Поскольку салтыков щедрин делает совесть. Михаил салтыков-щедрин - пропала совесть. Михаил Евграфович Салтыков-ЩедринПропала совесть

Иван Алексеевич Бунин - выдающийся русский писатель, поэт, почётный академик Петербургской Академии наук (1909), лауреат Нобелевской премии по литературе 1933 года.

Родился в Воронеже, где прожил первые три года своей жизни. В дальнейшем семья переехала в имение под Елец. Отец - Алексей Николаевич Бунин, мать - Людмила Александровна Бунина (урождённая Чубарова). До 11 лет воспитывался дома, в 1881 поступает в Елецкую уездную гимназию, в 1885 возвращается домой и продолжает образование под руководством старшего брата Юлия. В 17-летнем возрасте начинает писать стихи, в 1887 - дебют в печати. В 1889 г. идёт работать корректором в местную газету «Орловский вестник». К этому времени относится его продолжительная связь с сотрудницей этой газеты Варварой Пащенко, с которой они вопреки желанию родни переезжают в Полтаву (1892).

Сборники «Стихотворения» (Орёл, 1891), «Под открытым небом» (1898), «Листопад» (1901; Пушкинская премия).

1895 - лично познакомился с Чеховым, до этого переписывались.

В 1890-х путешествовал на пароходе «Чайка» («барк с дровами») по Днепру и посетил могилу Тараса Шевченко, которого любил и много потом переводил. Спустя несколько лет написал очерк «На „Чайке“», который был опубликован в детском иллюстрированном журнале «Всходы» (1898, № 21, 1 ноября).

В 1899 вступает в брак с Анной Николаевной Цакни (Какни), дочерью греческого революционера. Брак был непродолжительным, единственный ребёнок умер в 5-летнем возрасте (1905). В 1906 Бунин вступает в гражданский брак (в 1922 официально оформлен) с Верой Николаевной Муромцевой, племянницей С. А. Муромцева, первого председателя Первой Государственной Думы.

В лирике Бунин продолжал классические традиции (сборник «Листопад», 1901).

В рассказах и повестях показал (подчас с ностальгическим настроением)

* Оскудение дворянских усадеб («Антоновские яблоки», 1900)
* Жестокий лик деревни («Деревня», 1910, «Суходол», 1911)
* Гибельное забвение нравственных основ жизни («Господин из Сан-Франциско», 1915).
* Резкое неприятие Октябрьской революции и большевистского режима в дневниковой книге «Окаянные дни» (1918, опубликована в 1925).
* В автобиографическом романе «Жизнь Арсеньева» (1930) - воссоздание прошлого России, детства и юности писателя.
* Трагичность человеческого существования в новеллах о любви («Митина любовь», 1925; сборник рассказов «Тёмные аллеи», 1943).
* Перевёл «Песнь о Гайавате» американского поэта Г. Лонгфелло. Впервые была напечатана в газете «Орловский Вестник» в 1896 г. В конце того же года типография газеты издала «Песнь о Гайавате» отдельной книгой.

Бунину трижды присуждалась Пушкинская премия; в 1909 году он был избран академиком по разряду изящной словесности, став самым молодым академиком Российской академии.

Летом 1918 года Бунин перебирается из большевистской Москвы в занятую германскими войсками Одессу. С приближением в апреле 1919 года к городу Красной армии не эмигрирует, а остаётся в Одессе. Приветствует занятие Одессы Добровольческой армией в августе 1919 года, лично благодарит прибывшего 7 октября в город Деникина, активно сотрудничает с ОСВАГ (пропагандистско-информационный орган) при ВСЮР. В феврале 1920 при подходе большевиков покидает Россию. Эмигрирует во Францию.

В эмиграции вёл активную общественно-политическую деятельность: выступал с лекциями, сотрудничал с русскими политическами партиями и организациями (консервативного и националистического направления), регулярно печатал публицистические статьи. Выступил со знаменитым манифестом о задачах Русского Зарубежья относительно России и большевизма: Миссия Русской эмиграции.

Много и плодотворно занимался литературной деятельностью, подтвердив уже в эмиграции звание великого русского писателя и став одной из главных фигур Русского Зарубежья.

Бунин создает свои лучшие вещи: «Митина любовь» (1924), «Солнечный удар» (1925), «Дело корнета Елагина» (1925) и, наконец, «Жизнь Арсеньева» (1927-1929, 1933). Эти произведения стали новым словом и в бунинском творчестве, и в русской литературе в целом. А по словам К. Г. Паустовского, «Жизнь Арсеньева» - это не только вершинное произведение русской литературы, но и «одно из замечательнейших явлений мировой литературы». Лауреат Нобелевской премии по литературе в 1933 году.

По сообщению издательства имени Чехова, в последние месяцы жизни Бунин работал над литературным портретом А. П. Чехова, работа осталась незаконченной (в книге: «Петлистые уши и другие рассказы», Нью-Йорк, 1953). Умер во сне в два часа ночи с 7 на 8 ноября 1953 года в Париже. Похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. В 1929-1954 гг. произведения Бунина в СССР не издавались. С 1955 года - наиболее издаваемый в СССР писатель «первой волны» (несколько собраний сочинений, множество однотомников). Некоторые произведения («Окаянные дни» и др.) в СССР напечатаны только в перестройку.

Литературную деятельность начинает как поэт. В статьях, написанных в годы юности, подражает Пушкину, Лермонтову.

В 1891 году был издана первая книга стихов, в 1897 – первый сборник «На край света», а в 1901 – очередной сборник стихов «Листопад».

Интимная и пейзажная лирика составляют основу творчества русского поэта 90-х – 1900-х годов.

Пейзажная лирика отображает жизненную философию автора. Именно природа служит источником творческих идей художника. Поэтому для лирики данного периода характерен мотив бренности человеческого бытия, в противовес вечности и нетленности природы.

К лирическим произведениям этого периода можно отнести стихотворение «Лесная дорога».

Образ Родины – ключевой в поэзии Бунина И.А.. Она встречается в неброских картинах природы, пронизанных щемящим чувством любви. Например, стихотворение «Весна».

Для лирика поэта характерна сдержанность в выражении чувств, многообразие описываемых настроений и почти полное отсутствие художественных тропов.

Диапазон лирики довольно широк, однако известность И.А. Бунину принесла проза.

Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства.

В своих рассказах, таких как «Новая дорога», «Сосна», автор пишет об уходящей гармонии патриархального уклада жизни, о постепенном отмирании сословия.

Опустошение и разорение дворянских гнезд вызывает грусть. Особенно ярко передается авторская грусть в рассказе «Антоновские яблоки» (1900).

Писатель избегает острых сюжетных событий. Для раннего творчества Бунина характерна плавность повествования, порой даже замедленность. Тексты наполнены сложными ассоциациями и образными связями. Особое значение имеет художественная деталь, которая может рассказать о психологическом состоянии персонажа, красоте и сложности бытия.

Революция 1905 года оставила на творчестве писателя и поэта свой отпечаток. По мнению И.А. Бунина русский мужик разделился на два типа – смиренника и бунтаря. О противоборстве этих типов народа он и будет писать в своих произведениях «Деревня», «Суходол», «Худая трава».

1914 – 1916 годы – это время окончательного оформления стиля и мировосприятия в творчестве писателя. В этот период человек – это часть чего-то вечного, которая включается писателем в Космос, но в то же время не теряются бытовые связи, поэтому человек вынужден бороться за счастье неуловимое и хрупкое.

Такая диалектика характерна для бунинских произведений данного периода. Известным образцом, отражающим эти мысли послужил рассказ «Господин из Сан-Франциско». Писатель через образ главного героя показал порочность и греховность современной цивилизации, утратившей духовность.

Зарубежная проза писателя насыщена чувством грусти и тоски по родине.

В эмиграции И.А. Бунин работает над сборником «Темные аллеи», где передает любовь как воплощение единства духовных и физических начал.

Бунин как поэт до конца дней занимается поэзией. Свой творческий путь он окончил, написав незадолго до смерти последнее стихотворение «Ночь».

Ива́н Алексе́евич Бу́нин; Россия, Воронеж; 10.10.1870 – 08.11.1953

Иван Бунин – писатель, популярный поэт и прозаик, публицист и переводчик, ставший первым русским нобелевским лауреатом. Из-под его пера вышло большое количество стихов, повестей и рассказов, в которых он описывал красоту родной земли. По мотивам многих Бунина книг были поставлены пьесы и сняты художественные фильмы. А сам писатель постоянно занимает высокие места среди .

Биография Ивана Бунина

Иван Бунин появился на свет осенью 1870 года в городе Воронеже, куда его семья перебралась в связи с тем, что старшим детям необходимо было получить качественное образование. Его отец был обедневший дворянином, род которого начинался ещё с пятнадцатого века. История Бунина как будущего писателя началась с того, что маленькому мальчику с детства прививали любовь к литературе. Уже через много лет он будет вспоминать, как в его семье было принято читать по вечерам . Так же рано будущий писатель стал изучать иностранные языки и изобразительное искусство.

Когда будущему писателю исполнилось четырнадцать лет, биография Бунина приобрела резкий поворот – по решению отца он поступил в Елецкую мужскую гимназию. На протяжении всего обучения Иван часто менял места проживания, начиная от съема комнаты в доме местного мещанина, заканчивая коморкой у скульптора. Что же касается самого процесса учебы, то, как рассказывал брат писателя, если слушать Бунина, то он лучше всего справлялся с гуманитарными науками в отличии от математики, экзамена по которой боялся больше всего. Через пять лет в 1886 году будущий писатель окончил обучение в Елецкой гимназии. Это произошло потому, что на время каникул он перебрался к своим родителям, после чего уже решил не возвращаться обратно в учебное заведение. За неявку после праздников руководством гимназии было принято решение исключить Бунина. Тогда он начал заниматься дома, отдавая все свои силы гуманитарным наукам. Ещё в раннем возрасте автора можно найти стихи Бунина о природе, а в возрасте пятнадцати лет молодой человек создал свой первый роман под названием «Увлечения». Однако творчество Бунина тогда не получило должного отклика, из-за чего ему было отказано в публикации. В 1887 году умирает поэт, который был кумиром юного автора – Семен Надсон. Бунин решает написать стихотворение в его честь, и оно тут же появляется на странице периодического издания.

Благодаря брату, который занялся обучением Ивана, тот смог спокойно сдать экзамены и получить свой аттестат. В 1889 году Бунин поступает на работу в издательство известного журнала «Орловский вестник». Там рассказы, критические заметки и стихотворения Бунина не только публикуются, но и получают немало восторженных отзывов. Но через три года вместе со своим братом Юлием, Иван решает перебраться в Полтаву, где начинает работать библиотекарем. В 1894 году начинающий писатель приезжает на некоторое время в Москву, где знакомится со . Тогда же выходят несколько рассказов и стихов Бунина, которые описывают красоту природы и грусть от того, что дворянская эпоха скоро закончится.

В двадцать семь лет Иван Алексеевич публикует книгу под названием «На край света». До этого он зарабатывал на жизнь преимущественно переводами популярных зарубежных авторов. Это произведение Бунина приобрело большую популярность, и уже в 1898 году он выдаёт сборник своих стихотворений. Однако традиционализм, который просачивается в работах писателя, был уже слегка устаревшим для той эпохи. Тогда ему на смену пришли символисты, которые критиковали поэтические стихи Бунина. Тот же, отрицая все революционные идеи, одну за другой выпускает повести, которые в резкой манере описывает русских людей («Деревня», «Суходол» и т.д.). Благодаря этим работам он снова становится популярным среди читателей. На протяжении нескольких последующих лет выходят новые рассказы Бунина, в то время как сам писатель много путешествует. Это связано с революцией в нашей стране. Так в 1917 он проживает в Москве, уже через год – в Одессе, а ещё через два переезжает в Париж, где переживает серьезные финансовые трудности. За создание традиционного образа русского человека и русской природы в 1933 году Иван Бунин, рассказы которого давно стали популярными уже за пределами его Родины, получает Нобелевскую премию в области литературы. Половину суммы, которая присуждалась вместе с премией, он раздал нуждающимся, которые просили у него помощи. Таким образом уже через три года после вручения награды о Бунине читать можем, что он снова стал жить довольно бедно, пытаясь заработать с помощью своих рассказов. Всё это время он активно продолжает заниматься писательской деятельностью, параллельно пытаясь следить за тем, что происходит на его родине во время Второй мировой войны.

В 40-хх годах здоровье писателя сильно ухудшилось. Врачи обнаружили у него серьезное заболевание легких, и Бунин отправился на лечение на курорт в Южную Францию. Однако положительного результата он так и не смог добиться. Поскольку жить в нищете в таком состоянии было достаточно сложно, писатель обратился за помощью к своему приятелю, который проживал в Америке. Тот смог добиться согласия местного филантропа на выплату пенсии Ивану Алексеевичу. Осенью 1953 года писателю стало значительно хуже, и он уже не мог нормально передвигаться. В начале ноября Иван Бунин скончался от остановки сердца вследствие тяжелой болезни легких. Могила писателя, как и многих других эмигрантов из России, располагается на небольшом французском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.

Книги Ивана Бунина на сайте Топ книг

Пропала совесть. По-старому толпились люди на улицах и в театрах; по-старому они то догоняли, то перегоняли друг друга; по-старому суетились и ловили на лету куски, и никто не догадывался, что чего-то вдруг стало недоставать и что в общем жизненном оркестре перестала играть какая-то дудка. Многие начали даже чувствовать себя бодрее и свободнее. Легче сделался ход человека: ловчее стало подставлять ближнему ногу, удобнее льстить, пресмыкаться, обманывать, наушничать и клеветать. Всякую болесть вдруг как рукой сняло; люди не шли, а как будто неслись; ничто не огорчало их, ничто не заставляло задуматься; и настоящее, и будущее — все, казалось, так и отдавалось им в руки, — им, счастливцам, не заметившим о пропаже совести. Совесть пропала вдруг... почти мгновенно! Еще вчера эта надоедливая приживалка так и мелькала перед глазами, так и чудилась возбужденному воображению, и вдруг... ничего! Исчезли досадные призраки, а вместе с ними улеглась и та нравственная смута, которую приводила за собой обличительница-совесть. Оставалось только смотреть на божий мир и радоваться: мудрые мира поняли, что они, наконец, освободились от последнего ига, которое затрудняло их движения, и, разумеется, поспешили воспользоваться плодами этой свободы. Люди остервенились; пошли грабежи и разбои, началось вообще разорение. А бедная совесть лежала между тем на дороге, истерзанная, оплеванная, затоптанная ногами пешеходов. Всякий швырял ее, как негодную ветошь, подальше от себя; всякий удивлялся, каким образом в благоустроенном городе, и на самом бойком месте, может валяться такое вопиющее безобразие. И бог знает, долго ли бы пролежала таким образом бедная изгнанница, если бы не поднял ее какой-то несчастный пропоец, позарившийся с пьяных глаз даже на негодную тряпицу, в надежде получить за нее шкалик. И вдруг он почувствовал, что его пронизала словно электрическая струя какая-то. Мутными глазами начал он озираться кругом и совершенно явственно ощутил, что голова его освобождается от винных паров и что к нему постепенно возвращается то горькое сознание действительности, на избавление от которого были потрачены лучшие силы его существа. Сначала он почувствовал только страх, тот тупой страх, который повергает человека в беспокойство от одного предчувствия какой-то грозящей опасности; потом всполошилась память, заговорило воображение. Память без пощады извлекала из тьмы постыдного прошлого все подробности насилий, измен, сердечной вялости и неправд; воображение облекало эти подробности в живые формы. Затем, сам собой, проснулся суд... Жалкому пропойцу все его прошлое кажется сплошным безобразным преступлением. Он не анализирует, не спрашивает, не соображает: он до того подавлен вставшею перед ним картиною его нравственного падения, что тот процесс самоосуждения, которому он добровольно подвергает себя, бьет его несравненно больнее и строже, нежели самый строгий людской суд. Он не хочет даже принять в расчет, что большая часть того прошлого, за которое он себя так клянет, принадлежит совсем не ему, бедному и жалкому пропойцу, а какой-то тайной, чудовищной силе, которая крутила и вертела им, как крутит и вертит в степи вихрь ничтожною былинкою. Что́ такое его прошлое? почему он прожил его так, а не иначе? что такое он сам? — все это такие вопросы, на которые он может отвечать только удивлением и полнейшею бессознательностью. Иго строило его жизнь; под игом родился он, под игом же сойдет и в могилу. Вот, пожалуй, теперь и явилось сознание — да на что оно ему нужно? затем ли оно пришло, чтоб безжалостно поставить вопросы и ответить на них молчанием? затем ли, чтоб погубленная жизнь вновь хлынула в разрушенную храмину, которая не может уже выдержать наплыва ее? Увы! проснувшееся сознание не приносит ему с собой ни примирения, ни надежды, а встрепенувшаяся совесть указывает только один выход — выход бесплодного самообвинения. И прежде кругом была мгла, да и теперь та же мгла, только населившаяся мучительными привидениями; и прежде на руках звенели тяжелые цепи, да и теперь те же цепи, только тяжесть их вдвое увеличилась, потому что он понял, что это цепи. Льются рекой бесполезные пропойцевы слезы; останавливаются перед ним добрые люди и утверждают, что в нем плачет вино. — Батюшки! не могу... несносно! — криком кричит жалкий пропоец, а толпа хохочет и глумится над ним. Она не понимает, что пропоец никогда не был так свободен от винных паров, как в эту минуту, что он просто сделал несчастную находку, которая разрывает на части его бедное сердце. Если бы она сама набрела на эту находку, то уразумела бы, конечно, что есть на свете горесть, лютейшая всех горестей, — это горесть внезапно обретенной совести. Она уразумела бы, что и она — настолько же подъяремная и изуродованная духом толпа, насколько подъяремен и нравственно искажен взывающий перед нею пропоец. «Нет, надо как-нибудь ее сбыть! а то с ней пропадешь, как собака!» — думает жалкий пьяница и уже хочет бросить свою находку на дорогу, но его останавливает близь стоящий хожалый. — Ты, брат, кажется, подбрасыванием подметных пасквилей заниматься вздумал! — говорит он ему, грозя пальцем, — у меня, брат, и в части за это посидеть недолго! Пропоец проворно прячет находку в карман и удаляется с нею. Озираясь и крадучись, приближается он к питейному дому, в котором торгует старинный его знакомый, Прохорыч. Сначала он заглядывает потихоньку в окошко и, увидев, что в кабаке никого нет, а Прохорыч один-одинехонек дремлет за стойкой, в одно мгновение ока растворяет дверь, вбегает, и прежде, нежели Прохорыч успевает опомниться, ужасная находка уже лежит у него в руке. Некоторое время Прохорыч стоял с вытаращенными глазами; потом вдруг весь вспотел. Ему почему-то померещилось, что он торгует без патента; но, оглядевшись хорошенько, он убедился, что все патенты, и синие, и зеленые, и желтые, налицо. Он взглянул на тряпицу, которая очутилась у него в руках, и она показалась ему знакомою. «Эге! — вспомнил он, — да, никак, это та самая тряпка, которую я насилу сбыл перед тем, как патент покупать! да! она самая и есть!» Убедившись в этом, он тотчас же почему-то сообразил, что теперь ему разориться надо. — Коли человек делом занят, да этакая пакость к нему привяжется, — говори, пропало! никакого дела не будет и быть не может! — рассуждал он почти машинально и вдруг весь затрясся и побледнел, словно в глаза ему глянул неведомый дотоле страх. — А ведь куда скверно спаивать бедный народ! — шептала проснувшаяся совесть. — Жена! Арина Ивановна! — вскрикнул он вне себя от испуга. Прибежала Арина Ивановна, но как только увидела, какое Прохорыч сделал приобретение, так не своим голосом закричала: «Караул! батюшки! грабят!» «И за что я, через этого подлеца, в одну минуту всего лишиться должен?» — думал Прохорыч, очевидно, намекая на пропойца, всучившего ему свою находку. А крупные капли пота между тем так и выступали на лбу его. Между тем кабак мало-помалу наполнялся народом, но Прохорыч, вместо того, чтоб с обычною любезностью потчевать посетителей, к совершенному изумлению последних не только отказывался наливать им вино, но даже очень трогательно доказывал, что в вине заключается источник всякого несчастия для бедного человека. — Коли бы ты одну рюмочку выпил — это так! это даже пользительно! — говорил он сквозь слезы, — а то ведь ты норовишь, как бы тебе целое ведро сожрать! И что ж? сейчас тебя за это самое в часть сволокут; в части тебе под рубашку засыплют, и выдешь ты оттоль, словно кабы награду какую получил! А и всей-то твоей награды было сто лозанов! Так вот ты и подумай, милый человек, стоит ли из-за этого стараться, да еще мне, дураку, трудовые твои денежки платить! — Да что ты, никак, Прохорыч, с ума спятил! — говорили ему изумленные посетители. — Спятишь, брат, коли с тобой такая оказия случится! — отвечал Прохорыч, — ты вот лучше посмотри, какой я нынче патент себе выправил! Прохорыч показывал всученную ему совесть и предлагал, не хочет ли кто из посетителей воспользоваться ею. Но посетители, узнавши, в чем штука, не только не изъявляли согласия, но даже боязливо сторонились и отходили подальше. — Вот так патент! — не без злобы прибавлял Прохорыч. — Что́ ж ты теперь делать будешь? — спрашивали его посетители. — Теперича я полагаю так: остается мне одно — помереть! Потому обманывать я теперь не могу; водкой спаивать бедный народ тоже не согласен; что́ же мне теперича делать, кроме как помереть? — Резон! — смеялись над ним посетители. — Я даже так теперь думаю, — продолжал Прохорыч, — всю эту посудину, какая тут есть, перебить и вино в канаву вылить! Потому, коли ежели кто имеет в себе эту добродетель, так тому даже самый запах сивушный может нутро перевернуть! — Только смей у меня! — вступилась наконец Арина Ивановна, сердца которой, по-видимому, не коснулась благодать, внезапно осенившая Прохорыча, — ишь добродетель какая выискалась! Но Прохорыча уже трудно было пронять. Он заливался горькими слезами и все говорил, все говорил. — Потому, — говорил он, — что ежели уж с кем это несчастие случилось, тот так несчастным и должен быть. И никакого он об себе мнения, что он торговец или купец, заключить не смеет. Потому что это будет одно его напрасное беспокойство. А должен он о себе так рассуждать: «Несчастный я человек в сем мире — и больше ничего». Таким образом в философических упражнениях прошел целый день, и хотя Арина Ивановна решительно воспротивилась намерению своего мужа перебить посуду и вылить вино в канаву, однако они в тот день не продали ни капли. К вечеру Прохорыч даже развеселился и, ложась на ночь, сказал плачущей Арине Ивановне: — Ну вот, душенька и любезнейшая супруга моя! хоть мы и ничего сегодня не нажили, зато как легко тому человеку, у которого совесть в глазах есть! И действительно, он, как лег, так сейчас и уснул. И не метался во сне, и даже не храпел, как это случалось с ним в прежнее время, когда он наживал, но совести не имел. Но Арина Ивановна думала об этом несколько иначе. Она очень хорошо понимала, что в кабацком деле совесть совсем не такое приятное приобретение, от которого можно было бы ожидать прибытка, и потому решилась во что бы то ни стало отделаться от непрошеной гостьи. Скрепя сердце, она переждала ночь, но как только в запыленные окна кабака забрезжил свет, она выкрала у спящего мужа совесть и стремглав бросилась с нею на улицу. Как нарочно, это был базарный день: из соседних деревень уже тянулись мужики с возами, и квартальный надзиратель Ловец самолично отправлялся на базар для наблюдения за порядком. Едва завидела Арина Ивановна поспешающего Ловца, как у ней блеснула уже в голове счастливая мысль. Она во весь дух побежала за ним, и едва успела поравняться, как сейчас же, с изумительною ловкостью, сунула потихоньку совесть в карман его пальто. Ловец был малый не то чтоб совсем бесстыжий, но стеснять себя не любил и запускал лапу довольно свободно. Вид у него был не то чтоб наглый, а устремительный. Руки были не то чтоб слишком озорные, но охотно зацепляли все, что попадалось по дороге. Словом сказать, был лихоимец порядочный. И вдруг этого самого человека начало коробить. Пришел он на базарную площадь, и кажется ему, что все, что там ни наставлено, и на возах, и на рундуках, и в лавках, — все это не его, а чужое. Никогда прежде этого с ним не бывало. Протер он себе бесстыжие глаза и думает: «Не очумел ли я, не во сне ли все это мне представляется?» Подошел к одному возу, хочет запустить лапу, ан лапа не поднимается; подошел к другому возу, хочет мужика за бороду вытрясти — о, ужас! длани не простираются! Испугался. «Что это со мной нынче сделалось? — думает Ловец, — ведь этаким манером, пожалуй, и напредки все дело себе испорчу! Уж не воротиться ли, за добра ума, домой?» Однако понадеялся, что, может быть, и пройдет. Стал погуливать по базару; смотрит, лежит всякая живность, разостланы всякие материи, и все это как будто говорит: «Вот и близок локоть, да не укусишь!» А мужики между тем осмелились: видя, что человек очумел, глазами на свое добро хлопает, стали шутки шутить, стали Ловца Фофаном Фофанычем звать. — Нет, это со мною болезнь какая-нибудь! — решил Ловец и так-таки без кульков, с пустыми руками, и отправился домой. Возвращается он домой, а Ловчиха-жена уж ждет, думает: «Сколько-то мне супруг мой любезный нынче кульков принесет?» И вдруг — ни одного. Так и закипело в ней сердце, так и накинулась она на Ловца. — Куда кульки девал? — спрашивает она его. — Перед лицом моей совести свидетельствуюсь... — начал было Ловец. — Где у тебя кульки, тебя спрашивают? — Перед лицом моей совести свидетельствуюсь... — вновь повторил Ловец. — Ну, так и обедай своею совестью до будущего базара, а у меня для тебя нет обеда! — решила Ловчиха. Понурил Ловец голову, потому что знал, что Ловчихино слово твердое. Снял он с себя пальто — и вдруг словно преобразился совсем! Так как совесть осталась, вместе с пальто, на стенке, то сделалось ему опять и легко, и свободно, и стало опять казаться, что на свете нет ничего чужого, а всё его. И почувствовал он вновь в себе способность глотать и загребать. — Ну, теперь вы у меня не отвертитесь, дружки! — сказал Ловец, потирая руки, и стал поспешно надевать на себя пальто, чтоб на всех парусах лететь на базар. Но, о чудо! едва успел он надеть пальто, как опять начал корячиться. Просто как будто два человека в нем сделалось: один, без пальто, — бесстыжий, загребистый и лапистый; другой, в пальто, — застенчивый и робкий. Однако хоть и видит, что не успел за ворота выйти, как уж присмирел, но от намерения своего идти на базар не отказался. «Авось-либо, думает, превозмогу». Но чем ближе он подходил к базару, тем сильнее билось его сердце, тем неотступнее сказывалась в нем потребность примириться со всем этим средним и малым людом, который из-за гроша целый день бьется на дождю да на слякоти. Уж не до того ему, чтоб на чужие кульки засматриваться; свой собственный кошелек, который был у него в кармане, сделался ему в тягость, как будто он вдруг из достоверных источников узнал, что в этом кошельке лежат не его, а чьи-то чужие деньги. — Вот тебе, дружок, пятнадцать копеек! — говорит он, подходя к какому-то мужику и подавая ему монету. — Это за что же, Фофан Фофаныч? — А за мою прежнюю обиду, друг! прости меня, Христа ради! — Ну, бог тебя простит! Таким образом обошел он весь базар и роздал все деньги, какие у него были. Однако, сделавши это, хоть и почувствовал, что на сердце у него стало легко, но крепко призадумался. — Нет, это со мною сегодня болезнь какая-нибудь приключилась, — опять сказал он сам себе, — пойду-ка я лучше домой, да кстати уж захвачу по дороге побольше нищих, да и накормлю их, чем бог послал! Сказано — сделано: набрал он нищих видимо-невидимо и привел их к себе во двор. Ловчиха только руками развела, ждет, какую он еще дальше проказу сделает. Он же потихоньку прошел мимо нее и ласково таково сказал: — Вот, Федосьюшка, те самые странние люди, которых ты просила меня привести: покорми их, ради Христа! Но едва успел он повесить свое пальто на гвоздик, как ему и опять стало легко и свободно. Смотрит в окошко и видит, что на дворе у него нищая братия со всего городу сбита! Видит и не понимает: «Зачем? неужто всю эту уйму сечь предстоит?» — Что за народ? — выбежал он на двор в исступлении. — Ка́к что за народ? это всё странние люди, которых ты накормить велел! — огрызнулась Ловчиха. — Гнать их! в шею! вот так! — закричал он не своим голосом и, как сумасшедший, бросился опять в дом. Долго ходил он взад и вперед по комнатам и все думал, что́ такое с ним сталось? Человек он был всегда исправный, относительно же исполнения служебного долга просто лев, и вдруг сделался тряпицею! — Федосья Петровна! матушка! да свяжи ты меня, ради Христа! чувствую, что я сегодня таких дел наделаю, что после целым годом поправить нельзя будет! — взмолился он. Видит и Ловчиха, что Ловцу ее круто пришлось. Раздела его, уложила в постель и напоила горяченьким. Только через четверть часа пошла она в переднюю и думает: «А посмотрю-ка я у него в пальто; может, еще и найдутся в карманах какие-нибудь грошики?» Обшарила один карман — нашла пустой кошелек; обшарила другой карман — нашла какую-то грязную, замасленную бумажку. Как развернула она эту бумажку — так и ахнула! — Так вот он нынче на какие штуки пустился! — сказала она себе, — совесть в кармане завел! И стала она придумывать, кому бы ей эту совесть сбыть, чтоб она того человека не в конец отяготила, а только маленько в беспокойство привела. И придумала, что самое лучшее ей место будет у отставного откупщика, а ныне финансиста и железнодорожного изобретателя, еврея Шмуля Давыдовича Бржоцского. — У этого, по крайности, шея толста! — решила она, — может быть, и побьется малое дело, а выдержит! Решивши таким образом, она осторожно сунула совесть в штемпельный конверт, надписала на нем адрес Бржоцского и опустила в почтовый ящик. — Ну, теперь можешь, друг мой, смело идти на базар, — сказала она мужу, воротившись домой. Самуил Давыдыч Бржоцский сидел за обеденным столом, окруженный всем своим семейством. Подле него помещался десятилетний сын Рувим Самуилович и совершал в уме банкирские операции. — А сто, папаса, если я этот золотой, который ты мне подарил, буду отдавать в рост по двадцати процентов в месяц, сколько у меня к концу года денег будет? — спрашивал он. — А какой процент: простой или слозный? — спросил, в свою очередь, Самуил Давыдыч. — Разумеется, папаса, слозный! — Если слозный и с усецением дробей, то будет сорок пять рублей и семьдесят девять копеек! — Так я, папаса, отдам! — Отдай, мой друг, только надо благонадезный залог брать! С другой стороны сидел Иосель Самуилович, мальчик лет семи, и тоже решал в уме своем задачу: летело стадо гусей; далее помещался Соломон Самуилович, за ним Давыд Самуилович и соображали, сколько последний должен первому процентов за взятые заимообразно леденцы. На другом конце стола сидела красивая супруга Самуила Давыдыча, Лия Соломоновна, и держала на руках крошечную Рифочку, которая инстинктивно тянулась к золотым браслетам, украшавшим руки матери. Одним словом, Самуил Давыдыч был счастлив. Он уже собирался кушать какой-то необыкновенный соус, украшенный чуть не страусовыми перьями и брюссельскими кружевами, как лакей подал ему на серебряном подносе письмо. Едва взял Самуил Давыдыч в руки конверт, как заметался во все стороны, словно угорь на угольях. — И сто зе это такое! и зацем мне эта вессь! — завопил он, трясясь всем телом. Хотя никто из присутствующих ничего не понимал в этих криках, однако для всех стало ясно, что продолжение обеда невозможно. Я не стану описывать здесь мучения, которые претерпел Самуил Давыдыч в этот памятный для него день; скажу только одно: этот человек, с виду тщедушный и слабый, геройски вытерпел самые лютые истязания, но даже пятиалтынного возвратить не согласился. — Это сто зе! это ницего! только ты крепце дерзи меня, Лия! — уговаривал он жену во время самых отчаянных пароксизмов, — и если я буду спрасивать скатулку — ни-ни! пусть луци умру! Но так как нет на свете такого трудного положения, из которого был бы невозможен выход, то он найден был и в настоящем случае. Самуил Давыдыч вспомнил, что он давно обещал сделать какое-нибудь пожертвование в некоторое благотворительное учреждение, состоявшее в заведовании одного знакомого ему генерала, но дело это почему-то изо дня в день все оттягивалось. И вот теперь случай прямо указывал на средство привести в исполнение это давнее намерение. Задумано — сделано. Самуил Давыдыч осторожно распечатал присланный по почте конверт, вынул из него щипчиками посылку, переложил ее в другой конверт, запрятал туда еще сотенную ассигнацию, запечатал и отправился к знакомому генералу. — Зелаю, васе превосходительство, позертвование сделать! — сказал он, кладя на стол пакет перед обрадованным генералом. — Что же-с! это похвально! — отвечал генерал, — я всегда это знал, что вы... как еврей... и по закону Давидову... Плясаше — играше... так, кажется? Генерал запутался, ибо не знал наверное, точно ли Давид издавал законы, или кто другой. — Тоцно так-с; только какие зе мы евреи, васе превосходительство! — заспешил Самуил Давыдыч, уже совсем облегченный, — только с виду мы евреи, а в дусе совсем-совсем русские! — Благодарю! — сказал генерал, — об одном сожалею... как христианин... отчего бы вам, например?.. а?.. — Васе превосходительство... мы только с виду... поверьте цести, только с виду! — Однако? — Васе превосходительство! — Ну, ну, ну! Христос с вами! Самуил Давыдыч полетел домой словно на крыльях. В этот же вечер он уже совсем позабыл о претерпенных им страданиях и выдумал такую диковинную операцию ко всеобщему уязвлению, что на другой день все так и ахнули, как узнали. И долго таким образом шаталась бедная, изгнанная совесть по белому свету, и перебывала она у многих тысяч людей. Но никто не хотел ее приютить, а всякий, напротив того, только о том думал, как бы отделаться от нее и хоть бы обманом, да сбыть с рук. Наконец наскучило ей и самой, что негде ей, бедной, голову приклонить и должна она свой век проживать в чужих людях, да без пристанища. Вот и взмолилась она последнему своему содержателю, какому-то мещанинишке, который в проходном ряду пылью торговал и никак не мог от той торговли разжиться. — За что вы меня тираните! — жаловалась бедная совесть, — за что вы мной, словно отымалкой какой, помыкаете? — Что́ же я с тобою буду делать, сударыня совесть, коли ты никому не нужна? — спросил, в свою очередь, мещанинишка. Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

«В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. В ту пору промежду начальства два главных правила в руководстве приняты были. Первое правило: чем больше начальник вреда делает, тем больше отчеству пользы принесёт. Науки упразднит - польза, население напугает - ещё больше пользы…»


Блестящий русский писатель Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (настоящая фамилия Салтыков , псевдоним Николай Щедрин , 1826 — 1889 ), за свои первые две повести в 1847-48 гг. был выслан в провинцию. Здесь, вплоть до возобновления активной творческой жизни, он составил достаточно успешную карьеру чиновника, дослужившись до должности вице-губернатора Рязанской и Тверской губерний, занимаясь организацией военного ополчения на случай войны.


Получив множество впечатлений от службы, Салтыков оставляет карьеру - и становится редактором журнала « Отечественные записки », автором множества произведений о жизни Государства Российского, тонко раскрывающих социальные типажи людей. Каждый из нас, или по крайней мере большинство, наверняка помнит хрестоматийный роман «Господа Головлевы», сатирическую «Историю одного города», «Повесть о том, как один мужик двух генералов кормил», «Премудрого пескаря» и другие гениальные произведения, не потерявшие своей актуальности и сегодня.



ПРОПАЛА СОВЕСТЬ

По-старому толпились люди на улицах и в театрах; по-старому они то догоняли, то перегоняли друг друга; по-старому суетились и ловили на лету куски, и никто не догадывался, что чего-то вдруг стало недоставать и что в общем жизненном оркестре перестала играть какая-то дудка. Многие начали даже чувствовать себя бодрее и свободнее. Легче сделался ход человека: ловчее стало подставлять ближнему ногу, удобнее льстить, пресмыкаться, обманывать, наушничать и клеветать. Всякую болесть вдруг как рукой сняло; люди не шли, а как будто неслись; ничто не огорчало их, ничто не заставляло задуматься; и настоящее, и будущее - все, казалось, так и отдавалось им в руки, - им, счастливцам, не заметившим о пропаже совести.

Совесть пропала вдруг... почти мгновенно! Еще вчера эта надоедливая приживалка так и мелькала перед глазами, так и чудилась возбужденному воображению, и вдруг... ничего! Исчезли досадные призраки, а вместе с ними улеглась и та нравственная смута, которую приводила за собой обличительница-совесть. Оставалось только смотреть на божий мир и радоваться: мудрые мира поняли, что они, наконец, освободились от последнего ига, которое затрудняло их движения, и, разумеется, поспешили воспользоваться плодами этой свободы. Люди остервенились; пошли грабежи и разбои, началось вообще разорение.

А бедная совесть лежала между тем на дороге, истерзанная, оплеванная, затоптанная ногами пешеходов. Всякий швырял ее, как негодную ветошь, подальше от себя; всякий удивлялся, каким образом в благоустроенном городе, и на самом бойком месте, может валяться такое вопиющее безобразие. И бог знает, долго ли бы пролежала таким образом бедная изгнанница, если бы не поднял ее какой-то несчастный пропоец, позарившийся с пьяных глаз даже на негодную тряпицу, в надежде получить за нее шкалик.

И вдруг он почувствовал, что его пронизала словно электрическая струя какая-то. Мутными глазами начал он озираться кругом и совершенно явственно ощутил, что голова его освобождается от винных паров и что к нему постепенно возвращается то горькое сознание действительности, на избавление от которого были потрачены лучшие силы его существа. Сначала он почувствовал только страх, тот тупой страх, который повергает человека в беспокойство от одного предчувствия какой-то грозящей опасности; потом всполошилась память, заговорило воображение. Память без пощады извлекала из тьмы постыдного прошлого все подробности насилий, измен, сердечной вялости и неправд; воображение облекало эти подробности в живые формы. Затем, сам собой, проснулся суд...

Жалкому пропойцу все его прошлое кажется сплошным безобразным преступлением. Он не анализирует, не спрашивает, не соображает: он до того подавлен вставшею перед ним картиною его нравственного падения, что тот процесс самоосуждения, которому он добровольно подвергает себя, бьет его несравненно больнее и строже, нежели самый строгий людской суд. Он не хочет даже принять в расчет, что большая часть того прошлого, за которое он себя так клянет, принадлежит совсем не ему, бедному и жалкому пропойцу, а какой-то тайной, чудовищной силе, которая крутила и вертела им, как крутит и вертит в степи вихрь ничтожною былинкою. Что́ такое его прошлое? почему он прожил его так, а не иначе? что такое он сам? - все это такие вопросы, на которые он может отвечать только удивлением и полнейшею бессознательностью. Иго строило его жизнь; под игом родился он, под игом же сойдет и в могилу. Вот, пожалуй, теперь и явилось сознание - да на что оно ему нужно? затем ли оно пришло, чтоб безжалостно поставить вопросы и ответить на них молчанием? затем ли, чтоб погубленная жизнь вновь хлынула в разрушенную храмину, которая не может уже выдержать наплыва ее?

Увы! проснувшееся сознание не приносит ему с собой ни примирения, ни надежды, а встрепенувшаяся совесть указывает только один выход - выход бесплодного самообвинения. И прежде кругом была мгла, да и теперь та же мгла, только населившаяся мучительными привидениями; и прежде на руках звенели тяжелые цепи, да и теперь те же цепи, только тяжесть их вдвое увеличилась, потому что он понял, что это цепи. Льются рекой бесполезные пропойцевы слезы; останавливаются перед ним добрые люди и утверждают, что в нем плачет вино.

Батюшки! не могу... несносно! - криком кричит жалкий пропоец, а толпа хохочет и глумится над ним. Она не понимает, что пропоец никогда не был так свободен от винных паров, как в эту минуту, что он просто сделал несчастную находку, которая разрывает на части его бедное сердце. Если бы она сама набрела на эту находку, то уразумела бы, конечно, что есть на свете горесть, лютейшая всех горестей, - это горесть внезапно обретенной совести. Она уразумела бы, что и она - настолько же подъяремная и изуродованная духом толпа, насколько подъяремен и нравственно искажен взывающий перед нею пропоец.

«Нет, надо как-нибудь ее сбыть! а то с ней пропадешь, как собака!» - думает жалкий пьяница и уже хочет бросить свою находку на дорогу, но его останавливает близь стоящий хожалый.

Ты, брат, кажется, подбрасыванием подметных пасквилей заниматься вздумал! - говорит он ему, грозя пальцем, - у меня, брат, и в части за это посидеть недолго!

Пропоец проворно прячет находку в карман и удаляется с нею. Озираясь и крадучись, приближается он к питейному дому, в котором торгует старинный его знакомый, Прохорыч . Сначала он заглядывает потихоньку в окошко и, увидев, что в кабаке никого нет, а Прохорыч один-одинехонек дремлет за стойкой, в одно мгновение ока растворяет дверь, вбегает, и прежде, нежели Прохорыч успевает опомниться, ужасная находка уже лежит у него в руке.

Некоторое время Прохорыч стоял с вытаращенными глазами; потом вдруг весь вспотел. Ему почему-то померещилось, что он торгует без патента; но, оглядевшись хорошенько, он убедился, что все патенты, и синие, и зеленые, и желтые, налицо. Он взглянул на тряпицу, которая очутилась у него в руках, и она показалась ему знакомою.

«Эге! - вспомнил он, - да, никак, это та самая тряпка, которую я насилу сбыл перед тем, как патент покупать! да! она самая и есть!»

Убедившись в этом, он тотчас же почему-то сообразил, что теперь ему разориться надо.

Коли человек делом занят, да этакая пакость к нему привяжется, - говори, пропало! никакого дела не будет и быть не может! - рассуждал он почти машинально и вдруг весь затрясся и побледнел, словно в глаза ему глянул неведомый дотоле страх.

А ведь куда скверно спаивать бедный народ! - шептала проснувшаяся совесть.

Жена! Арина Ивановна ! - вскрикнул он вне себя от испуга.

Прибежала Арина Ивановна, но как только увидела, какое Прохорыч сделал приобретение, так не своим голосом закричала: «Караул! батюшки! грабят!»

«И за что я, через этого подлеца, в одну минуту всего лишиться должен?» - думал Прохорыч, очевидно, намекая на пропойца, всучившего ему свою находку. А крупные капли пота между тем так и выступали на лбу его.

Между тем кабак мало-помалу наполнялся народом, но Прохорыч, вместо того, чтоб с обычною любезностью потчевать посетителей, к совершенному изумлению последних не только отказывался наливать им вино, но даже очень трогательно доказывал, что в вине заключается источник всякого несчастия для бедного человека.

Коли бы ты одну рюмочку выпил - это так! это даже пользительно! - говорил он сквозь слезы, - а то ведь ты норовишь, как бы тебе целое ведро сожрать! И что ж? сейчас тебя за это самое в часть сволокут; в части тебе под рубашку засыплют, и выдешь ты оттоль, словно кабы награду какую получил! А и всей-то твоей награды было сто лозанов! Так вот ты и подумай, милый человек, стоит ли из-за этого стараться, да еще мне, дураку, трудовые твои денежки платить!

Да что ты, никак, Прохорыч, с ума спятил! - говорили ему изумленные посетители.

Спятишь, брат, коли с тобой такая оказия случится! - отвечал Прохорыч, - ты вот лучше посмотри, какой я нынче патент себе выправил!

Прохорыч показывал всученную ему совесть и предлагал, не хочет ли кто из посетителей воспользоваться ею. Но посетители, узнавши, в чем штука, не только не изъявляли согласия, но даже боязливо сторонились и отходили подальше.

Вот так патент! - не без злобы прибавлял Прохорыч.

Что́ ж ты теперь делать будешь? - спрашивали его посетители.

Теперича я полагаю так: остается мне одно - помереть! Потому обманывать я теперь не могу; водкой спаивать бедный народ тоже не согласен; что́ же мне теперича делать, кроме как помереть?

Резон! - смеялись над ним посетители.

Я даже так теперь думаю, - продолжал Прохорыч, - всю эту посудину, какая тут есть, перебить и вино в канаву вылить! Потому, коли ежели кто имеет в себе эту добродетель, так тому даже самый запах сивушный может нутро перевернуть!

Только смей у меня! - вступилась наконец Арина Ивановна, сердца которой, по-видимому, не коснулась благодать, внезапно осенившая Прохорыча, - ишь добродетель какая выискалась!

Но Прохорыча уже трудно было пронять. Он заливался горькими слезами и все говорил, все говорил.

Потому, - говорил он, - что ежели уж с кем это несчастие случилось, тот так несчастным и должен быть. И никакого он об себе мнения, что он торговец или купец, заключить не смеет. Потому что это будет одно его напрасное беспокойство. А должен он о себе так рассуждать: «Несчастный я человек в сем мире - и больше ничего».

Таким образом в философических упражнениях прошел целый день, и хотя Арина Ивановна решительно воспротивилась намерению своего мужа перебить посуду и вылить вино в канаву, однако они в тот день не продали ни капли. К вечеру Прохорыч даже развеселился и, ложась на ночь, сказал плачущей Арине Ивановне:

Ну вот, душенька и любезнейшая супруга моя! хоть мы и ничего сегодня не нажили, зато как легко тому человеку, у которого совесть в глазах есть!

И действительно, он, как лег, так сейчас и уснул. И не метался во сне, и даже не храпел, как это случалось с ним в прежнее время, когда он наживал, но совести не имел.

Но Арина Ивановна думала об этом несколько иначе. Она очень хорошо понимала, что в кабацком деле совесть совсем не такое приятное приобретение, от которого можно было бы ожидать прибытка, и потому решилась во что бы то ни стало отделаться от непрошеной гостьи. Скрепя сердце, она переждала ночь, но как только в запыленные окна кабака забрезжил свет, она выкрала у спящего мужа совесть и стремглав бросилась с нею на улицу.

Как нарочно, это был базарный день: из соседних деревень уже тянулись мужики с возами, и квартальный надзиратель Ловец самолично отправлялся на базар для наблюдения за порядком. Едва завидела Арина Ивановна поспешающего Ловца, как у ней блеснула уже в голове счастливая мысль. Она во весь дух побежала за ним, и едва успела поравняться, как сейчас же, с изумительною ловкостью, сунула потихоньку совесть в карман его пальто.

Ловец был малый не то чтоб совсем бесстыжий, но стеснять себя не любил и запускал лапу довольно свободно. Вид у него был не то чтоб наглый, а устремительный. Руки были не то чтоб слишком озорные, но охотно зацепляли все, что попадалось по дороге. Словом сказать, был лихоимец порядочный.

И вдруг этого самого человека начало коробить.

Пришел он на базарную площадь, и кажется ему, что все, что там ни наставлено, и на возах, и на рундуках, и в лавках, - все это не его, а чужое. Никогда прежде этого с ним не бывало. Протер он себе бесстыжие глаза и думает: «Не очумел ли я, не во сне ли все это мне представляется?» Подошел к одному возу, хочет запустить лапу, ан лапа не поднимается; подошел к другому возу, хочет мужика за бороду вытрясти - о, ужас! длани не простираются!

Испугался.

«Что это со мной нынче сделалось? - думает Ловец, - ведь этаким манером, пожалуй, и напредки все дело себе испорчу! Уж не воротиться ли, за добра ума, домой?»

Однако понадеялся, что, может быть, и пройдет. Стал погуливать по базару; смотрит, лежит всякая живность, разостланы всякие материи, и все это как будто говорит: «Вот и близок локоть, да не укусишь!»

А мужики между тем осмелились: видя, что человек очумел, глазами на свое добро хлопает, стали шутки шутить, стали Ловца Фофаном Фофанычем звать.

Нет, это со мною болезнь какая-нибудь! - решил Ловец и так-таки без кульков, с пустыми руками, и отправился домой.

Возвращается он домой, а Ловчиха -жена уж ждет, думает: «Сколько-то мне супруг мой любезный нынче кульков принесет?» И вдруг - ни одного. Так и закипело в ней сердце, так и накинулась она на Ловца.

Куда кульки девал? - спрашивает она его.

Перед лицом моей совести свидетельствуюсь... - начал было Ловец.

Где у тебя кульки, тебя спрашивают?

Перед лицом моей совести свидетельствуюсь... - вновь повторил Ловец.

Ну, так и обедай своею совестью до будущего базара, а у меня для тебя нет обеда! - решила Ловчиха.

Понурил Ловец голову, потому что знал, что Ловчихино слово твердое. Снял он с себя пальто - и вдруг словно преобразился совсем! Так как совесть осталась, вместе с пальто, на стенке, то сделалось ему опять и легко, и свободно, и стало опять казаться, что на свете нет ничего чужого, а всё его. И почувствовал он вновь в себе способность глотать и загребать.

Ну, теперь вы у меня не отвертитесь, дружки! - сказал Ловец, потирая руки, и стал поспешно надевать на себя пальто, чтоб на всех парусах лететь на базар.

Но, о чудо! едва успел он надеть пальто, как опять начал корячиться. Просто как будто два человека в нем сделалось: один, без пальто, - бесстыжий, загребистый и лапистый; другой, в пальто, - застенчивый и робкий. Однако хоть и видит, что не успел за ворота выйти, как уж присмирел, но от намерения своего идти на базар не отказался. «Авось-либо, думает, превозмогу».

Но чем ближе он подходил к базару, тем сильнее билось его сердце, тем неотступнее сказывалась в нем потребность примириться со всем этим средним и малым людом, который из-за гроша целый день бьется на дождю да на слякоти. Уж не до того ему, чтоб на чужие кульки засматриваться; свой собственный кошелек, который был у него в кармане, сделался ему в тягость, как будто он вдруг из достоверных источников узнал, что в этом кошельке лежат не его, а чьи-то чужие деньги.

Вот тебе, дружок, пятнадцать копеек! - говорит он, подходя к какому-то мужику и подавая ему монету.

Это за что же, Фофан Фофаныч?

А за мою прежнюю обиду, друг! прости меня, Христа ради!

Ну, бог тебя простит!

Таким образом обошел он весь базар и роздал все деньги, какие у него были. Однако, сделавши это, хоть и почувствовал, что на сердце у него стало легко, но крепко призадумался.

Нет, это со мною сегодня болезнь какая-нибудь приключилась, - опять сказал он сам себе, - пойду-ка я лучше домой, да кстати уж захвачу по дороге побольше нищих, да и накормлю их, чем бог послал!

Сказано - сделано: набрал он нищих видимо-невидимо и привел их к себе во двор. Ловчиха только руками развела, ждет, какую он еще дальше проказу сделает. Он же потихоньку прошел мимо нее и ласково таково сказал:

Вот, Федосьюшка, те самые странние люди, которых ты просила меня привести: покорми их, ради Христа!

Но едва успел он повесить свое пальто на гвоздик, как ему и опять стало легко и свободно. Смотрит в окошко и видит, что на дворе у него нищая братия со всего городу сбита! Видит и не понимает: «Зачем? неужто всю эту уйму сечь предстоит?»

Что за народ? - выбежал он на двор в исступлении.

Ка́к что за народ? это всё странние люди, которых ты накормить велел! - огрызнулась Ловчиха.

Гнать их! в шею! вот так! - закричал он не своим голосом и, как сумасшедший, бросился опять в дом.

Долго ходил он взад и вперед по комнатам и все думал, что́ такое с ним сталось? Человек он был всегда исправный, относительно же исполнения служебного долга просто лев, и вдруг сделался тряпицею!

Федосья Петровна! матушка! да свяжи ты меня, ради Христа! чувствую, что я сегодня таких дел наделаю, что после целым годом поправить нельзя будет! - взмолился он.

Видит и Ловчиха, что Ловцу ее круто пришлось. Раздела его, уложила в постель и напоила горяченьким. Только через четверть часа пошла она в переднюю и думает: «А посмотрю-ка я у него в пальто; может, еще и найдутся в карманах какие-нибудь грошики?» Обшарила один карман - нашла пустой кошелек; обшарила другой карман - нашла какую-то грязную, замасленную бумажку. Как развернула она эту бумажку - так и ахнула!

Так вот он нынче на какие штуки пустился! - сказала она себе, - совесть в кармане завел!

И стала она придумывать, кому бы ей эту совесть сбыть, чтоб она того человека не в конец отяготила, а только маленько в беспокойство привела. И придумала, что самое лучшее ей место будет у отставного откупщика, а ныне финансиста и железнодорожного изобретателя, еврея Шмуля Давыдовича Бржоцского .

У этого, по крайности, шея толста! - решила она, - может быть, и побьется малое дело, а выдержит!

Решивши таким образом, она осторожно сунула совесть в штемпельный конверт, надписала на нем адрес Бржоцского и опустила в почтовый ящик.

Ну, теперь можешь, друг мой, смело идти на базар, - сказала она мужу, воротившись домой.

Самуил Давыдыч Бржоцский сидел за обеденным столом, окруженный всем своим семейством. Подле него помещался десятилетний сын Рувим Самуилович и совершал в уме банкирские операции.

А сто, папаса, если я этот золотой, который ты мне подарил, буду отдавать в рост по двадцати процентов в месяц, сколько у меня к концу года денег будет? - спрашивал он.

А какой процент: простой или слозный? - спросил, в свою очередь, Самуил Давыдыч.

Разумеется, папаса, слозный!

Если слозный и с усецением дробей, то будет сорок пять рублей и семьдесят девять копеек!

Так я, папаса, отдам!

Отдай, мой друг, только надо благонадезный залог брать!

С другой стороны сидел Иосель Самуилович , мальчик лет семи, и тоже решал в уме своем задачу: летело стадо гусей; далее помещался Соломон Самуилович , за ним Давыд Самуилович и соображали, сколько последний должен первому процентов за взятые заимообразно леденцы. На другом конце стола сидела красивая супруга Самуила Давыдыча, Лия Соломоновна , и держала на руках крошечную Рифочку, которая инстинктивно тянулась к золотым браслетам, украшавшим руки матери.

Одним словом, Самуил Давыдыч был счастлив. Он уже собирался кушать какой-то необыкновенный соус, украшенный чуть не страусовыми перьями и брюссельскими кружевами, как лакей подал ему на серебряном подносе письмо.

Едва взял Самуил Давыдыч в руки конверт, как заметался во все стороны, словно угорь на угольях.

И сто зе это такое! и зацем мне эта вессь! - завопил он, трясясь всем телом.

Хотя никто из присутствующих ничего не понимал в этих криках, однако для всех стало ясно, что продолжение обеда невозможно.

Я не стану описывать здесь мучения, которые претерпел Самуил Давыдыч в этот памятный для него день; скажу только одно: этот человек, с виду тщедушный и слабый, геройски вытерпел самые лютые истязания, но даже пятиалтынного возвратить не согласился.

Это сто зе! это ницего! только ты крепце дерзи меня, Лия! - уговаривал он жену во время самых отчаянных пароксизмов, - и если я буду спрасивать скатулку - ни-ни! пусть луци умру!

Но так как нет на свете такого трудного положения, из которого был бы невозможен выход, то он найден был и в настоящем случае. Самуил Давыдыч вспомнил, что он давно обещал сделать какое-нибудь пожертвование в некоторое благотворительное учреждение, состоявшее в заведовании одного знакомого ему генерала, но дело это почему-то изо дня в день все оттягивалось. И вот теперь случай прямо указывал на средство привести в исполнение это давнее намерение.

Задумано - сделано. Самуил Давыдыч осторожно распечатал присланный по почте конверт, вынул из него щипчиками посылку, переложил ее в другой конверт, запрятал туда еще сотенную ассигнацию, запечатал и отправился к знакомому генералу.

Зелаю, васе превосходительство, позертвование сделать! - сказал он, кладя на стол пакет перед обрадованным генералом.

Что же-с! это похвально! - отвечал генерал, - я всегда это знал, что вы... как еврей... и по закону Давидову... Плясаше - играше... так, кажется?

Генерал запутался, ибо не знал наверное, точно ли Давид издавал законы, или кто другой.

Тоцно так-с; только какие зе мы евреи, васе превосходительство! - заспешил Самуил Давыдыч, уже совсем облегченный, - только с виду мы евреи, а в дусе совсем-совсем русские!

Благодарю! - сказал генерал, - об одном сожалею... как христианин... отчего бы вам, например?.. а?..

Васе превосходительство... мы только с виду... поверьте цести, только с виду!

Однако?

Васе превосходительство!

Ну, ну, ну! Христос с вами!

Самуил Давыдыч полетел домой словно на крыльях. В этот же вечер он уже совсем позабыл о претерпенных им страданиях и выдумал такую диковинную операцию ко всеобщему уязвлению, что на другой день все так и ахнули, как узнали.

И долго таким образом шаталась бедная, изгнанная совесть по белому свету, и перебывала она у многих тысяч людей. Но никто не хотел ее приютить, а всякий, напротив того, только о том думал, как бы отделаться от нее и хоть бы обманом, да сбыть с рук.

Наконец наскучило ей и самой, что негде ей, бедной, голову приклонить и должна она свой век проживать в чужих людях, да без пристанища. Вот и взмолилась она последнему своему содержателю, какому-то мещанинишке, который в проходном ряду пылью торговал и никак не мог от той торговли разжиться.

За что вы меня тираните! - жаловалась бедная совесть, - за что вы мной, словно отымалкой какой, помыкаете?

Что́ же я с тобою буду делать, сударыня совесть, коли ты никому не нужна? - спросил, в свою очередь, мещанинишка.

А вот что, - отвечала совесть, - отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори ты передо мной его сердце чистое и схорони меня в нем! авось он меня, неповинный младенец, приютит и выхолит, авось он меня в меру возраста своего произведет, да и в люди потом со мной выйдет - не погнушается.

По этому ее слову все так и сделалось. Отыскал мещанинишка маленькое русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нем совесть.

Растет маленькое дитя, а вместе с ним растет в нем и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама.


СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ, КАК ОН САМ СВОИМИ ДЕЙСТВИЯМИ В ИЗУМЛЕНИЕ БЫЛ ПРИВЕДЕН

В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. А случилось это очень давно, в ту пору, когда промежду начальства два главных правила в руководство приняты были. Первое правило: чем больше начальник вреда делает, тем больше отечеству пользы принесет. Науки упразднит - польза; город спалит - польза; население испугает - еще того больше пользы. Предполагалось, что отечество завсегда в расстроенном виде от прежнего начальства к новому доходит, так пускай оно сначала, через вред, остепенится, от бунтов отвыкнет, а потом отдышится и настоящим манером процветет. А второе правило: как можно больше мерзавцев в распоряжении иметь, потому что обыватели своим делом заняты, а мерзавцы - люди досужие и ко вреду способные.


Все это ретивый начальник на носу у себя зарубил, и так как ретивость его всем была ведома, то вскорости дали ему в управление вверенный край. Хорошо. Помчался он туда и уже дорогой все сны наяву видит. Как он сначала один город спалит, потом за другой примется, камня на камне в них не оставит - все затем, чтоб как можно больше вверенному краю пользы принести. И всякий раз при этом будет слезы лить и приговаривать: видит бог, как мне тяжко! Годик, другой таким манером попалит - смотришь, ан вверенный-то край и взаправду помаленьку остепеняться стал. Остепенялся да остепенялся - и вдруг каторга! Да не такая, как в Сибири, каторга, а веселая, ликующая, где люди добровольно под сению изданных на сей предмет узаконений блаженствуют. В будни работу работают, в праздник песни поют и за начальников бога молят. Наук нет - а обыватели все до одного хоть час на экзамен готовы; вина не пьют, а питейный доход возрастает да возрастает; товаров из-за границы не получают, а пошлины на таможнях поступают да поступают. А он только смотрит да радуется; бабам по платку дарит, мужикам - по красному кушаку. «Вот какова моя каторга! - говорит он ликующим обывателям, - вот зачем я города огнем палил, народ пугал, науки истреблял. Теперь понимаете?»

Как не понимать - понимаем.


Приехал он в свое место и начал вредить. Вредит год, вредит другой. Народное продовольствие - прекратил, народное здравие - уничтожил, науки - сжег и пепел по ветру развеял. Только на третий год стал он себя поверять: надо бы, по-настоящему, вверенному краю уж процвести, а он словно и остепеняться еще не начинал...

Задумался ретивый начальник, принялся разыскивать: какая тому причина?

Думал-думал, и вдруг его словно свет озарил. «Рассуждение» - вот причина! Начал он припоминать разные случаи, и чем больше припоминал, тем больше убеждался, что хоть и много он навредил, но до настоящего вреда, до такого, который бы всех сразу прищемил, все-таки дойти не мог. А не мог потому, что этому препятствовало «рассуждение». Сколько раз бывало: разбежится он, размахнется, закричит «разнесу!» - ан вдруг «рассуждение»: какой же ты, братец, осел! Он и спасует. А кабы не было у него «рассуждения», он бы...

Давно бы вы у меня отдышались! - крикнул он не своим голосом, сделавши это открытие, - посмотрел бы я, как бы вы у меня...

И погрозил кулаком в пространство, думая хоть этим пользу вверенному краю принести.

На его счастье, жила в том городе волшебница, которая на кофейной гуще будущее отгадывала, а между прочим умела и «рассуждение» отнимать. Побежал он к ней: отымай! Та видит, что дело к спеху, живым манером отыскала у него в голове дырку и подняла клапанчик. Вдруг что-то оттуда свистнуло - и шабаш! Остался наш парень без рассуждения.

Разумеется, очень рад. Хохочет.

Прежде всего побежал в присутственное место. Встал посреди комнаты и хочет вред сделать. Только хотеть-то хочет, а какой именно вред и как к нему приступить - не понимает. Таращит глаза, шевелит губами - больше ничего. Однако ж так он этим одним всех испугал, что от одного его вида нерассудительного разом все разбежались. Тогда он ударил кулаком по столу, разбил его и сам убежал.

Прибежал в поле. Видит - люди пашут, боронят, косят, сено гребут. Знает, что необходимо сих людей в рудники заточить, а за что и каким манером - не понимает. Вытаращил глаза, отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому, чтоб борону у него разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.

Воротился в город. Знает, что надобно его с четырех концов запалить, а почему и каким манером - не понимает. Вынул из кармана коробку спичек, чиркает, да только все не тем концом. Взбежал на колокольню и стал бить в набат. Звонит час, звонит другой, а для чего - не понимает. А народ между тем сбежался, спрашивает: где, батюшко, где? Наконец устал звонить, сбежал вниз, вынул коробку со спичками, зажег их все разом, и только что было ринулся в толпу, как все мгновенно брызнули в разные стороны, и он остался один. Тогда, делать нечего, побежал домой и заперся на ключ.

Сидит день, сидит другой. За это время опять у него «рассуждение» прикапливаться стало, да только вместо того, чтоб крадучись да с ласкою к нему подойти, а оно все старую песню поет: какой же ты, братец, осел! Ну, он и осердится. Отыщет в голове дырку (благо узнал, где она спрятана), приподнимет клапанчик, оттуда свистнет - опять он без рассуждения сидит.

Казалось, тут-то бы и отдышаться обывателям, а они вместо того испугались. Не поняли, значит. До тех пор все вред с рассуждением был, и все от него пользы с часу на час ждали. И только что польза наклевываться стала, как пошел вред без рассуждения, а чего от него ждать - неизвестно. Вот и забоялись все. Бросили работы, попрятались в норы, азбуку позабыли, сидят и ждут.

А он хоть и лишился рассуждения, однако понял, что один его нерассудительный вид отлично свою ролю сыграл. Уж и то важно, что обыватели в норы попрятались: стало быть, остепеняться хотят. Да и прочие все дела под стать сложились: поля заскорбли, реки обмелели, на стада сибирская язва напала. Все, значит, именно так подстроилось, чтоб обывателя в чувство привести... Самый бы теперь раз к устройству каторги приступить. Только с кем? Обыватели попрятались, одни ябедники да мерзавцы, словно комары на солнышке, стадами играют. Так ведь с одними мерзавцами и каторгу устроить нельзя. И для каторги не ябедник праздный нужен, а обыватель коренной, работящий, смирный.

Стал он в обывательские норы залезать и поодиночке их оттоле вытаскивать. Вытащит одного - приведет в изумление; вытащит другого - тоже в изумление приведет. Но не успеет до крайней норы дойти - смотрит, ан прежние опять в норы уползли... Нет, стало быть, до настоящего вреда он еще не дошел!

Тогда он собрал «мерзавцев» и сказал им:

Пишите, мерзавцы, доносы!


Обрадовались мерзавцы. Кому горе, а им радость. Кружатся, суетятся, играют, с утра до вечера у них пир горой. Пишут доносы, вредные проекты сочиняют, ходатайствуют об оздоровлении... И все это, полуграмотное и вонючее, в кабинет к ретивому начальнику ползет. А он читает и ничего не понимает. «Необходимо поначалу в барабаны бить и от сна обывателей внезапно пробуждать» - но почему? «Необходимо обывателей от излишней пищи воздерживать» - но на какой предмет? «Необходимо Америку снова закрыть» - но, кажется, сие от меня не зависит? Словом сказать, начитался он по горло, а ни одной резолюции положить не мог.

Горе тому граду, в котором начальник без расчету резолюциями сыплет, но еще того больше горе, когда начальник совсем никакой резолюции положить не может!

Снова он собрал «мерзавцев» и говорит им:

Сказывайте, мерзавцы, в чем, по вашему мнению, настоящий вред состоит?

И ответили ему «мерзавцы» единогласно:


Дотоле, по нашему мнению, настоящего вреда не получится, доколе наша программа вся, во всех частях, выполнена не будет. А программа наша вот какова. Чтобы мы, мерзавцы, говорили, а прочие чтобы молчали. Чтобы наши, мерзавцев, затеи и предложения принимались немедленно, а прочих желания чтобы оставлялись без рассмотрения. Чтоб нам, мерзавцам, жить было повадно, а прочим всем чтоб ни дна, ни покрышки не было. Чтобы нас, мерзавцев, содержали в холеи в неженье, а прочих всех - в кандалах. Чтобы нами, мерзавцами, сделанный вред за пользу считался, а прочими всеми, если бы и польза была принесена, то таковая за вред бы считалась. Чтобы об нас, об мерзавцах, никто слова сказать не смел, а мы, мерзавцы, о ком вздумаем, что хотим, то и лаем! Вот коли все это неукоснительно выполнится, тогда и вред настоящий получится.

Выслушал он эти мерзавцевы речи, и хоть очень наглость ихняя ему не по нраву пришлась, однако видит, что люди на правой стезе стоят, - делать нечего, согласился.

Ладно, - говорит, - принимаю вашу программу, господа мерзавцы. Думаю, что вред от нее будет изрядный, но достаточный ли, чтоб вверенный край от него процвел, - это еще бабушка надвое сказала!

Распорядился мерзавцевы речи на досках написать и всеобщему сведению на площадях вывесить, а сам встал у окошка и ждет, что будет. Ждет месяц, ждет другой; видит: рыскают мерзавцы, сквернословят, грабят, друг дружку за горло рвут, а вверенный край никак-таки процвести не может! Мало того: обыватели до того в норы уползли, что и достать их оттуда нет средств. Живы ли, нет ли - голосу не подают...

Тогда он решился. Вышел из ворот и пошел прямиком. Шел, шел и наконец пришел в большой город, в котором главное начальство резиденцию имело. Смотрит - и глазам не верит! Давно ли в этом самом городе «мерзавцы» на всех перекрестках программы выкрикивали, а «людишки» в норах хоронились - и вдруг теперь все наоборот сделалось! Людишки свободно по улицам ходят, а «мерзавцы» спрятались... Что за причина такая?

Начал он присматриваться и прислушиваться. Зайдет в трактир - никогда так бойко не торговали! Пойдет в калашную - никогда столько калачей не пекли! Заглянет в бакалейную лавку - верите ли, икры наготовиться не можем! Сколько привезут, столько сейчас и расхватают.

Да отчего же? - спрашивает, - какой такой настоящий вред вам был нанесен, от которого вы так ходко пошли?

Не от вреда это, - отвечают ему, - а напротив, оттого, что новое начальство все старые вреды отменило!


Не верит. Отправился по начальству. Видит, дом, где начальник живет, новой краской выкрашен. Швейцар - новый, курьеры - новые. А наконец, и сам начальник - с иголочки. От прежнего начальника вредом пахло, а от нового - пользою. Прежний хоть и угрюмо смотрел, а ничего не видел, этот - улыбается, а все видит.

Начал ретивый начальник докладывать. Так и так; сколько ни делал вреда, чтобы пользу принести, а вверенный край и о сю пору отдышаться не может.

Повторите! - не понял новый начальник.

Так и так, никаким манером до настоящего вреда дойти не могу!

Что такое вы говорите?

Оба разом встали и смотрят друг на друга.

(РВБ: М.Е. Салтыков (Н. Щедрин) Собрание сочинений в 20 томах )

ОТ РЕДАКЦИИ

Такова, согласно архивам, пятая редакция рассказа - причем, «сравнительно бледная». Между тем, существуют и предыдущие версии. Более того, весной-летом 1884 г. в Москве появились два нелегальных издания ска­зок М.Е. Салтыкова-Щедрина - «Новые сказки Щедрина», отпечатанные Летучей гектографией Народной партии, и два выпуска литографированного издания «(Новые) сказки для детей изрядного возраста. Щедрин», осуществ­ленного Общестуденческим союзом.

Вот что пишет известный исследователь творчества Салтыкова-Щедрина Р.В. Иванов-Разумник :

«…в черновиках Салтыкова я нашел целых пять вариантов этой ехидной сказки. От первого до четвертого варианта она все разрасталась и разрасталась в объеме - и становилась все более и более нецензурной. Наиболее острый четвертый вариант "Сказки о ретивом начальнике" был в то же время и наиболее обширным. Убедившись в совершенной нецензурности его, Салтыков стал подчищать, сокращать, кромсать эту сказку - и получился сравнительно бледный пятый вариант, который и вошел в печатный текст "Современной идиллии". В книге "Неизданный Щедрин" (Л., 1931, с. 326-327) я напечатал четвертый вариант этой сказки, наиболее обширный и по тем временам нецензурный. Оказалось, что он не менее нецензурен и по нашим временам..»(Р.В. Иванов-Разумник , «Тюрьмы и ссылки »)

Справка: Настоящее имя писателя Разумник Васильевич Иванов (1878-1946) современник литературы начала XX столетия, вместе со всем ее своеобразием - когда-то было известно русским людям.

Р. Иванов закончил Историко-философский факультет СПБ Университета. Его основные работы: «История русской общественной мысли», в двух томах, 1907 г.; «Что такое махаевщина?», ПБ 1908; «Лев Толстой», 1912; «Две России», ПБ, 1918; «Что такое интеллигенция?», Берлин, 1920; «Книга о Белинском», ПБ, 1923; «Русская литература от 70-х годов до наших дней», Берлин, 1923. Был редактором ряда собраний сочинений и воспоминаний: Собрание сочинений В. Г. Белинского (ПБ 1911), Собрание сочинений М.Е. Салтыкова-Щедрина (М. 1926-27), Воспоминания И. Панаева (Ленинград, 1928), Воспоминания Аполлона Григорьев а (М. 1930), М.Е. Салтыков-Щедрин (1930), начал работать над изданием Александра Блока .

Впрочем, Иванов относился, пожалуй, к «либеральной интеллигенции», за что и поплатился. В 1917 году он стал одним из редакторов «Дела народа», ежедневной газеты партии эсеров. Осенью 1917 г. работал в литературных органах партии левых эсеров и в их издательстве «Скифы» (сначала в Петербурге, затем в Берлине).

В период 1921-1941 гг. многократно был арестован, сидел по разным тюрьмам, был в ссылке. Период 1937-1938 гг. провел в московских тюрьмах. В августе 1941 г. был освобожден и временно проживал в городе Пушкино (Царском Селе), которое в октябре 1941 г. было занято немцами. Был вывезен в Германию и вместе с женой помещен в лагерь Кониц (Пруссия). Летом 1943 г. Иванова вместе с женой освободили и он временно поселился в Литве у родственников, где за очень короткое время успел написать четыре книги.

Весной 1944 г. Иванов вернулся в Кониц, где поселился уже на квартире у эмигрировавшего в Германию после революции друга. Зимой 1944 г. начались бесконечные скитания, которые окончились в г. Рендсбурге на Кильском канале. Во время этих скитаний и погибло большинство рукописей. После продолжительной болезни, в марте 1946 г., скончалась его жена, за которой Иванов самоотверженно ухаживал, поддерживая ее физические и моральные силы. После смерти жены, он переезжает к родственникам в Мюнхен с уже сильно пошатнувшимся здоровьем. Где он и скончался 9 июня 1946 г.

Вот как выглядит отрывок в одной из версий рассказа, чудом воспроизведенный в печати:

СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ (отрывок одной из версий)

«В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. В ту пору промежду начальства два главных правила в руководстве приняты были. Первое правило: чем больше начальник вреда делает, тем больше отчеству пользы принесёт. Науки упразднит - польза, население напугает - ещё больше пользы. Предполагалось, что отечество завсегда в расстроенном виде от прежнего начальства к новому доходит. А второе правило: как можно больше мерзавцев в распоряжении иметь, потому, что люди своим делом заняты, а еврейцы - субъекты досужие и ко вреду способные.

Собрал начальник еврейцев и говорит им:

- Сказывайте, мерзавцы, в чём, по вашему мнению, настоящий вред состоит?

И ответили ему еврейцы единогласно:

- Дотоле, по нашему мнению, настоящего вреда не получится, доколе наша программа вся во всех частях выполнена не будет. А программа наша вот какова. Чтобы мы, еврейцы, говорили, а прочие чтобы молчали. Чтобы наши, еврейцев затеи и предложения принимались немедленно, а прочих желания, чтобы оставались без рассмотрения. Чтобы нас, мерзавцев содержали в холе и в неженье, прочих всех в кандалах. Чтобы нами, еврейцами, сделанный вред за пользу считался, прочими всеми, если бы и польза была принесена, то таковая за вред бы считалась. Чтобы об нас, об мерзавцах, никто слова сказать не смел, а мы, еврейцы, о ком задумаем, что хотим, то и лаем! Вот коли всё это неукоснительно выполнится, тогда и вред настоящий получится.

- Ладно, - говорит начальник, - принимаю вашу программу, господа мерзавцы. С той поры вредят еврейцы невозбранно и беспрепятственно»

(цит. по М.Е.Салтыков-Щедрин, Москва, «Художественная литература» , ПСС, 15, книга 1, стр. 292 - 296)

В интернете присутствует и аудио-версия рассказа