Севастопольские рассказы сколько их. Толстой «Севастопольские рассказы» – анализ

Лев Николаевич Толстой

«Севастопольские рассказы»

Севастополь в декабре месяце

«Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; тёмно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждёт первого луча, чтобы заиграть весёлым блеском; с бухты несёт холодом и туманом; снега нет — всё черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далёкий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра… Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…» Несмотря на то, что в городе идут боевые действия, жизнь идёт своим чередом: торговки продают горячие булки, а мужики — сбитень. Кажется, что здесь странно смешалась лагерная и мирная жизнь, все суетятся и пугаются, но это обманчивое впечатление: большинство людей уже не обращает внимания ни на выстрелы, ни на взрывы, они заняты «будничным делом». Только на бастионах «вы увидите… защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища».

В госпитале раненые солдаты рассказывают о своих впечатлениях: тот, кто потерял ногу, не помнит боли, потому что не думал о ней; в женщину, относившую на бастион мужу обед, попал снаряд, и ей отрезали ногу выше колена. В отдельном помещении делают перевязки и операции. Раненые, ожидающие своей очереди на операцию, в ужасе видят, как доктора ампутируют их товарищам руки и ноги, а фельдшер равнодушно бросает отрезанные части тел в угол. Здесь можно видеть «ужасные, потрясающие душу зрелища… войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знамёнами и гарцующими генералами, а… войну в настоящем её выражении — в крови, в страданиях, в смерти…». Молоденький офицер, воевавший на четвёртом, самом опасном бастионе, жалуется не на обилие бомб и снарядов, падающих на головы защитников бастиона, а на грязь. Это его защитная реакция на опасность; он ведёт себя слишком смело, развязно и непринуждённо.

По пути на четвёртый бастион всё реже встречаются невоенные люди, и всё чаще попадаются носилки с ранеными. Собственно на бастионе офицер-артиллерист ведёт себя спокойно (он привык и к свисту пуль, и к грохоту взрывов). Он рассказывает, как во время штурма пятого числа на его батарее осталось только одно действующее орудие и очень мало прислуги, но всё же на другое утро он уже опять палил из всех пушек.

Офицер вспоминает, как бомба попала в матросскую землянку и положила одиннадцать человек. В лицах, осанке, движениях защитников бастиона видны «главные черты, составляющие силу русского, — простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили ещё следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства… Чувство злобы, мщения врагу… таится в душе каждого». Когда ядро летит прямо на человека, его не покидает чувство наслаждения и вместе с тем страха, а затем он уже сам ожидает, чтобы бомба взорвалась поближе, потому что «есть особая прелесть» в подобной игре со смертью. «Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа… Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая высокая побудительная причина — эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине… Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский…»

Севастополь в мае

Проходит полгода с момента начала боевых действий в Севастополе. «Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи — успокоиться в объятиях смерти» Наиболее справедливым представляется решение конфликта оригинальным путём; если бы сразились двое солдат (по одному от каждой армии), и победа бы осталась за той стороной, чей солдат выйдет победителем. Такое решение логично, потому что лучше сражаться один на один, чем сто тридцать тысяч против ста тридцати тысяч. Вообще война нелогична, с точки зрения Толстого: «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать»

В осаждённом Севастополе по бульварам ходят военные. Среди них — пехотный офицер (штабс-капитан) Михайлов, высокий, длинноногий, сутулый и неловкий человек. Он недавно получил письмо от приятеля, улана в отставке, в котором тот пишет, как его жена Наташа (близкий друг Михайлова) с увлечением следит по газетам за передвижениями его полка и подвигами самого Михайлова. Михайлов с горечью вспоминает свой прежний круг, который был «до такой степени выше теперешнего, что когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом», его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное

Михайлов мечтает о повышении. Он встречает на бульваре капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, служащих его полка, и они пожимают ему руку, но ему хочется иметь дело не с ними, а с «аристократами» — для этого он и гуляет по бульвару. «А так как в осаждённом городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа… Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века… Отчего в наш век есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием…»

Михайлов дважды нерешительно проходит мимо кружка «аристократов» и, наконец, отваживается подойти и поздороваться (прежде он боялся подойти к ним оттого, что они могли вовсе не удостоить его ответом на приветствие и тем самым уколоть его больное самолюбие). «Аристократы» — это адъютант Калугин, князь Гальцин, подполковник Нефердов и ротмистр Праскухин. По отношению к подошедшему Михайлову они ведут себя достаточно высокомерно; например, Гальцин берет его под руку и немного прогуливается туда-сюда только потому, что знает, что этот знак внимания должен доставить штабс-капитану удовольствие. Но вскоре «аристократы» начинают демонстративно разговаривать только друг с другом, давая тем самым понять Михайлову, что больше не нуждаются в его обществе.

Вернувшись домой, Михайлов вспоминает, что вызвался идти наутро вместо заболевшего офицера на бастион. Он чувствует, что его убьют, а если не убьют, то уж наверняка наградят. Михайлов утешает себя, что он поступил честно, что идти на бастион — его долг. По дороге он гадает, в какое место его могут ранить — в ногу, в живот или в голову.

Тем временем «аристократы» пьют чай у Калугина в красиво обставленной квартире, играют на фортепиано, вспоминают петербургских знакомых. При этом они ведут себя вовсе не так неестественно, важно и напыщенно, как делали на бульваре, демонстрируя окружающим свой «аристократизм». Входит пехотный офицер с важным поручением к генералу, но «аристократы» тут же принимают прежний «надутый» вид и притворяются, что вовсе не замечают вошедшего. Лишь проводив курьера к генералу, Калугин проникается ответственностью момента, объявляет товарищам, что предстоит «жаркое» дело.

Гальцин спрашивает, не пойти ли ему на вылазку, зная, что никуда не пойдёт, потому что боится, а Калугин принимается отговаривать Гальцина, тоже зная, что тот никуда не пойдёт. Гальцин выходит на улицу и начинает бесцельно ходить взад и вперёд, не забывая спрашивать проходящих мимо раненых, как идёт сражение, и ругать их за то, что они отступают. Калугин, отправившись на бастион, не забывает попутно демонстрировать всем свою храбрость: не нагибается при свисте пуль, принимает лихую позу верхом. Его неприятно поражает «трусость» командира батареи, о храбрости которого ходят легенды.

Не желая напрасно рисковать, полгода проведший на бастионе командир батареи в ответ на требование Калугина осмотреть бастион отправляет Калугина к орудиям вместе с молоденьким офицером. Генерал отдаёт приказ Праскухину уведомить батальон Михайлова о передислокации. Тот успешно доставляет приказ. В темноте под обстрелом противника батальон начинает движение. При этом Михайлов и Праскухин, идя бок о бок, думают только о том, какое впечатление они производят друг на друга. Они встречают Калугина, который, не желая лишний раз «себя подвергать», узнает о ситуации на бастионе от Михайлова и поворачивает обратно. Рядом с ними взрывается бомба, погибает Праскухин, а Михайлов ранен в голову. Он отказывается идти на перевязочный пункт, потому что его долг — быть вместе с ротой, а кроме того, за рану ему положена награда. Ещё он считает, что его долг — забрать раненого Праскухина или же удостовериться, что тот мёртв. Михайлов под огнём ползёт обратно, убеждается в гибели Праскухина и со спокойной совестью возвращается.

«Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мёртвых в Севастополе; сотни людей — с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего тёмного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило».

На другой день «аристократы» и прочие военные прогуливаются по бульвару и наперебой рассказывают о вчерашнем «деле», но так, что в основном излагают «то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле». «Всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звёздочку или треть жалованья».

Между русскими и французами объявлено перемирие, простые солдаты свободно общаются друг с другом и, кажется, не испытывают по отношению к противнику никакой вражды. Молодой кавалерийский офицер просто рад возможности поболтать по-французски, думая, что он невероятно умён. Он обсуждает с французами, насколько бесчеловечное дело они затеяли вместе, имея в виду войну. В это время мальчишка ходит по полю битвы, собирает голубые полевые цветы и удивлённо косится на трупы. Повсюду выставлены белые флаги.

«Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льётся чистая невинная кровь и слышатся стоны и проклятия… Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой её? Все хороши и все дурны… Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда»

Севастополь в августе 1855 года

Из госпиталя на позиции возвращается поручик Михаил Козельцов, уважаемый офицер, независимый в своих суждениях и в своих поступках, неглупый, во многом талантливый, умелый составитель казённых бумаг и способный рассказчик. «У него было одно из тех самолюбии, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных кружках, что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожиться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений».

На станции скопилось множество проезжающих: нет лошадей. У некоторых офицеров, направляющихся в Севастополь, нет даже подъёмных денег, и они не знают, на какие средства продолжить путь. Среди ожидающих оказывается и брат Козельцова, Володя. Вопреки семейным планам Володя за незначительные проступки вышел не в гвардию, а был направлен (по его собственному желанию) в действующую армию. Ему, как всякому молодому офицеру, очень хочется «сражаться за Отечество», а заодно и послужить там же, где старший брат.

Володя — красивый юноша, он и робеет перед братом, и гордится им. Старший Козельцов предлагает брату немедленно ехать вместе с ним в Севастополь. Володя как будто смущается; ему уже не очень хочется на войну, а, кроме того, он, сидя на станции, успел проиграть восемь рублей. Козельцов из последних денег оплачивает долг брата, и они трогаются в путь. По дороге Володя мечтает о героических подвигах, которые он непременно совершит на войне вместе с братом, о своей красивой гибели и предсмертных упрёках всем прочим за то, что те не умели при жизни оценить «истинно любивших Отечество», и т. д.

По прибытии братья отправляются в балаган обозного офицера, который пересчитывает кучу денег для нового полкового командира, обзаводящегося «хозяйством». Никто не понимает, что заставило Володю бросить спокойное насиженное место в далёком тылу и приехать без всякой для себя выгоды в воюющий Севастополь. Батарея, к которой прикомандирован Володя, стоит на Корабельной, и оба брата отправляются ночевать к Михаилу на пятый бастион. Перед этим они навещают товарища Козельцова в госпитале. Он так плох, что не сразу узнает Михаила, ждёт скорой смерти как избавления от страданий.

Выйдя из госпиталя, братья решают разойтись, и в сопровождении денщика Михаила Володя уходит в свою батарею. Батарейный командир предлагает Володе переночевать на койке штабс-капитана, который находится на самом бастионе. Впрочем, на койке уже спит юнкер Вланг; ему приходится уступить место прибывшему прапорщику (Володе). Сперва Володя не может уснуть; его то пугает темнота, то предчувствие близкой смерти. Он горячо молится об избавлении от страха, успокаивается и засыпает под звуки падающих снарядов.

Тем временем Козельцов-старший прибывает в распоряжение нового полкового командира — недавнего своего товарища, теперь отделённого от него стеной субординации. Командир недоволен тем, что Козельцов преждевременно возвращается в строй, но поручает ему принять командование над его прежней ротой. В роте Козельцова встречают радостно; заметно, что он пользуется большим уважением среди солдат. Среди офицеров его также ожидает тёплый приём и участливое отношение к ранению.

На другой день бомбардировка продолжается с новой силой. Володя начинает входить в круг артиллерийских офицеров; видна взаимная симпатия их друг к другу. Особенно Володя нравится юнкеру Влангу, который всячески предугадывает любые желания нового прапорщика. С позиций возвращается добрый штабс-капитан Краут, немец, очень правильно и слишком красиво говорящий по-русски. Заходит разговор о злоупотреблениях и узаконенном воровстве на высших должностях. Володя, покраснев, уверяет собравшихся, что подобное «неблагородное» дело никогда не случится с ним.

На обеде у командира батареи всем интересно, разговоры не умолкают несмотря на то, что меню весьма скромное. Приходит конверт от начальника артиллерии; требуется офицер с прислугой на мортирную батарею на Малахов курган. Это опасное место; никто сам не вызывается идти. Один из офицеров указывает на Володю и, после небольшой дискуссии, он соглашается отправиться «обстреляться» Вместе с Володей направляют Вланга. Володя принимается за изучение «Руководства» по артиллерийской стрельбе. Однако по прибытии на батарею все «тыловые» знания оказываются ненужными: стрельба ведётся беспорядочно, ни одно ядро по весу даже не напоминает упомянутые в «Руководстве», нет рабочих, чтобы починить разбитые орудия. К тому же ранят двух солдат его команды, а сам Володя неоднократно оказывается на волосок от гибели.

Вланг очень сильно напуган; он уже не в состоянии скрыть это и думает исключительно о спасении собственной жизни любой ценой. Володе же «жутко немножко и весело». В блиндаже Володи отсиживаются и его солдаты. Он с интересом общается с Мельниковым, который не боится бомб, будучи уверен, что умрёт другой смертью. Освоившись с новым командиром, солдаты начинают при Володе обсуждать, как придут к ним на помощь союзники под командованием князя Константина, как обеим воюющим сторонам дадут отдых на две недели, а за каждый выстрел тогда будут брать штраф, как на войне месяц службы станут считать за год и т. д.

Несмотря на мольбы Вланга, Володя выходит из блиндажа на свежий воздух и сидит до утра с Мельниковым на пороге, пока вокруг падают бомбы и свистят пули. Но поутру уже батарея и орудия приведены в порядок, а Володя начисто забывает об опасности; он только радуется, что хорошо исполняет свои обязанности, что не показывает трусости, а наоборот, считается храбрым.

Начинается французский штурм. Полусонный Козельцов выскакивает к роте, спросонья больше всего озабоченный тем, чтобы его не посчитали за труса. Он выхватывает свою маленькую сабельку и впереди всех бежит на врага, криком воодушевляя солдат. Его ранят в грудь. Очнувшись, Козельцов видит, как доктор осматривает его рану, вытирает пальцы о его пальто и подсылает к нему священника. Козельцов спрашивает, выбиты ли французы; священник, не желая огорчать умирающего, говорит, что победа осталась за русскими. Козельцов счастлив; «он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя». Он умирает с последней мыслью о брате, и ему Козельцов желает такого же счастья.

Известие о штурме застаёт Володю в блиндаже. «Не столько вид спокойствия солдат, сколько жалкой, нескрываемой трусости юнкера возбудил его». Не желая быть похожим на Вланга, Володя командует легко, даже весело, но вскоре слышит, что французы обходят их. Он видит совсем близко вражеских солдат, его это так поражает, что он застывает на месте и упускает момент, когда ещё можно спастись. Рядом с ним от пулевого ранения погибает Мельников. Вланг пытается отстреляться, зовёт Володю бежать за ним, но, прыгнув в траншею, видит, что Володя уже мёртв, а на том месте, где он только что стоял, находятся французы и стреляют по русским. Над Малаховым курганом развевается французское знамя.

Вланг с батареей на пароходе прибывает в более безопасную часть города. Он горько оплакивает павшего Володю; к которому по-настоящему привязался. Отступающие солдаты, переговариваясь между собою, замечают, что французы недолго будут гостить в городе. «Это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».

Севастополь в декабре месяце

В городе идут бои, но жизнь продолжается: продают горячие булочки, сбитень. Жизнь лагерная и мирная странно смешалась. Люди уже не обращают внимания на выстрелы, взрывы. Раненые в госпитале делятся впечатлениями. Потерявший ногу не помнит боли. Ожидающие операцию с ужасом наблюдают, как ампутируют руки и ноги. Фельдшер бросает отрезанное в угол. Здесь война не в правильном строе с музыкой, а кровь, страдания, смерть. Молодой офицер из 4-го, самого опасного бастиона, сетует не на бомбы, а на грязь. Всё реже на пути к 4-му укреплению встречаются невоенные и чаще несут раненых. Артиллерист рассказывает, что 5-го числа оставалось одно орудие и мало прислуги, а наутро уже опять палили из всех пушек. Офицер вспомнил, как бомба упала в землянку и убила 11 человек. В защитниках бастиона видны черты, что составляют силу народа: простота и упрямство, достоинство и высокие мысли и чувства. В эпопее Севастополя героем стал народ русский.

Севастополь в мае

Прошло полгода, как идут бои в Севастополе. Тысячи успокоились в объятиях смерти. Справедливее, чтобы сразились двое солдат - от каждой армии по одному. А победа той стороне засчиталась, чей солдат победил. Ведь война – это сумасшествие. По осаждённому Севастополю ходят военные. Пехотный офицер Михайлов, высокий, сутулый, неловкий человек, получил письмо с рассказом, как его Наташа, жена, следит по газетам за событиями. Он тщеславен, жаждет повышения. Михайлов нерешительно идет к адъютанту Калугину, князю Гальцину и другим, составляющим кружок аристократов. Они высокомерны и, уделив внимание, начинают говорить друг с другом, демонстрируя, что не нуждаются в обществе Михайлова. Офицер идет на бастион и гадает, куда его ранят. Аристократы пьют чай слушают фортепиано, болтают. Пехотный офицер входит с важным поручением – и все принимают надутый вид. Будет жаркое дело.

Гальцин боится вылазок на передовую. Он ходит по улице, спрашивая раненых, как идет бой и ругает, что отступают. Калугин на бастионе демонстрирует храбрость: не сгибается, лихо сидит верхом. Его поражает якобы трусость легендарного командира батареи.

Под обстрелом батальон передислоцируется. Михайлов и Праскухин встречают Калугина, он узнает о положении бастиона от Михайлова, поворачивает обратно, где безопаснее. Взрывается бомба и погибает Праскухин. Михайлов, хоть и ранен, не идет на перевязку, остается с ротой. Он ползком под огнем убеждается в гибели Праскухина.

А назавтра аристократы опять гуляют по бульвару, рассказывая о жарком деле, словно каждый совершил подвиг.

Севастополь в августе 1855 г.

На позиции из госпиталя едет Михаил Козельцов, поручик, уважаемый за независимость в суждениях и поступках. На станции нет лошадей. Здесь же и брат Козельцова. Володя по собственному желанию едет сражаться за Отечество там, где старший брат. Прибыв на место, братья идут ночевать на 5-ый бастион. Володя уходит в свою батарею. Его пугает темнота, он не может уснуть и молится об избавлении от страха.

Козельцов-старший принял командование над своей же ротой, где ему рады. Бомбардировки продолжаются с новой силой. Потребовался офицер на Малахов курган. Место опасное, но Козельцов соглашается. Он несколько раз был в шаге от гибели. На батарее орудия уже в порядке, и Володя, забыв про опасность, рад что справился и считается храбрым. Начинается штурм. Козельцов бежит впереди роты со своей сабелькой. Он ранен в грудь. Доктор, осмотрев рану, подзывает священника. Козельцова интересует - выбиты ли французы. Не желая огорчать смертельно раненого, священник уверяет в победе русских. Володя умирает с мыслью о брате.

Над Малаховым курганом развевается французское знамя. Но отступающие солдаты, уверены, что французы недолго будут здесь гостить.

Сочинения

Сочинение по циклу «Севастопольских рассказов» Л. Толстого

Лев Толстой «Севастопольские рассказы» (первую часть) написал через месяц после осады в 1854 году. Это - воображаемая экскурсия по городу. Краткое содержание «Севастопольские рассказы» не способно передать, конечно, всю глубину произведения. Обращаясь к читателю на «вы», автор предлагает ему стать свидетелем того, что происходило в госпиталях, на редутах и бастионах осажденного города.

«Севастопольские рассказы»: краткое содержание 1 часть о событиях в декабре 1854

В декабре в Севастополе 1854 года снега не было, но было морозно. В городе начиналось обычное военное утро. На подходе к пристани воздух был наполнен запахами навоза, угля, сырости и мяса. На пристани толпились люди: солдаты, моряки, купцы, женщины. Пароходы и ялики, наполненные народом, постоянно причаливали и отчаливали.

При мысли, что он находится в Севастополе, душу наполняла гордость и мужество, а кровь быстрее начинала течь по жилам. Хотя зрелище, представляющее смесь красивого города и военного грязного бивуака или военного лагеря, было ужасным.

В севастопольском госпитале, что расположился в большой зале Собрания, общаются раненые. Один матрос не помнит боли, хотя лишился ноги. Другой больной лежит на полу, из-под одеяла выглядывает перебинтованный остаток руки. От него исходит удушливый неприятный запах. Рядом лежит женщина-матроска без ноги, она принесла мужу обед на бастион и попала под обстрел. Раненых перевязывали прямо в операционной, они с ужасом наблюдали за ампутациями, слыша крики и стоны больных. Кругом страдания, кровь и смерть.

Самое опасное место - это четвертый бастион. Офицер, спокойно прохаживающийся от амбразуры к амбразуре, рассказывает, что после бомбардировки на его батарее осталось в действии только одно орудие и всего лишь восемь человек, но на следующее утро он уже палил снова из всех своих пушек. Из амбразуры можно увидеть укрепления неприятеля - они близко. В матросах, обслуживающих орудие, в ширине их плеч, в каждой мышце, каждом их твердом и неторопливом движении видны составляющие русской силы - простота и упрямство. Всякий, увидевший это, понял бы, что взять Севастополь нельзя.

«Севастопольские рассказы»: краткое содержание 2 часть о событиях в мае 1855

Уже полгода войне за Севастополь. Множество людских честолюбий оскорбились, тысячи удовлетворились, но тысячи и успокоились, объятые смертью. Можно усомниться в наличии разума у воюющих, потому что война нелогична - это сумасшествие.

Среди гуляющих по бульвару пехотный штабс-капитан Михайлов, который, кроме наград и денег хочет войти в круг военной «аристократии». Он образован адъютантом Калугиным, князем Гальциным, подполковником Нефердовым и ротмистром Праскухиным. Они высокомерны по отношению к Михайлову.

Наутро Михайлов отправляется вместо офицера, что заболел, в тринадцатый раз на бастион. Рядом с ним разорвалась бомба, был убит Праскухин. Туда же, но в штаб, отправился и Калугин. Желая осмотреть укрепления, он просит капитана показать их. Но капитан воюет на бастионе уже полгода безвылазно, а не время от времени, как Калугин. Период тщеславия и риска уже прошел, награды он уже получил и понимает, что везение его подходит к концу. Поэтому он перепоручает адъютанта молодому лейтенанту, с которым они бесполезно соревнуются в риске, им кажется, что они смелее капитана.

«Севастопольские рассказы»: краткое содержание 3 часть о событиях в августе 1855

Козельцов Михаил, офицер, которого уважали в войсках, после ранения возвращался в осажденный Севастополь. На станции скопилось очень много людей. Лошадей на всех не хватает. Среди ожидающих Михаил встречает своего родного брата Владимира, в должности прапорщика направляющегося в действующие войска.

Володю прикомандировали к батарее, расположенной на Корабельной. Прапорщик долго не может уснуть, ему мешают мрачные предчувствия.

Старший Козельцов, прибыв к новому командиру, получает свою прежнюю роту. Раньше они были товарищами, но теперь между ними стена субординации. В роте все рады возвращению Козельцова, его уважают и солдаты и офицеры.

Володя знакомится с артиллерийскими офицерами. Особенно дружен с ним юнкер Вланг. Их обоих отправляют на очень опасную батарею на Малаховом кургане. Все теоретические знания Володи оказываются бесполезными на батарее. Ранят двух солдат, некому чинить орудия. Юнкер так испуган, что думает только о том, чтобы остаться в живых. Солдаты его команды прячутся в блиндаже Володи.

С утра орудия батареи уже в порядке. Володя очень рад, что не струсил, а наоборот может хорошо выполнять свои обязанности, он теряет чувство опасности.

Штурм французов застает врасплох старшего Козельцова. Он выскакивает со своей маленькой саблей вперед, воодушевляя солдат. Получив смертельное ранение в грудь, он спрашивает, выбили французов или нет. Из жалости ему говорят, что да, выбили. Он умирает, думая о брате и радуясь, что выполнил свой долг.

Володя командует легко и весело своей батареей, но французы все равно обходят и его убивают. На кургане французский флаг. Вланг вместе с батареей пароходом переправляется в безопасное место. Он горько жалеет о гибели Володи.

Солдаты, покидая город, говорят, что французам недолго в нем гостить. Каждый отступающий смотрит на оставленный Севастополь с болью и горечью, накапливая в душе ненависть к врагу.

В композиционном и эмоциональном плане - сложное произведение «Севастопольские рассказы». Краткое содержание не может передать всех его сюжетных линий и художественной ценности.

© Тарле Е. В., наследники, вступительная статья, 1951

© Высоцкий В. П., наследники, иллюстрации, 1969

© Высоцкий П. В., рисунки на переплете, 2002

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2002

* * *

О «Севастопольских рассказах»

В осажденном Севастополе зимой, весной и летом 1855 года в самых отдаленных один от другого пунктах оборонительной линии неоднократно замечали невысокого сухощавого офицера, некрасивого лицом, с глубоко впавшими, пронзительными, жадно вглядывавшимися во все глазами.

Он появлялся сплошь и рядом в тех местах, где вовсе не обязан был по службе находиться, и преимущественно в самых опасных траншеях и бастионах. Это и был очень мало кому тогда известный молодой поручик и писатель, которому суждено было так прославить и себя и породивший его русский народ, – Лев Николаевич Толстой. Наблюдавшие его тогда люди недоумевали впоследствии, каким образом он умудрился уцелеть среди непрерывного, страшного побоища, когда он будто нарочно нарывался каждый день на опасности.

В молодом, начинавшем свою великую жизнь Льве Толстом жили тогда два человека: защитник осажденного врагами русского города и гениальный художник, всматривавшийся и вслушивавшийся во все, что вокруг него происходило. Но было в нем тогда одно чувство, которое и руководило его военными, служебными действиями и направляло и вдохновляло его писательский дар: чувство любви к родине, попавшей в тяжкую беду, чувство самого горячего патриотизма в лучшем значении этого слова. Лев Толстой нигде не распространялся о том, как он любит страдающую Россию, но это чувство проникает все три севастопольских рассказа и каждую страницу в каждом из них. Великий художник вместе с тем, описывая людей и события, говоря о себе самом и о других людях, рассказывая о русских и о неприятеле, об офицерах и солдатах, ставит себе прямой целью решительно ничего не приукрашивать, а давать читателю правду – и ничего, кроме правды.

«Герой же моей повести, – так кончает Толстой второй свой рассказ, – которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».

И вот перед нами воскресает под гениальным пером героическая оборона Севастополя.

Взяты только три момента, выхвачены только три картины из отчаянной, неравной борьбы, почти целый год не стихавшей и не умолкавшей под Севастополем. Но как много дают эти картины!

Эта небольшая книжка – не только великое художественное произведение, но и правдивый исторический документ, свидетельство проницательного и беспристрастного очевидца, драгоценное для историка показание участника.

Первый рассказ говорит о Севастополе в декабре 1854 года. Это был момент некоторого ослабления и замедления военных действий, промежуток между кровавой битвой под Инкерманом (24 октября/5 ноября 1854 года) и битвой под Евпаторией (5/17 февраля 1855 года).

Но если могла несколько поотдохнуть и поправиться полевая русская армия, стоявшая в окрестностях Севастополя, то город Севастополь и его гарнизон и в декабре не знали передышки и забыли, что значит слово «покой».

Бомбардировка города французской и английской артиллерией не прекращалась. Руководитель инженерной обороны Севастополя полковник Тотлебен очень торопился с земляными работами, с возведением новых и новых укреплений.

Солдаты, матросы, рабочие трудились под снегом, под холодным дождем без зимней одежды, полуголодные, и трудились так, что неприятельский главнокомандующий, французский генерал Канробер, спустя сорок лет не мог без восторга вспомнить об этих севастопольских рабочих, об их самоотвержении и бесстрашии, о несокрушимо стойких солдатах, об этих, наконец, шестнадцати тысячах моряков, которые почти все полегли вместе со своими тремя адмиралами – Корниловым, Нахимовым и Истоминым, но не уступали порученных им в обороне Севастополя рубежей.

Толстой рассказывает о матросе с оторванной ногой, которого несут на носилках, а он просит остановить носилки, чтобы посмотреть на залп нашей батареи. Подлинные документы, сохранившиеся в наших архивах, приводят сколько угодно точно таких же фактов. «Ничего, нас тут двести человек на бастионе, дня на два еще нас хватит! » Такие ответы давали солдаты и матросы, и никто из них при этом даже не подозревал, каким надо быть мужественным, презирающим смерть человеком, чтобы так просто, спокойно, деловито говорить о своей собственной завтрашней или послезавтрашней неизбежной гибели! А когда мы читаем, что в этих рассказах Толстой говорит о женщинах, то ведь каждая его строка может быть подтверждена десятком неопровержимых документальных свидетельств.

Жены рабочих, солдат, матросов каждый день носили мужьям обед в их бастионы, и нередко одна бомба кончала со всей семьей, хлебавшей щи из принесенного горшка. Безропотно переносили страшные увечья и смерть эти достойные своих мужей подруги. В разгар штурма 6/18 июня жены солдат и матросов разносили воду и квас по бастионам – и сколько их легло на месте!

Второй рассказ относится к маю 1855 года, а помечен этот рассказ уже 26 июня 1855 года. В мае произошла кровавая битва гарнизона против почти всей осаждающей армии неприятеля, желавшей во что бы то ни стало овладеть тремя передовыми укреплениями, выдвинутыми перед Малаховым курганом: Селенгинским и Волынским редутами и Камчатским люнетом. Эти три укрепления пришлось после отчаянной битвы оставить, но зато 6/18 июня русские защитники города одержали блестящую победу, отбив с тяжкими для неприятеля потерями общий штурм, предпринятый французами и англичанами. Толстой не описывает этих кровавых майских и июньских встреч, но читателю рассказа ясно по всему, что совсем недавно, только что произошли очень крупные события у осажденного города.

Толстой, между прочим, описывает одно короткое перемирие и прислушивается к мирным разговорам между русскими и французами. Очевидно, он имеет в виду то перемирие, которое было объявлено обеими сторонами тотчас после битвы 26 мая/7 июня, чтобы успеть убрать и схоронить множество трупов, покрывавших землю около Камчатского люнета и обоих редутов.

В этом описании перемирия нынешнего читателя поразит, вероятно, картина, рисуемая здесь Толстым. Неужели враги, только что в яростной рукопашной борьбе резавшие и коловшие друг друга, могут так дружелюбно разговаривать, с такой лаской, так любезно и предупредительно относиться друг к другу?

Но и здесь, как и везде, Толстой строжайше правдив и его рассказ вполне согласуется с историей. Когда я работал над документами по обороне Севастополя, мне беспрестанно приходилось наталкиваться на такие точь-в-точь описания перемирий, а ведь их было за время Крымской войны несколько.

Третий рассказ Толстого относится к Севастополю в августе 1855 года. Это был последний, самый страшный месяц долгой осады, месяц непрерывных, жесточайших, днем и ночью не утихавших бомбардировок, месяц, окончившийся падением Севастополя 27 августа 1855 года. Как и в предыдущих своих двух рассказах, Толстой описывает события так, как они развертываются перед глазами выбранных им двух-трех участников и наблюдателей всего происходящего.

Одному из величайших сынов России, Льву Толстому, выпало на долю прославить своими никем не превзойденными творениями две русские национальные эпопеи: сначала Крымскую войну в «Севастопольских рассказах», а впоследствии победу над Наполеоном в «Войне и мире».

Е. Тарле

Севастополь в декабре месяце


Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет – все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара 1
Маджа?ра – большая телега.

На верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани – особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов – дрова, мясо, туры2
Ту?ры – особого устройства плетенки из прутьев, наполненные землей.

Мука, железо и т. п. – кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом – солдатами, моряками, купцами, женщинами, – причаливают и отчаливают от пристани.

– На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, – предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.

Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди – старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона3
Бон – заграждение в бухте из бревен, цепей или канатов.

И затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…

– Ваше благородие! прямо под Кистентина4
Корабль «Константин». (Примеч. Л. Н. Толстого .)

Держите, – скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, – вправо руля.

– А на нем пушки-то еще все, – заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его.

– А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, – заметит старик, тоже взглядывая на корабль.

– Вишь ты, где разорвало! – скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы.

– Это он с новой батареи нынче палит, – прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. – Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. – И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень горячий 5
Сбитень горячий – напиток из меда с пряностями.

И тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные ко?злы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, – везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика6
Фурштатский солдат – солдат из обозной части.

Который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было – поить лошадей или таскать орудия, – так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает через улицу.



Да! вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости, – ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Но прежде чем сомневаться, сходите на бастионы7
Бастио?н – пятистороннее оборонительное укрепление, состоящее из двух фасов (передние стороны), двух фланков (боковые стороны) и горжи (тыльная часть).

Посмотрите защитников Севастополя на самом месте защиты или, лучше, зайдите прямо напротив в этот дом, бывший прежде Севастопольским собранием и на крыльце которого стоят солдаты с носилками, – вы увидите там защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища.

Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, – это дурное чувство, – идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посередине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать.

– Ты куда ранен? – спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их.

– В ногу, – отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. – Слава Богу теперь, – прибавляет он, – на выписку хочу.

– А давно ты уже ранен?

– Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие!

– Что же, болит у тебя теперь?

– Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда непогода, а то ничего.

– Как же ты это был ранен?

– На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.

– Неужели больно не было в эту первую минуту?

– Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу.

– Ну, а потом?

– И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много : как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек.

В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию8
Ко?рпия – нащипанные из чистых тряпок нитки, которые употреблялись при перевязке вместо ваты.

И глаза ее блестят каким-то особенным восторгом.



– Это хозяйка моя, ваше благородие! – замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело – глупые слова говорит».

Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, – и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством.

– Ну, дай Бог тебе поскорее поправиться, – говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти.

Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий все члены страдальца, проникает как будто и вас.

– Что?, он без памяти? – спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас.

– Нет, еще слышит, да уж очень плох, – прибавляет она шепотом. – Я его нынче чаем поила – что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, – так уж не пил почти.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваете вы его.

– У сердце гхорить.

Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни.

С другой стороны вы увидите на койке страдальческое бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец.

– Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, – скажет вам ваша путеводительница, – она мужу на бастион обедать носила.

– Что ж, отрезали?

– Выше колена отрезали.

Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, – увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении – в крови, в страданиях, в смерти…

Выходя из этого дома страданий, вы непременно испытаете отрадное чувство, полнее вдохнете в себя свежий воздух, почувствуете удовольствие в сознании своего здоровья, но вместе с тем в созерцании этих страданий почерпнете сознание своего ничтожества и спокойно, без нерешимости пойдете на бастионы…

«Что значат смерть и страдание такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями? «Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим.

Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки – весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте.

«Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; тёмно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждёт первого луча, чтобы заиграть весёлым блеском; с бухты несёт холодом и туманом; снега нет - всё черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далёкий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра... Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах...» Несмотря на то, что в городе идут боевые действия, жизнь идёт своим чередом: торговки продают горячие булки, а мужики - сбитень. Кажется, что здесь странно смешалась лагерная и мирная жизнь, все суетятся и пугаются, но это обманчивое впечатление: большинство людей уже не обращает внимания ни на выстрелы, ни на взрывы, они заняты «будничным делом». Только на бастионах «вы увидите... защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища».

В госпитале раненые солдаты рассказывают о своих впечатлениях: тот, кто потерял ногу, не помнит боли, потому что не думал о ней; в женщину, относившую на бастион мужу обед, попал снаряд, и ей отрезали ногу выше колена. В отдельном помещении делают перевязки и операции. Раненые, ожидающие своей очереди на операцию, в ужасе видят, как доктора ампутируют их товарищам руки и ноги, а фельдшер равнодушно бросает отрезанные части тел в угол. Здесь можно видеть «ужасные, потрясающие душу зрелища... войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знамёнами и гарцующими генералами, а... войну в настоящем её выражении - в крови, в страданиях, в смерти...». Молоденький офицер, воевавший на четвёртом, самом опасном бастионе, жалуется не на обилие бомб и снарядов, падающих на головы защитников бастиона, а на грязь. Это его защитная реакция на опасность; он ведёт себя слишком смело, развязно и непринуждённо.

По пути на четвёртый бастион всё реже встречаются невоенные люди, и всё чаще попадаются носилки с ранеными. Собственно на бастионе офицер-артиллерист ведёт себя спокойно (он привык и к свисту пуль, и к грохоту взрывов). Он рассказывает, как во время штурма пятого числа на его батарее осталось только одно действующее орудие и очень мало прислуги, но всё же на другое утро он уже опять палил из всех пушек.

Офицер вспоминает, как бомба попала в матросскую землянку и положила одиннадцать человек. В лицах, осанке, движениях защитников бастиона видны «главные черты, составляющие силу русского, - простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили ещё следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства... Чувство злобы, мщения врагу... таится в душе каждого». Когда ядро летит прямо на человека, его не покидает чувство наслаждения и вместе с тем страха, а затем он уже сам ожидает, чтобы бомба взорвалась поближе, потому что «есть особая прелесть» в подобной игре со смертью. «Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, - это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа... Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая высокая побудительная причина - эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, - любовь к родине... Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...»

Севастополь в мае

Проходит полгода с момента начала боевых действий в Севастополе. «Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи - успокоиться в объятиях смерти» Наиболее справедливым представляется решение конфликта оригинальным путём; если бы сразились двое солдат (по одному от каждой армии), и победа бы осталась за той стороной, чей солдат выйдет победителем. Такое решение логично, потому что лучше сражаться один на один, чем сто тридцать тысяч против ста тридцати тысяч. Вообще война нелогична, с точки зрения Толстого: «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать»

В осаждённом Севастополе по бульварам ходят военные. Среди них - пехотный офицер (штабс-капитан) Михайлов, высокий, длинноногий, сутулый и неловкий человек. Он недавно получил письмо от приятеля, улана в отставке, в котором тот пишет, как его жена Наташа (близкий друг Михайлова) с увлечением следит по газетам за передвижениями его полка и подвигами самого Михайлова. Михайлов с горечью вспоминает свой прежний круг, который был «до такой степени выше теперешнего, что когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом», его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное

Михайлов мечтает о повышении. Он встречает на бульваре капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, служащих его полка, и они пожимают ему руку, но ему хочется иметь дело не с ними, а с «аристократами» - для этого он и гуляет по бульвару. «А так как в осаждённом городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа... Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века... Отчего в наш век есть только три рода людей: одних - принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других - принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих - бессознательно, рабски действующих под его влиянием...»

Михайлов дважды нерешительно проходит мимо кружка «аристократов» и, наконец, отваживается подойти и поздороваться (прежде он боялся подойти к ним оттого, что они могли вовсе не удостоить его ответом на приветствие и тем самым уколоть его больное самолюбие). «Аристократы» - это адъютант Калугин, князь Гальцин, подполковник Нефердов и ротмистр Праскухин. По отношению к подошедшему Михайлову они ведут себя достаточно высокомерно; например, Гальцин берет его под руку и немного прогуливается туда-сюда только потому, что знает, что этот знак внимания должен доставить штабс-капитану удовольствие. Но вскоре «аристократы» начинают демонстративно разговаривать только друг с другом, давая тем самым понять Михайлову, что больше не нуждаются в его обществе.

Вернувшись домой, Михайлов вспоминает, что вызвался идти наутро вместо заболевшего офицера на бастион. Он чувствует, что его убьют, а если не убьют, то уж наверняка наградят. Михайлов утешает себя, что он поступил честно, что идти на бастион - его долг. По дороге он гадает, в какое место его могут ранить - в ногу, в живот или в голову.

Тем временем «аристократы» пьют чай у Калугина в красиво обставленной квартире, играют на фортепиано, вспоминают петербургских знакомых. При этом они ведут себя вовсе не так неестественно, важно и напыщенно, как делали на бульваре, демонстрируя окружающим свой «аристократизм». Входит пехотный офицер с важным поручением к генералу, но «аристократы» тут же принимают прежний «надутый» вид и притворяются, что вовсе не замечают вошедшего. Лишь проводив курьера к генералу, Калугин проникается ответственностью момента, объявляет товарищам, что предстоит «жаркое» дело.

Гальцин спрашивает, не пойти ли ему на вылазку, зная, что никуда не пойдёт, потому что боится, а Калугин принимается отговаривать Гальцина, тоже зная, что тот никуда не пойдёт. Гальцин выходит на улицу и начинает бесцельно ходить взад и вперёд, не забывая спрашивать проходящих мимо раненых, как идёт сражение, и ругать их за то, что они отступают. Калугин, отправившись на бастион, не забывает попутно демонстрировать всем свою храбрость: не нагибается при свисте пуль, принимает лихую позу верхом. Его неприятно поражает «трусость» командира батареи, о храбрости которого ходят легенды.

Не желая напрасно рисковать, полгода проведший на бастионе командир батареи в ответ на требование Калугина осмотреть бастион отправляет Калугина к орудиям вместе с молоденьким офицером. Генерал отдаёт приказ Праскухину уведомить батальон Михайлова о передислокации. Тот успешно доставляет приказ. В темноте под обстрелом противника батальон начинает движение. При этом Михайлов и Праскухин, идя бок о бок, думают только о том, какое впечатление они производят друг на друга. Они встречают Калугина, который, не желая лишний раз «себя подвергать», узнает о ситуации на бастионе от Михайлова и поворачивает обратно. Рядом с ними взрывается бомба, погибает Праскухин, а Михайлов ранен в голову. Он отказывается идти на перевязочный пункт, потому что его долг - быть вместе с ротой, а кроме того, за рану ему положена награда. Ещё он считает, что его долг - забрать раненого Праскухина или же удостовериться, что тот мёртв. Михайлов под огнём ползёт обратно, убеждается в гибели Праскухина и со спокойной совестью возвращается.

«Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мёртвых в Севастополе; сотни людей - с проклятиями и молитвами на пересохших устах - ползали, ворочались и стонали, - одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего тёмного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило».

На другой день «аристократы» и прочие военные прогуливаются по бульвару и наперебой рассказывают о вчерашнем «деле», но так, что в основном излагают «то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле». «Всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звёздочку или треть жалованья».

Между русскими и французами объявлено перемирие, простые солдаты свободно общаются друг с другом и, кажется, не испытывают по отношению к противнику никакой вражды. Молодой кавалерийский офицер просто рад возможности поболтать по-французски, думая, что он невероятно умён. Он обсуждает с французами, насколько бесчеловечное дело они затеяли вместе, имея в виду войну. В это время мальчишка ходит по полю битвы, собирает голубые полевые цветы и удивлённо косится на трупы. Повсюду выставлены белые флаги.

«Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди - христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны - и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льётся чистая невинная кровь и слышатся стоны и проклятия... Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой её? Все хороши и все дурны... Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда»

Севастополь в августе 1855 года

Из госпиталя на позиции возвращается поручик Михаил Козельцов, уважаемый офицер, независимый в своих суждениях и в своих поступках, неглупый, во многом талантливый, умелый составитель казённых бумаг и способный рассказчик. «У него было одно из тех самолюбии, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных кружках, что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожиться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений».

На станции скопилось множество проезжающих: нет лошадей. У некоторых офицеров, направляющихся в Севастополь, нет даже подъёмных денег, и они не знают, на какие средства продолжить путь. Среди ожидающих оказывается и брат Козельцова, Володя. Вопреки семейным планам Володя за незначительные проступки вышел не в гвардию, а был направлен (по его собственному желанию) в действующую армию. Ему, как всякому молодому офицеру, очень хочется «сражаться за Отечество», а заодно и послужить там же, где старший брат.

Володя - красивый юноша, он и робеет перед братом, и гордится им. Старший Козельцов предлагает брату немедленно ехать вместе с ним в Севастополь. Володя как будто смущается; ему уже не очень хочется на войну, а, кроме того, он, сидя на станции, успел проиграть восемь рублей. Козельцов из последних денег оплачивает долг брата, и они трогаются в путь. По дороге Володя мечтает о героических подвигах, которые он непременно совершит на войне вместе с братом, о своей красивой гибели и предсмертных упрёках всем прочим за то, что те не умели при жизни оценить «истинно любивших Отечество», и т. д.

По прибытии братья отправляются в балаган обозного офицера, который пересчитывает кучу денег для нового полкового командира, обзаводящегося «хозяйством». Никто не понимает, что заставило Володю бросить спокойное насиженное место в далёком тылу и приехать без всякой для себя выгоды в воюющий Севастополь. Батарея, к которой прикомандирован Володя, стоит на Корабельной, и оба брата отправляются ночевать к Михаилу на пятый бастион. Перед этим они навещают товарища Козельцова в госпитале. Он так плох, что не сразу узнает Михаила, ждёт скорой смерти как избавления от страданий.

Выйдя из госпиталя, братья решают разойтись, и в сопровождении денщика Михаила Володя уходит в свою батарею. Батарейный командир предлагает Володе переночевать на койке штабс-капитана, который находится на самом бастионе. Впрочем, на койке уже спит юнкер Вланг; ему приходится уступить место прибывшему прапорщику (Володе). Сперва Володя не может уснуть; его то пугает темнота, то предчувствие близкой смерти. Он горячо молится об избавлении от страха, успокаивается и засыпает под звуки падающих снарядов.

Тем временем Козельцов-старший прибывает в распоряжение нового полкового командира - недавнего своего товарища, теперь отделённого от него стеной субординации. Командир недоволен тем, что Козельцов преждевременно возвращается в строй, но поручает ему принять командование над его прежней ротой. В роте Козельцова встречают радостно; заметно, что он пользуется большим уважением среди солдат. Среди офицеров его также ожидает тёплый приём и участливое отношение к ранению.

На другой день бомбардировка продолжается с новой силой. Володя начинает входить в круг артиллерийских офицеров; видна взаимная симпатия их друг к другу. Особенно Володя нравится юнкеру Влангу, который всячески предугадывает любые желания нового прапорщика. С позиций возвращается добрый штабс-капитан Краут, немец, очень правильно и слишком красиво говорящий по-русски. Заходит разговор о злоупотреблениях и узаконенном воровстве на высших должностях. Володя, покраснев, уверяет собравшихся, что подобное «неблагородное» дело никогда не случится с ним.

На обеде у командира батареи всем интересно, разговоры не умолкают несмотря на то, что меню весьма скромное. Приходит конверт от начальника артиллерии; требуется офицер с прислугой на мортирную батарею на Малахов курган. Это опасное место; никто сам не вызывается идти. Один из офицеров указывает на Володю и, после небольшой дискуссии, он соглашается отправиться «обстреляться» Вместе с Володей направляют Вланга. Володя принимается за изучение «Руководства» по артиллерийской стрельбе. Однако по прибытии на батарею все «тыловые» знания оказываются ненужными: стрельба ведётся беспорядочно, ни одно ядро по весу даже не напоминает упомянутые в «Руководстве», нет рабочих, чтобы починить разбитые орудия. К тому же ранят двух солдат его команды, а сам Володя неоднократно оказывается на волосок от гибели.

Вланг очень сильно напуган; он уже не в состоянии скрыть это и думает исключительно о спасении собственной жизни любой ценой. Володе же «жутко немножко и весело». В блиндаже Володи отсиживаются и его солдаты. Он с интересом общается с Мельниковым, который не боится бомб, будучи уверен, что умрёт другой смертью. Освоившись с новым командиром, солдаты начинают при Володе обсуждать, как придут к ним на помощь союзники под командованием князя Константина, как обеим воюющим сторонам дадут отдых на две недели, а за каждый выстрел тогда будут брать штраф, как на войне месяц службы станут считать за год и т. д.

Несмотря на мольбы Вланга, Володя выходит из блиндажа на свежий воздух и сидит до утра с Мельниковым на пороге, пока вокруг падают бомбы и свистят пули. Но поутру уже батарея и орудия приведены в порядок, а Володя начисто забывает об опасности; он только радуется, что хорошо исполняет свои обязанности, что не показывает трусости, а наоборот, считается храбрым.

Начинается французский штурм. Полусонный Козельцов выскакивает к роте, спросонья больше всего озабоченный тем, чтобы его не посчитали за труса. Он выхватывает свою маленькую сабельку и впереди всех бежит на врага, криком воодушевляя солдат. Его ранят в грудь. Очнувшись, Козельцов видит, как доктор осматривает его рану, вытирает пальцы о его пальто и подсылает к нему священника. Козельцов спрашивает, выбиты ли французы; священник, не желая огорчать умирающего, говорит, что победа осталась за русскими. Козельцов счастлив; «он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя». Он умирает с последней мыслью о брате, и ему Козельцов желает такого же счастья.

Известие о штурме застаёт Володю в блиндаже. «Не столько вид спокойствия солдат, сколько жалкой, нескрываемой трусости юнкера возбудил его». Не желая быть похожим на Вланга, Володя командует легко, даже весело, но вскоре слышит, что французы обходят их. Он видит совсем близко вражеских солдат, его это так поражает, что он застывает на месте и упускает момент, когда ещё можно спастись. Рядом с ним от пулевого ранения погибает Мельников. Вланг пытается отстреляться, зовёт Володю бежать за ним, но, прыгнув в траншею, видит, что Володя уже мёртв, а на том месте, где он только что стоял, находятся французы и стреляют по русским. Над Малаховым курганом развевается французское знамя.

Вланг с батареей на пароходе прибывает в более безопасную часть города. Он горько оплакивает павшего Володю; к которому по-настоящему привязался. Отступающие солдаты, переговариваясь между собою, замечают, что французы недолго будут гостить в городе. «Это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет — все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка. На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена... Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами, — причаливают и отчаливают от пристани. — На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, — предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов. Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди — старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе. Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах... — Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, — скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, — вправо руля. — А на нем пушки-то еще все, — заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его. — А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, — заметит старик, тоже взглядывая на корабль. — Вишь ты, где разорвало! — скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы. — Это он с новой батареи нынче палит, — прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. — Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. — И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани. На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень горячий, и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные ко́злы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, — везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное; странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было — поить лошадей или таскать орудия, — так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает чрез улицу. Да! вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости, — ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно запятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Но прежде чем сомневаться, сходите на бастионы, посмотрите защитников Севастополя на самом месте защиты или, лучше, зайдите прямо напротив в этот дом, бывший прежде Севастопольским собранием и на крыльце которого стоят солдаты с носилками, — вы увидите там защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища. Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, — это дурное чувство, — идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посредине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать. — Ты куда ранен? — спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их. — В ногу, — отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. — Слава Богу теперь, — прибавляет он, — на выписку хочу. — А давно ты уже ранен? — Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие! — Что же, болит у тебя теперь? — Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда непогода, а то ничего. — Как же ты это был ранен? — На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет. — Неужели больно не было в эту первую минуту? — Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу. — Ну, а потом? — И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много: как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек. В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию, и глаза ее блестят каким-то особенным восторгом. — Это хозяйка моя, ваше благородие! — замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело — глупые слова говорит». Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, — и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством. — Ну, дай Бог тебе поскорее поправиться, — говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти. Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий все члены страдальца, проникает как будто и вас. — Что́, он без памяти? — спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас. — Нет, еще слышит, да уж очень плох, — прибавляет она шепотом. — Я его нынче чаем поила — что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, — так уж не пил почти. — Как ты себя чувствуешь? — спрашиваете вы его. Раненый поворачивает зрачки на ваш голос, но не видит и не понимает вас. — У сердце гхорить. Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни. С другой стороны вы увидите на койке страдальческое, бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец. — Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, — скажет вам ваша путеводительница, — она мужу на бастион обедать носила. — Что ж, отрезали? — Выше колена отрезали. Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти... Выходя из этого дома страданий, вы непременно испытаете отрадное чувство, полнее вдохнете в себя свежий воздух, почувствуете удовольствие в сознании своего здоровья, но вместе с тем в созерцании этих страданий почерпнете сознание своего ничтожества и спокойно, без нерешимости пойдете на бастионы... «Что значит смерть и страдания такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями?» Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим. Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте. Пройдя церковь и баррикаду, вы войдете в самую оживленную внутреннею жизнью часть города. С обеих сторон вывески лавок, трактиров. Купцы, женщины в шляпках и платочках, щеголеватые офицеры — все говорит вам о твердости духа, самоуверенности, безопасности жителей. Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите послушать толки моряков и офицеров: там уж, верно, идут рассказы про нынешнюю ночь, про Феньку, про дело двадцать четвертого, про то, как дорого и нехорошо подают котлетки, и про то, как убит тот-то и тот-то товарищ. — Черт возьми, как нынче у нас плохо! — говорит басом белобрысенький безусый морской офицерик в зеленом вязаном шарфе. — Где у нас? — спрашивает его другой. — На четвертом бастионе, — отвечает молоденький офицер, и вы непременно с большим вниманием и даже некоторым уважением посмотрите на белобрысенького офицера при словах: «на четвертом бастионе». Его слишком большая развязность, размахивание руками, громкий смех и голос, казавшиеся вам нахальством, покажутся вам тем особенным бретерским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но все-таки вы подумаете, что он станет вам рассказывать, как плохо на четвертом бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! плохо оттого, что грязно. «Пройти на батарею нельзя», — скажет он, показывая на сапоги, выше икор покрытые грязью. «А у меня нынче лучшего комендора убили, прямо в лоб влепило», — скажет другой. «Кого это? Митюхина?» — «Нет... Да что, дадут ли мне телятины? Вот канальи! — прибавит он к трактирному слуге. — Не Митюхина, а Абросимова. Молодец такой — в шести вылазках был». На другом углу стола, за тарелками котлет с горошком и бутылкой кислого крымского вина, называемого «бордо», сидят два пехотных офицера: один, молодой, с красным воротником и с двумя звездочками на шинели, рассказывает другому, старому, с черным воротником и без звездочек, про альминское дело. Первый уже немного выпил, и по остановкам, которые бывают в его рассказе, по нерешительному взгляду, выражающему сомнение в том, что ему верят, и главное, что слишком велика роль, которую он играл во всем этом, и слишком все страшно, заметно, что он сильно отклоняется от строгого повествования истины. Но вам не до этих рассказов, которые вы долго еще будете слушать во всех углах России: вы хотите скорее идти на бастионы, именно на четвертый, про который вам так много и так различно рассказывали. Когда кто-нибудь говорит, что он был на четвертом бастионе, он говорит это с особенным удовольствием и гордостью; когда кто говорит: «Я иду на четвертый бастион», — непременно заметны в нем маленькое волнение или слишком большое равнодушие; когда хотят подшутить над кем-нибудь, говорят; «Тебя бы поставить на четвертый бастион»; когда встречают носилки и спрашивают: «Откуда?» — большей частью отвечают: «С четвертого бастиона». Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда на нем не были и которые убеждены, что четвертый бастион есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и тех, которые живут на нем, как белобрысенький мичман, и которые, говоря про четвертый бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т. д. В полчаса, которые вы провели в трактире, погода успела перемениться: туман, расстилавшийся по морю, собрался в серые, скучные, сырые тучи и закрыл солнце; какая-то печальная изморось сыплется сверху и мочит крыши, тротуары и солдатские шинели... Пройдя еще одну баррикаду, вы выходите из дверей направо и поднимаетесь вверх по большой улице. За этой баррикадой дома по обеим сторонам улицы необитаемы, вывесок нет, двери закрыты досками, окна выбиты, где отбит угол стены, где пробита крыша. Строения кажутся старыми, испытавшими всякое горе и нужду ветеранами и как будто гордо и несколько презрительно смотрят на вас. По дороге спотыкаетесь вы на валяющиеся ядра и в ямы с водой, вырытые в каменном грунте бомбами. По улице встречаете вы и обгоняете команды солдат, пластунов, офицеров; изредка встречаются женщина или ребенок, но женщина уже не в шляпке, а матроска в старой шубейке и в солдатских сапогах. Проходя дальше по улице и спустясь под маленький изволок, вы замечаете вокруг себя уже не дома, а какие-то странные груды развалин — камней, досок, глины, бревен; впереди себя на крутой горе видите какое-то черное, грязное пространство, изрытое канавами, и это-то впереди и есть четвертый бастион... Здесь народу встречается еще меньше, женщин совсем не видно, солдаты идут скоро, по дороге попадаются капли крови, и непременно встретите тут четырех солдат с носилками и на носилках бледно-желтоватое лицо и окровавленную шинель. Ежели вы спросите: «Куда ранен?» — носильщики сердито, не поворачиваясь к вам, скажут: в ногу или в руку, ежели он ранен легко; или сурово промолчат, ежели из-за носилок не видно головы и он уже умер или тяжело ранен. Недалекий свист ядра или бомбы, в то самое время как вы станете подниматься на гору, неприятно поразит вас. Вы вдруг поймете, и совсем иначе, чем понимали прежде, значение тех звуков выстрелов, которые вы слушали в городе. Какое-нибудь тихо-отрадное воспоминание вдруг блеснет в вашем воображении; собственная ваша личность начнет занимать вас больше, чем наблюдения; у вас станет меньше внимания ко всему окружающему, и какое-то неприятное чувство нерешимости вдруг овладеет вами. Несмотря на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас, — вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на скользкую глинистую гору. Только что вы немного взобрались в гору, справа и слева вас начинают жужжать штуцерные пули, и вы, может быть, призадумаетесь, не идти ли вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что вы непременно выберете дорогу по горе, тем более что вы видите, все идут по дороге. Пройдя шагов двести, вы входите в изрытое грязное пространство, окруженное со всех сторон турами, насыпями, погребами, платформами, землянками, на которых стоят большие чугунные орудия и правильными кучами лежат ядра. Все это кажется вам нагороженным без всякой цели, связи и порядка. Где на батарее сидит кучка матросов, где посередине площадки, до половины потонув в грязи, лежит разбитая пушка, где пехотный солдатик, с ружьем переходящий через батареи и с трудом вытаскивающий ноги из липкой грязи. Но везде, со всех сторон и во всех местах, видите черепки, неразорванные бомбы, ядра, следы лагеря, и все это затопленное в жидкой, вязкой грязи. Как вам кажется, недалеко от себя слышите вы удар ядра, со всех сторон, кажется, слышите различные звуки пуль — жужжащие, как пчела, свистящие, быстрые или визжащие, как струна, — слышите ужасный гул выстрела, потрясающий всех вас, и который вам кажется чем-то ужасно страшным. «Так вот он, четвертый бастион, вот оно, это страшное, действительно ужасное место!» — думаете вы себе, испытывая маленькое чувство гордости и большое чувство подавленного страха. Но разочаруйтесь: это еще не четвертый бастион. Это Язоновский редут — место сравнительно очень безопасное и вовсе не страшное. Чтобы идти на четвертый бастион, возьмите направо, по этой узкой траншее, по которой, нагнувшись, побрел пехотный солдатик. По траншее этой встретите вы, может быть, опять носилки, матроса, солдат с лопатами, увидите проводники мин, землянки в грязи, в которые, согнувшись, могут влезать только два человека, и там увидите пластунов черноморских батальонов, которые там переобуваются, едят, курят трубки, живут, и увидите опять везде ту же вонючую грязь, следы лагеря и брошенный чугун во всевозможных видах. Пройдя еще шагов триста, вы снова выходите на батарею — на площадку, изрытую ямами и обставленную турами, насыпанными землей, орудиями на платформах и земляными валами. Здесь увидите вы, может быть, человек пять матросов, играющих в карты под бруствером, и морского офицера, который, заметив в вас нового человека, любопытного, с удовольствием покажет вам свое хозяйство и все, что для вас может быть интересного. Офицер этот так спокойно свертывает папиросу из желтой бумаги, сидя на орудии, так спокойно прохаживается от одной амбразуры к другой, так спокойно, без малейшей аффектации говорит с вами, что, несмотря на пули, которые чаще, чем прежде, жужжат над вами, вы сами становитесь хладнокровны и внимательно расспрашиваете и слушаете рассказы офицера. Офицер этот расскажет вам, — но только, ежели вы его расспросите, — про бомбардированье пятого числа, расскажет, как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось восемь человек, и как все-таки на другое утро, шестого, он палил из всех орудий; расскажет вам, как пятого попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь как в тридцати — сорока саженях. Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля, вы ничего не увидите, а ежели увидите, то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от вас и на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и есть неприятель — он, как говорят солдаты и матросы. Даже очень может быть, что морской офицер, из тщеславия или просто так, чтобы доставить себе удовольствие, захочет при вас пострелять немного. «Послать комендора и прислугу к пушке», — и человек четырнадцать матросов живо, весело, кто засовывая в карман трубку, кто дожевывая сухарь, постукивая подкованными сапогами по платформе, подойдут к пушке и зарядят ее. Вглядитесь в лица, в осанки и в движения этих людей: в каждой мышце, в ширине этих плеч, в толщине этих ног, обутых в громадные сапоги, в каждом движении, спокойном, твердом, неторопливом, видны эти главные черты, составляющие силу русского, — простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили еще следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства. Вдруг ужаснейший, потрясающий не одни ушные о́рганы, но все существо ваше, гул поражает вас так, что вы вздрагиваете всем телом. Вслед за тем вы слышите удаляющийся свист снаряда, и густой пороховой дым застилает вас, платформу и черные фигуры движущихся по ней матросов. По случаю этого нашего выстрела вы услышите различные толки матросов и увидите их одушевление и проявление чувства, которого вы не ожидали видеть, может быть, — это чувство злобы, мщения врагу, которое таится в душе каждого. «В самую абразуру попало; кажись, убило двух... вон понесли», — услышите вы радостные восклицания. «А вот он рассерчает: сейчас пустит сюда», — скажет кто-нибудь; и действительно, скоро вслед за этим вы увидите впереди себя молнию, дым; часовой, стоящий на бруствере, крикнет: «Пу-у-ушка!» И вслед за этим мимо вас взвизгнет ядро, шлепнется в землю и воронкой взбросит вкруг себя брызги грязи и камни. Батарейный командир рассердится за это ядро, прикажет зарядить другое и третье орудия, неприятель тоже станет отвечать нам, и вы испытаете интересные чувства, услышите и увидите интересные вещи. Часовой опять закричит: «Пушка!» — и вы услышите тот же звук и удар, те же брызги, или закричит: «Маркела!» — и вы услышите равномерное, довольно приятное и такое, с которым с трудом соединяется мысль об ужасном, посвистывание бомбы, услышите приближающееся к вам и ускоряющееся это посвистывание, потом увидите черный шар, удар о землю, ощутительный, звенящий разрыв бомбы. Со свистом и визгом разлетятся потом осколки, зашуршат в воздухе камни, и забрызгает вас грязью. При этих звуках вы испытаете странное чувство наслаждения и вместе страха. В ту минуту, как снаряд, вы знаете, летит на вас, вам непременно придет в голову, что снаряд этот убьет вас; но чувство самолюбия поддерживает вас, и никто не замечает ножа, который режет вам сердце. Но зато, когда снаряд пролетел, не задев вас, вы оживаете, и какое-то отрадное, невыразимо приятное чувство, но только на мгновение, овладевает вами, так что вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью и смертью; вам хочется, чтобы еще и еще часовой прокричал своим громким, густым голосом: «Маркела!», еще посвистыванье, удар и разрыв бомбы; но вместе с этим звуком вас поражает стон человека. Вы подходите к раненому, который, в крови и грязи, имеет какой-то странный нечеловеческий вид, в одно время с носилками. У матроса вырвана часть груди. В первые минуты на забрызганном грязью лице его видны один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время как ему приносят носилки и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят ярче, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше; и в то время как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «Простите, братцы!» — еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «Простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию. «Это вот каждый день этак человек семь или восемь», — говорит вам морской офицер, отвечая на выражение ужаса, выражающегося на вашем лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги...

........................................................................

Итак, вы видели защитников Севастополя на самом месте защиты и идете назад, почему-то не обращая внимания на ядра и пули, продолжающие свистать по всей дороге до разрушенного театра, — идете с спокойным, возвысившимся духом. Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя. То, что они делают, делают они так просто, так малонапряженно и усиленно, что, вы убеждены, они еще могут сделать во сто раз больше... они всё могут сделать. Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине. Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его и все-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, — Корнилов, объезжая войска, говорил: «Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя», — и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: «Умрем! ура!» —только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...

Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.