скорости влетел прямо в болото, где и увяз по самые уши. С трудом, при помощи бревна, мы танк вытащили.

Как происходит самовытаскивание? Бревно подводится под обе гусеницы и крепится к ним тросиком. При движении назад бревно остается на месте, а танк на длину корпуса подается назад. Теперь бревно освобождается, и процедура повторяется до тех пор, пока танк не выберется на твердый грунт. Если есть куда трос прикрепить, то его можно просто одним концом за дерево, а другим за гусеницу, чтобы она его наматывала, но у нас такой возможности не было.

Танк вытащили, но при этом порвался маслопровод, и стало бить масло. Вообще, сплошное невезение. Кое-как ночью выехали на то же место, где остановились вчера. Легли спать. Утром приезжает зампотех бригады: «Чей танк?» - «Мой». - «В чем дело? Почему не догнали бригаду?» - «Вы же мне дали не тот маршрут». - «Ну, ладно, ладно. Давай двигайся по этой дороге». В общем, пока мы чинились да блудили, Ветрино взяли, а в мою машину, на которой был командир взвода, попала то ли мина, то ли снаряд, в перископ заряжающего - крышу танка проломило, убило заряжающего, сорвало люк заряжающего, перископ сорвало. Задний кронштейн, на котором крепится прицел, сбило, и прицел болтается на переднем креплении.

Седов, начальник штаба батальона, меня встречает: «Твой танк все равно неисправен, садись на трофейный велосипед, поезжай к отставшей штабной машине привези карты, а то уже кончились». А я, считай, уже вторую ночь не спал, но что делать - приказ есть приказ. Возле танка остался командир орудия - остальных забрали в другие машины. Нашел машину, карты в трубку свернули, я обратно на велосипеде приезжаю.

Пока я ездил, машину разукомплектовали - весь инструмент забрали, поставили совершенно посаженный аккумулятор, топливо слили, сняли мотор поворота башни - рукой за пушку можно башню крутить - голая машина. Я к наводчику: «Что же ты не отстаивал интересы машины?» - «Комбат приказал». - «Вот тебе карты. Догоняй батальон на попутных машинах, вручишь начальнику штаба и вернешься. Возьми там что-нибудь поесть». Он поехал догонять, а я и артмастер остались с машиной. Я залез под танк, спать хочу страшно. Только лег, артмастер кричит: «Лейтенант, немцы!!!» - «Какие немцы, откуда?» - «Вдоль железной дороги идут сюда. Вылезай, скорее. Надо что-то делать». Посмотрели - то ли немцы, то ли не немцы. Черт его знает. Что делать? Топлива нет. Нашел несколько тазов с газойлем, которым смазку со снарядов отмывают, и бутылку из-под трофейного шампанского, отбил дно, сделав из нее воронку. Нет фильтра. Пришлось прямо так заливать. Аккумуляторы разряженные мне поставили, хорошо, что воздух был - завел двигатель. Подъехали к деревне, остановились. Через некоторое время едет заправщик: «Слушай, друг, налей в запасной бачок мне литров сто. Мне хоть доехать до своих, чтобы там заправиться». - «Нет, вы чужой». - «Ты что, в колхозе, что ли? Мы же общее дело с тобой делаем. Танк без топлива стоит. Ты срываешь его боевую задачу. Я запишу твой номер и доложу по команде. И ты как минимум штрафной получишь». - «Ладно, наливайте». Заправили литров сто. А голодные. Зашли в хату: «Хозяйка, у вас нельзя чем-нибудь разжиться?» - «Вон кролики бегают. Ловите их, и пожалуйста». А как ловить? Достал «наган», подстрелил кролика. Хозяйка сварила. Мы поехали дальше, и на повороте, рядом с болотом, порвалась гусеница, а вдвоем ее не натянуть. Артмастер говорит: «Что я буду сидеть, мне надо в батальон». - «Чего же ты меня одного бросаешь? Ладно, поезжай».

Через некоторое время, смотрю, едет заправщик нашего батальона, Костин, старый вояка. На KB воевал под Сталинградом. В районе сосредоточения этот Костин молодых собрал и рассказывает, как он воевал под Сталинградом: «Знаете, у KB - броня во! Однажды немцы как дали болванкой, смотрю, болванка красная и лезет, и лезет через броню. Я схватил кувалду, как врезал по ней, так она и отлетела». Молодежь слушает его внимательно - ребята еще не были на фронте. Я отошел, засмеялся. Тут я говорю: «Костин, давай заправь меня». - «Ну, давай. Мне все равно кого заправлять». Начали ручным насосом качать. Заправились, попросил я его передать в батальон, в каком я положении нахожусь.

Костин уехал, я один остался. Ночь. А машина открытая, люка наверху нет. Что делать? Ведь любой может прийти и сонного придушить. Однако переночевал, а утром вижу, идет старушка. Хотя какая она старушка - может, ей лет сорок было, но для меня, пацана, старушка. Остановилась около танка, разговорились: «Вы куда идете?» - «У меня сын в партизанах погиб. Вот иду искать его могилу. Дом разграбили, даже лошади нет, чтобы огород обработать». - «Знаешь, мать, приходи завтра, я постараюсь тебе лошадь найти». Дело в том, что, когда мы наступали, не только немцы отходили, но и наши, русские. Поскольку наступление было быстрым, они не успевали далеко уйти и возвращались обратно. Вскоре я увидел повозку, которую тащила одна лошадь, а вторая была привязана сзади. Останавливаю: «Вам далеко ехать?!» - «До станции. Километров пять». - «Оставьте мне одну лошадь». Они беспрекословно оставили мне лошадь, которую я пустил пастись. На следующий день приходит эта женщина: «Вот вам лошадь, забирайте, используйте». Она в благодарность принесла мне котелок яичницы, самогонки две бутылки, хлеба. Я говорю: «Зачем это? Вы сами испытываете трудности. Я не для этого вам лошадь достал». - «Ничего. Бери. Ешь. Там впереди речушка, а мост через нее танк развалил. Там ваши танкисты, что-то делают». Она ушла. Я сел на велосипед - и туда. Действительно, Иван Бедаев при попытке переехать мост через речку утопил танк. Их уже вытащили, и они приводят себя в порядок на берегу. Договорились дотащить мой танк до берега речки, а то в болоте натягивать гусеницу неудобно. Зацепили тросами танк, к танку гусеницу. Приволокли туда, натянули. Я говорю: «За то, что вы мне все сделали, я вас угощаю». - «Чего у тебя? Сам небось голодный?» - «Не, я не голодный. Самогонкой вас угощаю». - «Откуда у тебя?» - «Добрые люди есть». Сели, выпили и поехали. Догнали бригаду, сдал в ремонт машину, а сам принял другую. Опять со мной механик Иватулин, остальной экипаж новый.


Наступление продолжалось. В июле стояла жара, дороги высохли. А надо сказать, что «тридцатьчетверка» на проселках поднимает страшную пыль, потому что у нее выхлопные трубы направлены вниз, и если раньше нам мешала непролазная грязь, то теперь сквозь эту пыль ничего не было видно. Где-то 12 или 15 июля 1944 года наш батальон двигался по дороге, ожидая, как сказали, встречи с «Тиграми». Впереди шел танк командира роты Чугунова, я следовал за ним, но вскоре я механику говорю: «Ни черта в этой пыли не видно. Сворачивай с дороги к лощине». Спустились в лощинку и пошли вдоль дороги, по которой двигались основные силы батальона. По нам открыли огонь, но снаряды пролетали выше. Вот здорово! Лощина впадала в широкий овраг, на противоположной стороне которого был виден хуторок, перед которым высилась огромная куча собранных с полей камней, а за хуторком - небольшой холм. Наши танки пошли слева по дороге, а я прямо к этому хуторку. Вдруг с кучи камней по нам начал бить пулемет. После того как мы туда осколочным засадили, он замолчал. Поднялись по скату оврага, на котором была посеяна рожь, к этой куче камней. От нее, как мыши, в разные стороны разбежалось человек пятнадцать немцев. Чуть слева остался деревянный хозяйский дом с цокольным этажом из дикого камня. Куда эти немцы разбежались, черт их знает. Главное для нас - немецкие танки и пушки, а пехота - это ерунда. Вроде ничего подобного на хуторке нет.

Впереди, метрах в пятидесяти, как я уже сказал, бугорок. Оттуда высовываются две каски. Дали по ним очередь из пулемета и три-четыре снаряда положили. Все затихло, никто не высовывается. А на дороге что-то горит. Думаю: «Черт возьми, танки, наверное, горят. Значит, по ним действительно „Тигры“ бьют». Иватулину говорю: «Давай на этот бугор. Надо огнем ребят поддержать». - «Младший, - он меня „младший“ звал, - мы высунемся, они нас как корова языком слижут». Он прав, но что-то делать надо! Чувствую, мы одни тут. «Ладно, стойте здесь». Взял гранаты и выскочил из машины. Спрыгнул в рожь. Лег. Черт его знает, почему меня понесло. Иватулин: «Младший, куда ты?!» Думаю, сейчас на бугорок заберусь и посмотрю - что да как. «Наган» вытащил, ползу. И вдруг передо мной немец! Лежит, прижавшись к земле, в правой руке у него автомат. Видимо, он не слышал меня, или его оглушило, или он так наложил в штаны, что не соображал. Я его из «нагана» уложил, автомат - в руки и пополз дальше. Подполз к углу дома, за угол выглянул, а там в окопчике немцы! Я из автомата по ним полоснул и обратно за угол. Они заорали. Высунулся - они там деморализованы. Чувствую, что время не надо терять, иначе мне каюк. Кинул пару гранат, кого-то убил, кого-то ранил. Один из-за кучи камней выскочил и побежал к лесу, что был метрах в двухстах за хутором. Я из автомата хотел его срезать, а у меня уже патроны закончились. Автомат бросил, из «нагана» пару выстрелов сделал - не попал: «Черт с тобой. Беги». А на этом бугорке яма была, видимо, глину из нее брали. В этой яме двоих пленил.




Что с ними было? Черт его знает. Они были какие-то парализованные. Меня убить - ну, ничего не стоило. Тут экипаж подоспел, подошли еще два или три танка. Начали обследовать. А в цокольном этаже дома была дверь, я, еще когда в танке сидел, думал, что надо бы туда снаряд загнать, но потом забыл. Ребята взяли шест и сбоку толкнули эту дверцу. Она открылась, потом тихонечко опять закрылась. Тогда они взяли пучок соломы, подожгли, шестом открыли дверь и солому бросили. Немцы, а их там сидело человек девять, загалдели и выскочили. Как потом уже выяснилось, на этом хуторе стояла мощная радиостанция. Так что это были связисты-тыловики. Мне повезло, если бы это были закаленные в боях пехотинцы, мне бы несдобровать. Потом нас замполит Ганапольский, между прочим, отец Матвея Ганапольского, все шутил, что Родькина можно с одним «наганом» против роты немцев пускать.


Оттуда мы повернули на север и пошли на Двинск. В атаку не ходили. Редко нам приходилось делать классическое наступление на подготовленную оборону. Немцы пользовались засадами, в которых, как правило, использовали «Артштурмы» - самоходные установки с 75-мм пушкой. Они очень тихо двигались, низенькие, легко маскируются - их чрезвычайно трудно обнаружить. Мы шли походной колонной: головной дозор, несколько танков впереди, остальные - на расстоянии. Если немцы устроили засаду, как правило, головной дозор накрывается женским детородным органом. Живые выскакивали, оставшиеся танки начинали стрелять. А куда стрелять? Черт его знает! Они уже смотались. Постреляли, свернулись в колонну и опять их преследуем. Кого нагоним - уничтожаем.

Вот раз наскочили на засаду. Два танка впереди сожгли, третий включил заднюю скорость и отходил, отстреливаясь. Ему прямо под погон башни болванку влепили, и он загорелся. А мы с дороги свернули и заглохли - кончилось топливо. Благодаря этому мы услышали, как внутри горящего танка кричали люди. Я сел за пушку и бил в направлении противника - я их не видел, но пугал, а экипаж с огнетушителями побежал помогать. Открыли люк. Командир танка весь израненный выскочил, видимо, в горячке не понял, что ранен, и рядом с танком упал. Вытащили механика-водителя, командира орудия с перебитой ногой, погибли радист и заряжающий. Механик-водитель был без сознания и до госпиталя не доехал - умер по дороге.

После этой засады мы остановились на ночлег. Ночью мы в танке закрылись и спим. Пехота нас охраняет от немцев. Утром просыпаемся, садимся завтракать. Иватулин хоть и обрусевший, но все равно татарин. Отчаянный парень, ничего не боялся. Его все считали трофейщиком: то трофейную машину приведет, то танк. Ходил с немецкой винтовкой, по самолетам стрелял. В этот раз он где-то добыл поросенка. Ребята на завтрак сварили его в бельевом баке. Сели, едим. От нас метрах в ста убитая лошадь лежит - тушу раздуло, словно резиновую игрушку, и ноги растопырило. Наводчик Жданов, покойник, говорит: «Слушай, Саша, тебе нельзя свинину есть». - «Почему?» - «Ты же вроде магометанин. Тебе ваш Аллах конину приготовил. Вот смотри, какого жирного коня тебе Аллах прислал. Свинину не ешь, смотри, какая жирная конина». Саша берет «парабеллум», стреляет. Газ вышел, туша сдулась. «Лошаденка-то тощая. Чего ты мне предлагаешь?!»

После завтрака пошли дальше, но уже в другом направлении. Вытянулись в колонну, и вдруг головной дозор пропал. Неизвестно, что с танками, что с людьми. Комбат остался в лесочке, а наша рота выдвинулась километра на полтора. Позиция у нас была плохая, посреди заболоченной низины, поросшей низким кустарником и небольшими деревцами. Впереди, в километре, населенный пункт, а справа - ведущая к нему дорога. Наблюдая за населенным пунктом, я заметил среди домов и посадок «Тигр», но прицелиться по нему не смог - мешали ветки деревьев. Тогда я пошел к командиру взвода лейтенанту Беликову, попробовать махнуть немца с его танка. Его танк стоял несколько боком к этой деревне, на открытом месте. Беликов спал в танке.




Взобрался к нему на башню, там уже стоял его механик-водитель старшина Моисеенко. Разбудили командира. Я говорю: «Смотри, между домами „Тигр“ стоит». - «Да не может быть. Это амбар какой-то». - «Нет, там квадрат, а посередине что-то черное». В бинокль еще раз посмотрели - вроде похоже на танк. Решили по нему шарахнуть. Только взводный стал разворачивать пушку, я увидел вспышку и закричал старшине: «Прыгай!» Сам прыгнул за танк, а он спрыгнул на сторону, обращенную к противнику.

Болванка попала в борт танка, срикошетировала и снесла ему череп. Вторым выстрелом немец попал в шаровую установку пулемета, а третьим - в командирскую башню, правда, броню не пробил. Беликов выскочил из танка: «Надо уводить танк, где механик?» - «Вон лежит». А тут еще их самолеты налетели. Бомб у них не было, но они кружили, обстреливали нас из пулеметов. Я вернулся к своему танку. Рядом с ним пристроился Иватулин с винтовкой и палит по самолетам. А уже автоматные очереди слышны и пульки посвистывают. Надо тикать. Заряжающему говорю: «Сходи посмотри за кустами, что там делается». А он, мальчишка: «Лейтенант, ну что же вы меня посылаете, меня же пристрелят». - «Ладно. Иватулин, хватит развлекаться, давай садись за рычаги, надо уходить». Он начал разворачиваться и немножко забуксовал в болоте. Туда-сюда, а мы уже одни остались, остальные танки смылись. Один танк решил махануть через дорогу и за насыпью уходить. В принципе правильно, поскольку до леса, в который мы отступали, было открытое пространство. Но не успел он перескочить, как «Тигр» рубанул его. Я увидел только клубы черного дыма - накрылись ребята. Уже потом оказалось, что болванка попала в запасной топливный бак. Разлившееся топливо вспыхнуло, но, прогорев, погасло, и они не пострадали. Однако, проскочив на полной скорости через дорогу, они врубились в мощное торфяное болото и зарылись в нем чуть ли не по башню. Так и сидели там, пока их не вытащили.




Ну, а мы кое-как выбрались на твердую почву. Иватулин дал газу, видимо, решив, что я заскочу на трансмиссию, а это делать уже было опасно - автоматчики могли снять. Мне бы надо было через люк механика-водителя в танк заскочить, но он, как вывернулся из болота, так дал газу. Я оказался сбоку танка и бегу под его прикрытием. Бежал, бежал, танк-то быстрее двигается, я уже выдохся, а танк вышел на дорогу, включил третью передачу и помчался, а я упал в кювет. Отдышался, перескочил на другую сторону дороги. Там стоял танк, командир которого был полностью дезориентирован. Я ему говорю: «Мы отступаем. Давай к лесу». Встречает меня начальник штаба Гладков: «Чего ты панику устроил?» - «Какую панику?» Оказалось, что Иватулин проскочил через порядки батальона и умчался в тыл. «Мой танк последним отходил, но я на него не успел». - «Ладно». Добрался до своего танка, устроил Иватулину нахлобучку за то, что бросил командира и умчался неизвестно куда.

Через некоторое время приезжает командир взвода Беликов: «Давай с Люберцевым поезжай в тыл. Пришла радиограмма от командира бригады - ему нужны танки». Хорошо. В тыл едем, я, как обычно в таких случаях, сажусь на крыло у люка механика водителя. Беликов говорит: «Ты садись в башню, мало ли что». Он, может быть, и знал, какая там обстановка, но мне ничего не сказал. По дороге мы проехали несколько километров, поднялись на очередной пригорок, и вдруг я вижу, что впереди, метрах в пятистах, стоит поперек дороги танк и ведет огонь в сторону леса, что располагался слева. Черт возьми, что это? Я остановился. Справа от дороги какое-то строение, за которыми спрятались два или три танка. Этот танк, который вел огонь, на моих глазах загорелся. Я подбежал к танкам, что стояли за домом: «Ребята, что происходит?» У них уже и раненые есть, перевязывают друг друга. «Там „Тигры“ или самоходки какие-то». - «А что за танк на дороге сожгли?» - «А черт его знает». Я вернулся, встал на башню, в бинокль смотрю, увидел эти «Артштурмы» в лесу метрах в восьмистах. Иватулин потом рассказывал: «Бьют по нашему танку, а у меня командир взобрался на башню и рассматривает их в бинокль!» Мне же надо знать обстановку. Они прекратили стрелять. Чувствую, что я у них уже под прицелом, но они медлят стрелять. Что делать?

«Жданов, как только Иватулин тронет, ты разворачивай пушку и веди огонь. А ты, Иватулин, разворачивайся и за это строение». Мы только развернулись, и они нам в борт влепили. Танк загорелся, все выскочили в правый, дальний от противника, кювет. Жданова нет. Я спрашиваю: «Жданов выскочил?» - «Выскочил». Начали его искать. В нашем кювете его не было. Переползли на другую сторону. Танк наш горит, снаряды в нем рвутся, правда, не детонируют. Начали обследовать кювет. Нашли его мертвым - одежда на нем полностью сгорела. Вернулись, я доложил командиру батальона, что машина сгорела, погиб Жданов.


Пару дней мы простояли в лесу недалеко от того места, где сожгли нашу машину. У нас уже танка не было, и от бомбежки и артобстрелов, которые были довольно частыми, мы спасались под машиной командира роты Чугунова. Вдруг вдалеке показались, по-видимому, те самые три «Артштурма», что нас разбили, и стали двигаться по дороге в нашем направлении Ну, а у нас уже три или четыре танка к тому времени было. Две самоходки остались за возвышенностью, а одна пошла вперед. На ней еще было человек пятнадцать немецких десантников. Ей как врезали, так она и остановилась. Потом уже выяснилось, что болванка сорвала крышу рубки, а ее осколками искромсало весь десант и экипаж. Мы с Иватулиным пошли посмотреть, что с «Артшурмом». На броне лежат убитые, вокруг искромсанные валяются. Где половина трупа, где чего, ужасно… сверху мы всех мертвяков сбросили. Заглянул внутрь, там сидят мертвые немцы. Радиостанция работает. Я говорю: «Иватулин, давай в машину». Он залез, растолкал убитых немцев (неохота их было доставать), завел, и мы поехали к своим. Вот так мы добыли себе танк. А чуть раньше экипаж Чугунова захватил немецкую машину-амфибию. Плавать там негде было, так мы винт включим и на полном газу по пыльной дороге проскочим до ближайшего леса. За нами пылища, как будто колонна идет, и немцы начинают артобстрел. Комбат, правда, предупредил, что мы можем доиграться, ведь с огнем не шутят, но мы продолжали так развлекаться.

В распоряжении нашего экипажа оказались эта амфибия и «Артштурм». Вечером пошел ливень. Приехал комбат, видимо, получив приказ выходить из окружения, в котором мы оказались. Я его спросил, что мне делать, ведь у меня амфибия и «Артштурм». «Ну тебя к черту с твоими фантазиями. Бросай все, садись на танк». Как же мы амфибию бросим? Мы по дороге гоняли, а поплавать так и не удалось, а очень хотелось, ведь мы же пацаны были. «Артштурм» бросили, надо было бы его сжечь, но мы второпях забыли. Танки вытянулись в колонну, а мы на машине влезли в ее середину. Они - стволы елочкой, и лупят в разные стороны из орудий. Как выстрелит - нас ослепит, мы ничего не видим. А тут еще лес начался, деревья от взрывов снарядов падают на дорогу. Думали, застрянем, но нет. У лодочки обе оси ведущие, нос приподнят, она раз, раз, прижимает дерево и перескакивает. Где-то на повороте танки размесили грязь, получилась трясина, в которою мы, ослепленные выстрелами, заскочили. У нас и тросик был, мы говорим: «Ребята, зацепите». - «Ну тебя к черту. Тут надо из окружения выходить. А ты со своим… » - «Жалко же бросать. Вытяните нас». Пока мы рядились, колонна тронулась. Задние танки наехали и раздавили нашу амфибию. Пришлось забираться на танк. Не удалось нам на амфибии поплавать. Вот за выход из окружения Чугунов и комбат получили Героев. Пришла разнарядка представить троих. Двоих нашли, кое-чего приписали, а третьего не смогли.

Новый танк я получил вместе с экипажем. Иватулин просился взять его, но на танке уже был механик, и мне казалось неэтичным брать своего, хотя мы уже сдружились - все же вместе два танка поменяли: «При первом удобном случае возьму тебя». 10 октября пересекли границу с Германией. Взяли Шипен, пересекли железную дорогу Мемель - Тильзит и пошли на Тильзит. 11 октября я был ранен. В этот день я шел четвертым в составе головного дозора. В засаде у немцев была пушка и еще что-то. Я ее увидел, когда выскочил из танка, после того как она нам в правый борт врезала. Сначала я почувствовал, как что-то ударило по бедру, и увидел под собой пламя. Выскочил и тут только понял, что ранен - осколки попали в лодыжку и бедро. Отбежал в правый кювет. Со мной выскочил автоматчик, которого я посадил на место стрелка-радиста, отсутствовавшего в экипаже. Остальные спрятались в левом кювете. Смотрю, а передо мной, метрах в тридцати, немецкие окопы. Из одного окопа высовывается немец, видимо офицер, и стреляет в меня из пистолета. Я стреляю в ответ. Механику-водителю, Диме Спиридонову, кричу через дорогу, чтобы он мне перебросил гранату. Он мне перебросил. Я ее в немца кинул, но не попал - она разорвалась в нескольких метрах от окопа. Он тоже высовывается и в меня лимонку бросает, тоже не точно. Я думаю: «Да черт с тобой, сиди, стреляй». Автоматчик стянул мне сапог, перевязал. Поползли в сторону наших. Огонь ведут и наши, и немцы. Бьют минометы и шестиствольные минометы, наши «катюши» - грохот жуткий. Проползли метров двести, нашли водосточную трубу, залезли в нее и сидели - переждали этот трам-тарарам. Все, кто живой с этих четырех танков остался, - все там собрались. Когда затихло, поползли дальше. Мне тяжело, устал, больше не могу, я Диме говорю: «Ползи вперед, я сам как-нибудь». Он начал на меня орать: «Какой ты к черту офицер!» - «Ладно, не шуми, я ползу, ползу». Доползли до перекрестка. Надо пересечь дорогу. Он мне говорит: «Давай, командир, ползи первым». Пересек дорогу, он пополз, по нему уже из пулемета очередь дали, но обошлось. Следом автоматчик пополз, его ранило. Он обратно вернулся, кричит: «Танкисты, не бросайте меня. Меня ранило». Я говорю: «Дима, надо его выручать». - «А как мы его выручим?» - «Ты сам себя перевязывай, а мы пришлем ваших автоматчиков, как стемнеет. Сейчас мы не сможем тебе помочь». И мы поползли дальше. Доползли до расположения наших танков, автоматчикам сказали, чтобы они вытащили своего раненого. Меня на машину - и в госпиталь.




Пролежал я там два месяца. Я еще хромал, но поскольку госпиталь перебазировался, а я очень боялся потерять свою часть, пошел к начальнику и попросил меня выписать. Нас несколько человек легкораненых с первого корпуса выписали досрочно, и мы на перекладных поехали искать свою часть. В середине декабря я вернулся в свой батальон. А 13 января 1945 года началось наступление. Правда, я был в резерве бригады, и танка у меня не было. Где-то 18 января, ночью, я принял командование взводом третьего батальона, а к полудню мы вышли на исходные позиции. Я успел познакомиться только с офицерами: младшим лейтенантом Ляшенко и лейтенантом Левиным. Они меня спросили: «Как нам действовать?» - «Хрен его знает. Делайте, как я». Батальон развернулся и во главе с командиром Пожихиным пошел в атаку. Вскоре Левина подбили откуда-то слева. А так, по нам вроде никто и не стрелял, мы двигались, двигались… На одной канаве хватанули стволом орудия земли, хорошо, я заметил. Заехали за домик, прочистили пушку. Догнали боевые порядки бригады. А уже все перемешались. Наш командир батальона умчался куда-то вперед. Командовал нами командир соседнего батальона Удовиченко. Он мне говорит: «Вон слева, на высотке, мельница и домик. Проскочи туда, посмотри, что там, а то как бы по нам не ударили». Поехали. Оказалось, что перед высоткой противотанковый ров. Я его заметил метров за пять-семь, но ТПУ у меня было выключено, и я не успел предупредить механика, а он его заметил, когда был уже на краю. Он - по тормозам, танк застыл, но передняя часть перевесила, и наш танк клюнул вниз, воткнувшись орудием в землю. Вот так мы торчим задницей почти вертикально кверху.

Я из люка высунулся. Смотрю, а из-за домика, что был метрах в тридцати от нас, высовывается фриц с фаустпатроном. Я из пистолета стреляю, не даю ему прицелиться. Он все же выстрелил, но граната разорвалась на бруствере рва, перед танком. Я говорю экипажу: «Выскакивайте, а то он нас зажарит». Все выскочили и дали деру. На мне были утепленные немецкие штаны на лямках, которые я обвязал вокруг пояса. Стал выбираться из люка, зацепился этим лямками и повис на них, как сосиска.

Думаю: «Ну, все». А немец выскочил из-за дома и бежит с фаустпатроном к танку, видимо, решив, что все смотались. Я его из пистолета уложил. Он упал, я еще раз для острастки в него выстрелил. Дергался, дергался я на этих лямках, наконец, сорвался, упал в снег. Ребята мои сбежали, фактически меня бросив. А мне танк бросать нельзя, он практически исправный. Через некоторое время, слышу, заклацали траки. Экипаж привел два танка, на одном из них мой бывший механик Дима Спиридонов. Зацепили тросами наш танк, вытянули. Ствол забит глиной, зубья шестерни подъемного механизма начисто срезало. Догнали батальон, пристроились. Дело уже к ночи. Свернулись в колонну и пошли по шоссе, по которому отступали немцы. Давили обозы, людей, лошадей, машины. Я такого месива, как в ту ночь, больше нигде не видел. Когда утром мы посмотрели, у нас все борта, все крылья, все были ободраны. Утром отогнали танк в ремонт. Ремонтники прогрели ствол, выгребли землю, заменили сектор подъемного механизма, и уже днем я догнал бригаду.


Как-то под вечер я заскочил в один дом. Заходим, а в одной огромной комнате пол на десять-пятнадцать сантиметров усыпан рейхсмарками. Посмотрели, ничего брать не стали и ушли. Как я после войны переживал, когда мы стояли возле Кенингсберга и оказалось, что эти деньги ходили наравне с советскими деньгами! Мы получали оклад советскими деньгами и два - рейхсмарками. Черт возьми, там же можно было мешки деньгами набить!

Как-то раз ночью пришел к нам немец. Что-то лопочет, понятно только, что вроде он чех, но больше ничего не понимаем: «Давай говори по-русски». - «Русский нет». - «Тогда иди отсюда». Он уходит, возвращается с картонной коробкой. Оказывается, он шофер, у него крытая машина забита коробками с нерозданными новогодними подарками. Братва быстро раскусила, что к чему. Натаскали в танки по десятку таких коробок. В каждой коробке два десятка целлофановых пакетов, а в них вкусное печенье, круглый шоколад, шоколадные конфеты, мятные конфеты, в общем, каждый пакетик с килограмм. Потом и обедать никто не идет - наедятся шоколада да печенья, только чайку им надо. В районе Топиау мой танк опять сожгли. Надо было проскочить по высокой длинной насыпи, которая обстреливалась. Командир роты впереди, я за ним. За мной Левин, а за ним Ляшенко. Двигаемся. Я смотрю, у командира танка с трансмиссии слетает брезент. А у меня в командирский перископ затекла вода и замерзла, и он не вращается. Приводить его в порядок некогда было. Даже поесть не успели, только шоколадом подкрепились. Я встал на колени на свое сиденье и высунул голову, пытаясь рассмотреть, откуда же все-таки стреляют. Стояла типичная зимняя погода: небо было закрыто облаками, в воздухе висела легкая дымка изморози. Им-то нас, двигающихся по насыпи, хорошо видно на фоне неба, а они замаскировались в лесочке и с места, как на стрельбище, выбирают любую цель. Я увидел на фоне белого снега, как черная болванка промелькнула мимо меня. Я механику крикнул: «Давай быстрей, не задерживайся, по нам бьют». Я оглянулся посмотреть, не попал ли снаряд в Левина, а у меня из трансмиссии пламя хлещет. Экипажу приказал выскакивать на ходу по-одному. Я понимал, что если мы остановимся, то закупорим дорогу. Поэтому хотел спустить машину по насыпи вниз. По борту прошел к механику-водителю, стал ему показывать, что делать, а он не понимает. Проехали чуть вперед, и он остановился за разбитым танком. Видимо, кто-то уже пытался проскочить, и его сожгли. Механик-водитель кричит: «У нас аккумуляторы горят». - «Да у нас танк горит. Давай быстрей.

Мы же закупорили дорогу». - «Не заводится». - «Ладно, вылезай». Спустились по насыпи вниз. Мы уже двигались обратно, когда я увидел, что по дороге несется Левин, не зная, что она закупорена. Я хотел его остановить, кричал, махал руками, но он высунулся из люка и смотрит вперед. Он наскочил на два танка, и, когда начал разворачиваться, его тоже сожгли. Он погиб и командир орудия. Ляшенко тогда уже не поехал. И уже бригада пошла в другом направлении. Потом мне опять дали взвод. А вскоре я принял танк командира батальона.

Где-то в феврале 1945 года все наши танки побили, и нашу бригаду, да и корпус весь из боев вывели - не было танков. Потом из тех танков, что отремонтировали, собрали батальон и послали воевать на Земланский полуостров. Но я уже в этих боях не участвовал.

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

8

Но я продолжал спорить с самим собой – все эти шестнадцать лет после разговора в гостинице «Москва». И образ дяди Паши мучил меня – «типичный представитель»? Жестокая загадка.

– Народ – стихия. Не столь ли бессмысленно упрекать его, скажем, в жестокости, как разверзшийся вулкан?

– А, собственно, что такое народ? Как он выглядит?

– Обычно мы представляем себе бесчисленных дядей Паш, некую величественную человеческую массу, нечто необъятное и бесформенное. Но бесформенным-то народ никогда не бывает. Во все времена, любой народ представлял из себя определенное устройство.

– Ну и что? Разве это как-нибудь меняет наше отношение к народу?

– Меняет в корне. Мы считаем, что История слагается именно из действий личностей.

– И это не верно? Неужели человек не причастен к своей истории?

– Не верно уже потому, что человек постоянно вынужден поступать вопреки своим личным интересам, своим желаниям. Хочу одного, а делаю совсем иное.

– Например?

– Примеры на каждом шагу. Вот хотя бы самый бытовой, незначительный… По дороге с работы мне нужно зайти в магазин, купить колбасы к ужину. А к продавцу очередь. Я устал, я голоден, мое насущное желание – поскорей попасть домой, поужинать, растянуться па диване. Но я становлюсь в очередь, жду, вынужден пропускать вперед себя других, терять время, поступать вопреки своим желаниям.

– Какое это имеет отношение к истории?

– Иллюстрирует на малом, что человек крайне зависим в своих поступках, не хозяин сам себе.

– Открыл Америку!

– То-то и оно, что всем это известно, глаза намозолило, но странно – никто не принимает этой очевидности в расчет. А ведь, кажется, ясно – если все так зависимы даже в столь мелких человеческих построениях, как очередь к прилавку с колбасой, то уж, наверное, грандиозные общественные построения еще с большей силой должны заставлять любого и каждого поступать против своих интересов, против личных желаний. История слагается из действий личностей. Как бы не так! Сами-то личности действуют не самостоятельно.

– Так кто ими крутит? Господь бог?

– Устройство общества.

– Но общество-то устроено из чего? Из людей же, из отдельных личностей!

– Почка и мозг тоже построены из одних белковых веществ, да по-разному, а потому различно и функционируют. В США живут такие же люди, но представить себе нельзя, чтоб там могла развернуться широкая кукурузная кампания. Все понимали: вредно, бессмысленно сеять эту южную культуру в Приполярье, а сеяли – массовый идиотизм! Нельзя же допустить, что русские от природы дурей американцев. Устройство иное, иное и поведение людей.

– Значит – каково устройство, таковы и люди?

– Ну, а как объяснить чудовищную жесткость дяди Паши у обледенелого колодца? Тоже система заставила?

– Да. Начать с того, что дядя Паша и Якушин находились в весьма своеобразном человеческом устройстве, именуемом действующим фронтом, где одни людские вооруженные массы расположены против других вооруженных масс. Одно это противорасположение уже заставляет прятаться и выслеживать, защищаться и убивать, пребывать в постоянной настороженности и ожесточенности. Землянка на короткое время укрыла солдат от войны. Не надо прятаться, выслеживать, убивать. И дядя Паша с Якушиным на короткое время стали теми, какими были в мирной обстановке. Нет, они тут не притворялись добрыми. Они были ими!

А как ни жестока война, но и в ней существует свой предел жестокости. Обстоятельства на фронте обычно не складываются для солдата так, чтоб он ради выполнения приказа или спасения себя становился перед необходимостью изуверски пытать противника.

И вот ледяные колокола – случай необычный, из ряда вон выходящий, вызывающий необычные чувства. А они, в свою очередь, толкают и на необычные действия, причем направленные, требующие какой-то организации. Солдаты, сами того не желая, создали своеобразную карательную систему. Да, да, систему, где люди по-своему взаиморасположены и связаны – с добровольцами-исполнителями, с ведущими и ведомыми. Система действует, перевоплощает солдат в палачей. Дядю Пашу и Якушина в том числе.

– Ну и заврался. Сам сказал: сначала солдаты стали действовать, система сложилась потом в результате их действий. Значит, и палачами стали раньше, система в том не повинна.

– Ан нет, все-таки без сложившейся системы дядя Паша бы до палача не дорос.

9

Автобус катит по московской улице – газетный киоск, убегающие вывески магазинов, громоздкий автокран у обочины, строительный новенький желтый забор, выпирающий на середину мостовой…

Неожиданно из-за забора с перекрестной улицы выскакивает такси. И… скрежет тормозов, как снопы под ветром, валятся друг на друга пассажиры в проходе. Тупой, с причмоком удар и крик женщины, гортанно-резкий, словно голос морской чайки.

В такси оцепеневший шофер, почти мальчишка – подрубленные бачки, нечесаная, по моде, волосня, невызревше угловатый профиль устремлен вперед, куда-то вдаль. За ним грузин в громадной плоской кепке-"аэродром". Он темпераментно крутит «аэродром», дергается всем телом на взирающего в неблагополучную даль паренька, кипятится. Удар пришелся на переднее крыло, крышка капота отскочила, в ней, изувеченной, живая дрожь.

После чаечного крика женщины в автобусе накаленная тишина, ни шороха, ни шевеления, лишь вливается влажная свежесть улицы в раскрывшиеся при ударе дверцы. Наконец прорезался густой, недовольный баритон:

– Сук-кин сын!

Сразу же въедливо тонкий, со слезной мокрецой голос:

– Сажают за руль сопляков!

И всколыхнулся оскорбленный, грозово растущий ропот:

– Хорошо – без жертв.

– Как сказать, я вот по рылу получил.

– Ох, господи! Не отдышусь…

– Старую задавили.

– Без-зоб-разие!

Ропот выметает из автобуса одного из пассажиров. Он в жарко распахнутой дошке, в болтающемся на шее кашне, в посаженной на уши шляпе, выхватывает из кармана бутылку и начинает ею угрожающе манипулировать с приплясом:

– Т-ты! Опусти стекло! Т-ты! Ды-вад-цать пять человек из-за тебя, плюгавого, нервами сейчас оборвались! Может, тут такие едут, т-ты пальца их не стоишь!.. Опусти стекло! Я тебя бутылкой, бутылкой!..

Парнишка-шофер лишь втягивает свою волосатую голову в плечи и продолжает вглядываться в даль, с другой стороны дергается, крутит кепкой-"аэродромом" грузин.

А внутри автобуса растет раздражение – пассажиры зажигаются воинственностью человека с бутылкой:

– Ехали себе и – какой-то хмырь!

– Из-за него по рылу мне, могло и покалечить.

– Старую придавили чуть ли не насмерть.

– Ох, миленькие, не отдышусь…

– Врежь ему, врежь!

– Открой дверцу, лапоть! Вытащи!

– Не справишься – поможем!

– Кости пощупаем!

– Кос-ти! Таким головы отвинчивать!

И гневно краснеют лица, и расправляются плечи, и победные переглядки, и толкучка возле открытых дверей – дергаются, сучат ногами, готовы выскочить.

Человек с бутылкой, чуя поддержку, возбуждается до неистовства, пляшут ноги, разлетаются полы дошки, кашне сползает с шеи, вот-вот упадет, будет затоптано, и бутылка, отблескивая, крутится над шляпой, и голос тоньшает, рвется от злобы:

– Стекло! Кому сказано – опусти стекло! Все равно не спрячешься! Бутылкой тебе! Бутылкой!

Играет спина под дошкой, сверкает бутылка, автобус подогревает:

– Врежь ему! Врежь!

– Крикни кацо, пусть дверку отомкнет.

– Ударь по стеклу, чего уж жалеть!

И человечек с бутылкой уже воет нечленораздельно:

– У-о-х т-те-бя!!

Возле него вырастают два парня – простовато одеты, внушительно рослы, должно быть, рабочие с автокрана.

– А ну, раскудахтался!

– Человек влип, без тебя не сладко.

– Рад, скотина, чужой беде!

Бутылка опускается, перепляс замирает, в расхристанной фигуре ни тени неистовства, шляпа, натянутая на самые уши, ползет в плечи.

– Так ведь он что… аварию устроил!

– Без тебя разберутся, мотай отсюда!

В автобусе озадаченная заминка, все тянут шеи, недовольно разглядывают типа в распахнутой дошке, держащего в руке бытылку. И вновь густой недовольный баритон:

– Действительно.

Баритон не дозвучал, как уже подхватили:

– Что верно, то верно – у парня беда.

– Не расхлебается – затаскают теперь.

– Молоденький!

– Слава богу, без жертв – не посадят.

– Зато влетит в трудовую копеечку – машину-то гробанул.

И как прежде – грозово растущий ропот:

– Бутылку выхватил!..

– Нализался, скотина!

– Ему бы бутылкой по шляпе!

– Эй вы! Врежьте ему! Врежьте!

– Видишь, какие фортели выкидывает толпа. А что если предположить, что в автобусе, не считая выскочившего человека с бутылкой, находился всего один пассажир. Так ли бы он вел себя?

– Смотря какой по характеру. Импульсивный, наверное, так же бы возмущался.

10

– В том-то и дело, что не так, не столь бурно. Даже самый импульсивный. Он бы, конечно, возмутился, однако на его возмущение никто бы не откликнулся, оно не получило бы поддержки, не подогрелось бы, не стало расти дальше, не достигло степени той активности.

– Хочешь сказать, что и дядя Паша, столкнись он с колоколами в одиночку, не дошел бы до жестокой крайности?

– То-то и страшно – человеческое присуще, а поступить бесчеловечно способен!

– Не сам по себе, только в компании. Толпа вокруг ледяных колоколов распалила себя, стала той благоприятной средой, где страшный процесс трансформации человека в садиста мог дозреть до конца.

– Почему же тогда ты в этой толпе не дозрел? И вообще не кажется ли тебе, что ты своими рассуждениями убиваешь личность? Человек живет в окружении других людей, как правило, выстроенных в какой-то порядок, а значит, воздействующих на отдельного человека, направляющих его поступки. А действует ли когда-нибудь человек, как того ему хочется? Бывает ли он сам собой? Имеет ли право называться личностью?

11

Личность – тема, не одного меня пугающая своей непосильной сложностью. Формирование личности, ее восприимчивость, зависимость, эмоциональные и рациональные особенности… великие умы блуждали тут, как в лесу, не добираясь до заповедных ответов.

Нет, не решусь влезать в личность и свою дремучую некомпетентность могу компенсировать одним – рассказать случай, который, как мне кажется, существенно «подправил» мое «я».

Случай внешне незначительный, но для меня постыдный. Было время – думал, что не сообщу его ни матери, ни брату, ни жене, ни детям своим, сам забуду, погребу в глубине души. Но вот, считай, прожил жизнь, и, кажется, она дает мне право быть предельно искренним – открывать то, что обжигало стыдом за себя.

Маршевая рота шла на фронт. Тусклую, высушенную, безнадежно бескрайнюю степь накрывало вылинявшее необъятное небо. Иногда в нем появлялась «рама» – немецкий двухфюзеляжный корректировщик. Не торопясь, не прячась, с хозяйской деловитостью, нарушая нутряным урчанием моторов тихую грусть осеннего воздуха, «рама» кружила над землей. Сотня захомутанных в шершавые скатки солдат, растянувшихся по дороге, не привлекала ее внимания – не дислокация войск, не переброска техники, так себе блукающие.

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой в селе Пологое Займище. Мы, это так – мусор отступления, остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы – счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, ватные ноги и головокружение от голода и с утра до вечера ненужная маршировка с деревянными, грубо выструганными из досок ружьями:


Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!..

Отправку на фронт встретили с радостью.

Лейтенант, которому была вручена маршевая рота, сбился с маршрута, шестые сутки мы блуждали по степи, а продпункты, на которых мы должны были получать пропитание, оставались где-то, бог весть, в стороне. Давно был съеден НЗ, четвертый день никто ничего не ел. Шли, и падающих помкомвзводы подымали сапогами…

Еще в Пологом Займище я сошелся с одним старшим сержантом. Он относился ко мне покровительственно, свысока, и я за это был ему благодарен. Солдат кадровой службы, лет под тридцать, для меня многоопытный старик. Ему нравилось учить меня житейской мудрости, которая вся вмещалась в одно слово – «находчивость». Под ним подразумевалось умение обмануть, и главным образом старшину. Ходячее мнение – нет во всех вооруженных силах такого старшины, который бы не обворовывал солдат. Я совсем не обладал находчивостью, страдал от этого, презирал себя.

Нет, нет, во время похода старший сержант не был рядом со мной, не руководил мною. Истощенные, движущиеся, как тени, мы уже не в состоянии были проявлять друг к другу внимание, каждый боролся за себя в одиночку.

Очередной хутор на нашем пути, населенный не мирными жителями, а военными. Мы все попадали на обочину дороги, а наш бестолковый лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.

Через полчаса старшина вернулся.

– Ребята! – объявил он вдохновенно. – Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!

Восторга сообщение старшины, разумеется, не вызвало. Каждый мечтал, что в конце концов нам выдадут за все голодные дни – ешь до отвала. А тут, как милостыню, кусок хлеба.

– Ладно, ладно вам! Понимать должны – от себя люди оторвали, имели право послать нас по матушке… Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! – Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.

Дом с невысоким крылечком. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки – семь и еще половина. Мягкий пахнущий хлеб!

В ту секунду, когда старшина ткнул в меня пальцем – "Давай ты!" – у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Я и сам не верил ей – где уж мне…

Тащился с плащ-палаткой за старшиной, а мыслишка жила и заполняла меня отравой. Я расстилал плащ-палатку на затоптанном крыльце, и у меня дрожали руки. Я ненавидел себя за эту гнусную дрожь, ненавидел за трусость, за мягкотелую добропорядочность, за постоянную несчастливость – не находчив, не умею жить, никогда не научусь! Ненавидел и в эти же секунды успевал мечтать: принесу старшему сержанту хлеб, он хлопнет меня по плечу, скажет: "Э-э, да ты, брат, не лапоть!"

Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.

Плотный, невысокий, чуть кривоногий старшина вышагивал впереди меня поступью спасителя, а я тащился за ним, сгибаясь под плащ-палаткой, и с каждым шагом все отчетливей осознавал бессмысленность и чудовищность своего поступка. Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Военная находчивость, да нет – я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!

В жизни мне случалось делать нехорошее – врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться со своим уличным врагом Игорем Рявкиным, и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел толстый, как полено, пожелтевший от старости голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание: наврал учителю, что был болен, не выучил задание – надо было дочитать книгу, которую мне дали на один день, подрался снова с Игорем, так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля – рыбацкое воровство! – но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…

Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! Но, расправив плечи, заломив фуражку, вышагивал старшина-кормилец, ни на шаг нельзя от него отстать.

Я был бы рад, если б сейчас налетели немецкие самолеты, шальной осколок – и меня нет. Смерть – это так привычно, меня сейчас ждет что-то более страшное.

С обочины дороги навстречу нам с усилием – ноет каждая косточка – стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

– А где?.. Тут полбуханка была!

Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон – глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

– Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!

Я молчал.

– Да ты что – за дурака меня считаешь?

Мне больше всего на свете хотелось вернуть украденный хлеб: да будь он трижды проклят! Вернуть, но как? Вести людей за этим спрятанным хлебом, доставать его на глазах у всех, совершить то, что уже совершил, только в обратном порядке? Нет, не могу! А ведь еще потребуют: объясни – почему, оправдывайся…

Скуластое лицо старшины, гневное вздрагивание нацеленных зрачков. Я молчал. И пыльные люди с темными лицами обступали меня.

– Я же помню, братцы! Из ума еще не выжил – полбуханки тут было! На ходу тиснул!

Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

– Лучше, парень, будет, коли признаешься.

Я окаменело молчал.

И тогда взорвались молодые:

– У кого рвешь, гнида?! У товарищей рвешь!

– У голодных из горла!

– Он больше нас есть хочет!

– Рождаются же такие на свете…

Я бы сам кричал то же и тем же изумленно-ненавидящим голосом. Нет мне прощения, и нисколько не жаль себя.

– А ну, подыми морду! В глаза нам гляди!

И я поднял глаза, а это так трудно! Должен поднять, должен до конца пережить свой позор, они правы от меня этого требовать. Я поднял глаза, но это вызвало лишь новое возмущение:

– Гляньте: пялится, не стыдится!

– Да какой стыд у такого!

– Ну и люди бывают…

– Не люди – воши, чужой кровушкой сыты!

– Парень, повинись, лучше будет.

– Да что с ним разговаривать! – Один из парней вскинул руку.

И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.

– Не бойся! – с презрением проговорил он. – Бить тебя… Руки пачкать.

А я хотел возмездия, если б меня избили, если б!.. Было бы легче. Я дернулся по привычке, тело жило помимо меня, оно испугалось, не я.

И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы – темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные, особенно у того парня, который поправил пилотку: "Бить тебя – руки пачкать!" Каждый из обступивших меня по-своему красив, даже старик солдат со своими голубенькими глазками в красных веках и сивым подбородком. Среди красивых людей – я безобразный.

– Пусть подавится нашим хлебом, давайте делить, что есть.

Старшина покачал перед моим носом крепким кулаком.

– Не возьмешь ты спрятанное, глаз с тебя не спущу! И здесь тебе – не жди – не отколется.

Он отвернулся к плащ-палатке.

Господи! Мог ли я теперь есть тот преступный хлеб, что лежал под крыльцом, – он хуже отравы. И на пайку хлеба я рассчитывать не хотел. Хоть малым, да наказать себя!

На секунду передо мной мелькнул знакомый мне старший сержант. Он стоял все это время позади всех – лицо бесстрастное, считай, что тоже осуждает. Но он-то лучше других понимал, что случилось, возможно, лучше меня самого. Старший сержант тоже казался сейчас мне красивым.

Когда хлеб был разделен, а я забыто стоял в стороне, бочком подошли ко мне двое: мужичонка в расползшейся пилотке, нос пуговицей, дряблые губы во влажной улыбочке, и угловатый кавказец, полфизиономии погружено в мрачную небритость, глаза бархатные.

– Братишечка, – осторожным шепотком, – ты зря тушуешься. Три к носу – все пройдет.

– Правыл-но сдэлал. Ма-ла-дэц!

– Ты нам скажи – где? Тебе-то несподручно, а мы – мигом.

– Дэлым на тры, па совесты!

Я послал их, как умел.

Мы шли еще более суток. Я ничего не ел, но голода не чувствовал. Не чувствовал я и усталости. Много разных людей прошло за эти сутки мимо меня. И большинство поражало меня своей красотой. Едва ли не каждый… Но встречались и некрасивые.

Мужичонка с дряблыми губами и небритый кавказец – да, шакалы, но все-таки они лучше меня – имеют право спокойно говорить с другими людьми, шутить, смеяться, я этого не достоин.

Во встречной колонне двое озлобленных и усталых солдат тащат третьего – молод, растерзан, рожа полосатая от грязи, от слез, от распущенных соплей. Раскис в походе, «лабушит» – это чаще бывает не от физической немочи, от ужаса перед приближающимся фронтом. Но и этот лучше меня – «оклемается», мое – непоправимо.

На повозке тыловик старшина – хромовые сапожки, ряха, как кусок сырого мяса, – конечно, ворует, но не так, как я, чище, а потому и честней меня.

А на обочине дороги возле убитой лошади убитый ездовой (попал под бомбежку) – счастливей меня.

Тогда мне было неполных девятнадцать лет, с тех пор прошло тридцать три года, случалось в жизни всякое. Ой нет, не всегда был доволен собой, не всегда поступал достойно, как часто досадовал на себя! Но чтоб испытывать отвращение к себе – такого не помню.

Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Тот, кто это носит в себе, – потенциальный самоубийца.

Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Но какое-то время я не падал на землю при звуке приближающегося снаряда, ходил под пулями, распрямившись во весь рост, – убьют, пусть, нисколько не жалко. Самоубийство на фронте – зачем, когда и так легко найти смерть.

Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение – лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали – нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.

Странно, но окончательно излечился от презрения к себе я лишь тогда, когда… украл второй раз. Наше наступление остановилось под хутором Старые Рогачи. Посреди заснеженного поля мы принялись долбить землянки. Я и направился на кухню с котелками. И возле этой, запряженной унылыми лошаденками, дымящейся кухни я заметил прислоненное к колесу ветровое стекло от немецкой автомашины. Кто-то из солдат раздобыл его, услужливо принес повару за лишний котелок кулеша, пайку хлеба, возможно, и за стакан водки. Мне налили в котелки похлебку, и, отправляясь к своим, я прихватил ветровое стекло. Моя совесть на этот раз была совершенно спокойна. Повар и так был наделен благами, какие нам могли только сниться, он не ползал по передовой, не рисковал жизнью каждый день, не ел из общего котла и землянку сам не долбил, за него это делали доброхоты, которых он прикармливал. И стекло это повар оплатил из нашего солдатского кошта, нашим наваром, нашей водкой. Услужливый солдатик за стекло свое получил – обижаться не мог, – а сам повар на стекло прав имел не больше, чем я, чем мои товарищи. Я же самоутверждался в своих глазах: чувствую, что можно, а что нельзя, подлости не совершу, но и удачи не упущу, перед жизнью уже не робею.

В обороне под Старыми Рогачами мы жили в светлой, с окном – моим стеклом – в крыше, землянке – роскошь, не доступная даже офицерам.

Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.

Русский язык. ЕГЭ - 2018. ТЕКСТЫ.

1. В.Ф. Тендряков.

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью. Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку. Через полчаса старшина вернулся. - Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем. У меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина.

Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание:не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!
С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.
Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием. В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:
- А где?.. Тут полбуханка была!
Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.
- Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!
Я молчал. Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:
- Лучше, парень, будет, коли признаешься.
В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.
- Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.
И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.
- Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать.
И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей - я уродлив.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.

2 . М.М.Пришвин.

Когда человек любит, он проникает в суть мира. Белая изгородь была вся в иголках мороза, красные и золотые кусты. Тишина такая, что ни один листик не тронется с дерева. Но птичка пролетела, и довольно взмаха крыла, чтобы листик сорвался и, кружась, полетел вниз. Какое счастье было ощущать золотой лист орешника, опушенный белым кружевом мороза! И вот эта холодная бегущая вода в реке... и этот огонь, и тишина эта, и буря, и все, что есть в природе и чего мы даже не знаем, все входило и соединялось в мою любовь, обнимающую собой весь мир.

Любовь - это неведомая страна, и мы все плывем туда каждый на своем корабле, и каждый из нас на своем корабле капитан и ведет корабль своим собственным путем.
Я пропустил первую порошу, но не раскаиваюсь, потому что перед светом явился мне во сне белый голубь, и когда я потом открыл глаза, я понял такую радость от белого снега и утренней звезды, какую не всегда узнаешь на охоте.
Вот как нежно, провеяв крылом, обнял лицо теплый воздух пролетающей птицы, и встает обрадованный человек при свете утренней звезды, и просит, как маленький ребенок: звезды, месяц, белый свет, станьте на место улетевшего белого голубя! И такое же в этот утренний час было прикосновение понимания моей любви, как источника всякого света, всех звезд, луны, солнца и всех освещенных цветов, трав, детей, всего живого на земле.
И вот ночью представилось мне, что очарование мое кончилось, я больше не люблю. Тогда я увидел, что во мне больше ничего нет и вся душа моя как глубокой осенью разоренная земля: скот угнали, поля пустые, где черно, где снежок, и по снежку - следы кошек.
...Что есть любовь? Об этом верно никто не сказал. Но верно можно сказать о любви только одно, что в ней содержится стремление к бессмертию и вечности, а вместе с тем, конечно, как нечто маленькое и само собою непонятное и необходимое, способность существа, охваченного любовью, оставлять после себя более или менее прочные вещи, начиная от маленьких детей и кончая шекспировскими строками.
Маленькая льдина, белая сверху, зеленая по взлому, плыла быстро, и на ней плыла чайка. Пока я на гору взбирался, она стала бог знает где там вдали, там, где виднеется белая церковь в кудрявых облаках под сорочьим царством черного и белого.
Большая вода выходит из своих берегов и далеко разливается. Но и малый ручей спешит к большой воде и достигает даже и океана.
Только стоячая вода остается для себя стоять, тухнуть и зеленеет.
Так и любовь у людей: большая обнимает весь мир, от нее всем хорошо. И есть любовь простая, семейная, ручейками бежит в ту же прекрасную сторону. И есть любовь только для себя, и в ней человек тоже, как стоячая вода.

3. Д.Холендро.

Мы остались со старшиной на боковой дороге. Повернут ли сюда немцы? Боковых дорог много, рассыпаться по всем - не хватит немцев… Гаубица остыла от дневного зноя, и было приятно приложить к ее холодному телу распаленную щеку, сидя на лафете. Ястреб спал, положив голову на ребро щита, как собака, я держал поводья уздечки в руке, сказав старшине:

И вы спите.

Не получится.

Никогда не думал, что героическое на войне - это не спать ночь за ночью. Наверно, легче подкрасться к врагу и бросить гранату.

Один раз подкрасться легче, - ответил старшина. - А придется много. Эта война… Это такая война…

Он замолчал, ища слов.

Какая? - спросил я, уже боясь, что он забыл про меня.

Ответственная… Героическое - это… Как тебе сказать, Прохоров… Уж очень вы умные, просто скажешь - не поймете… Это - чтобы не завоевали тебя… Год, два, больше… Никогда… Не за город сражение… Отечество, Прохоров!

Понятно.

И героев должно быть много.

У нас хороший командир.

И бойцы хорошие. Еще не герои, конечно, но…

Мы мало воевали.

Вот чего жалко…

Жалко, что мы мало знали друг друга. Казалось, все знали, а не все… Лушин! Прятал под подушку посылки, а теперь всех кормит.

Ему мать в посылках присылала сухари, - сказал старшина. - Покажи вам - посмеетесь над ней. Мать обидишь. Он просил: не надо, мать. Я писал ей, спасибо, Анастасия Ивановна, в нашей армии хорошо кормят, полное меню сообщал, а она - опять сухари!

Неграмотная?

Ей читали! Может, просто от любви посылала, Прохоров? Пошлет - и легче. Первый-то месяц он ее закидывал письмами - и то, и то пришли, чтобы, значит, с вами пировать. А где она возьмет то и то? И давай она сушить Федору сухари. А он их прятал и скармливал по ночам.

Кому?

Коням.

Как давно это было, когда мы весело отрывали от посылочных ящиков фанерки, старательно исписанные руками матерей, и шумели, высыпая лакомства на батарейный стол, и смеялись над Лушиным, который всегда уходил на это время.

Хочешь сухарика? - спросил меня старшина.

Мы грызли сухари, а ночь спала над степью вместо нас.

4. К.Г.Паустовский.

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена. Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

Вы откуда? - спросил я их.

Из Ласковского леса, - ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок.

Он только ворчливый, - сказал самый маленький мальчик. - Все ему мало, все мало. Вы его знаете?

Знаю. Давно.

Он хороший?

Очень хороший.

Только вот все ему мало, - печально подтвердил худой мальчик в кепке. - Ничем ему не угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

Ну, вот видите, - сказал маленький мальчик, залезая в лодку. - Я же вам говорил!

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

Ты только не думай, - сказал он мне, - они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил - страсть! Как дерево пилить - тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

Знаем, дедушка, - сказал мальчик в кепке. - Спасибо.

Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

Теперь умеем, - сказал самый маленький мальчик.

Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

А что? - встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

А то, что теперь война. Об этом знать надо.

Мы и знаем.

Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

Что же в ней такого написано, Семен? - спросил я.

Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга:

А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?

Правильно.

А что это есть - любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

Мальчики обиделись:

Как не знаем!

А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: "Иду я за родную землю". Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?

За свободную жизнь иду, - сказал маленький мальчик.

Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

За свои города и заводы, - сказал веснушчатый мальчик.

Мало!

За свою школу, - сказал мальчик в кепке. - И за своих людей.

Мало!

И за свой народ, - сказал маленький мальчик. - Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

Все вы правильно говорите, - сказал Семен, - только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

Обиделись! - сказал Семен. - Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Мальчики молчали.

Вот я и вижу, что вы не все понимаете, - заговорил Семен. - И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому - эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы все было в исправности. Вот так получается, что все это правильно - и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

А за что же еще? - спросил веснушчатый мальчик.

А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?

Шел.

Ну вот. А под ноги себе глядел?

Глядел.

А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть цветок или траву - и иди дальше.

Зачем?

А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай - он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы ее, видать, и не знаете. Лист широкий, твердый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь - и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

Что значит приточное? - спросил мальчик в кепке.

Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь - ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди - воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облако стоит над рекой. Тебе это невдомек; а я слышу - дождиком от него тянет. Грибным дождем - спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он все наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду - ведь это что такое! Облако в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землей, еще пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом - по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над рекой и до утра стоит - загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить - и то не хватит. Наша страна - прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь ее, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, "родина", "родина", а вот она, родина, за стогами!

Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

Эх, - сказал Семен, - идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик - солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьезный. Пустили бы нас, стариков, - вот тут бы немцы тоже почесались. "Э-э-э, - сказали бы немцы, - с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!"

Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от нее вдоль воды.

Так-то, ребята, - сказал Семен. - Опять небось будете на деда жаловаться - все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

Мальчики засмеялись.

Нет, понятный, совсем понятный, - сказал маленький мальчик. - Спасибо тебе, дед.

Это за перевоз или за что другое? -- спросил Семен и прищурился.

За другое. И за перевоз.

Ну, то-то!

Мальчики побежали к песчаной косе - купаться. Семен поглядел им вслед и вздохнул.

Учить их стараюсь, - сказал он. - Уважению учить к родной земле. Без этого человек - не человек, а труха!

Почему же тогда ты в этой толпе не дозрел? И вообще не кажется ли тебе, что ты своими рассуждениями убиваешь личность? Человек живет в окружении других людей, как правило, выстроенных в какой-то порядок, а значит, воздействующих на отдельного человека, направляющих его поступки. А действует ли когда-нибудь человек, как того ему хочется? Бывает ли он сам собой? Имеет ли право называться личностью?
11
Личность - тема, не одного меня пугающая своей непосильной сложностью. Формирование личности, ее восприимчивость, зависимость, эмоциональные и рациональные особенности... великие умы блуждали тут, как в лесу, не добираясь до заповедных ответов.
Нет, не решусь влезать в личность и свою дремучую некомпетентность могу компенсировать одним - рассказать случай, который, как мне кажется, существенно "подправил" мое "я".
Случай внешне незначительный, но для меня постыдный. Было время - думал, что не сообщу его ни матери, ни брату, ни жене, ни детям своим, сам забуду, погребу в глубине души. Но вот, считай, прожил жизнь, и, кажется, она дает мне право быть предельно искренним - открывать то, что обжигало стыдом за себя.
Маршевая рота шла на фронт. Тусклую, высушенную, безнадежно бескрайнюю степь накрывало вылинявшее необъятное небо. Иногда в нем появлялась "рама" - немецкий двухфюзеляжный корректировщик. Не торопясь, не прячась, с хозяйской деловитостью, нарушая нутряным урчанием моторов тихую грусть осеннего воздуха, "рама" кружила над землей. Сотня захомутанных в шершавые скатки солдат, растянувшихся по дороге, не привлекала ее внимания - не дислокация войск, не переброска техники, так себе блукающие.
Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой в селе Пологое Займище. Мы, это так - мусор отступления, остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых... два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, ватные ноги и головокружение от голода и с утра до вечера ненужная маршировка с деревянными, грубо выструганными из досок ружьями:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!..
Отправку на фронт встретили с радостью.
Лейтенант, которому была вручена маршевая рота, сбился с маршрута, шестые сутки мы блуждали по степи, а продпункты, на которых мы должны были получать пропитание, оставались где-то, бог весть, в стороне. Давно был съеден НЗ, четвертый день никто ничего не ел. Шли, и падающих помкомвзводы подымали сапогами...
Еще в Пологом Займище я сошелся с одним старшим сержантом. Он относился ко мне покровительственно, свысока, и я за это был ему благодарен. Солдат кадровой службы, лет под тридцать, для меня многоопытный старик. Ему нравилось учить меня житейской мудрости, которая вся вмещалась в одно слово - "находчивость". Под ним подразумевалось умение обмануть, и главным образом старшину. Ходячее мнение - нет во всех вооруженных силах такого старшины, который бы не обворовывал солдат. Я совсем не обладал находчивостью, страдал от этого, презирал себя.
Нет, нет, во время похода старший сержант не был рядом со мной, не руководил мною. Истощенные, движущиеся, как тени, мы уже не в состоянии были проявлять друг к другу внимание, каждый боролся за себя в одиночку.
Очередной хутор на нашем пути, населенный не мирными жителями, а военными. Мы все попадали на обочину дороги, а наш бестолковый лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.
Через полчаса старшина вернулся.
- Ребята!- объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!
Восторга сообщение старшины, разумеется, не вызвало. Каждый мечтал, что в конце концов нам выдадут за все голодные дни - ешь до отвала. А тут, как милостыню, кусок хлеба.
- Ладно, ладно вам! Понимать должны - от себя люди оторвали, имели право послать нас по матушке... Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.
Дом с невысоким крылечком. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина. Мягкий пахнущий хлеб!
В ту секунду, когда старшина ткнул в меня пальцем - "Давай ты!" - у меня вспыхнула мыслишка... о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Я и сам не верил ей - где уж мне...
Тащился с плащ-палаткой за старшиной, а мыслишка жила и заполняла меня отравой. Я расстилал плащ-палатку на затоптанном крыльце, и у меня дрожали руки. Я ненавидел себя за эту гнусную дрожь, ненавидел за трусость, за мягкотелую добропорядочность, за постоянную несчастливость - не находчив, не умею жить, никогда не научусь! Ненавидел и в эти же секунды успевал мечтать: принесу старшему сержанту хлеб, он хлопнет меня по плечу, скажет: "Э-э, да ты, брат, не лапоть!"
Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Плотный, невысокий, чуть кривоногий старшина вышагивал впереди меня поступью спасителя, а я тащился за ним, сгибаясь под плащ-палаткой, и с каждым шагом все отчетливей осознавал бессмысленность и чудовищность своего поступка. Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Военная находчивость, да нет - я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно... Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться со своим уличным врагом Игорем Рявкиным, и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел толстый, как полено, пожелтевший от старости голавль, и снял его с крюка... Но всякий раз я находил для себя оправдание: наврал учителю, что был болен, не выучил задание - надо было дочитать книгу, которую мне дали на один день, подрался снова с Игорем, так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - рыбацкое воровство! - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел...
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! Но, расправив плечи, заломив фуражку, вышагивал старшина-кормилец, ни на шаг нельзя от него отстать.
Я был бы рад, если б сейчас налетели немецкие самолеты, шальной осколок - и меня нет. Смерть - это так привычно, меня сейчас ждет что-то более страшное.
С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.
Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.
В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:
- А где?.. Тут полбуханка была!
Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.
- Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!
Я молчал.
- Да ты что - за дурака меня считаешь?
Мне больше всего на свете хотелось вернуть украденный хлеб: да будь он трижды проклят! Вернуть, но как? Вести людей за этим спрятанным хлебом, доставать его на глазах у всех, совершить то, что уже совершил, только в обратном порядке? Нет, не могу! А ведь еще потребуют: объясни - почему, оправдывайся...
- Где?!
Скуластое лицо старшины, гневное вздрагивание нацеленных зрачков. Я молчал. И пыльные люди с темными лицами обступали меня.
- Я же помню, братцы! Из ума еще не выжил - полбуханки тут было! На ходу тиснул!
Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:
- Лучше, парень, будет, коли признаешься.
Я окаменело молчал.
И тогда взорвались молодые:
- У кого рвешь, гнида?! У товарищей рвешь!
- У голодных из горла!
- Он больше нас есть хочет!
- Рождаются же такие на свете...
Я бы сам кричал то же и тем же изумленно-ненавидящим голосом. Нет мне прощения, и нисколько не жаль себя.
- А ну, подыми морду! В глаза нам гляди!
И я поднял глаза, а это так трудно! Должен поднять, должен до конца пережить свой позор, они правы от меня этого требовать. Я поднял глаза, но это вызвало лишь новое возмущение:
- Гляньте: пялится, не стыдится!
- Да какой стыд у такого!
- Ну и люди бывают...
- Не люди - воши, чужой кровушкой сыты!
- Парень, повинись, лучше будет.
В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.
- Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.
И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.
- Не бойся!- с презрением проговорил он.- Бить тебя... Руки пачкать.
А я хотел возмездия, если б меня избили, если б!.. Было бы легче. Я дернулся по привычке, тело жило помимо меня, оно испугалось, не я.
И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные, особенно у того парня, который поправил пилотку: "Бить тебя - руки пачкать!" Каждый из обступивших меня по-своему красив, даже старик солдат со своими голубенькими глазками в красных веках и сивым подбородком. Среди красивых людей - я безобразный.
- Пусть подавится нашим хлебом, давайте делить, что есть.
Старшина покачал перед моим носом крепким кулаком.
- Не возьмешь ты спрятанное, глаз с тебя не спущу! И здесь тебе - не жди - не отколется.
Он отвернулся к плащ-палатке.
Господи! Мог ли я теперь есть тот преступный хлеб, что лежал под крыльцом, - он хуже отравы. И на пайку хлеба я рассчитывать не хотел. Хоть малым, да наказать себя!
На секунду передо мной мелькнул знакомый мне старший сержант. Он стоял все это время позади всех - лицо бесстрастное, считай, что тоже осуждает. Но он-то лучше других понимал, что случилось, возможно, лучше меня самого. Старший сержант тоже казался сейчас мне красивым.
Когда хлеб был разделен, а я забыто стоял в стороне, бочком подошли ко мне двое: мужичонка в расползшейся пилотке, нос пуговицей, дряблые губы во влажной улыбочке, и угловатый кавказец, полфизиономии погружено в мрачную небритость, глаза бархатные.
- Братишечка, - осторожным шепотком, - ты зря тушуешься. Три к носу все пройдет.
- Правыл-но сдэлал. Ма-ла-дэц!
- Ты нам скажи - где? Тебе-то несподручно, а мы - мигом.
- Дэлым на тры, па совесты!
Я послал их, как умел.
Мы шли еще более суток. Я ничего не ел, но голода не чувствовал. Не чувствовал я и усталости. Много разных людей прошло за эти сутки мимо меня. И большинство поражало меня своей красотой. Едва ли не каждый... Но встречались и некрасивые.
Мужичонка с дряблыми губами и небритый кавказец - да, шакалы, но все-таки они лучше меня - имеют право спокойно говорить с другими людьми, шутить, смеяться, я этого не достоин.
Во встречной колонне двое озлобленных и усталых солдат тащат третьего - молод, растерзан, рожа полосатая от грязи, от слез, от распущенных соплей. Раскис в походе, "лабушит" - это чаще бывает не от физической немочи, от ужаса перед приближающимся фронтом. Но и этот лучше меня - "оклемается", мое - непоправимо.
На повозке тыловик старшина - хромовые сапожки, ряха, как кусок сырого мяса, - конечно, ворует, но не так, как я, чище, а потому и честней меня.
А на обочине дороги возле убитой лошади убитый ездовой (попал под бомбежку) - счастливей меня.
Тогда мне было неполных девятнадцать лет, с тех пор прошло тридцать три года, случалось в жизни всякое. Ой нет, не всегда был доволен собой, не всегда поступал достойно, как часто досадовал на себя! Но чтоб испытывать отвращение к себе - такого не помню.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Тот, кто это носит в себе, - потенциальный самоубийца.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Но какое-то время я не падал на землю при звуке приближающегося снаряда, ходил под пулями, распрямившись во весь рост, - убьют, пусть, нисколько не жалко. Самоубийство на фронте - зачем, когда и так легко найти смерть.
Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических "подвигов", считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Странно, но окончательно излечился от презрения к себе я лишь тогда, когда... украл второй раз. Наше наступление остановилось под хутором Старые Рогачи. Посреди заснеженного поля мы принялись долбить землянки. Я и направился на кухню с котелками. И возле этой, запряженной унылыми лошаденками, дымящейся кухни я заметил прислоненное к колесу ветровое стекло от немецкой автомашины. Кто-то из солдат раздобыл его, услужливо принес повару за лишний котелок кулеша, пайку хлеба, возможно, и за стакан водки. Мне налили в котелки похлебку, и, отправляясь к своим, я прихватил ветровое стекло. Моя совесть на этот раз была совершенно спокойна. Повар и так был наделен благами, какие нам могли только сниться, он не ползал по передовой, не рисковал жизнью каждый день, не ел из общего котла и землянку сам не долбил, за него это делали доброхоты, которых он прикармливал. И стекло это повар оплатил из нашего солдатского кошта, нашим наваром, нашей водкой. Услужливый солдатик за стекло свое получил - обижаться не мог, - а сам повар на стекло прав имел не больше, чем я, чем мои товарищи. Я же самоутверждался в своих глазах: чувствую, что можно, а что нельзя, подлости не совершу, но и удачи не упущу, перед жизнью уже не робею.
В обороне под Старыми Рогачами мы жили в светлой, с окном - моим стеклом - в крыше, землянке - роскошь, не доступная даже офицерам.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.
12
Украденный у голодных товарищей хлеб - лично для меня случай, наверное, даже более значительный, чем страшный эпизод у обледенелого колодца. Дядя Паша и Якушин заставили меня тревожно задуматься, украденные полбуханки хлеба, пожалуй, определили мою жизнь. Я узнал, что значит - презрение к самому себе! Самосуд без оправдания, самоубийственное чувство - ты хуже любого встречного, навоз среди людей! Можно ли при этом испытывать радость бытия? А существовать без радости - есть, пить, спать, встречаться с женщинами, даже работать, приносить какую-то пользу и быть отравленным своей ничтожностью - тошно! Тут уж единственный выход - крюк в потолке.
Я стал литератором, не считал себя приспособленцем, но всякий раз, обдумывая замысел новой повести, взвешивал - это пройдет, это не пройдет, прямо не лгал, лишь молчал о том, что под запретом. Молчащий писатель вдумаемся! - дойная корова, не дающая молока.
И я почувствовал, как начинает копиться неуважение к себе.
Не случись истории с украденным хлебом, я бы, наверное, не насторожился сразу, продолжал перед собой оправдывать свое угодливое умолчание, пока в один несчастный день не открыл себе - жизнь моя мелочна и бесцельна, тяну ее через силу.
Всех нас жизнь учит через малое сознавать большое: через упавшее яблоко - закон всемирного тяготения, через детское "пожалуйста" - нормы человеческого общения.
Всех учит, но, право же, не все одинаково способны учиться.
13
В Москве проходило очередное помпезное совещание писателей, кажется, опять съезд. Я собирался на него, чтоб потолкаться в кулуарах Колонного зала, встретить знакомых, уже натянул пальто, нахлобучил шапку, двинулся к двери, как в дверь позвонили.
На пороге стоял невысокий человек - одет вполне прилично, добротное ширпотребовское пальто, мальчиковая кепочка-"бобочка", пестрое кашне. И лицо, широкое, скуластое, с едва уловимой азиатчинкой, снующий взгляд черных глаз. Из глубины моей биографии, из толщи лет на меня поплыли зыбкие, еще бесформенные воспоминания.
- Узнаешь? - спросил он.
- Шурка! Шубуров!
- Я. Здравствуй, Володя.
Ни мало ни много, тридцать лет назад в селе Подосиновец мы сидели с ним за одной школьной партой. Он скоро бросил школу, исчез из села.
А несколько лет спустя просочился слух - гуляет по городам, рвет, что плохо лежит.
В первые дни войны один из моих знакомых, в озвращавшийся в село через Москву, встретил Шурку на Казанском вокзале. Тот был взвинчен, даже не захотел разговаривать, несколько раз появлялся и исчезал, крутился вокруг грузного мужчины с маленьким потрепанным чемоданчиком.
Наконец Шурка надолго исчез, появился лишь к вечеру, в руках его был потертый чемоданчик.
- Пошли!
Завел в глухой закуток, стал лицом к стене.
- Гляди, да не вякай. Кабана подоил.
Он приоткрыл крышку, чемодан был набит пачками денег.
Мой приятель любил присочинить. Чемодан, полный денег, - эдакая традиционная оглушающая деталь ходячего мифа об удачливом воре. Скорей всего, баснословного чемодана не было. Шурка Шубуров работал скромнее.
Вот он с прилизанными волосами, в тесноватом пиджачке - скромен и приличен - сидит передо мной. И легкий шрамик на скуле под глазом - знакомый мне с детства.
- Давно завязал. У меня семья, двое детей, квартира в Кирове, но жизни нет, съедают, не верят, что жить по-человечески могу.
Он скупенько рассказал, что прошел по всем лагерям:
- По колено в крови, бывало, ходил...
Лет восемь назад он отбыл последний срок и... жить негде, жить не на что, на работу никуда не принимают, прописки не дают. Бродил по Москве, не зная, куда прислонить голову - с вокзалов гнали, с отчаяния решился: пришел на Красную площадь и направился прямо в Спасские ворота Кремля. Его остановила охрана:
- Куда?
- К Никите Сергеевичу Хрущеву. Не пропустите - здесь лягу, идти мне некуда. Или берите обратно, откуда пришел.
Лечь ему под Спасскими воротами не позволили, забрать обратно не решились - за старую вину отсидел, новой еще не приобрел. Его начали передавать с одной охранной инстанции в другую, и везде он твердил одно:
- Хочу встречи с Никитой Сергеевичем. Кроме, как у него, правды не найду.
Раскаявшийся преступник, жаждущий ступить на путь добродетели, еще во времена, когда рыскали "черные вороны", вызывал симпатии, прошел косяком по нашей литературе, выдавался за образец высокого человеколюбия: "Ни одна блоха не плоха!" Жестокость редко обходится без сентиментальности. И это-то помогло Шурке Шубурову. Охранные органы прониклись сочувствием настолько, что доложили о нем, бывшем воре, желающем стать честным советским гражданином, Хрущеву. А уж тот кинул через плечо: помочь! И Шурку ласково, почти с почетом отправляют в главный город той области, где он родился, там его ждет квартира, предоставляется работа. Но...
- Съедают. Не могут простить - Хрущев мне помог.
Нельзя не верить - теперь все, что связано с ниспровергнутым главой, вызывает недоверие и вражду. Нельзя и забыть, что сидел с ним за одной партой, шрамик на скуле - не след лагерной жизни, помню его с детских времен.
Но как и чем помочь? Я не Хрущев, кинуть через плечо - помогите! - не могу. Но есть какие-то знакомые в Кирове, не попробовать ли действовать через них?
- Знаешь, я без копейки. А здесь жена и дети...
У меня в эту минуту в кошельке только двадцать пять рублей. Договариваемся о встрече - выясню, заручусь поддержкой, отправишься обратно, ну, а о деньгах на дорогу не беспокойся.
Друг детства, натянув свою кепочку, уходит от меня.
Через час я в Колонном зале, встречаюсь с писателем из Кирова, на помощь которого рассчитываю. Он уже знает о появлении в Москве Шурки Шубурова, Шуркина жена нашла его на совещании, пожаловалась на безденежье, взяла... двадцать пять рублей.
Жена с детишками на следующий день приходит ко мне на дом, но меня не застает. Мои домашние, как могли, обласкали ее, посадили за стол, умилялись детишками, снова дали денег.
А спустя еще день или два я получаю по почте извещение - явитесь к следователю в одиннадцатое отделение милиции, что находится рядом с ГУМом.
Следователь милиции, молодой человек со значком юридического вуза в петлице, объявляет: Щубуров арестован в ГУМе - залез в карман. Мелкое воровство осложняется воровским прошлым.
- Провинция, - не скрывает следователь своего презрения. - В ГУМе стал промышлять. Масса народу, толкучка - удобно, а не знает, что где-где, а уж тут-то следят вовсю - не развернешься. В его кармане найдены деньги - восемнадцать рублей, указывает на вас - дали вы.
- Дал.
Я рассказываю о нашей встрече, подписываю протокол, прошу следователя: не нарушая законности, проявить снисходительность и человеческое понимание - двое детей на руках и, вполне возможно, вернуться на прежний путь вынудила его травля, которой он подвергался в родном городе.
Следователь обещает мне, но без особого энтузиазма:
- Право же, мало чем могу помочь. Схвачен на преступлении, заведено дело - не прикроешь. Разрешите, я распишусь на повестке, иначе вас отсюда не выпустят.
И действительно, милиционер с монументальной фигурой и сумрачной физиономией, стоящий у выхода, придирчиво и подозрительно оглядывает меня с головы до ног. Не то место, где оказывают доверие.
Я чувствовал себя пакостно, словно Шурка попытался обворовать не какого-то неизвестного покупателя в ГУМе, а меня. Зачем ему это было нужно? Какие-то деньги он имел, голодным не был, знал, что скоро встретимся, мог рассчитывать на мою помощь.
В толкучке прохожих на людной Октябрьской улице, неся досаду и недоумение, я вдруг подумал: Шурку уж наверняка не раз уличали, как меня с украденным хлебом, и он снова и снова повторял тот же номер. Значит, не проникался к себе самоубийственным презрением - проходило мимо, ничуть не задевало.
Жизнь учит через малое сознавать большое: через упавшее яблоко - закон всемирного тяготения...
А чему я, собственно, удивляюсь: из многих миллионов только один человек оказался столь чуток, что заметил в упавшем яблоке всемирно масштабное. Мне доступно такое? Ой нет.
Все люди сходны друг с другом, никто не может похвастаться, что имеет больше органов чувств, принципиально иное устройство мозга, любой про себя может сказать: "Ничто человеческое мне не чуждо". Но как эти люди не похожи, как по-разному они глядят на мир, различно чувствуют, различно поступают.
Никак не проникнемся азбучным: личность по-своему воспринимает мир.
Сколько личностей - столько миров!
Хотелось бы знать: а как случай у обледенелого колодца подействовал на дядю Пашу? Изменился ли он после своего палачества? Может, стал садистом или, напротив, казнит себя за содеянное?
Навряд ли, скорей всего остался прежним. Если уцелел на войне, то теперь он уже почтенный старик. Прожил жизнь, родные и знакомые, наверно, не считали его злым человеком.
14
Во мне обнаружилось нечто мое личное лишь после того, как я, голодный, столкнулся из-за полбуханки хлеба с голодными товарищами.
Кто я таков? Каковы мои личные качества? Я это могу узнать только тогда, когда соприкоснусь с окружением, почувствую на себе его влияние.
Бессмысленно говорить о личности, отрывая ее от окружающей среды. Без нее личность просто не проявится.
А для любого и каждого самой существенной частью окружающей среды является его человеческое окружение, всегда каким-то образом построенное.
Каждый реагирует на него по-своему, не похоже на других.
И каждый находится от него в зависимости.
Зависимость еще не значит обезличивание. Наоборот, влияние человеческого окружения и открывает уникальные особенности отдельного человека.
Ты среди масс порождаешь меня. Я в числе прочих - тебя.
До сих пор мы рассматривали случаи, когда массы дурно влияют на личность. Однако бывает же и наоборот.
В конце августа 1947 года я возвращался из своего села, где проводил каникулы, снова в институт. В Кирове - пересадка на московский поезд.
Еще страна не улеглась после войны, еще продолжали возвращаться и эвакуированные, и демобилизованные, и партии вербованных рабочих катили - одни на восток, в Сибирь, другие - на запад, в разрушенные войной области, и соединялись разбросанные семьи, и началось уже бегство из голодных деревень, и потоки командированных... Великая страна кочевала, заполняя вокзалы пестрым народом, спящим вповалку, мечущимся, голодающим, напивающимся, страдательно мечтающим об одном - о билете на нужный поезд!
К окошечку билетной кассы выстроилась огромная, через всю привокзальную площадь, очередь, тревожно колышущаяся и в то же время обреченно терпеливая, охваченная зыбкими надеждами. Все надеяться не могли - очередь слишком велика, билетов выбрасывалось слишком мало. Растянутый хвост гудел от сдержанных голосов, там сочинялись легенды: "Могут пустить "Пятьсот веселый", дополнительный поезд с товарными вагонами, тогда-то уедем все..." Творили легенды и тут же опровергали их: "Пятьсот веселый" в столицу?.. Не ждите, Москва "веселые" поезда пропускает стороной". Хвост очереди шумел, с легкостью отказывался от надежд, а голова - отрешенно молчалива, замороженно неподвижна. Здесь в счастливой близости к закрытому окошечку кассы стояли те, кто выстрадал это счастье несколькими сутками вокзальной жизни, кто в этой очереди коротал бессонные ночи, много раз впадал в отчаяние, истерзан, изнеможен, держится из последних сил, полон сомнений, не верит уже в удачу. Очередь через всю пасмурную, мокрую от дождя площадь - парад ватников, брезентовых плащей, шинелей со споротыми погонами, платков, кепок, меховых не по сезону шапок, громоздких мешков, чемоданов, вместительных, как сундуки, сундуков, приспособленных под чемоданы.
Наконец голова очереди, стоявшая вблизи окошечка в отрешенном окоченении, вздрогнула, подалась вперед, и дрожь прошла по всей длинной очереди, подавив смех, смыв улыбки, оборвав на полуслове разговоры. Касса открылась! И перекатный ропот от начала в конец, удивленный и недовольный - кассирша вывесила цифру мест, предназначенных для распродажи. Роптать не было ни нужды, ни смысла, без того каждый знал - на всех не хватит. И ропот быстро сменился деловым шевелением.
Середина очереди, ее обильное туловище, выслала незамедлительно вперед своих делегатов-добровольцев, чтоб досматривали и не пускали ловкачей, желающих просочиться к заветному окошечку. Сразу же среди пятка решительных делегатов, в те минуты, пока они шагали к голове, выделился атаман - дюжий парень, кубаночка венчает рубленую физиономию, напущенный чуб, нахальные глаза, золотой искрой зуб во рту.
- Стройся! Стройся по порядочку! - напористым старшинским тенорком начал командовать он. - Вы, гражданочка, стояли тут или только приклеились? А то мы можем и за локоток. У нас быст-ра!..
Но ему сразу же пришлось почтительно отступить перед плечом с малиновым погоном, перед фуражкой с малиновым верхом - железнодорожный милиционер с дремотно недовольным лицом бесцеремонно растолкал очередь и кивнул молодой женщине:
- Сюда!
Втолкнул ее третьей от окошечка.
Женщина была нищенски одета, из просторного, с мужского плеча, затасканного ватника тянулась тонкая, беззащитная шея, щеки в нездоровой зелени, запавшие глаза в сухом беспокойном блеске, руки зябко прячутся в длинные рукава.
- Правонарушителей опекаешь, браток? - понимающе осведомился парень в кубанке.
Милиционер не счел нужным повести в его сторону даже бровью, все с тем же дремотным недовольством на лице, выражающим, однако, убежденность в своей силе и величии, удалился.
Парень долго и оценивающе изучал женщину, слепо глядящую перед собой, наконец авторитетно пояснил:
- Лагерная шалава, из заключения. Стараются сплавить быстрей, чтоб не шманала на вокзале.
- А выгодно, братцы, быть жуликом.
- Заботятся.
- Мы тут четвертый день околачиваемся, нас бы кто за ручку подвел.
С головы к хвосту по всей очереди потек недоброжелательный говорок:
- Попробовать тоже... авторитет заработать.
- Попробуй, тогда на казенный счет отправят.
- Только не в ту сторону, куда целишься.
- Это чтой там случилось?
- Да партию лагерных девок поставили в очередь.
- Ну-у, теперь нам еще сидеть.
- За нас лагерные сучки поедут!
- Ах, мать-перемать! Нет жизни честному человеку!
А парень в кубаночке ораторствовал, подогревал:
- Чей-то билет ей достанется! Может, мой, может, твой!.. Я за родину кровь проливал, а она державе пакостила. Зазря бы в лагеря не сунули. И вот ее берегут, а на меня плевать!..
Женщина молчала, напряженно распрямившаяся, с вытянутой из ватника бледной тонкой шеей, худое лицо безжизненно замкнуто, глаза прячутся в глазницах, только в неестественно вскинутых плечах ощущалось - все слышит, переживает враждебность.
Наконец два человека, стоявшие впереди нее, не участвовавшие в осуждении, получили свои билеты, с резвостью исчезли. Женщина пригнулась к окошечку кассы. И все кругом замолчали, только ели глазами ее спину в объемистом ватнике, уже не находили слов, чтоб выразить свою неприязнь и обиду. Даже парень в кубанке только сплюнул в сердцах.
Но что-то случилось возле окошечка, женщина задерживалась, волновалась, сдавленно объясняла.
- Ну, что там? Бери да проваливай!- не выдержал парень.
Мужичонка с лисьей физиономией и тяжким сидором на горбу, который, однако, не мешал прыткой подвижности, сунулся сбоку, прислушался и откачнулся в ликований:
- А у нее, ребятушки, денег-то нету! Торгуется - на билет не достает!