Анализ «Ласточка» Мандельштам

Утрату самоценности слова, его внутренней формы, его образных и пластических возможностей острее всех чувствуют поэты, художники. «Слово стало как скорлупа сгнившего ореха, условный меновой знак, не обеспеченный золотом», — таков был диагноз Вячеслава Иванова. «Слово опустошено в ядре своем, его оскопляют и укрощают», — отзывается С. Н. Булгаков. Язык культуры уничтожается и распыляется так же, как и личность, становится «обезьяньим», или официальным, он взят на службу, «мобилизован» государством для своих нужд.

He случайно Мандельштам обращается к высшим силам, другу-поэту или к самому себе и своей поэтической воле: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма». Сохранение речи, слова, языка — одна из самых острых и злободневных внутрикультурных ситуаций эпохи. Разрыв на уровне речевого, культурного сознания для Мандельштама был чрезвычайно болезненным.

Все стихотворение наполнено прозрачной, абсолютной тишиной. Нет криков, утрачен любой голос, исключен всякий звук. Поется «ночная песнь», но поется в беспамятстве. Перед нами странный, особенный пейзаж. Это пейзаж вымершего, потустороннего мира. В этом мире ласточка может вернуться только в «чертог теней», а не живых душ, где бесплотные, «прозрачные» тени — воспоминания о былой жизни, о прежней душе. И сама ласточка бросается к ногам скорбной мертвой тенью...

«Ночная песнь» означает время похороненного солнца, «сумерек свободы», время «мрачной и холодной жизни», «зачумленной зимы» и «праздничной смерти». Ho и в этой «ночной», «зачумленной» жизни Мандельштам находит возможность и способ утвердить свое «блаженное, бессмысленное слово», слово Поэта.

В этом стихотворении — многоуровневое пространство.

Это — пространство мифа, или мифов (о Прокне и Филомеле, Антигоне, Эдипе, Аиде, Персефоне), мифологическое пространство, представляющее некий «чертог теней», в котором слепая ласточка играет с тенями прозрачных — с душами мертвых...

Если первое пространство поддается расшифровке и раскодированию, то второе — психологическое — чаще всего остается вне поля зрения читателя.

Психологическое пространство — это психологическая реальность, внутри которой существует поэт. Предмет изображения — лирическое «Я», автопортрет художника, оказавшегося в принудительных условиях существования, вынужденного искать защиты и уединения, чувствующего гибельное беспамятство.

Мандельштам чувствовал и понимал, что новые отношения государства и культуры будут чреваты кровавыми последствиями и казнями. На почве погибающей русской культуры стихотворение «Ласточка» звучит в 1920 году реквиемом по уходящей, утрачиваемой истине, человечности, реквиемом по русской культуре, взращенной и вскормленной духом эллинства. Мандельштам рисует время становления тоталитаризма, при котором Слово станет ущербным и неполным.

Разгадка стихотворения будет близка, если мы обратим внимание на мифологическую основу стихотворения. Странный глагол прокинется («то вдруг прокинется безумной Антигоной...») многие путают, читая как бытовое — «прикинется»... В глаголе «прокинется» — стремительность ласточкиных метаний и немых стонов. В нем откликается и аукается одно из удивительных мифологических имен — имя Прокны, сестры Филомелы, которой тиран Терей, заманив обманом к себе на корабль, отрезал язык, чтобы она замолчала навеки, а потом бросил в темницу. Филомела нашла способ рассказать о свершившемся с ней несчастье, послав вышитое полотенце сестре. И Прокна страшно отомстила Терек». Впоследствии боги превратили обеих сестер в птиц, одна из них, по легенде, стала ласточкой. Подробнее об этом мифе рассказано у Овидия в его бессмертных «Метаморфозах». Овидия, почитаемого и любимого Мандельштамом.

Мандельштам любил соединять многие мифы в один, многие сюжеты переплетать и сливать в некие фантастические формы.

В одном ряду у Мандельштама — «ласточка — подружка — Антигона». Поэт подчеркивает родство этих определений (сравните в другом его стихотворении: «Это ласточка и дочка отвязала твой челнок...»), единые их истоки и единое начало. Мифологические ласточки — и Прокна, и Филомела, и Антигона.

Антигона — дочь слепого царя Эдипа. Она была последней провожатой отца в город, где он должен был умереть. (Так, в стихотворении о смерти Бориса Пастернака Анна Ахматова использовала именно этот образ: «Словно дочка слепого Эдипа, Муза к смерти провидца вела...»)

Слово для поэта отождествлено с птицей. Это сравнение характерно для разных культурных традиций. Подстреленную птицу-слово, мотив «испорченных крыльев» встречаем у Тютчева («О, этот юг...»), где есть такие строки: «И ни полета, ни размаху, — Висят поломанные крылья...» «Слепая», искалеченная ласточка и «срезанные», «поломанные» крылья соотнесены с ущербным, неполным Словом.

Поэт находится в преддверии времен, угрожающих судьбе самого Слова. Он знает — близятся перемены, которые уничтожат Слово, подлинный язык, литературу, культуру. В мифе — образ был прямым: отрезанный язык.

Поэт находит иной образ, несколько видоизменяя миф — образ срезанных крыльев. И ласточка у Мандельштама слепая, она утратила зрение. Здесь есть отсвет мифа о слепом царе Эдипе, и миф этот откликается в строфах «Ласточки»: «О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, / И выпуклую радость узнаванья...» В «Царе Эдипе» Софокла, в последней сцене Эдип, ослепивший себя, испрашивает у Креонта «последнюю отраду» — прикоснуться к лицам дорогих дочерей, выплакать все горе, испытать «зрячих пальцев стыд» и вернуть «выпуклую радость узнавания». Вернуть радость узнавания подлинной культуры.

Воздух лирики Мандельштама необычайно прозрачен.

«Стигийская нежность» — прозрачная нежность бесплотного, потустороннего мира, беспамятствующего слова. «Стигийское воспоминанье» заставляет вспомнить мифологический образ реки Стикс — реки в царстве мертвых. Одновременно Стикс — женское имя, имя реки, имя божества. Стикс — дочь Ночи и Эреба (Мрака). He случаен и черный лед («А на губах, как черный лед горит...») — лед Коцита из «Божественной комедии» Данте, лед потустороннего мира, лед, замуровывающий, замораживающий живое слово. Вот почему — «стигийское» слово — слово похороненное, мысль поэта вновь обращается к обреченному на «бесплотность» Слову, на возвращение его только в чертог теней.

Царство Стикса, Аида, Эреба — это царство забытого Слова, «прозрачных» нимф, беспамятства сухой реки и пустого челнока.

Ho в каком пространстве происходят события стихотворения? Только ли в подземном царстве Аида, в чертоге теней? В процессе чтения мы находимся в разных измерениях.

Слово — элемент внутреннего мира поэта, и Слово — образ мировой культуры.

Пространство стихотворения многослойное, семантическое. Мы одновременно находимся и «здесь», и «там»: в чертоге теней и в шатре-храме самого Слова, во внутреннем мире поэтического «Я» и в мифологическом мире.

В «Ласточке», так же как и почти во всей книге «Tristia», Мандельштам уходит от слияния с действительностью, с прямой реальностью через обращение к временам античных мифов. Проецируя, накладывая античность на современность, опрокидывая привычные связи и представления, поэт дает через такую проекцию необходимую оценку современной ему действительности.

Прогнозы Мандельштама относительно судьбы поэтического слова неутешительны. И если в самом начале мы слышим растерянное признание: «Я слово позабыл, что я хотел сказать», — то ближе к финалу от неуверенности не остается и следа. Теперь это выверенное, твердое, трагическое знание о судьбе поэта, художника, Слова и Культуры.

содержимое:

Утрату самоценности слова, его внутренней формы, его образных и пластических возможностей острее всех чувствуют поэты, художники. «Слово стало как скорлупа сгнившего ореха, условный меновой знак, не обеспеченный золотом», — таков был диагноз Вячеслава Иванова. «Слово опустошено в ядре своем, его оскопляют и укрощают», — отзывается С. Н. Булгаков. Язык культуры уничтожается и распыляется так же, как и личность, становится «обезьяньим», или официальным, он взят на службу, «мобилизован» государством для своих нужд.

Не случайно Мандельштам обращается к высшим силам, другу-поэту или к самому себе и своей поэтической воле: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма». Сохранение речи, слова, языка — одна из самых острых и злободневных внутрикультурных ситуаций эпохи. Разрыв на уровне речевого, культурного сознания для Мандельштама был чрезвычайно болезненным.

Все стихотворение наполнено прозрачной, абсолютной тишиной. Нет криков, утрачен любой голос, исключен всякий звук. Поется «ночная песнь», но поется в беспамятстве. Перед нами странный, особенный пейзаж. Это пейзаж вымершего, потустороннего мира.

В этом мире ласточка может вернуться только в «чертог теней», а не живых душ, где бесплотные, «прозрачные» тени — воспоминания о былой жизни, о прежней душе. И сама ласточка бросается к ногам скорбной мертвой тенью…

«Ночная песнь» означает время похороненного солнца, «сумерек свободы», время «мрачной и холодной жизни», «зачумленной зимы» и «праздничной смерти». Но и в этой «ночной», «зачумленной» жизни Мандельштам находит возможность и способ утвердить свое «блаженное, бессмысленное слово», слово Поэта.

В этом стихотворении — многоуровневое пространство.

Это — пространство мифа, или мифов (о Прокне и Филомеле, Антигоне, Эдипе, Аиде, Персефоне), мифологическое пространство, представляющее некий «чертог теней», в котором слепая ласточка играет с тенями прозрачных — с душами мертвых…

Если первое пространство поддается расшифровке и раскодированию, то второе — психологическое — чаще всего остается вне поля зрения читателя.

Психологическое пространство — это психологическая реальность, внутри которой существует поэт. Предмет изображения — лирическое «Я», автопортрет художника, оказавшегося в принудительных условиях существования, вынужденного искать защиты и уединения, чувствующего гибельное беспамятство.

Мандельштам чувствовал и понимал, что новые отношения государства и культуры будут чреваты кровавыми последствиями и казнями. На почве погибающей русской культуры стихотворение «Ласточка» звучит в 1920 году реквиемом по уходящей, утрачиваемой истине, человечности, реквиемом по русской культуре, взращенной и вскормленной духом эллинства. Мандельштам рисует время становления тоталитаризма, при котором Слово станет ущербным и неполным.

Разгадка стихотворения будет близка, если мы обратим внимание на мифологическую основу стихотворения. Странный глагол прокинется («то вдруг прокинется безумной Антигоной») многие путают, читая как бытовое — «прикинется»… В глаголе «прокинется» — стремительность ласточкиных метаний и немых стонов. В нем откликается и аукается одно из удивительных мифологических имен — имя Прокны, сестры Филомелы, которой тиран Терей, заманив обманом к себе на корабль, отрезал язык, чтобы она замолчала навеки, а потом бросил в темницу.

Филомела нашла способ рассказать о свершившемся с ней несчастье, послав вышитое полотенце сестре. И Прокна страшно отомстила Терек». Впоследствии боги превратили обеих сестер в птиц, одна из них, по легенде, стала ласточкой. Подробнее об этом мифе рассказано у Овидия в его бессмертных «Метаморфозах». Овидия, почитаемого и любимого Мандельштамом.

Мандельштам любил соединять многие мифы в один, многие сюжеты переплетать и сливать в некие фантастические формы.

В одном ряду у Мандельштама — «ласточка... — подружка — Антигона». Поэт подчеркивает родство этих определений (сравните в другом его стихотворении: «Это ласточка и дочка отвязала твой челнок»), единые их истоки и единое начало. Мифологические ласточки — и Прокна, и Филомела, и Антигона.

Антигона — дочь слепого царя Эдипа. Она была последней провожатой отца в город, где он должен был умереть. (Так, в стихотворении о смерти Бориса Пастернака Анна Ахматова использовала именно этот образ: «Словно дочка слепого Эдипа, Муза к смерти провидца вела»)

Слово для поэта отождествлено с птицей. Это сравнение характерно для разных культурных традиций. Подстреленную птицу-слово, мотив «испорченных крыльев» встречаем у Тютчева («О, этот юг»), где есть такие строки: «И ни полета, ни размаху, — Висят поломанные крылья» «Слепая», искалеченная ласточка и «срезанные», «поломанные» крылья соотнесены с ущербным, неполным Словом.

Поэт находится в преддверии времен, угрожающих судьбе самого Слова. Он знает — близятся перемены, которые уничтожат Слово, подлинный язык, литературу, культуру. В мифе — образ был прямым: отрезанный язык.

Поэт находит иной образ, несколько видоизменяя миф — образ срезанных крыльев. И ласточка у Мандельштама слепая, она утратила зрение. Здесь есть отсвет мифа о слепом царе Эдипе, и миф этот откликается в строфах «Ласточки»: «О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, И выпуклую радость узнаванья» В «Царе Эдипе» Софокла, в последней сцене Эдип, ослепивший себя, испрашивает у Креонта «последнюю отраду» — прикоснуться к лицам дорогих дочерей, выплакать все горе, испытать «зрячих пальцев стыд» и вернуть «выпуклую радость узнавания». Вернуть радость узнавания подлинной культуры.

Воздух лирики Мандельштама необычайно прозрачен.

«Стигийская нежность» — прозрачная нежность бесплотного, потустороннего мира, беспамятствующего слова. «Стигийское воспоминанье» заставляет вспомнить мифологический образ реки Стикс — реки в царстве мертвых. Одновременно Стикс — женское имя, имя реки, имя божества. Стикс — дочь Ночи и Эреба (Мрака). Не случаен и черный лед («А на губах, как черный лед горит») — лед Коцита из «Божественной комедии» Данте, лед потустороннего мира, лед, замуровывающий, замораживающий живое слово. Вот почему — «стигийское» слово — слово похороненное, мысль поэта вновь обращается к обреченному на «бесплотность» Слову, на возвращение его только в чертог теней.

Царство Стикса, Аида, Эреба — это царство забытого Слова, «прозрачных» нимф, беспамятства сухой реки и пустого челнока.

Но в каком пространстве происходят события стихотворения? Только ли в подземном царстве Аида, в чертоге теней? В процессе чтения мы находимся в разных измерениях.

Слово — элемент внутреннего мира поэта, и Слово — образ мировой культуры.

Пространство стихотворения многослойное, семантическое. Мы одновременно находимся и «здесь», и «там»: в чертоге теней и в шатре-храме самого Слова, во внутреннем мире поэтического «Я» и в мифологическом мире.

В «Ласточке», так же как и почти во всей книге «Tristia», Мандельштам уходит от слияния с действительностью, с прямой реальностью через обращение к временам античных мифов. Проецируя, накладывая античность на современность, опрокидывая привычные связи и представления, поэт дает через такую проекцию необходимую оценку

современной ему действительности.

Прогнозы Мандельштама относительно судьбы поэтического слова неутешительны. И если в самом начале мы слышим растерянное признание: «Я слово позабыл, что я хотел сказать», — то ближе к финалу от неуверенности не остается и следа. Теперь это выверенное, твердое, трагическое знание о судьбе поэта, художника, Слова и Культуры.

О. Мандельштам
ЛАСТОЧКА

Я слово позабыл, что я хотел сказать.

Слепая ласточка в чертог теней вернется

На крыльях срезанных, с прозрачными играть.

В беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет,

Прозрачны гривы табуна ночного,

В сухой реке пустой челнок плывет,

Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет как бы шатер иль храм,

То вдруг прокинется безумной Антигоной,

То мертвой ласточкой бросается к ногам

С стигийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,

И выпуклую радость узнаванья.

Я так боюсь рыданья Аонид,

Тумана, звона и зиянья.

А смертным власть дана любить и узнавать,

Для них и звук в персты прольется,

Но я забыл, что я хочу сказать,

И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Все не о том прозрачная твердит,

Все ласточка, подружка, Антигона...

А на губах, как черный лед, горит

Стигийского воспоминанье звона.

Немного о Tristia.

Стихотворение из сборника Tristia написанного между 1916-м и 1920-м годами. Как я узнала из монографии Н. Струве, это был период расставаний для Мандельштама - с Ахматовой, с Цветаевой, и на тот момент даже с Надежной Хазиной (будущей Надеждой Мандельштам). Многие стихотворения, например «На розвальнях, уложенных соломой» (http://www.rvb.ru/mandelstam/dvuhtomnik/01text/vol_1/01versus/0083.htm) не показались бы мне любовной лирикой, не прочитай я анализа Струве. Для меня стихотворения Мандельштама всегда доказательство того, что биография и личность автора всё-таки важны для понимания текста.

«Слово и культура» и теория Мандельштама о словах.

Что касается «Ласточки» - к ней тоже не подступишься, не ознакомившись со взглядами Мандельштама на роль слова в современной ему культуре.

Попробую объяснить свое понимание теории Мандельштама о словах не усложняя, но не слишком упрощая. Итак, образ воплощается в слове и только тогда приобретает могущество. При этом слово в стихотворении многозначней, оно может перешагнуть через себя и приобрести новые смыслы. Уже символисты отмечают изъезженность, банальность поэтического языка. И они решают отказаться от слова: самое важное и прекрасное (а лучше сказать - трансцендентное) в символизме невозможно описать словами. Мандельштам же предлагает вернуться к слову, придать ему новую ценность. И если образ встречается со словом - тогда он приобретает мощь и власть, а если нет - то остается в «Царстве теней». Об этом стихотворение-близнец Ласточки: «Когда Психея-жизнь…» http://stroki.net/content/view/7848/52/ . Психея (слово) спускается в царство теней и тени-образы бросаются к ней в надежде на воплощение. Но встречи, скорее всего не произойдет: Психея колеблется, уплатить ли Харону за переправу через реку.

И о «Ласточке».

«Слепая ласточка» - невоплотившийся образ, для которого было забыто слово. Уже вылетевший, ожидающий воплощения он возвращается в «чертог теней» - на срезанных крыльях. В чертоге теней образы живут слепо, слово же способно вывести их в мир. Очень ярким мне кажется образ чертога теней - Аида, подземного царства античной мифологии, а не христианства. Это бесплотное и прозрачное подземное царство, которое, однако, не обладает демонической сутью христианского ада. Чертог теней - это жизнь приостановленная до крайности. Это не идеальный платоновский мир идей: ведь без слова образ не может полноценно существовать.

Слово только «медленно растёт» среди кузнечиков, в надежде вылиться в образ. Оно тоже не наделено безусловной властью, чтобы встретиться с образом, оно может даже умертвить или обессмыслить образ: тот может стать мертвой ласточкой или безумной Антигоной - проводницей слепого Эдипа, которая и сама уже не знает пути.

Воплощение поэтического образа настолько тонко и уникально, что нельзя ошибиться: «Рыданье Аонид», «Туман, звон и сиянье» - удел неверного, образа. Но когда образ воплощается, он уже неотменим и непобедим. «Зрячих пальцев стыд и выпуклая радость узнавания». Мне было сложно понять, почему «стыд», хотя это слово здесь кажется очень верным. Мне кажется, что воплотившийся образ несёт в себе физическую и телесную силу: его можно узнать и даже пощупать и стыд возможно в том, насколько телесно можно прочувствовать слово, насколько весомым оно становится.

Стигийский звон - представляется мне обманчивым звоном, звоном тысячи образов, среди которых теряется нужный.

Интересно, что в чертоге теней образы «забытые» - получается, что изначально творящий знает нужное слово для нужного образа, ему нужно только «расчистить путь», не создать и даже не найти, а вспомнить единственно возможное слово.

Утрату самоценности слова, его внутренней формы, его образных и пластических возможностей острее всех чувствуют поэты, художники. «Слово стало как скорлупа сгнившего ореха, условный меновой знак, не обеспеченный золотом», - таков был диагноз Вячеслава Иванова. «Слово опустошено в ядре своем, его оскопляют и укрощают», - отзывается С. Н. Булгаков. Язык культуры уничтожается и распыляется так же, как и личность, становится «обезьяньим», или официальным, он взят на службу, «мобилизован» государством для своих нужд.

He случайно Мандельштам обращается к высшим силам, другу-поэту или к самому себе и своей поэтической воле: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма». Сохранение речи, слова, языка - одна из самых острых и злободневных внутрикультурных ситуаций эпохи. Разрыв на уровне речевого, культурного сознания для Мандельштама был чрезвычайно болезненным.

Все стихотворение наполнено прозрачной, абсолютной тишиной. Нет криков, утрачен любой голос, исключен всякий звук. Поется «ночная песнь», но поется в беспамятстве. Перед нами странный, особенный пейзаж. Это пейзаж вымершего, потустороннего мира. В этом мире ласточка может вернуться только в «чертог теней», а не живых душ, где бесплотные, «прозрачные» тени - воспоминания о былой жизни, о прежней душе. И сама ласточка бросается к ногам скорбной мертвой тенью...

«Ночная песнь» означает время похороненного солнца, «сумерек свободы», время «мрачной и холодной жизни», «зачумленной зимы» и «праздничной смерти». Ho и в этой «ночной», «зачумленной» жизни Мандельштам находит возможность и способ утвердить свое «блаженное, бессмысленное слово», слово Поэта.

В этом стихотворении - многоуровневое пространство.

Это - пространство мифа, или мифов (о Прокне и Филомеле, Антигоне, Эдипе, Аиде, Персефоне), мифологическое пространство, представляющее некий «чертог теней», в котором слепая ласточка играет с тенями прозрачных - с душами мертвых...

Если первое пространство поддается расшифровке и раскодированию, то второе - психологическое - чаще всего остается вне поля зрения читателя.

Психологическое пространство - это психологическая реальность, внутри которой существует поэт. Предмет изображения - лирическое «Я», автопортрет художника, оказавшегося в принудительных условиях существования, вынужденного искать защиты и уединения, чувствующего гибельное беспамятство.

Мандельштам чувствовал и понимал, что новые отношения государства и культуры будут чреваты кровавыми последствиями и казнями. На почве погибающей русской культуры стихотворение «Ласточка» звучит в 1920 году реквиемом по уходящей, утрачиваемой истине, человечности, реквиемом по русской культуре, взращенной и вскормленной духом эллинства. Мандельштам рисует время становления тоталитаризма, при котором Слово станет ущербным и неполным.

Разгадка стихотворения будет близка, если мы обратим внимание на мифологическую основу стихотворения. Странный глагол прокинется («то вдруг прокинется безумной Антигоной...») многие путают, читая как бытовое - «прикинется»... В глаголе «прокинется» - стремительность ласточкиных метаний и немых стонов. В нем откликается и аукается одно из удивительных мифологических имен - имя Прокны, сестры Филомелы, которой тиран Терей, заманив обманом к себе на корабль, отрезал язык, чтобы она замолчала навеки, а потом бросил в темницу. Филомела нашла способ рассказать о свершившемся с ней несчастье, послав вышитое полотенце сестре. И Прокна страшно отомстила Терек». Впоследствии боги превратили обеих сестер в птиц, одна из них, по легенде, стала ласточкой. Подробнее об этом мифе рассказано у Овидия в его бессмертных «Метаморфозах». Овидия, почитаемого и любимого Мандельштамом.

Мандельштам любил соединять многие мифы в один, многие сюжеты переплетать и сливать в некие фантастические формы.

В одном ряду у Мандельштама - «ласточка - подружка - Антигона». Поэт подчеркивает родство этих определений (сравните в другом его стихотворении: «Это ласточка и дочка отвязала твой челнок...»), единые их истоки и единое начало. Мифологические ласточки - и Прокна, и Филомела, и Антигона.

Антигона - дочь слепого царя Эдипа. Она была последней провожатой отца в город, где он должен был умереть. (Так, в стихотворении о смерти Бориса Пастернака Анна Ахматова использовала именно этот образ: «Словно дочка слепого Эдипа, Муза к смерти провидца вела...»)

Слово для поэта отождествлено с птицей. Это сравнение характерно для разных культурных традиций. Подстреленную птицу-слово, мотив «испорченных крыльев» встречаем у Тютчева («О, этот юг...»), где есть такие строки: «И ни полета, ни размаху, - Висят поломанные крылья...» «Слепая», искалеченная ласточка и «срезанные», «поломанные» крылья соотнесены с ущербным, неполным Словом.

Поэт находится в преддверии времен, угрожающих судьбе самого Слова. Он знает - близятся перемены, которые уничтожат Слово, подлинный язык, литературу, культуру. В мифе - образ был прямым: отрезанный язык.

Поэт находит иной образ, несколько видоизменяя миф - образ срезанных крыльев. И ласточка у Мандельштама слепая, она утратила зрение. Здесь есть отсвет мифа о слепом царе Эдипе, и миф этот откликается в строфах «Ласточки»: «О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, / И выпуклую радость узнаванья...» В «Царе Эдипе» Софокла, в последней сцене Эдип, ослепивший себя, испрашивает у Креонта «последнюю отраду» - прикоснуться к лицам дорогих дочерей, выплакать все горе, испытать «зрячих пальцев стыд» и вернуть «выпуклую радость узнавания». Вернуть радость узнавания подлинной культуры.

Воздух лирики Мандельштама необычайно прозрачен.

«Стигийская нежность» - прозрачная нежность бесплотного, потустороннего мира, беспамятствующего слова. «Стигийское воспоминанье» заставляет вспомнить мифологический образ реки Стикс - реки в царстве мертвых. Одновременно Стикс - женское имя, имя реки, имя божества. Стикс - дочь Ночи и Эреба (Мрака). He случаен и черный лед («А на губах, как черный лед горит...») - лед Коцита из «Божественной комедии» Данте, лед потустороннего мира, лед, замуровывающий, замораживающий живое слово. Вот почему - «стигийское» слово - слово похороненное, мысль поэта вновь обращается к обреченному на «бесплотность» Слову, на возвращение его только в чертог теней.

Царство Стикса, Аида, Эреба - это царство забытого Слова, «прозрачных» нимф, беспамятства сухой реки и пустого челнока.

Ho в каком пространстве происходят события стихотворения? Только ли в подземном царстве Аида, в чертоге теней? В процессе чтения мы находимся в разных измерениях.

Слово - элемент внутреннего мира поэта, и Слово - образ мировой культуры.

Пространство стихотворения многослойное, семантическое. Мы одновременно находимся и «здесь», и «там»: в чертоге теней и в шатре-храме самого Слова, во внутреннем мире поэтического «Я» и в мифологическом мире.

В «Ласточке», так же как и почти во всей книге «Tristia», Мандельштам уходит от слияния с действительностью, с прямой реальностью через обращение к временам античных мифов. Проецируя, накладывая античность на современность, опрокидывая привычные связи и представления, поэт дает через такую проекцию необходимую оценку современной ему действительности.

Прогнозы Мандельштама относительно судьбы поэтического слова неутешительны. И если в самом начале мы слышим растерянное признание: «Я слово позабыл, что я хотел сказать», - то ближе к финалу от неуверенности не остается и следа. Теперь это выверенное, твердое, трагическое знание о судьбе поэта, художника, Слова и Культуры.

Ho я забыл, что я хотел сказать...
И мысль прекрасная в чертог теней вернется...

Осип Мандельштам

Когда Психея-жизнь 1 спускается к теням
В полупрозрачный лес вослед за Персефоной
2 ,
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской
3 нежностью и веткою зеленой.

Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем.

Кто держит зеркальце, кто баночку духов, -
Душа ведь женщина, ей нравятся безделки,
И лес безлиственный прозрачных голосов
Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.

И в нежной сутолке не зная, что начать,
Душа не узнает прозрачные дубравы,
Дохнет на зеркало и медлит передать
Лепешку медную с туманной переправы.


1 Психея - олицетворение души человека; изображалась в виде девушки с крыльями бабочки.

2 Персефона - богиня плодородия и царства мёртвых.

3 Стигийский - от Стикса, реки в царстве мертвых.

Ирина Ковалёва Психея у Персефоны: об истоках одного античного мотива у Мандельштама

Стихотворения-«двойчатки» О. Мандельштама «Когда Психея-жизнь спускается к теням …» и «Ласточка » («Я слово позабыл, что я хотел сказать…», оба 1920)
...

В сказке Апулея находит объяснение и то, почему Психея у Мандельштама названа беженкой («Навстречу беженке спешит толпа теней…»): дело в том, что Психея, скрывавшаяся от Венеры, неоднократно именуется «беглой рабыней». Так Юнона, к которой Психея обращается за помощью после того, как ей отказалась помочь Церера, говорит, что и она не может помочь несчастной, так как ей препятствуют в этом «законы, запрещающие принимать под покровительство чужих беглых рабов » («servos alienos perfugas », VI, 4). Так и Венера просит Меркурия помочь разыскать «скрывшуюся служанку» («delitescentem ancillam», VI, 7), и Меркурий тут же объявляет о награде для всякого, кто сможет «вернуть из бегов или указать, где скрывается беглая … служанка Венеры, по имени Психея» 11 («quis a fuga retrahere vel occultam demon-strare poterit fugitivam… Veneris ancillam, nomine Psychen», VI,8. Из сказки Апулея пришли еще две детали стихотворения Мандельштама. Во-первых, для получения «красоты» Венера дает Психее «баночку », или «коробочку», - pyxidem (VI, 16) 12 , которую вещая башня, наставляющая Психею в том, как выполнить страшное поручение богини, строго-настрого запрещает открывать (VI, 19), но любопытная и непослушная Психея, разумеется, эту баночку открывает, освобождая «подземный и стигийский сон» («infernus somnus ac vere Stygius», VI, 21). Во-вторых, «лепешка медная с туманной переправы » Мандельштама находит соответствие в тех предметах, которые, по совету вещей башни, Психея должна была нести с собою в царство теней: два куска ячменной лепешки , чтобы накормить пса Прозерпины на пути туда и на пути обратно, и две монеты , чтобы расплатиться с Хароном за две переправы (VI, 18-20). Не исключено, что «пустой челнок », плывущий «в сухой реке » во втором стихотворении, навеян «челном Харона» и «рекой мертвых» из Апулеевой сказки («ad flumen mortuum… cui praefectus Charon… cumba deducit», VI, 18 13 . Наконец, укажем на то, что если у Мандельштама эпитет стигийский в этих двух стихотворениях повторен трижды («С стигийской нежностью и веткою зеленой» в первом стихотворении, эта же строка воспроизводится во втором, а завершается оно строкой «Стигийского воспоминанье звона»), то и у Апулея сперва Венера посылает Психею к источнику вод, питающих стигийские болота (Stygias… paludes, VI, 13), затем орел Юпитера говорит девушке об «ужасных стигийских водах и о величии Стикса» («formidabiles aquas… Stygias… per Stygis maiestatem», VI, 15), а в цитированной выше 21-й главе Психея освобождает из сосуда «стигийский сон». Остается открытым вопрос, читал ли Мандельштам сказку Апулея в подлиннике, по-латыни 14 , или он мог знать, к примеру, старинный перевод Ермила Кострова 15 . Куда интереснее другое: если мы взглянем на перевод сказки об Амуре и Психее, выполненный М. Кузминым, то увидим, что этот текст и стихи Мандельштама связаны более тесными узами, чем простое возведение их к общему источнику - оригиналу Апулея. Во-первых, «беженке » Мандельштама соответствует «беглянка » Кузмина: «В случае кто-либо вернет из бегов или сможет указать место, где скрывается беглянка, царская дочь, служанка Венеры…» 16 Далее, «пиксида» латинского текста может переводиться как «коробочка», «сосудик», но и у Мандельштама, и у Кузмина находим «баночку »: «Кто держит зеркальце, кто баночку духов… » - «Возьми эту баночку , - и передала ей, - и скорей отправляйся в загробное царство самого Орка. Там отдашь баночку Прозерпине…» 17 Далее, «лепешка медная », как мы видели, раздваивается на «овсяную лепешку» и «медную монету». Но если «куски овсяной лепешки» действительно есть у Апулея («offas polentae», VI, 1 8 , то эпитет «медный» появляется в русском тексте: у Апулея речь идет о stipes, двух мелких монетках (греки клали в рот умершему обол - мелкую монету, которой следовало расплатиться с Хароном за перевоз: живая Психея хочет переправиться туда и обратно и поэтому берет с собой две монетки). Правда, чуть ниже деньги Психеи названы «медь», aes: et aes forte prae manu non fuerit, nemo eum exspirare patietur, VI, 18. В переводе Кузмина: «…без того, чтобы у него не было наличной меди, никто не допустит его испустить дух» 18 , но в латинском языке это весьма стертая метафора «денег». Наконец, эпитет «стигийский» находим и у Мандельштама, и у Кузмина, тогда как латинское Stygiae (aquae) могло бы быть переведено, например, как «Стиксовы (воды)». Вывод, казалось бы, напрашивается сам собой: Мандельштам использовал перевод Кузмина. Но есть весомый контраргумент: стихи Мандельштама написаны в 1920 г., а перевод Кузмина увидел свет только в 1929 г. 19 И здесь вступает в игру «биографический фактор». ...

Таким образом, «двойчатка» стихотворений, с которых начался наш разговор, оказывается скреплена реминисценциями двух античных мифов с одним общим мотивом - схождения в Аид живого человека (недаром Психея подчеркнуто названа «Психея-жизнь») и его возвращения обратно 37 . В обоих случаях схождение вызвано любовью: Психея оказывается в рабстве у Венеры из-за своей любви к Амуру, и спуск в Аид и выполнение задания Венеры в конечном счете способствуют соединению Амура и Психеи (заметим, что и слово «душа» в этом стихотворении можно читать как имя собственное, «Душа»= «Психея», поскольку речь в нем идет не о «чувствах души сразу после смерти» 38 , но о том, что делает в царстве теней Душа, Психея, живая возлюбленная бога любви).
Во втором стихотворении говорится о схождении в Аид Орфея, величайшего из смертных поэтов: спустившись в царство мертвых за погибшей возлюбленной, Эвридикой, Орфей сумел пением и игрой на кифаре растрогать самих Аида и Персефону - не об этом ли говорят строки «А смертным власть дана любить и узнавать, / Для них и звук в персты прольется »? Однако вторую половину задания Орфей выполнить не сумел - он обернулся раньше времени, и Эвридика вернулась «в чертог теней» бесплотной мыслью , не успев снова стать живой, плотской и вернуть Орфею «выпуклую радость узнаванья » - прикосновение живых «зрячих пальцев ». Лирический субъект стихотворения находится в еще худшем положении, чем Орфей, - «Я слово позабыл, что я хотел сказать»: ему не о чем петь в царстве мертвых, и его любовная миссия обречена на неудачу: «Слепая ласточка в чертог теней вернется», «И мысль бесплотная в чертог теней вернется». Вероятно, он тоже возвращается из царства мертвых, ибо «стигийский звон» горит на губах все-таки как «воспоминание», но возвращается он один, без подруги. Тот же «орфеевский» мотив присутствует в «свернутом» виде в стихотворении «Я в хоровод теней…», завершающем «арбенинский» цикл и как бы подводящем итог этой истории: лирический субъект также совершает схождение в Аид, но на этот раз он знает «слово»...