Кому принадлежат строки целому. Кому принадлежат моря и океаны? Художественные средства выразительности
Этот день в советское время был большим праздником, это был главный советский праздник. Чтобы трудящиеся как следует прочувствовали значение события, которое отмечалось, у них был не один, а два выходных дня - 7 и 8 ноября, целых два выходных! Ну как тут было не радоваться! И радовались, и праздновали, в этот день были демонстрации, праздничные спектакли и концерты, детские утренники, вечера художественной самодеятельности. А так как в школьные годы я участвовала во всех видах художественной самодеятельности - в школе и в кружках клуба завода «Большевик» - то для меня это был чрезвычайно важный день. И подготовка начиналась заранее, за месяц. Репетиции, спевки, разучивание новых стихов и танцев… большая творческая работа, трудная и радостная. А потом сами выступления - сколько переживаний, восторгов и огорчений! Всё это потом ещё долго вспоминалось и обсуждалось. И всё это было счастье, вся эта весёлая праздничная кутерьма и неразбериха. Но это из области воспоминаний…
Сейчас оценить события столетней давности сложно, об этом ведутся дискуссии, отчаянные споры, прямо-таки бои, хоть и словесные, но яростные. Мы с вами ничего оценивать не будем, но делать вид, что 100 лет назад в этот день ничего значительного не случилось, тоже не станем. Мы просто прочтём описание этого события у самого большого советского поэта Владимира Маяковского в поэме «Хорошо».
Дул,
как всегда,
октябрь
ветра
ми,
как дуют
при капитализме.
За Троицкий
дули
авто и трамы,
обычные
рельсы
вызмеив.
Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы...
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши,
тихий,
вроде
упакованной трубы,
за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший -
"В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!.."
Видят
редких звезд глаза,
окружая
Зимний
в кольца,
по Мильонной
из казарм
надвигаются кексгольмцы.
А в Смольном,
в думах
о битве и войске,
Ильич
гримированный
мечет шажки,
да перед картой
Антонов с Подвойским
втыкают
в места атак
флажки.
Лучше
власть
добром оставь,
никуда
тебе
не деться!
Ото всех
идут
застав
к Зимнему
красногвардейцы.
Отряды рабочих,
матросов,
голи -
дошли,
штыком домерцав,
как будто
руки
сошлись на горле,
холёном
горле
дворца.
Две тени встало.
Огромных и шатких.
Сдвинулись.
Лоб о лоб.
И двор
дворцовый
руками решетки
стиснул
торс
толп.
Качались
две
огромных тени
от ветра
и пуль скоростей, -
да пулеметы,
будто
хрустенье
ломаемых костей.
Серчают стоящие павловцы.
"В политику...
начали...
ба
ловаться...
Куда
против нас
бочкаревским дурам?!
Приказывали б
на штурм".
Но тень
боролась,
спутав лапы, -
и лап
никто
не разнимал и не рвал.
Не выдержав
молчания,
сдавался слабый -
уходил
от испуга,
от нерва
.
Первым,
боязнью одолен,
снялся
бабий батальон.
Ушли с батарей
к одиннадцати
михайловцы или константиновцы...
А Керенский -
спрятался,
попробуй
вымань его!
Задумывалась
казачья башка.
И
редели
защитники Зимнего,
как зубья
у гребешка.
И долго
длилось
это молчанье,
молчанье надежд
и молчанье отчаянья.
А в Зимнем,
в мягких мебеля
х
с бронзовыми вы
крутами,
сидят
министры
в меди блях,
и пахнет
гладко выбритыми.
На них не глядят
и их не слушают
они
у штыков в лесу.
Они
упадут
переспевшей грушею,
как только
их
потрясут.
Голос - редок.
Шепотом,
знаками.
- Ке
ренский где-то? -
- Он?
За казаками. -
И снова молча.
И только
по
д вечер:
- Где Прокопович? -
- Нет Прокоповича. -
А из-за Николаевского
чугунного моста
,
как смерть,
глядит
неласковая
Аврорьих
башен
сталь.
И вот
высоко
над воротником
поднялось
лицо Коновалова.
Шум,
который
тек родником,
теперь
прибоем наваливал.
Кто длинный такой?..
Дотянуться смог!
По каждому
из стекол
удары палки.
Это -
из трехдюймовок
шарахнули
форты Петропавловки.
А поверху
город
как будто взорван:
бабахнула
шестидюймовка Авророва.
И вот
еще
не успела она
рассыпаться,
гулка и грозна, -
над Петропавловской
взви
лся
фонарь,
восстанья
условный знак.
- Долой!
На приступ!
Вперед!
На приступ! -
Ворва
лись.
На ковры!
Под раззолоченный кров!
Каждой лестницы
каждый выступ
брали,
перешагивая
через юнкеров.
Как будто
водою
комнаты по
лня,
текли,
сливались
над каждой потерей,
и схватки
вспыхивали
жарче полдня
за каждым диваном,
у каждой портьеры.
По этой
анфиладе,
приветствиями о
ранной
монархам,
несущим
короны-клады, -
бархатными залами,
раскатистыми коридорами
гремели,
бились
сапоги и приклады.
Какой-то
смущенный
сукин сын,
а над ним
путиловец -
нежней папаши:
"Ты,
парнишка,
выкладай
ворованные часы -
часы
теперича
наши!"
Топот рос
и тех
тринадцать
сгреб,
забил,
зашиб,
затыркал.
Забились
под галстук -
за что им приняться? -
Как будто
топор
навис над затылком.
За двести шагов...
за тридцать...
за двадцать...
Вбегает
юнкер:
"Драться глупо!"
Тринадцать визгов:
- Сдаваться!
Сдаваться! -
А в двери -
бушлаты,
шинели,
тулупы...
И в эту
тишину
раскатившийся всласть
бас,
окрепший
над реями рея:
"Которые тут временные?
Слазь!
Кончилось ваше время".
И один
из ворвавшихся,
пенснишки тронув,
объявил,
как об чем-то простом
и несложном:
"Я,
председатель реввоенкомитета
Антонов,
Временное
правительство
объявляю низложенным".
А в Смольном
толпа,
растопырив груди,
покрывала
песней
фе
йерверк сведений.
Впервые
вместо:
- и это будет... -
пели:
- и это есть
наш последний... -
До рассвета
осталось
не больше аршина, -
руки
лучей
с востока взмо
лены.
Товарищ Подвойский
сел в машину,
сказал устало:
"Кончено...
в Смольный".
Умолк пулемет.
Угодил толко
в.
Умолкнул
пуль
звенящий улей.
Горели,
как звезды,
грани штыков,
бледнели
звезды небес
в карауле.
Дул,
как всегда,
октябрь
ветра
ми.
Рельсы
по мосту вызмеив,
гонку
свою
продолжали трамы
уже -
при социализме.
Маяковский Владимир
«Хорошо!»
Керенскому
биту и ободрану! Уж мы
с царёвой кровати эту
Александру Федоровну".
как всегда,
ветрами как дуют
при капитализме. За Троицкий
авто и трамы, обычные
вызмеив. Под мостом
Нева-река, по Неве
плывут кронштадтцы... От винтовок говорка скоро
Зимнему шататься. В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши, тихий,
упакованной трубы, за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший"В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!.." Видят
редких звезд глаза, окружая
в кольца, по Мильонной
из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном,
о битве и войске, Ильич
гримированный
мечет шажки, да перед картой
Антонов с Подвойским втыкают
в места атак
флажки. Лучше
добром оставь, никуда
не деться! Ото всех
застав к Зимнему
красногвардейцы. Отряды рабочих,
матросов,
голидошли,
штыком домерцав, как будто
сошлись на горле, холёном
дворца. Две тени встало.
Огромных и шатких. Сдвинулись.
Лоб о лоб. И двор
дворцовый
руками решетки стиснул
толп. Качались
огромных тени от ветра
и пуль скоростей,да пулеметы,
хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. "В политику...
баловаться... Куда
против нас
бочкаревским дурам?! Приказывали б
на штурм". Но тень
боролась,
спутав лапы,и лап
не разнимал и не рвал. Не выдержав
молчания,
сдавался слабыйуходил
от испуга,
от нерва. Первым,
боязнью одолен, снялся
бабий батальон. Ушли с батарей
к одиннадцати михайловцы или константиновцы... А Керенский
спрятался,
попробуй
вымань его! Задумывалась
казачья башка. И редели
защитники Зимнего, как зубья
у гребешка. И долго
это молчанье, молчанье надежд
и молчанье отчаянья. А в Зимнем,
в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят
министры
в меди блях, и пахнет
гладко выбритыми. На них не глядят
и их не слушаютони
у штыков в лесу. Они
переспевшей грушею, как только
знаками. - Керенский где-то?- Он?
За казаками.И снова молча И только
под вечер: - Где Прокопович?- Нет
Даешь
небо!
Сами
выкропим рожь –
тучи
прольем над хлебом.
Даешь
небо!
Слов
отточенный нож
вонзай
в грядущую небыль!
Даешь
небо!
Поэма «Хорошо!»
Октябрьская поэма.
Время –
вещь
необычайно длинная, –
были времена –
прошли былинные.
Ни былин,
ни эпосов,
ни эпопей.
Телеграммой
лети,
строфа!
Воспаленной губой
припади
и попей
из реки
по имени – «Факт».
Это время гудит
телеграфной струной,
это
сердце
с правдой вдвоем.
Это было
с бойцами,
или страной,
или
в сердце
было
в моем.
Я хожу,
чтобы, с этою
книгой побыв,
из квартирного
мирка
шел опять
на плечах
пулеметной пальбы,
как штыком,
строкой
просверкав.
Чтоб из книги,
через радость глаз,
от свидетеля
счастливого, –
в мускулы
усталые
лилась
строящая
и бунтующая сила.
Этот день
воспевать
никого не наймем.
Мы
распнем
карандаш на листе,
чтобы шелест страниц,
как шелест знамен,
надо лбами
годов
шелестел.
"Кончайте войну!
Довольно!
Будет!
В этом
голодном году –
невмоготу.
Врали:
"народа –
свобода,
вперед,
эпоха, заря…" –
и зря.
Где
земля,
и где
закон,
чтобы землю
выдать
к лету? –
Нету!
Что же
дают
за февраль,
за работу,
за то,
что с фронтов
не бежишь? –
Шиш.
На шее
кучей
Гучковы,
черти,
министры,
Родзянки…
Мать их за ноги!
Власть
к богатым
рыло
воротит –
чего
подчиняться
ей?!.
Бей!!"
То громом,
то шепотом
этот ропот
сползал
из Керенской
тюрьмы-решета.
в деревни
шел
по травам и тропам,
в заводах
сталью зубов скрежетал.
Чужие
партии
бросали швырком.
– На что им
сбор
болтунов дался?! –
И отдавали
большевикам
гроши,
и силы,
и голоса.
До самой
мужичьей
земляной башки
докатывалась слава, –
лилась
и слыла,
что есть
за мужиков
какие-то
«большаки»
– у-у-у!
Сила! –
Царям
дворец
построил Растрелли.
Цари рождались,
жили,
старели.
Дворец
не думал
о вертлявом постреле,
не гадал,
что в кровати,
царицам вверенной,
раскинется
какой-то
присяжный поверенный.
От орлов,
от власти,
одеял и кружевца
голова
присяжного поверенного
кружится.
Забывши
и классы
и партии,
идет
на дежурную речь.
Глаза
у него
бонапартьи
и цвета
защитного
френч.
Слова и слова.
Огнесловая лава.
Болтает
сорокой радостной.
Он сам
опьянен
своею славой
пьяней,
чем сорокаградусной.
Слушайте,
пока не устанете,
как щебечет
иной адъютантик:
"Такие случаи были –
он едет
в автомобиле.
Узнавши,
кто
и который, –
толпа
распрягла моторы!
Взамен
лошадиной силы
сама
на руках носила!"
В аплодисментном
плеске
премьер
проплывет
над Невским.
и дамы,
и дети-пузанчики
кидают
цветы и розанчики.
Если ж
с безработы
загрустится,
сам
себя
уверенно и быстро
назначает –
то военным,
то юстиции,
то каким-нибудь
еще
министром.
И вновь
возвращается,
сказанув,
ворочать дела
и вертеть казну.
Подмахивает подписи
достойно
и старательно.
"Аграрные?
Беспорядки?
Ряд?
Пошлите,
этот,
как его, –
карательный
отряд!
Ленин?
Большевики?
Арестуйте и выловите!
Что?
Не дают?
Не слышу без очков.
Кстати…
об его превосходительстве…
Корнилове…
Нельзя ли
сговориться
сюда
казачков?!.
Их величество?
Знаю.
Ну да!..
И руку жал.
Какая ерунда!
Императора?
На воду?
И черную корку?
При чем тут Совет?
Приказываю
туда,
в Лондон,
к королю Георгу".
Пришит к истории,
пронумерован
и скреплен,
и его
рисуют –
и Бродский и Репин.
Петербургские окна.
Синё и темно.
Город
сном
и покоем скован.
НО
не спит
мадам Кускова.
Любовь
и страсть вернулись к старушке.
Кровать
и мечты
розоватит восток.
Ее
волос
пожелтелые стружки
причудливо
склеил
слезливый восторг.
С чего это
девушка
сохнет и вянет?
Молчит…
но чувство,
видать, велико.
Ее
утешает
усатая няня,
видавшая виды, –
Пе Эн Милюков.
"Не спится, няня…
Здесь так душно…
Открой окно
да сядь ко мне".
– Кускова,
что с тобой? –
"Мне скушно…
Поговорим о старине".
– О чем, Кускова?
Я,
бывало,
хранила
в памяти
немало
старинных былей,
небылиц –
и про царей
и про цариц.
И я б,
с моим умишком хилым, –
короновала б
Михаила.
чем брать
династию
чужую…
Да ты
не слушаешь меня?! –
"Ах, няня, няня,
я тоскую.
Мне тошно, милая моя.
Я плакать,
я рыдать готова…"
– Господь помилуй
и спаси…
Чего ты хочешь?
Попроси.
Чтобы тебе
на нас
не дуться,
дадим свобод
и конституций…
Дай
окроплю
речей водою
горящий бунт… –
"Я не больна.
Я…
знаешь, няня…
влюблена…"
– Дитя мое,
господь с тобою! –
И Милюков
ее
с мольбой
крестил
профессорской рукой.
– Оставь, Кускова,
в наши лета
любить
задаром
смысла нету. –
«Я влюблена». –
шептала
снова
в ушко
профессору
она.
– Сердечный друг,
ты нездорова. –
"Оставь меня,
я влюблена".
– Кускова,
нервы, –
полечись ты… –
"Ах няня,
он такой речистый…
Ах, няня-няня!
няня!
Ах!
Его же ж
носят на руках
А как поет он
про свободу…
Я с ним хочу, –
не с ним,
так в воду".
Старушка
тычется в подушку,
и только слышно:
" Саша! –
Душка!"
Смахнувши
слезы
рукавом,
взревел усатый нянь:
– В кого?
Да говори ты нараспашку! –
«В Керенского…»
– В какого?
В Сашку? –
И от признания
такого
лицо
расплылось
Милюкова.
От счастия
профессор ожил:
– Ну, это что ж –
одно и то же!
При Николае
и при Саше
мы
сохраним доходы наши. –
Быть может,
на брегах Невы
подобных
дам
видали вы?
Звякая
шпорами
довоенной выковки,
аксельбантами
увешанные до пупов,
говорили –
адъютант
(в «Селекте» на Лиговке)
и штанс-капитан
Попов.
"Господин адъютант,
не возражайте,
не дам, –
скажите,
чего еще
поджидаем мы?
Россию
жиды
продают жидам,
и кадровое
офицерство
уже под жидами!
Вы, конешно,
профессор,
либерал,
но казачество,
пожалуйста,
оставьте в покое.
Например,
мое положенье беря,
это…
черт его знает, что это такое!
Сегодня с денщиком:
ору ему
–эй,
наваксь
щиблетину,
чтоб видеть рыло в ней! –
И конешно –
к матушке,
а он меня
к моей,
к матушке,
к свет
к Елизавете Кирилловне!"
"Нет,
я не за монархию
с коронами,
с орлами,
НО
для социализма
нужен базис.
Сначала демократия,
потом
парламент.
Культура нужна.
А мы –
Азия-с!
Я даже –
социалист.
Но не граблю,
не жгу.
Разве можно сразу?
Конешно, нет!
Постепенно,
понемногу,
по вершочку,
по шажку,
сегодня,
завтра,
через двадцать лет.
А эти?
От Вильгельма кресты да ленты.
В Берлине
выходили
с билетом перронным.
Деньги
штаба –
шпионы и агенты.
В Кресты бы
тех,
кто ездит в пломбированном!"
"С этим согласен,
это конешно,
этой сволочи
мало повешено".
"Ленина,
который
смуту сеет,
председателем,
што ли,
совета министров?
Что ты?!
Рехнулась, старушка Рассея?
Касторки прими!
Поправьсь!
Выздоровь!
Офицерам –
Суворова,
Голенищева-Кутузова
благодаря
политикам ловким
быть
под началом
Бронштейна бескартузого,
какого-то
бесштанного
Лёвки?!
Дудки!
С казачеством
шутки плохи –
повыпускаем
им
потроха…"
И все адъютант
–ха да хи –
Попов
–хи да ха. –
"Будьте дважды прокляты
и трижды поколейте!
Господин адъютант,
позвольте ухо:
их
…ревосходительство
…ерал Каледин,
с Дону,
с плеточкой,
извольте понюхать!
Его превосходительство…
Да разве он один?!
Казачество кубанское,
Днепр,
Дон…"
И все стаканами –
дон и динь,
и шпорами –
динь и дон.
Капитан
упился, как сова.
Челядь
чайники
бесшумно подавала.
А в конце у Лиговки
другие слова
подымались
из подвалов.
"Я,
товарищи, –
из военной бюры.
Кончили заседание –
тока-тока.
Вот тебе,
к маузеру,
двести бери,
а это –
сто патронов
к винтовкам.
Пока соглашатели
замазывали рты,
подходит
казатчина
и самокатчина.
Приказано
питерцам
идти на фронты,
а сюда
направляют
с Гатчины.
Вам,
которые
с Выборгской стороны,
вам
заходить
с моста Литейного.
В сумерках,
тоньше
дискантовой струны,
не галдеть
и не делать
заведенья питейного.
Я
за Лашевичем
беру телефон, –
не задушим,
так нас задушат.
Или
возьму телефон,
или вон
из тела
пролетарскую душу.
Сам
приехал,
в пальтишке рваном, –
ходит,
никем не опознан.
Сегодня,
говорит,
подыматься рано.
А послезавтра –
поздно.
Завтра, значит.
Ну, не сдобровать им!
Быть
Керенскому
биту и ободрану!
Уж мы
подымем
с царёвой кровати
эту
самую
Александру Федоровну".
Дул,
как всегда,
октябрь
ветрами
как дуют
при капитализме.
За Троицкий
дули
авто и трамы,
обычные
рельсы
вызмеив.
Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы…
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши,
тихий,
вроде
упакованной трубы,
за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший –
"В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!.."
Видят
редких звезд глаза,
окружая
Зимний
в кольца,
по Мильонной
из казарм
надвигаются кексгольмцы.
А в Смольном,
в думах
о битве и войске,
Ильич
гримированный
мечет шажки,
да перед картой
Антонов с Подвойским
втыкают
в места атак
флажки.
Лучше
власть
добром оставь,
никуда
тебе
не деться!
Ото всех
идут
застав
к Зимнему
красногвардейцы.
Отряды рабочих,
матросов,
голи –
дошли,
штыком домерцав,
как будто
руки
сошлись на горле,
холёном
горле
дворца.
Две тени встало.
Огромных и шатких.
Сдвинулись.
Лоб о лоб.
И двор
дворцовый
руками решетки
стиснул
торс
толп.
Качались
две
огромных тени
от ветра
и пуль скоростей, –
да пулеметы,
будто
хрустенье
ломаемых костей.
Серчают стоящие павловцы.
"В политику…
начали…
баловаться…
Куда
против нас
бочкаревским дурам?!
Приказывали б
на штурм".
Но тень
боролась,
спутав лапы, –
и лап
никто
не разнимал и не рвал.
Не выдержав
молчания,
сдавался слабый –
уходил
от испуга,
от нерва.
Первым,
боязнью одолен,
снялся
бабий батальон.
Ушли с батарей
к одиннадцати
михайловцы или константиновцы…
А Керенский –
спрятался,
попробуй
вымань его!
Задумывалась
казачья башка.
И
редели
защитники Зимнего,
как зубья
у гребешка.
И долго
длилось
это молчанье,
молчанье надежд
и молчанье отчаянья.
А в Зимнем,
в мягких мебелях
с бронзовыми выкрутами,
сидят
министры
в меди блях,
и пахнет
гладко выбритыми.
На них не глядят
и их не слушают –
они
у штыков в лесу.
Они
упадут
переспевшей грушею,
как только
их
потрясут.
Голос – редок.
Шепотом,
знаками.
– Керенский где-то? –
– Он?
За казаками.
22
с орлами, НО для социализма
нужен базис. Сначала демократия,
парламент. Культура нужна.
Азия-с! Я даже
социалист.
Но не граблю,
не жгу. Разве можно сразу?
Конешно, нет! Постепенно,
понемногу,
по вершочку,
по шажку, сегодня,
через двадцать лет. А эти?
От Вильгельма кресты да ленты. В Берлине
выходили
с билетом перронным. Деньги
шпионы и агенты. В Кресты бы
кто ездит в пломбированном!" "С этим согласен,
это конешно, этой сволочи
мало повешено". "Ленина,
смуту сеет, председателем,
совета министров? Что ты?!
Рехнулась, старушка Рассея? Касторки прими!
Поправьсь!
Выздоровь! Офицерам
Суворова,
Голенищева-Кутузова благодаря
политикам ловким быть
под началом
Бронштейна бескартузого, какого-то
бесштанного
Лёвки?! Дудки!
С казачеством
шутки плохиповыпускаем
потроха..." И все адъютант
Ха да хиПопов
Хи да ха."Будьте дважды прокляты
и трижды поколейте! Господин адъютант,
позвольте ухо: их...ревосходительство
Ерал Каледин, с Дону,
с плеточкой,
извольте понюхать! Его превосходительство...
Да разве он один?! Казачество кубанское,
Дон..." И все стаканами
дон и динь, и шпорами
динь и дон. Капитан
упился, как сова. Челядь
бесшумно подавала. А в конце у Лиговки
другие слова подымались
из подвалов. "Я,
товарищи,
из военной бюры. Кончили заседание
тока-тока. Вот тебе,
к маузеру,
двести бери, а это
сто патронов
к винтовкам. Пока соглашатели
замазывали рты, подходит
казатчина
и самокатчина. Приказано
питерцам
идти на фронты, а сюда
направляют
с Гатчины. Вам,
с Выборгской стороны, вам
заходить
с моста Литейного. В сумерках,
дискантовой струны, не галдеть
и не делать
заведенья питейного. Я за Лашевичем
беру телефон,не задушим,
так нас задушат. Или
возьму телефон,
или вон из тела
пролетарскую душу. С а м
в пальтишке рваном,ходит,
никем не опознан. Сегодня,
подыматься рано. А послезавтра
поздно. Завтра, значит.
Ну, не сдобровать им! Быть
Керенскому
биту и ободрану! Уж мы
с царёвой кровати эту
Александру Федоровну".
как всегда,
ветрами как дуют
при капитализме. За Троицкий
авто и трамы, обычные
вызмеив. Под мостом
Нева-река, по Неве
плывут кронштадтцы... От винтовок говорка скоро
Зимнему шататься. В бешеном автомобиле,
покрышки сбивши, тихий,
упакованной трубы, за Гатчину,
забившись,
улепетывал бывший"В рог,
в бараний!
Взбунтовавшиеся рабы!.." Видят
редких звезд глаза, окружая
в кольца, по Мильонной
из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном,
о битве и войске, Ильич
гримированный
мечет шажки, да перед картой
Антонов с Подвойским втыкают
в места атак
флажки. Лучше
добром оставь, никуда
не деться! Ото всех
застав к Зимнему
красногвардейцы. Отряды рабочих,
матросов,
голидошли,
штыком домерцав, как будто
сошлись на горле, холёном
дворца. Две тени встало.
Огромных и шатких. Сдвинулись.
Лоб о лоб. И двор
дворцовый
руками решетки стиснул
толп. Качались
огромных тени от ветра
и пуль скоростей,да пулеметы,
хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. "В политику...
баловаться... Куда
против нас
бочкаревским дурам?! Приказывали б
на штурм". Но тень
боролась,
спутав лапы,и лап
не разнимал и не рвал. Не выдержав
молчания,
сдавался слабыйуходил
от испуга,
от нерва. Первым,
боязнью одолен, снялся
бабий батальон. Ушли с батарей
к одиннадцати михайловцы или константиновцы... А Керенский
спрятался,
попробуй
вымань его! Задумывалась
казачья башка. И редели
защитники Зимнего, как зубья
у гребешка. И долго
это молчанье, молчанье надежд
и молчанье отчаянья. А в Зимнем,
в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят
министры
в меди блях, и пахнет
гладко выбритыми. На них не глядят
и их не слушаютони
у штыков в лесу. Они
переспевшей грушею, как только
знаками. - Керенский где-то?- Он?
За казаками.И снова молча И только
под вечер: - Где Прокопович?- Нет Прокоповича.А из-за Николаевского чугунного моста, как смерть,
неласковая Авроровых
сталь. И вот
над воротником поднялось
лицо Коновалова. Шум,
тек родником, теперь
прибоем наваливал. Кто длинный такой?..
Дотянуться смог! По каждому
из стекол
удары палки. Это
из трехдюймовок шарахнули
форты Петропавловки. А поверху
как будто взорван: бабахнула
шестидюймовка Авророва. И вот
не успела она рассыпаться,
гулка и грозна,над Петропавловской
фонарь, восстанья
условный знак. - Долой!
На приступ!
На приступ!Ворвались.
На ковры!
Под раззолоченный кров! Каждой лестницы
каждый выступ брали,
перешагивая
через юнкеров. Как будто
комнаты полня, текли,
сливались
над каждой потерей, и схватки
вспыхивали
жарче полдня за каждым диваном,
у каждой портьеры. По этой
анфиладе,
приветствиями оранной монархам,
короны-клады,бархатными залами,
раскатистыми коридорами гремели,
сапоги и приклады. Какой-то
смущенный
сукин сын, а над ним
путиловец
нежней папаши: "Ты,
парнишка,
выкладывай
ворованные часычасы теперича наши!" Топот рос
тринадцать сгреб,
затыркал. Забились
под галстук
за что им приняться?Как будто
В такие ночи,
в такие дни,
в часы
такой поры
на улицах
разве что
одни
поэты
и воры́.
Сумрак
на мир
океан катну́л.
Синь.
Над кострами -
бур.
Подводной
лодкой
пошел ко дну
взорванный
Петербург.
И лишь
когда
от горящих вихров
шатался
сумрак бурый,
опять вспоминалось:
с боков
и с верхов
непрерывная буря.
На воду
сумрак
похож и так -
бездонна
синяя прорва.
А тут
еще
и виденьем кита
туша
Авророва.
Огонь
пулеметный
площадь остриг.
Набережные -
пусты́.
И лишь
хорохорятся
костры
в сумерках
густых.
И здесь,
где земля
от жары вязка́,
с испугу
или со льда́,
ладони
держа
у огня в языках,
греется
солдат.
Солдату
упал
огонь на глаза,
на клок
волос
лег.
Я узнал,
удивился,
сказал:
"Здравствуйте,
Александр Блок* .
Лафа футуристам,
фрак старья
разлазится
каждым швом".
Блок посмотрел -
костры горят -
"Очень хорошо".
Кругом
тонула
Россия Блока…
Незнакомки,
дымки севера*
шли
на дно,
как идут
обломки
и жестянки
консервов.
И сразу
лицо
скупее менял,
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
"Пишут…
из деревни…
сожгли…
у меня…
библиоте́ку в усадьбе".
Уставился Блок -
и Блокова тень
глазеет,
на стенке привстав…
Как будто
оба
ждут по воде
шагающего Христа* .
Но Блоку
Христос
являться не стал.
У Блока
тоска у глаз.
Живые,
с песней
вместо Христа,
люди
из-за угла.
Вставайте!
Вставайте!
Вставайте!
Работники
и батраки.
Зажмите,
косарь и кователь,
винтовку
в железо руки!
Вверх -
флаг!
Рвань -
встань!
Враг -
ляг!
День -
дрянь.
За хлебом!
За миром!
За волей!
Бери
у буржуев
завод!
Бери
у помещика поле!
Братайся,
дерущийся взвод!
Сгинь -
стар.
В пух,
в прах.
Бей -
бар!
Трах!
тах!
Довольно,
довольно,
довольно
покорность
нести
на горбах.
Дрожи,
капиталова дворня!
Тряситесь,
короны,
на лбах!
Жир
ёжь
страх
плах!
Трах!
тах!
Тах!
тах!
Эта песня,
перепетая по-своему,
доходила
до глухих крестьян -
и вставали села,
содрогая воем,
по дороге
топоры крестя.
Но -
жи -
чком
на
месте чик
лю -
то -
го
по -
мещика.
Гос -
по -
дин
по -
мещичек,
со -
би -
райте
вещи-ка!
До -
шло
до поры,
вы -
хо -
ди,
босы,
вос -
три
топоры,
подымай косы.
Чем
хуже
моя Нина?!
Ба -
рыни сами.
Тащь
в хату
пианино,
граммофон с часами!
Под -
хо -
ди -
те, орлы!
Будя -
пограбили.
Встречай в колы,
провожай
в грабли!
Дело
Стеньки
с Пугачевым,
разгорайся жарчи-ка!
Все
поместья
богачевы
разметем пожарчиком.
Под -
пусть
петуха!
Подымай вилы!
Эх,
не
потухай, -
пет -
тух милый!
Черт
ему
теперь
родня!
Головы -
кочаном.
Пулеметов трескотня
сыпется с тачанок.
"Эх, яблочко,
цвета ясного.
Бей
справа
белаво,
слева краснова".
Этот вихрь,
от мысли до курка,
и постройку,
и пожара дым
прибирала
партия
к рукам,
направляла,
строила в ряды.
Холод большой.
Зима здорова́.
Но блузы
прилипли к потненьким.
Под блузой коммунисты.
Грузят дрова.
На трудовом субботнике.
Мы не уйдем,
хотя
уйти
имеем
все права.
В наши вагоны,
на нашем пути,
наши
грузим
дрова.
Можно
уйти
часа в два, -
но мы -
уйдем поздно.
Нашим товарищам
наши дрова
нужны:
товарищи мерзнут.
Работа трудна,
работа
томит.
За нее
никаких копеек.
Но мы
работаем,
будто мы
делаем
величайшую эпопею.
Мы будем работать,
все стерпя,
чтоб жизнь,
колёса дней торопя,
бежала
в железном марше
в наших вагонах,
по нашим степям,
в города
промерзшие
наши .
"Дяденька,
что вы делаете тут,
столько
больших дяде́й?"
- Что?
Социализм:
свободный труд
свободно
собравшихся людей.
Перед нашею
республикой
стоят богатые.
Но как постичь ее?
И вопросам
разнедоуменным
не́т числа:
что это
за нация такая
"социалистичья",
и что это за
"соци -
алистическое отечество"?
"Мы
восторги ваши
понять бессильны.
Чем восторгаются?
Про что поют?
Какие такие
фрукты-апельсины
растут
в большевицком вашем
раю?
Что вы знали,
кроме хлеба и воды, -
с трудом
перебиваясь
со дня на день?
Такого отечества
такой дым
разве уж
настолько приятен?*
За что вы
идете,
если велят -
"воюй"?
Можно
быть
разорванным бо́мбищей,
можно
умереть
за землю за свою ,
но как
умирать
за общую?
Приятно
русскому
с русским обняться, -
но у вас
и имя
"Россия "
утеряно.
Что это за
отечество
у забывших об нации?
Какая нация у вас?
Коминтерина?
Жена,
да квартира,
да счет текущий -
вот это -
отечество,
райские кущи.
Ради бы
вот
такого отечества
мы понимали б
и смерть
и молодечество".
Слушайте,
национальный трутень, -
день наш
тем и хорош, что труден.
Эта песня
песней будет
наших бед,
побед,
буден.