В. Г. Короленко. В дурном обществе. Текст произведения. II. Проблематические натуры
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Владимир Галактионович Короленко
Дети подземелья
1. Развалины
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру Соню и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле, – никто не окружал меня особенно заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и напоминало любой из мелких городов Юго-западного края.
Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по отлогому шоссе, загороженному традиционной «заставой» . Сонный инвалид лениво поднимает шлагбаум , – и вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого сразу. «Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в разных местах темными воротами еврейских «заезжих домов»; казенные учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит, вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками и с навесами калачниц. Вонь, грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута – и вы уже за городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного телеграфа.
Речка, через которую перекинут упомянутый мост, вытекала из пруда и впадала в другой. Таким образом, с севера и юга городок ограждался широкими водяными гладями и топями. Пруды год от году мелели, зарастали зеленью, и высокие, густые камыши волновались, как море, на громадных болотах. Посредине одного из прудов находится остров. На острове – старый, полуразрушенный замок.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. «На костях человеческих стоит старое замчище», – передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса, – так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стоял стук, и топот, и гоготанье.
А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого замка, и царил над всем городом.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная часовня. У нее кое-где провалилась крыша, стены осыпались, и вместо гулкого с высоким тоном медного колокола совы заводили в ней по ночам свои зловещие песни.
Было время, когда старый замок служил даровым убежищем всякому бедняку без малейших ограничений. Все, что не находило себе места в городе, потерявшее по той или другой причине возможность платить хотя бы и жалкие гроши за кров и угол на ночь и в непогоду, – все это тянулось на остров и там, среди развалин, преклоняло свои победные головушки, платя за гостеприимство лишь риском быть погребенными под грудами старого мусора. «Живет в замке» – эта фраза стала выражением крайней степени нищеты. Старый замок радушно принимал и покрывал и временно обнищавшего писца, и сиротливых старушек, и безродных бродяг. Все эти бедняки терзали внутренности дряхлого здания, обламывая потолки и полы, топили печи, что-то варили и чем-то питались – вообще как-то поддерживали свое существование.
Однако настали дни, когда среди этого общества, ютившегося под кровом седых развалин, пошли раздоры. Тогда старый Януш, бывший некогда одним из мелких графских служащих, выхлопотал себе нечто вроде звания управляющего и приступил к преобразованиям. Несколько дней на острове стоял такой шум, раздавались такие вопли, что по временам казалось – уж не турки ли вырвались из подземных темниц. Это Януш сортировал население развалин, отделяя «добрых христиан» от безвестных личностей. Когда наконец порядок вновь водворился на острове, то оказалось, что Януш оставил в замке преимущественно бывших слуг или потомков слуг графского рода. Это были все какие-то старики в потертых сюртуках и «чамарках» , с громадными синими носами и суковатыми палками, старухи, крикливые и безобразные, но сохранившие при полном обнищании свои капоры и салопы. Все они составляли тесно сплоченный аристократический кружок, получивший право признанного нищенства. В будни эти старики и старухи ходили с молитвой на устах по домам более зажиточных горожан, разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы и клянча, а по воскресеньям они же длинными рядами выстраивались около костелов и величественно принимали подачки во имя «пана Иисуса» и «панны Богоматери».
Привлеченные шумом и криками, которые во время этой революции неслись с острова, я и несколько моих товарищей пробрались туда и, спрятавшись за толстыми стволами тополей, наблюдали, как Януш во главе целой армии красноносых старцев и безобразных старух гнал из замка последних, подлежавших изгнанию жильцов. Наступал вечер. Туча, нависшая над высокими вершинами тополей, уже сыпала дождиком. Какие-то несчастные темные личности, запахиваясь изорванными донельзя лохмотьями, испуганные, жалкие и сконфуженные, совались по острову, точно кроты, выгнанные из нор мальчишками, стараясь вновь незаметно шмыгнуть в какое-нибудь из отверстий замка. Но Януш и старые ведьмы с криком и ругательством гоняли их отовсюду, угрожая кочергами и палками, а в стороне стоял молчаливый будочник, тоже с увесистою дубиной в руках.
И несчастные темные личности поневоле, понурясь, скрывались за мостом, навсегда оставляя остров, и одна за другой тонули в слякотном сумраке быстро спускавшегося вечера.
С этого памятного вечера и Януш и старый замок, от которого прежде веяло на меня каким-то смутным величием, потеряли в моих глазах всю свою привлекательность. Бывало, я любил приходить на остров и хоть издали любоваться его серыми стенами и замшенною старою крышей. Когда на утренней заре из него выползали разнообразные фигуры, зевавшие, кашлявшие и крестившиеся на солнце, я и на них смотрел с каким-то уважением, как на существа, облеченные тою же таинственностью, которою был окутан весь замок. Они спят там ночью, они слышат все, что там происходит, когда в огромные залы сквозь выбитые окна заглядывает луна или когда в бурю в них врывается ветер.
Я любил слушать, когда, бывало, Януш, усевшись под тополями, с болтливостью семидесятилетнего старика начинал рассказывать о славном прошлом умершего здания.
Но с того вечера и замок и Януш явились передо мной в новом свете. Встретив меня на другой день вблизи острова, Януш стал зазывать меня к себе, уверяя с довольным видом, что теперь «сын таких почтенных родителей» смело может посетить замок, так как найдет в нем вполне порядочное общество. Он даже привел меня за руку к самому замку, но тут я со слезами вырвал у него свою руку и пустился бежать. Замок стал мне противен. Окна в верхнем этаже были заколочены, а низ находился во владении капоров и салопов. Старухи выползали оттуда в таком непривлекательном виде, льстили мне так приторно, ругались между собой так громко. Но главное – я не мог забыть холодной жестокости, с которою торжествующие жильцы замка гнали своих несчастных сожителей, а при воспоминании о темных личностях, оставшихся без крова, у меня сжималось сердце.
Несколько ночей после описанного переворота на острове город провел очень беспокойно: лаяли собаки, скрипели двери домов, и обыватели, то и дело выходя на улицу, стучали палками по заборам, давая кому-то знать, что они настороже. Город знал, что по его улицам в ненастной тьме дождливой ночи бродят люди, которым голодно и холодно, которые дрожат и мокнут; понимая, что в сердцах этих людей должны рождаться жестокие чувства, город насторожился и навстречу этим чувствам посылал свои угрозы. А ночь, как нарочно, спускалась на землю среди холодного ливня и уходила, оставляя над землею низко бегущие тучи. И ветер бушевал среди ненастья, качая верхушки деревьев, стуча ставнями и напевая мне в моей постели о десятках людей, лишенных тепла и приюта.
Но вот весна окончательно восторжествовала над последними порывами зимы, солнце высушило землю, и вместе с тем бездомные скитальцы куда-то схлынули. Собачий лай по ночам угомонился, обыватели перестали стучать по заборам, и жизнь города, сонная и однообразная, пошла своею колеей.
Только несчастные изгнанники не нашли и теперь в городе своей колеи. Правда, они не слонялись по улицам ночью; говорили, что они нашли приют где-то на горе, около часовни, но как они ухитрились пристроиться там, никто не мог сказать в точности. Все видели только, что с той стороны, с гор и оврагов, окружавших часовню, спускались в город по утрам самые невероятные и подозрительные фигуры, которые в сумерки исчезали в том же направлении. Своим появлением они возмущали тихое и дремливое течение городской жизни, выделяясь на сереньком фоне мрачными пятнами. Обыватели косились на них с враждебною тревогой. Эти фигуры нисколько не походили на аристократических нищих из замка, – город их не признавал, да и их отношения к городу имели чисто боевой характер: они предпочитали ругать обывателя, чем льстить ему, брать самим, чем выпрашивать. Притом, как это встречается нередко, среди этой оборванной и темной толпы несчастливцев встречались лица, которые по уму и талантам могли бы сделать честь избраннейшему обществу замка, но не ужились в нем и предпочли демократическое общество часовни.
Кроме этих выделявшихся из ряда людей, около часовни ютилась еще темная масса жалких оборванцев, появление которых на базаре производило всегда большую тревогу среди торговок, спешивших прикрыть свое добро руками, подобно тому как наседки прикрывают цыплят, когда в небе покажется коршун. Ходили слухи, что эти бедняки, окончательно лишенные всяких средств к жизни со времени изгнания из замка, составили дружное сообщество и занимались, между прочим, мелким воровством в городе и окрестностях.
Организатором и руководителем этого сообщества несчастливцев был пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех не ужившихся в старом замке.
Происхождение Драба было покрыто мраком самой таинственной неизвестности. Некоторые приписывали ему аристократическое имя, которое он покрыл позором и потому принужден был скрываться. Но наружность пана Тыбурция не имела в себе ничего аристократического. Роста он был высокого, крупные черты лица были грубо-выразительны. Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперед нижняя челюсть и сильная подвижность лица напоминали что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в них светились вместе с лукавством острая проницательность, энергия и ум. В то время как на его лице сменялся целый ряд гримас, эти глаза сохраняли постоянно одно выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно жутко смотреть на кривлянье этого странного человека. Под ним как будто струилась глубокая постоянная печаль.
Руки пана Тыбурция были грубы и покрыты мозолями, большие ноги ступали по-мужичьи. Ввиду этого большинство обывателей не признавало за ним аристократического происхождения. Но тогда как объяснить его поразительную ученость, которая всем была очевидна? Не было кабака во всем городе, в котором бы пан Тыбурций, в поучение собравшихся в базарные дни хохлов, не произносил, стоя на бочке, целых речей из Цицерона , целых глав из Ксенофонта . Хохлы, вообще наделенные от природы богатой фантазией, умели как-то влагать свой собственный смысл в эти одушевленные, хотя и непонятные речи… И когда, ударяя себя в грудь и сверкая глазами, он обращался к ним со словами: «Patres conscripti» , – они тоже хмурились и говорили друг другу:
– Ото ж, вражий сын, як лается!
Когда же затем пан Тыбурций, подняв глаза к потолку, начинал декламировать длиннейшие латинские тексты, усатые слушатели следили на ним с боязливым и жалостным участием. Им казалось тогда, что душа Тыбурция витает где-то в неведомой стране, где говорят не по-христиански, и что она там испытывает какие-то горестные приключения. Его голос звучал такими глухими, загробными раскатами, что сидевшие по углам и наиболее ослабевшие от горилки слушатели опускали головы, свешивали длинные «чуприны» и начинали всхлипывать.
– О-ох, матинька, та и жалобно ж, хай ему бис! – И слезы капали из глаз и стекали по длинным усам.
И когда оратор, внезапно соскакивая с бочки, разражался веселым хохотом, омраченные лица хохлов вдруг прояснялись и руки тянулись к карманам широких штанов за медяками. Обрадованные благополучным окончанием трагических приключений пана Тыбурция, хохлы поили его водкой, обнимались с ним, и в его картуз падали, звеня, медяки.
Ввиду такой поразительной учености явилась новая легенда, что пан Тыбурций был некогда дворовым мальчишкой какого-то графа, который послал его вместе со своим сыном в школу отцов иезуитов , собственно, на предмет чистки сапогов молодого панича. Оказалось, однако, что в то время как молодой граф бездельничал, его лакей перехватил всю мудрость, которая назначалась для головы барчука.
Никто не знал также, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между тем факт стоял налицо, даже два факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой не по летам, и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел с собой с первых дней, как явился сам. Что же касается девочки, то он отлучался на несколько месяцев, прежде чем она появилась у него на руках.
Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по сторонам взгляды, смущавшие сердца калачниц. Девочку видели только один или два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где находилась – никому не было известно.
Поговаривали о каких-то подземельях на горе около часовни, и так как в тех краях подобные подземелья нередки, то все верили этим слухам, тем более что ведь жили же где-нибудь все эти люди. А они обыкновенно под вечер исчезали именно в направлении к часовне. Туда своею сонною походкой ковылял полубезумный старик нищий, которого прозвали «профессор», шагал решительно и быстро пан Тыбурций. Туда уходили под вечер, утопая в сумерках, и другие темные личности, и не было храброго человека, который бы решился следовать за ними по глинистым обрывам. Гора, изрытая могилами, пользовалась дурной славой. На старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие огни, а в часовне сычи кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у бесстрашного кузнеца сжималось сердце.
2. Я и мой отец
– Плохо, молодой человек, плохо! – говорил мне нередко старый Януш из замка, встречая меня на улицах города среди слушателей пана Тыбурция.
И старик качал при этом своею седою бородой.
– Плохо, молодой человек, – вы в дурном обществе!.. Жаль, очень жаль сына почтенных родителей.
Действительно, с тех пор как умерла моя мать, а суровое лицо отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени, и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо ласкали друг друга и играли, стараясь не разбудить ворчливую старую няньку.
А утром, чуть свет, когда в доме все еще спали, я уж прокладывал росистый след в густой, высокой траве сада, перелезал через забор и шел к пруду, где меня ждали с удочками такие же сорванцы-товарищи, или к мельнице, где сонный мельник только что отодвинул шлюзы и вода, чутко вздрагивая на зеркальной поверхности, кидалась в «лоток» и бодро принималась за дневную работу.
Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками воды, тоже вздрагивали, как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но через несколько секунд уже кружились, брызгая пеной и купаясь в холодных струях. За ними медленно и солидно трогались толстые валы, внутри мельницы начинали грохотать шестерни, шуршали жернова, и белая мучная пыль тучами поднималась из щелей старого-престарого мельничного здания.
Тогда я шел далее. Мне нравилось встречать пробуждение природы; я бывал рад, когда мне удавалось вспугнуть заспавшегося жаворонка, или выгнать из борозды трусливого зайца. Капли росы падали с верхушек трясунки, с головок луговых цветов, когда я пробирался полями к загородной роще. Деревья встречали меня шепотом ленивой дремоты.
Я успевал совершить дальний обход, и все же в городе то и дело встречались мне заспанные фигуры, отворявшие ставни домов. Но вот солнце поднялось уже над горой, из-за прудов слышится крикливый звонок, сзывающий гимназистов, и голод зовет меня домой к утреннему чаю.
Вообще все меня звали бродягой, негодным мальчишкой и так часто укоряли в разных дурных наклонностях, что я наконец и сам проникся этим убеждением. Отец также поверил этому и делал иногда попытки заняться моим воспитанием, но попытки эти всегда кончались неудачей.
При виде строгого и угрюмого лица, на котором лежала суровая печать неизлечимого горя, я робел и замыкался в себя. Я стоял перед ним, переминаясь, теребя свои штанишки, и озирался по сторонам. Временами что-то как будто подымалось у меня в груди, мне хотелось, чтоб он обнял меня, посадил к себе на колени и приласкал. Тогда я прильнул бы к его груди, и, быть может, мы вместе заплакали бы – ребенок и суровый мужчина – о нашей общей утрате. Но он смотрел на меня отуманенными глазами, как будто поверх моей головы, и я весь сжимался под этим непонятным для меня взглядом.
– Ты помнишь матушку?
Помнил ли я ее? О да, я помнил ее! Я помнил, как, бывало, просыпаясь ночью, я искал в темноте ее нежные руки и крепко прижимался к ним, покрывая их поцелуями. Я помнил ее, когда она сидела больная перед открытым окном и грустно оглядывала чудную весеннюю картину, прощаясь с нею в последний год своей жизни.
О да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с печатью смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в угол и смотрел на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся весь ужас загадки о жизни и смерти.
И теперь часто, в глухую полночь, я просыпался, полный любви, которая теснилась в груди, переполняя детское сердце, просыпался с улыбкой счастья. И опять, как прежде, мне казалось, что она со мною, что я сейчас встречу ее любящую, милую ласку.
Да, я помнил ее!.. Но на вопрос высокого, угрюмого человека, в котором я желал, но не мог почувствовать родную душу, я съеживался еще более и тихо выдергивал из его руки свою ручонку.
И он отворачивался от меня с досадою и болью. Он чувствовал, что не имеет на меня ни малейшего влияния, что между нами стоит какая-то стена. Он слишком любил ее, когда она была жива, не замечая меня из-за своего счастья. Теперь меня закрывало от него тяжелое горе.
И мало-помалу пропасть, нас разделявшая, становилась все шире и глубже. Он все более убеждался, что я – дурной испорченный мальчишка, с черствым, эгоистическим сердцем, и сознание, что он должен, но не может заняться мною, должен любить меня, но не находит этой любви в своем сердце, еще увеличивало его нерасположение. И я это чувствовал. Порой, спрятавшись в кустах, я наблюдал за ним; я видел, как он шагал по аллеям, все ускоряя походку, и глухо стонал от нестерпимой душевной муки. Тогда мое сердце загоралось жалостью и сочувствием. Один раз, когда, сжав руками голову, он присел на скамейку и зарыдал, я не вытерпел и выбежал из кустов на дорожку, повинуясь неопределенному побуждению, толкавшему меня к этому человеку. Но, услышав мои шаги, он сурово взглянул на меня и осадил холодным вопросом:
– Что нужно?
Мне ничего не было нужно. Я быстро отвернулся, стыдясь своего порыва, боясь, чтоб отец не прочел его в моем смущенном лице. Убежав в чащу сада, я упал лицом в траву и горько заплакал от досады и боли.
С шести лет я испытывал уже ужас одиночества.
Сестре Соне было четыре года. Я любил ее страстно, и она платила мне такою же любовью; но установившийся взгляд на меня, как на отпетого маленького разбойника, воздвиг и между нами высокую стену. Всякий раз, когда я начинал играть с нею, по-своему шумно и резво, старая нянька, вечно сонная и вечно дравшая, с закрытыми глазами, куриные перья для подушек, немедленно просыпалась, быстро схватывала мою Соню и уносила к себе, кидая на меня сердитые взгляды; в таких случаях она всегда напоминала мне всклоченную наседку, себя я сравнивал с хищным коршуном, а Соню – с маленьким цыпленком. Мне становилось очень горько и досадно. Не мудрено поэтому, что скоро я прекратил всякие попытки занимать Соню моими преступными играми, а еще через некоторое время мне стало тесно в доме и в садике, где я не встречал ни в ком привета и ласки. Я начал бродяжить. Все мое существо трепетало тогда каким-то странным предчувствием жизни. Мне все казалось, что где-то там, в этом большом и неведомом свете, за старою оградой сада, я найду что-то; казалось, что я что-то должен сделать и могу что-то сделать, но я только не знал, что именно. Я стал инстинктивно бегать и от няньки с ее перьями, и от знакомого ленивого шепота яблоней в нашем маленьком садике, и от глупого стука ножей, рубивших на кухне котлеты. С тех пор к прочим нелестным моим эпитетам прибавились названия уличного мальчишки и бродяги, но я не обращал на это внимания. Я притерпелся к упрекам и выносил их, как выносил внезапно налетевший дождь или солнечный зной. Я хмуро выслушивал замечания и поступал по-своему. Шатаясь по улицам, я всматривался детски-любопытными глазами в незатейливую жизнь городка с его лачугами, вслушивался в гул проволок на шоссе, стараясь уловить, какие вести несутся по ним из далеких больших городов, или в шелест колосьев, или в шепот ветра на высоких гайдамацких могилах. Не раз мои глаза широко раскрывались, не раз останавливался я с болезненным испугом перед картинами жизни. Образ за образом, впечатление за впечатлением ложились на душу яркими пятнами; я узнал и увидал много такого, чего не видели дети значительно старше меня.
Когда все углы города стали мне известны до последних грязных закоулков, тогда я стал заглядываться на видневшуюся вдали, на горе, часовню. Сначала, как пугливый зверек, я подходил к ней с разных сторон, все не решаясь взобраться на гору, пользовавшуюся дурной славой. Но, по мере того как я знакомился с местностью, передо мною выступали только тихие могилы и разрушенные кресты. Нигде не было видно признаков какого-либо жилья и человеческого присутствия. Все было как-то смиренно, тихо, заброшенно, пусто. Только самая часовня глядела, насупившись, пустыми окнами, точно думала какую-то грустную думу. Мне захотелось осмотреть ее всю, заглянуть внутрь, чтобы убедиться, что и там нет ничего, кроме пыли. Но так как одному было бы и страшно и неудобно предпринимать подобную экскурсию, то я собрал на улицах города небольшой отряд из трех сорванцов, привлеченных обещанием булок и яблоков из нашего сада.
/Дети подземелья
его лакей перехватил всю мудрость, которая назначалась для головы барчука.
Никто не знал также, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между тем факт стоял налицо, даже два факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой не по летам, и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел с собой с первых дней, как явился сам. Что же касается девочки, то он отлучался на несколько месяцев, прежде чем она появилась у него на руках.
Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по сторонам взгляды, смущавшие сердца калачниц. Девочку видели только один или два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где находилась - никому не было известно.
Поговаривали о каких-то подземельях на горе около часовни, и так как в тех краях подобные подземелья нередки, то все верили этим слухам, тем более что ведь жили же где-нибудь все эти люди. А они обыкновенно под вечер исчезали именно в направлении к часовне. Туда своею сонною походкой ковылял полубезумный старик нищий, которого прозвали "профессор", шагал решительно и быстро пан Тыбурций. Туда уходили под вечер, утопая в сумерках, и другие темные личности, и не было храброго человека, который бы решился следовать за ними по глинистым обрывам. Гора, изрытая могилами, пользовалась дурной славой. На старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие огни, а в часовне сычи кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у бесстрашного кузнеца сжималось сердце.
2. Я и мой отец
Плохо, молодой человек, плохо! - говорил мне нередко старый Януш из замка, встречая меня на улицах города среди слушателей пана Тыбурция.
И старик качал при этом своею седою бородой.
- Плохо, молодой человек, - вы в дурном обществе!.. Жаль, очень жаль сына почтенных родителей.
Действительно, с тех пор как умерла моя мать, а суровое лицо отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени, и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо ласкали друг друга и играли, стараясь не разбудить ворчливую старую няньку.
А утром, чуть свет, когда в доме все еще спали, я уж прокладывал росистый след в густой, высокой траве сада, перелезал через забор и шел к пруду, где меня ждали с удочками такие же сорванцы-товарищи, или к мельнице, где сонный мельник только что отодвинул шлюзы и вода, чутко вздрагивая на зеркальной поверхности, кидалась в "лоток" [Лоток - здесь лопасть мельничного колеса] и бодро принималась за дневную работу.
Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками воды, тоже вздрагивали, как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но через несколько секунд уже кружились, брызг
Отцы сенаторы (лат.).
Филин. Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру Соню и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле, - никто не окружал меня особенно заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и напоминало любой из мелких городов Юго-западного края.
Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по отлогому шоссе, загороженному традиционной «заставой». Сонный инвалид лениво поднимает шлагбаум, - и вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого сразу. "Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в разных местах темными воротами еврейских «заезжих домов»; казенные учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит, вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками и с навесами калачниц. Вонь, грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута - и вы уже за городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного телеграфа.
Речка, через которую перекинут упомянутый мост, вытекала из пруда и впадала в другой. Таким образом, с севера и юга городок ограждался широкими водяными гладями и топями. Пруды год от году мелели, зарастали зеленью, и высокие, густые камыши волновались, как море, на громадных болотах. Посредине одного из прудов находится остров. На острове - старый, полуразрушенный замок.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. «На костях человеческих стоит старое замчище», - передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса, - так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стоял стук, и топот, и гоготанье.
А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого замка, и царил над всем городом.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная часовня. У нее кое-где провалилась крыша, стены осыпались, и вместо гулкого с высоким тоном медного колокола совы заводили в ней по ночам свои зловещие песни.
Было время, когда старый замок служил даровым убежищем всякому бедняку без малейших ограничений. Все, что не находило себе места в городе, потерявшее по той или другой причине возможность платить хотя бы и жалкие гроши за кров и угол на ночь и в непогоду, - все это тянулось на остров и там, среди развалин, преклоняло свои победные головушки, платя за гостеприимство лишь риском быть погребенными под грудами старого мусора. «Живет в замке» - эта фраза стала выражением крайней степени нищеты. Старый замок радушно принимал и покрывал и временно обнищавшего писца, и сиротливых старушек, и безродных бродяг. Все эти бедняки терзали внутренности дряхлого здания, обламывая потолки и полы, топили печи, что-то варили и чем-то питались - вообще как-то поддерживали свое существование.
Однако настали дни, когда среди этого общества, ютившегося под кровом седых развалин, пошли раздоры. Тогда старый Януш, бывший некогда одним из мелких графских служащих, выхлопотал себе нечто вроде звания управляющего и приступил к преобразованиям. Несколько дней на острове стоял такой шум, раздавались такие вопли, что по временам казалось - уж не турки ли вырвались из подземных темниц. Это Януш сортировал население развалин, отделяя «добрых христиан» от безвестных личностей. Когда наконец порядок вновь водворился на острове, то оказалось, что Януш оставил в замке преимущественно бывших слуг или потомков слуг графского рода. Это были все какие-то старики в потертых сюртуках и «чамарках», с громадными синими носами и суковатыми палками, старухи, крикливые и безобразные, но сохранившие при полном обнищании свои капоры и салопы. Все они составляли тесно сплоченный аристократический кружок, получивший право признанного нищенства. В будни эти старики и старухи ходили с молитвой на устах по домам более зажиточных горожан, разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы и клянча, а по воскресеньям они же длинными рядами выстраивались около костелов и величественно принимали подачки во имя «пана Иисуса» и «панны Богоматери».
Привлеченные шумом и криками, которые во время этой революции неслись с острова, я и несколько моих товарищей пробрались туда и, спрятавшись за толстыми стволами тополей, наблюдали, как Януш во главе целой армии красноносых старцев и безобразных старух гнал из замка последних, подлежавших изгнанию жильцов. Наступал вечер. Туча, нависшая над высокими вершинами тополей, уже сыпала дождиком. Какие-то несчастные темные личности, запахиваясь изорванными донельзя лохмотьями, испуганные, жалкие и сконфуженные, совались по острову, точно кроты, выгнанные из нор мальчишками, стараясь вновь незаметно шмыгнуть в какое-нибудь из отверстий замка. Но Януш и старые ведьмы с криком и ругательством гоняли их отовсюду, угрожая кочергами и палками, а в стороне стоял молчаливый будочник, тоже с увесистою дубиной в руках.
И несчастные темные личности поневоле, понурясь, скрывались за мостом, навсегда оставляя остров, и одна за другой тонули в слякотном сумраке быстро спускавшегося вечера.
С этого памятного вечера и Януш и старый замок, от которого прежде веяло на меня каким-то смутным величием, потеряли в моих глазах всю свою привлекательность. Бывало, я любил приходить на остров и хоть издали любоваться его серыми стенами и замшенною старою крышей. Когда на утренней заре из него выползали разнообразные фигуры, зевавшие, кашлявшие и крестившиеся на солнце, я и на них смотрел с каким-то уважением, как на существа, облеченные тою же таинственностью, которою был окутан весь замок. Они спят там ночью, они слышат все, что там происходит, когда в огромные залы сквозь выбитые окна заглядывает луна или когда в бурю в них врывается ветер.
Я любил слушать, когда, бывало, Януш, усевшись под тополями, с болтливостью семидесятилетнего старика начинал рассказывать о славном прошлом умершего здания.
Но с того вечера и замок и Януш явились передо мной в новом свете. Встретив меня на другой день вблизи острова, Януш стал зазывать меня к себе, уверяя с довольным видом, что теперь «сын таких почтенных родителей» смело может посетить замок, так как найдет в нем вполне порядочное общество. Он даже привел меня за руку к самому замку, но тут я со слезами вырвал у него свою руку и пустился бежать. Замок стал мне противен. Окна в верхнем этаже были заколочены, а низ находился во владении капоров и салопов. Старухи выползали оттуда в таком непривлекательном виде, льстили мне так приторно, ругались между собой так громко. Но главное - я не мог забыть холодной жестокости, с которою торжествующие жильцы замка гнали своих несчастных сожителей, а при воспоминании о темных личностях, оставшихся без крова, у меня сжималось сердце.
Несколько ночей после описанного переворота на острове город провел очень беспокойно: лаяли собаки, скрипели двери домов, и обыватели, то и дело выходя на улицу, стучали палками по заборам, давая кому-то знать, что они настороже. Город знал, что по его улицам в ненастной тьме дождливой ночи бродят люди, которым голодно и холодно, которые дрожат и мокнут; понимая, что в сердцах этих людей должны рождаться жестокие чувства, город насторожился и навстречу этим чувствам посылал свои угрозы. А ночь, как нарочно, спускалась на землю среди холодного ливня и уходила, оставляя над землею низко бегущие тучи. И ветер бушевал среди ненастья, качая верхушки деревьев, стуча ставнями и напевая мне в моей постели о десятках людей, лишенных тепла и приюта.
Но вот весна окончательно восторжествовала над последними порывами зимы, солнце высушило землю, и вместе с тем бездомные скитальцы куда-то схлынули. Собачий лай по ночам угомонился, обыватели перестали стучать по заборам, и жизнь города, сонная и однообразная, пошла своею колеей.
Только несчастные изгнанники не нашли и теперь в городе своей колеи. Правда, они не слонялись по улицам ночью; говорили, что они нашли приют где-то на горе, около часовни, но как они ухитрились пристроиться там, никто не мог сказать в точности. Все видели только, что с той стороны, с гор и оврагов, окружавших часовню, спускались в город по утрам самые невероятные и подозрительные фигуры, которые в сумерки исчезали в том же направлении. Своим появлением они возмущали тихое и дремливое течение городской жизни, выделяясь на сереньком фоне мрачными пятнами. Обыватели косились на них с враждебною тревогой. Эти фигуры нисколько не походили на аристократических нищих из замка, - город их не признавал, да и их отношения к городу имели чисто боевой характер: они предпочитали ругать обывателя, чем льстить ему, брать самим, чем выпрашивать. Притом, как это встречается нередко, среди этой оборванной и темной толпы несчастливцев встречались лица, которые по уму и талантам могли бы сделать честь избраннейшему обществу замка, но не ужились в нем и предпочли демократическое общество часовни.
Кроме этих выделявшихся из ряда людей, около часовни ютилась еще темная масса жалких оборванцев, появление которых на базаре производило всегда большую тревогу среди торговок, спешивших прикрыть свое добро руками, подобно тому как наседки прикрывают цыплят, когда в небе покажется коршун. Ходили слухи, что эти бедняки, окончательно лишенные всяких средств к жизни со времени изгнания из замка, составили дружное сообщество и занимались, между прочим, мелким воровством в городе и окрестностях.
Организатором и руководителем этого сообщества несчастливцев был пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех не ужившихся в старом замке.
Происхождение Драба было покрыто мраком самой таинственной неизвестности. Некоторые приписывали ему аристократическое имя, которое он покрыл позором и потому принужден был скрываться. Но наружность пана Тыбурция не имела в себе ничего аристократического. Роста он был высокого, крупные черты лица были грубовыразительны. Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперед нижняя челюсть и сильная подвижность лица напоминали что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в них светились вместе с лукавством острая проницательность, энергия и ум. В то время как на его лице сменялся целый ряд гримас, эти глаза сохраняли постоянно одно выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно жутко смотреть на кривлянье этого странного человека. Под ним как будто струилась глубокая постоянная печаль.
Руки пана Тыбурция были грубы и покрыты мозолями, большие ноги ступали по-мужичьи. Ввиду этого большинство обывателей не признавало за ним аристократического происхождения. Но тогда как объяснить его поразительную ученость, которая всем была очевидна? Не было кабака во всем городе, в котором бы пан Тыбурций, в поучение собравшихся в базарные дни хохлов, не произносил, стоя на бочке, целых речей из Цицерона, целых глав из Ксенофонта. Хохлы, вообще наделенные от природы богатой фантазией, умели как-то влагать свой собственный смысл в эти одушевленные, хотя и непонятные речи... И когда, ударяя себя в грудь и сверкая глазами, он обращался к ним со словами: «Patres conscripti», - они тоже хмурились и говорили друг другу:
- Ото ж, вражий сын, як лается!
Когда же затем пан Тыбурций, подняв глаза к потолку, начинал декламировать длиннейшие латинские тексты, усатые слушатели следили на ним с боязливым и жалостным участием. Им казалось тогда, что душа Тыбурция витает где-то в неведомой стране, где говорят не по-христиански, и что она там испытывает какие-то горестные приключения. Его голос звучал такими глухими, загробными раскатами, что сидевшие по углам и наиболее ослабевшие от горилки слушатели опускали головы, свешивали длинные «чуприны» и начинали всхлипывать.
- О-ох, матинька, та и жалобно ж, хай ему бис! - И слезы капали из глаз и стекали по длинным усам.
И когда оратор, внезапно соскакивая с бочки, разражался веселым хохотом, омраченные лица хохлов вдруг прояснялись и руки тянулись к карманам широких штанов за медяками. Обрадованные благополучным окончанием трагических приключений пана Тыбурция, хохлы поили его водкой, обнимались с ним, и в его картуз падали, звеня, медяки.
Ввиду такой поразительной учености явилась новая легенда, что пан Тыбурций был некогда дворовым мальчишкой какого-то графа, который послал его вместе со своим сыном в школу отцов иезуитов, собственно, на предмет чистки сапогов молодого панича. Оказалось, однако, что в то время как молодой граф бездельничал, его лакей перехватил всю мудрость, которая назначалась для головы барчука.
Никто не знал также, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между тем факт стоял налицо, даже два факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой не по летам, и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел с собой с первых дней, как явился сам. Что же касается девочки, то он отлучался на несколько месяцев, прежде чем она появилась у него на руках.
Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по сторонам взгляды, смущавшие сердца калачниц. Девочку видели только один или два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где находилась - никому не было известно.
Поговаривали о каких-то подземельях на горе около часовни, и так как в тех краях подобные подземелья нередки, то все верили этим слухам, тем более что ведь жили же где-нибудь все эти люди. А они обыкновенно под вечер исчезали именно в направлении к часовне. Туда своею сонною походкой ковылял полубезумный старик нищий, которого прозвали «профессор», шагал решительно и быстро пан Тыбурций. Туда уходили под вечер, утопая в сумерках, и другие темные личности, и не было храброго человека, который бы решился следовать за ними по глинистым обрывам. Гора, изрытая могилами, пользовалась дурной славой. На старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие огни, а в часовне сычи кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у бесстрашного кузнеца сжималось сердце.
Наш классный руководитель дал прочитать нам очень грустную книгу «Дети подземелья». Ее автор В.Г.Короленко поднял в этой книге тему нищеты.
В книге главный герой – маленький мальчик, его зовут Вася. Он жил в захудалом городке под названием Княжье-Вено. Однажды Вася из любопытства полез в старую часовню и встретил там мальчика по имени Валек маленькую девочку Марусю, которые в дальнейшем стали его лучшими друзьями.
Валек – мальчик лет семи, как и Вася. Он одет в лохмотья. Маруся – девочка всего лет четырех. У нее красивые волосы, она очень бледна и одета в такие же лохмотья, как и Валек.
Валек и Маруся были нищие и поэтому не могли учиться в школе. Они не доедали, у них не было одежды не было игрушек, и вообще, у них не было ничего, кроме сырой пещеры и любящего отца – пана Тыбурция.
Иногда Валек воровал для того, чтобы выжить и прокормить любимую сестру. Еще ко всему прочему все нищие, Валек, пан Тыбурций скрывались от полиции и судьи. Многие нищие умирали от недостатка еды, от того что нет нормального дома. И Марусю постигла такая же участь – она умерла еще совсем маленькой. Мне очень жалко, что она умерла, ведь она могла жить и жить и радоваться жизни, но вместо радости получила смерть.
Мне не понравилась эта книга, но наверное, автор хотел, чтобы мы больше внимания обращали на бедных. В общем, это хорошая книга, но очень и очень грустная.
Короленко, Владимир Галактионович - выдающийся писатель. Родился 15 июля 1853 года в Житомире. По отцу он старого казацкого рода, мать - дочь польского помещика на Волыни. Отец его, занимавший должность уездного судьи в Житомире, Дубне, Ровне, отличался редкой нравственной чистотой. В главных чертах сын обрисовал его в полу-автобиографической повести "В дурном обществе", в образе идеально-честного "пана-судьи", и более подробно - в "Истории моего современника". Детство и отрочество Короленко протекли в маленьких городках, где сталкиваются три народности: польская, украинско-русская и еврейская. Бурная и долгая историческая жизнь оставила здесь ряд воспоминаний и следов, полных романтического обаяния. Все это, в связи с полу-польским происхождением и воспитанием, наложило неизгладимую печать на творчество Короленко и ярко сказалось в его художественной манере, роднящей его с новыми польскими писателями - Сенкевичем, Оржешко, Прусом. В ней гармонично слились лучшие стороны обеих национальностей: польская колоритность и романтичность, и украинско-русская задушевность и поэтичность. К природным качествам пришли на помощь альтруистические течения русской общественной мысли 70-х годов. Все эти элементы создали художника с высоко-поэтическими настроениями, с всепроникающей и всепобеждающей гуманностью. В 1870 году Короленко окончил курс в ровенском реальном училище. Незадолго до этого умер идеально бескорыстный его отец, оставив многочисленную семью почти без всяких средств. Когда в 1871 году Короленко поступил в Санкт-Петербургский технологический институт, ему пришлось вынести самую тяжелую нужду; обедать за 18 копеек в благотворительной кухмистерской он мог себе позволить не чаще одного раза в месяц. В 1872 году благодаря стараниям энергичной матери, ему удалось перебраться в Москву и поступить стипендиатом в Петровско-Разумовскую земледельческую академию. В 1874 году, за подачу от имени товарищей коллективного прошения, он был исключен из академии. Поселившись в Петербурге, Короленко вместе с братьями добывал средства к существованию для себя и семьи корректурной работой. С конца 70-х годов Короленко подвергается аресту и ряду административных кар. После нескольких лет ссылки в Вятской губернии, он в начале 80-х годов был поселен в Восточной Сибири, в 300 верст за Якутском. Сибирь произвела на невольного туриста огромное впечатление и дала материал для лучших его очерков. Дико-романтическая природа сибирской тайги, ужасающая обстановка жизни поселенцев в якутских юртах, полная самых невероятных приключений жизнь бродяг, с их своеобразной психологией, типы правдоискателей, рядом с типами людей почти озверевших - все это художественно отразилось в превосходных очерках Короленко из сибирской жизни: "Сне Макара", "Записках сибирского туриста", "Соколинце", "В подследственном отделении". Верный основному складу своей творческой души - любви к яркому и возвышенному, автор почти не останавливается на будничных сторонах сибирского быта, а берет его по преимуществу в его наиболее величавых и настраивающих на высокой лад проявлениях. В 1885 году Короленко разрешено было поселиться в Нижнем Новгороде, и с тех пор все чаще и чаще фигурирует в его рассказах верхневолжская жизнь. Романтического в ней мало, но много беспомощности, горя и невежества - и это нашло свое отражение в рассказах Короленко: "На солнечном затмении", "За иконой", "Река играет", в полу-этнографических "Павловских очерках" и особенно в очерках, составивших целую книгу "В голодный год" (Санкт-Петербург, 1893). Эта книга явилась результатом энергической деятельности Короленко по устройству бесплатных столовых для голодающих в Нижегородской губернии. Газетные статьи его об организации помощи голодающим в свое время дали ряд весьма важных практических указаний. Общественная деятельность Короленко за все время его 10-летнего пребывания в Нижнем была, вообще, чрезвычайно ярка. Он стал своего рода "учреждением"; около него сгруппировались лучшие элементы края для культурной борьбы с злоупотреблениями всякого рода. Банкет, устроенный ему по случаю отъезда из Нижнего в 1896 году, принял грандиозные размеры. К числу самых блестящих эпизодов нижегородского периода жизни Короленко принадлежит так называемое "Мултанское дело", когда, благодаря замечательной энергии Короленко и искусно поведенной защите, были спасены от каторги обвинявшиеся в ритуальном убийстве вотяки. В 1894 году Короленко ездил в Англию и Америку и часть своих впечатлений выразил в очень оригинальной повести "Без языка" ("Русское Богатство", 1895, No 1 - 3 и отдельно), несколько сбивающейся на анекдот, но в общем написанной блестяще и с чисто - диккенсовским юмором. С 1895 года Короленко - член редакции и официальный представитель "Русского Богатства" - журнала, к которому он теперь примкнул окончательно; раньше его произведения чаще всего печатались в "Русской Мысли". В 1900 году при образовании разряда изящной словесности при Академии Наук, Короленко был в числе первых, избранных в почетные академики, но в 1902 году, в связи с незакономерным кассированием выборов в почетные академики Горького, Короленко вернул свой диплом при письменном протесте. С 1900 года Короленко поселился в Полтаве. - Короленко начал свою литературную деятельность еще в конце 70-х годов, но большой публикой не был замечен. Его первая повесть "Эпизоды из жизни искателя" появилась в "Слове" 1879 года. Сам автор, очень строгий к себе и вносивший в им самим изданные собрания своих произведений далеко не все им напечатанное, не включил в них "Эпизодов". А между тем, несмотря на большие художественные недочеты, эта повесть чрезвычайно замечательна, как историческое свидетельство нравственного подъема, охватившего русскую молодежь 70-х годов. Герой рассказа - "искатель" - как-то органически, до мозга костей проникнут сознанием, что каждый человек должен себя посвятить общественному благу и ко всякому, кто заботится только о себе и думает о своем личном счастье, относится с нескрываемым презрением. Интерес рассказа в том и заключается, что в нем нет ничего напускного: это не щеголянье альтруизмом, а глубокое настроение, проникающее человека насквозь. И в этом настроении - источник всей дальнейшей деятельности Короленко. С течением времени отпала нетерпимость сектантства, исчезло презрение к чужому мнению и миросозерцанию, и остались только глубокая любовь к людям и стремление доискаться в каждом из них лучших сторон человеческого духа, под какой бы толстой и, с первого взгляда, непроницаемой корой наносной житейской грязи они ни скрывались. Удивительное уменье отыскать в каждом человеке то, что, в pendant гетевскому ewig weibliche, можно было бы назвать das ewig menschliche, больше всего и поразило читающую публику в "Сне Макара", которым, после 5 лет молчания, прерывавшегося только небольшими очерками и корреспонденциями, Короленко вторично дебютировал в "Русской Мысли" 1885 года. Что может быть серее, неинтереснее той обстановки и той жизни, изобразить которую задался автор. Почти объякутившийся житель затерянной под полярным кругом сибирской слободы напился на последние деньги отвратительной водки, настоенной на табаке, и поколоченный своей старухой за то, что напился в одиночку, а не разделил с ней омерзительного питья, завалился спать. Что может сниться такому почти потерявшему человеческий образ полудикарю, официально считающемуся христианином, но на самом деле и Бога представляющему себе в якутском образе Великого Тойона? И все же автор успел заметить и в этом скотоподобном облике тлеющую божественную искру. Силой творческой власти он раздул ее и осветил ею темную душу дикаря, так что стала она нам близка и понятна. И сделал это автор, отнюдь не прибегая к идеализации. Мастерской рукой дав на небольшом пространстве очерк всей жизни Макара, он не скрыл ни одной плутни и ни одной проделки его, но сделал это не как судья и обличитель, а как добрый друг, отыскивая любящим сердцем все смягчающие обстоятельства и убеждая читателя, что не в испорченности Макара источник его отступлений от правды, а в том, что никто никогда не учил Макара отличать добро от зла. Успех "Сна Макара" был огромный. Превосходный истинно-поэтический язык, редкая оригинальность сюжета, необыкновенная сжатость и вместе с тем рельефность характеристики лиц и предметов (последнее вообще составляет одну из сильнейших сторон художественного дарования Короленко) - все это, в связи с основной гуманной мыслью рассказа, произвело чарующее впечатление, и молодому писателю сразу отведено было место в первых рядах литературы. Одна из характернейших сторон успеха, выпавшего на долю как "Сна Макара", так и других произведений Короленко - всеобщность этого успеха; так, не только самый обстоятельный, но и самый восторженный этюд о Короленко написал критик "Московских Ведомостей", Говоруха-Отрок, известный своей ненавистью ко всему "либеральному". Вслед за "Сном Макара" появился рассказ "В дурном обществе" - тоже одно из коронных произведений Короленко. Рассказ написан в совершенно романтическом стиле, но эта романтика свободно вылилась из романтического склада души автора, и потому блеск рассказа не мишурный, а отливает настоящим литературным золотом. Действие опять происходит в такой среде, где только очень любящее сердце может открыть проблески человеческого сознания - в сборище воров, нищих и разных свихнувшихся людей, приютившихся в развалинах старого замка одного из волынских городков. Общество - действительно "дурное"; автор устоял против соблазна сделать своих отверженцев протестантами против общественной неправды, "униженными и оскорбленными", хотя сделать это он мог очень легко, имея в своем творческом распоряжении колоритную фигуру пана Тыбурция, с его тонким остроумием и литературным образованием. Все господа "из замка" преисправно воруют, пьянствуют, вымогательствуют и развратничают - и, однако, сын "пана судьи", случайно сблизившись с "дурным обществом", ничего дурного не вынес из него, потому что тут же встретил высокие образцы любви и преданности. Тыбурций действительно что-то некрасивое совершил в прошлом, а в настоящем продолжает воровать и сына тому же учить, но маленькую, медленно тающую в подземелье дочь свою он любит безумно. И такова сила всякого истинного чувства, что все дурное в жизни "дурного общества" отскакивает от мальчика, ему передается только жалость всего общества к Марусе, и вся энергия его гордой натуры направляется на то, чтобы облегчить, чем возможно, печальное существование Маруси. Образ маленькой страдалицы Маруси, из которой "серый камень", то есть подземелье, высасывает жизнь, принадлежит к грациознейшим созданиям новейшей русской литературы, и смерть ее описана с той истинной трогательностью, которая дается только немногим избранникам художественного творчества. По романтическому тону и месту действия к рассказу "В дурном обществе" близко примыкает полесская легенда "Лес шумит". Она написана почти сказочной манерой и по сюжету довольно банальна: пана убил оскорбленный в своих супружеских чувствах холоп. Но подробности легенды разработаны превосходно; в особенности прекрасна картина волнующегося перед бурей леса. Выдающее уменье Короленко описывать природу сказалось здесь во всем блеске. Зорким глазом подсмотрел он не только общую физиономию леса, но и индивидуальность каждого отдельного дерева. Вообще дар описания природы принадлежит к числу важнейших особенностей дарования Короленко. Он воскресил совсем-было исчезнувший из русской литературы, после смерти Тургенева, пейзаж. Чисто романтический пейзаж Короленко имеет, однако, мало общего с меланхолическим пейзажем автора "Бежина Луга". При всей поэтичности темперамента Короленко меланхолия ему чужда, и из созерцания природы он пантеистически извлекает то же бодрящее стремление ввысь и ту же веру в победу добра, которые составляют основную черту его творческой личности. К волынским, по месту действия, рассказам Короленко принадлежат еще "Слепой музыкант" (1887), "Ночью" (1888) и рассказ из еврейской жизни: "Иом-Кинур". "Слепой музыкант" написан с большим искусством, в нем много отдельных хороших страниц, но, в общем, задача автора - дать психологический очерк развития у слепородженного представлений о внешним мире - ему не удалась. Для художества здесь слишком много науки или, вернее, научных домыслов, для науки - слишком много художества. Поистине благоухающим можно назвать рассказ "Ночью". Разговоры детей о том, как появляются на свет дети, переданы с поразительной наивностью. Такой тон создается только с помощью качества, драгоценнейшего для беллетриста - памяти сердца, когда художник воссоздает в своей душе мельчайшие подробности былых чувств и настроений, во всей их свежести и непосредственности. В рассказе фигурируют и взрослые. Одному из них, молодому доктору, удачно справившемуся с тяжелыми родами, они кажутся простым физиологическим актом. Но другой собеседник два года тому назад при таком же "простом" физиологическом акте потерял жену, и жизнь его разбита. Вот почему он не может согласиться, что все это очень "просто". И автор этого не думает; и для него смерть и рождение, как и все человеческое существование - величайшая и чудеснейшая из тайн. Оттого и рассказ весь проникнут веянием чего-то таинственного и неизведанного, к пониманию которого можно приблизиться не ясностью ума, а неопределенными порывами сердца. В ряду сибирских рассказов Короленко, кроме "Сна Макара", заслуженной известностью пользуются "Из записок сибирского туриста", с центральной фигурой "убивца". Всепроникающая гуманность автора выразилась здесь с особенной глубиной. Всякий другой повествователь, рассказав историю, с обычной точки зрения, "справедливого" убийства, в котором невольный "убивец" явился мстителем за ряд злодейств и избавителем от смерти матери с 3 детьми, наверное, на этом бы и успокоился. Но "убивец" - человек необычного душевного склада; он правдоискатель по преимуществу и не удовлетворяет его справедливость, достигнутая путем пролития крови. Мечется в страшной тоске "убивец" и не может примириться с страшной коллизией двух одинаково священных принципов. Та же коллизия двух великих начал лежит в основе небольшого рассказа "В пасхальную ночь". Автор вовсе не имеет намерения осуждать тот порядок, по которому арестантам не дозволяют бежать из тюрем: он только констатирует страшный диссонанс, он только с ужасом отмечает, что в ночь, когда все говорит о любви и братстве, хороший человек, во имя закона, убил другого человека, ничем дурным в сущности себя не заявившего. Таким же отнюдь не тенденциозным, хотя и всего менее бесстрастным художником является Короленко и в превосходном рассказе о сибирских тюрьмах - "В подследственном отделении". В яркой фигуре полупомешанного правдоискателя Яшки автор, с одной стороны, с полной объективностью отнесся к той "народной правде", пред которой так безусловно преклоняются многие из ближайших автору по общему строю миросозерцания людей. Но, вместе с тем, Короленко любит свою собственную, свободно родившуюся в его чуткой душе, правду слишком живой любовью, чтобы преклониться пред всем, что исходит из народа, только потому, что оно народное. Он благоговеет пред нравственной силой Яшки, но весь душевный облик искателя какого-то "прав закона", прототип мрачных фигур раскола, фанатиков, сжигавших себя во имя защиты обрядности - ему нимало не симпатично. - Переселившись на Волгу, Короленко побывал в Ветлужском крае, где на Святом озере, у невидимого Китеж-града, собираются правдоискатели из народа - раскольники разных толков - и ведут страстные дебаты о вере. И что же вынес он из этого посещения? (рассказ: "Река играет"). "Тяжелые, не радостные впечатления уносил я от берегов Святого озера, от невидимого, но страстно взыскуемого народом града... Точно в душном склепе, при тусклом свете угасающей лампады провел я всю эту бессонную ночь, прислушиваясь, как где-то за стеной кто-то читает мерным голосом заупокойные молитвы над уснувшей навеки народной мыслью". Короленко всего менее, однако, считает народную мысль действительно уснувшей навеки. Другой рассказ из волжской жизни - "На солнечном затмении" - заканчивается тем, что те же обитатели захолустного городка, которые так враждебно отнеслись к "остроумам", приехавшим наблюдать затмение, прониклись удивлением пред наукой, столь мудрой, что даже пути Господни ей ведомы. В заключительном вопросе рассказа: "когда же окончательно рассеется тьма народного невежества?" слышится не уныние, а желание скорейшего осуществления заветных стремлений. Вера в лучшее будущее составляет вообще основную черту духовного существа Короленко, чуждого разъедающей рефлексии и отнюдь не разочарованного. Это его резко отличает от двух ближайших сверстников по писательскому рангу, который он занимает в истории новейшей русской литературы - Гаршина и Чехова. В первом из них обилие зла на земле убило веру в возможность счастья, во втором - серость жизни посеяла невыносимую скуку. Короленко, несмотря на множество личных тяжелых испытаний, а, может быть, как раз благодаря им, и не отчаивается, и не скучает. Для него жизнь таит множество высоких наслаждений, потому что в победу добра он верит не из банального оптимизма, а в силу органического проникновения лучшими началами человеческого духа. К середине 1890-х годов чисто художественная деятельность Короленко достигла своего кульминационного пункта. Среди написанных им с тех пор произведений есть прекрасные очерки и этюды, в ряду которых особенно нужно отметить "Государевых ямщиков" и "Мороз" (из сибирской жизни), но нового для характеристики литературного облика автора они не дают. С 1906 года Короленко начал печатать отдельными главами самое обширное по объему из своих произведений: автобиографическую "Историю моего современника". По замыслу это должно было быть нечто типическое по преимуществу. Автор заявляет, что его "записки - не биография, не исповедь и не автопортрет"; но, вместе с тем, он "стремился к возможно полной исторической правде, часто жертвуя ее красивыми или яркими чертами правды художественной". В результате "историческое" или, вернее, автобиографическое взяло верх над типическим. К тому же вышедшие пока 2 части "Истории моего современника", главным образом, посвященные начальному периоду жизни Короленко, центральным пунктом которой является столкновение трех национальных элементов в эпоху польского восстания 1863 года, недостаточно типичны с общерусской точки зрения. Не типичны и те формы крепостного права, которые так поражали молодого наблюдения в быту шляхетской Украины. Очень удались Короленко воспоминания о писателях - Успенском, Михайловском, Чехове, - которые он объединил под общим заглавием "Отошедшие". Среди них поистине превосходен очерк об Успенском, написанный со всей выразительностью чисто беллетристического этюда и, вместе с тем, согретый настоящей личной любовью к писателю и человеку. Блестящее место в литературном формуляре Короленко занимает обширная публицистическая деятельность его - его многочисленные газетные и журнальные статьи, посвященные разным жгучим злобам текущего дня. Проникновенная публицистика Короленко находится в тесной связи с выдающейся практической его деятельностью. Где бы он ни поселился, он везде становился в центре активной работы, направленной к облегчению народных нужд и бедствий. Эта практическая деятельность Короленко неотделима от литературной и образует одно слитное целое. Трудно сказать, что, например, в "Голодном годе", или в произведшем огромное впечатление "Бытовом явлении" (1910) есть замечательное литературное явление и что - крупнейшая общественная заслуга. В общем, высокое положение, которое занимает в современной литературе Короленко, - в такой же степени выражение прекрасного, в одно и то же время и задушевного, и изящного художественного таланта, как и результат того, что он рыцарь пера в лучшем смысле этого слова. Случится ли стихийное бедствие, осудят ли невинных людей, учинят ли погром, доведут ли до кошмара, до превращения в "бытовое явление" смертные казни, Короленко уже "не может молчать", по выражению Толстого; ему не боязно говорить об "избитом сюжете". И искренность гуманизма Короленко так глубока и несомненна, что захватывает читателя совершенно независимо от принадлежности к тому или другому политическому лагерю. Короленко не "партиец", он гуманист в прямом и непосредственном смысле слова. Сочинения Короленко пользовались всегда большим успехом на книжном рынке. Вышедшая в 1886 году 1-я книга его "Очерков и рассказов" выдержала 13, 2-ая книга (1893) - 9, 3-я книга (1903) - 5, "Слепой музыкант" (1887) - 12, "В голодный год" - 6, "Без языка" (1905) - 5, "История моего современника" (1910) - 2 издания. - В десятках тысяч экземпляров разошлись выпущенные разными книгоиздательствами мелкие рассказы Короленко. Первым сколько-нибудь "Полным собранием сочинений" Короленко является то, которое приложено к "Ниве" (1914, в 9 томах). Сравнительно полная библиография написанного Короленко дана в обстоятельной книжке княгини Н.Д. Шаховской: "Владимир Галактионович Короленко. Опыт биографической характеристики" (Москва, 1912). - Ср. Арсеньев, "Критические этюды" (том II); Айхенвальд, "Силуэты" (том I); Богданович, "В годы перелома"; Батюшков, "Критические очерки" (1900); Арсений Введенский ("Исторический Вестник", 1892, том II); Венгеров, "Источники" (том III); Владиславлев, "Русские писатели"; Волжский, "Из мира литературных исканий" (1906); Ч. Ветринский ("Нижегородский Сборник", 1905); Гольцев, "О художниках и критиках"; Ив. Иванов, "Поэзия и правда мировой любви" (1899); Козловский, "Короленко" (Москва, 1910); Луначарский, "Этюды"; Мережковский ("Северный Вестник", 1889, 5); Ю. Николаев (Говоруха-Отрок) ("Русское Обозрение", 1893 и отдельно); Овсянико-Куликовский ("Вестник Европы", 1910, 9, и "Собрание сочинений", 9); Поктовский, "Идеализм в произведениях Короленко" (Казань, 1901); С. Протонопов ("Нижегородский Сборник", 1905); Пругавин ("Русские Ведомости", 1910, No 99 - 104); Скабичевский, "История новой русской литературы"; Столяров, "Новые русские беллетристы" (Казань, 1901); Седов ("Вестник Воспоминаний", 1898, 3); Треплев, "Молодое Сознание" (1904); Уманьский ("Нижегородский листок", 1903, 130); Чуковский, "Критические рассказы" (1910).