Тысяча душ писемский отзывы

Часть первая

I

В приказах гражданского ведомства было, между прочим, сказано: «Увольняется штатный смотритель эн-ского уездного училища, коллежский асессор Годнев с мундиром и пенсионом, службе присвоенными»; потом далее: «Определяется смотрителем эн-ского училища кандидат Калинович».

Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! – сказал он сам себе. – В мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни и где будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»

В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других было таково, что какой уж может быть грех у таких стариков, и зачем им жениться?

Петра Михайлыча знали не только в городе и уезде, но, я думаю, и в половине губернии: каждый день, часов в семь утра, он выходил из дома за припасами на рынок и имел, при этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки, в котором из волокового окна выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил:

– Здравствуй, Фекла Никифоровна.

– Здравствуйте, батюшка Петр Михайлыч, – отвечала та.

– Давно ли из губернии воротилась?

– Вчерашним днем, сударь, прибыла. Не на конной, батюшка, подводе, пешком отшлепала по экой по грязи.

– Как дела-то идут?

– Дела мои, Петр Михайлыч, по начальству пошли.

– Ну, коли по начальству, так хорошо.

– Да хорошо ли, отец мой?

Сказать правду, Петр Михайлыч даже и не знал, в чем были дела у соседки, и действительно ли хорошо, что они по начальству пошли, а говорил это только так, для утешения ее.

У каменного купеческого дома стоял кучер в накинутом на плечи полушубке, и его Петр Михайлыч считал за нужное обласкать.

– Что, брат, объездил ли лошадку-то? – спрашивал он.

– Нешто-с… выламывается поманеньку, – отвечал тот.

– Видел я… видел… Ты молодец… ловкий ездок!

Кучер самодовольно улыбался.

Мясную лавку, куда шел Годнев, купец только еще отпирал.

– Эге, Силиверст Петрович, поздненько нынче выплыл, – говорил Годнев.

– Что делать, Петр Михайлыч! Позамешкался грешным делом, – отвечал купец. – Что парнишко-то мой: как там у вас? – прибавлял он, уходя за прилавок.

– Что парнишко? Ничего, хорошо: способности есть; резов только; вчера опять два стекла в классе вышиб, – отвечал Петр Михайлыч.

– Фу ты, господи, твоя воля! – восклицал купец, пожимая плечами. – Что только мне с этим парнем делать – ума не приложу; спуску, кажись, не даю ему ни в чем, а хошь ты брось!

– Ну, зачем же? Чересчур не надобно: хуже заколотишь.

– Заколотишь его, пострела, как бы не так! – возражал купец и потом прибавлял: – Говядинки, что ли, прикажете отвесить?

– Да, сударь, хоть говядинки; смотри, только помягче.

– Неужели жесткой! Худой вам не отпустим… худое мы про генеральш здешних бережем.

– Ну, вот уж и про генеральш! Экой вы, торговый народ, зубоскалы!

– Право, так. Не знаем только, куда эта барыня с почтмейстером деньги берегут.

Петр Михайлыч только усмехался и качал головой.

Из мясной лавки он проходил во внутренность гостиного двора, где торговки торговали калачами, горшками, зеленью, нитками и разного рода другими припасами.

– Ты, луковница, опять с своим товаром выехала! – говорил Петр Михайлыч бабе, около которой стояла большая корзина с луком.

Он терпеть не мог луку.

– Полно-ка, полно, старый барин хороший, на почине оговаривать, возьми-ка лучше прядку да и разговаривай.

– Дура, я не ем луку.

– То-то вы, баря: «луку не ем», все бы вам сахару.

– Ну, уж не сердчай, давай прядочку, – говорил Годнев и покупал лук, который тотчас же отдавал первому попавшемуся нищему, говоря: – На-ка лучку! Только без хлеба не ешь: горько будет… Поди ко мне на двор: там тебе хлеба дадут, поди!

Навстречу ему шел священник. Петр Михайлыч еще издали ему кланялся.

– Здравствуйте, – говорил он, снимая картуз и подходя к благословению.

– Здравствуйте, – отвечал тот густым басом.

– Что, отче, прочли мою книжку али еще нет?

– Прочел и намеревался сего же дня возвратить ее с моею благодарностью. Приятное сочинение.

– Да, да, поучительная книга… Занесите как-нибудь.

– Непременно, – отвечал священник и истово раскланивался.

Возвратившись домой, Петр Михайлыч проходил прямо на кухню, где стряпуха, под личным надзором Палагеи Евграфовны, затапливала уж печь.

– Вот тебе, командирша, снеди и блага земные! – говорил он, подавая экономке кулек, который та, приняв, начинала вынимать из него запас, качая головой и издавая восклицания вроде: «Э… э… э… хе, хе, хе…»

– Ну, заворчала! Эх ты, ворчунья, сударыня… Дурно, что ли, купил?

– Хорошо, – отвечала на это Палагея Евграфовна насмешливым тоном.

Она никогда не оставалась покупками Петра Михайлыча довольною и была в этом совершенно права: приятели купцы то обвешивали его, то продавали ему гнилое за свежее, тогда как в самой Палагее Евграфовне расчетливое хозяйство и чистоплотность были какими-то ненасытными страстями. Будучи родом из каких-то немок, она, впрочем, ни на каком языке, кроме русского, пикнуть не умела. Приехав неизвестно как и зачем в уездный городишко, сначала чуть было не умерла с голоду, потом попала в больницу, куда придя Петр Михайлыч и увидев больную незнакомую даму, по обыкновению разговорился с ней; и так как в этот год овдовел, то взял ее к себе ходить за маленькой Настенькой. Но Палагея Евграфовна, вступив нянькой, прибрала мало-помалу к своим рукам и все домоправление. С самого раннего утра до поздней ночи она мелькала то тут, то там по разным хозяйственным заведениям: лезла зачем-то на сеновал, бегала в погреб, рылась в саду; везде, где только можно было, обтирала, подметала и, наконец, с восьми часов утра, засучив рукава и надев передник, принималась стряпать – и надобно отдать ей честь: готовить многие кушанья была она великая мастерица. Особенно хороши выходили у ней все соленые и маринованные приготовления; коренная рыба , например, заготовляемая ею в великий пост, была такова, что Петр Михайлыч всякий раз, когда ел ее в летние жары с ботвиньей, говорил:

– Этакой, господа, рыбы и ботвиньи сам Лукулл не едал!

Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется, если б только сил ее доставало, мыла и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.

Когда спала и чем была сыта Палагея Евграфовна – определить было довольно трудно, и она даже не любила, если ей напоминали об этом. Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку; только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом, когда снова появлялась и когда Петр Михайлыч ей говорил: «Что же ты сама, командирша, никогда ничего не кушаешь?», Палагея Евграфовна только усмехалась и, ответив: «Кабы не ела, так и жива бы не была», снова отправлялась на кухню.

Жалованье (сто двадцать рублей ассигнациями в год) Палагея Евграфовна всегда принимала с некоторым принуждением. В конце каждого месяца Петр Михайлыч приносил ей обыкновенно десять рублей.

– Это что еще? – говорила экономка.

– Деньги ваши. Деньги – вещь хорошая. Не угодно ли получить и расписаться? – отвечал тот.

– Э… перестаньте с вашими глупостями! – говорила, отворачиваясь, экономка и начинала смотреть в окно.

– Порядок, мать-командирша, не глупость. Изволь взять! – говорил Годнев настоятельнее.

– Точно я у вас не сыта, не одета, – говорила Палагея Евграфовна и продолжала смотреть в окно.

– Изволь, изволь брать; знаешь, не люблю! – говорил Годнев еще настоятельнее.

Палагея Евграфовна сердито брала деньги и с пренебрежением кидала их в рабочий ящик.

Всякий раз при этой сцене, несмотря на недовольное выражение лица, у ней навертывались на глазах слезы.

– Взял нищую с дороги, не дал с голоду умереть да еще жалованье положил, бесстыдник этакой! У самого дочка есть: лучше бы дочке что-нибудь скопил! – ворчала она себе под нос.

– А ты мне этого, командирша, не смей и говорить, – слышишь ли? Тебе меня не учить! – прикрикивал на нее Петр Михайлыч, и Палагея Евграфовна больше не говорила, но все-таки продолжала принимать жалованье с неудовольствием.

Передав запас экономке, Петр Михайлыч отправлялся в гостиную и садился пить чай с Настенькой. Разговор у отца с дочерью почти каждое утро шел такого рода:

– Вы, Настасья Петровна, опять до утра засиделись… Нехорошо, моя милушка, право, нехорошо… надо давать время занятиям, время отдыху и время сну.

– Я зачиталась, папенька. Вчерашнюю повесть я уж кончила.

– Нет, я вам ее дочитаю, я с удовольствием прочту ее еще раз; и вообразите себе, Валентин этот вышел ужасно какой дурной человек.

– Ну, ну, не рассказывай! Изволь-ка мне лучше прочесть: мне приятнее от автора узнать, как и что было, – перебивал Петр Михайлыч, и Настенька не рассказывала.

После этого они обыкновенно расходились. Настенька садилась или читать, или переписывать что-нибудь, или уходила в сад гулять. Ни хозяйством, ни рукодельем она не занималась. Петр Михайлыч, в свою очередь, надевал форменный вицмундир и шел в училище. В прихожей обыкновенно встречал его сторож, отставной солдат Гаврилыч, прозванный школьниками за необыкновенно рябое лицо «Теркой». Надобно было иметь истинно христианское терпение Петра Михайлыча, чтобы держать Гаврилыча в продолжение десяти лет сторожем при училище, потому что инвалид, по старости лет, был и глуп, и ленив, и груб; никогда почти ничего не прибирал, не чистил, так что Петр Михайлыч принужден был, по крайней мере раз в месяц, нанимать на свой счет поломоек для приведения здания училища в надлежащий порядок. Кроме того, у сторожа была любимая привычка позавтракать рано поутру разогретыми щами, которые он обыкновенно и становил с вечера в смотрительской комнате в печку на целую ночь. Петр Михайлыч, почти каждый раз, приходя поутру, говорил:

– Ты, гренадер, опять щи парил. Экую душину напустил! Смотри-ка: не дохнешь!

– Ну да, парил, у тебя все парил! – возражал Гаврилыч.

– Да как же не парил! Еще запираешься, лжешь на старости лет, греховодник!

– Погляди сам в печку, так, може, и увидишь, что тамотка ничего нет.

– Знаю, что в печке ничего нет: съел! И сало-то еще с рыла не вытер, дурак!.. Огрызается туда же! Прогоню, так и знаешь… шляйся по миру!

– Гони! Словно миром не живут, – отвечал Терка и уходил.

– Дурак! – повторял ему вслед Петр Михайлыч.

Впрочем, тем все и кончалось.

Занявшись в смотрительской составлением отчетов и рапортов, во время перемены классов Петр Михайлыч обходил училище и начинал, как водится, с первого класса, в котором, тоже, как водится, была пыль столбом.

– Ах вы, эфиопы! Татарская орда! А?.. Тише!.. Молчать!.. Чтобы муха пролетала, слышно у меня было! – говорил старик, принимая строгий вид.

В классе несколько утихало.

– Зашумите вы у меня еще раз! Всех переберу – из девяти возьму десятого на выдержку! – заключал он торжественно и уходил.

В коридоре прямо летел на него сорванец и чуть не сшибал его с ног.

– Что ты? Что ты, братец? – говорил, разводя руками, Петр Михайлыч. – Этакая лошадь степная! Вот я на тебя недоуздок надену, погоди ты у меня!

– Петр Михайлыч, меня Модест Васильич без обеда оставил; я не виноват-с! – говорил третьего класса ученик Калашников, парень лет восьмнадцати, дюжий на взгляд, нечесаный, неумытый и в чуйке.

– Когда оставил, стало, ты это заслужил, – возражал ему Петр Михайлыч.

– Я, ей-богу, ничего не делал; спросите всех. Они на меня, известно, нападают. Мне сегодня нельзя: день базарный; у тятеньки в лавке некому сидеть.

– И лучше, что нельзя, лучше раскаешься и поймешь, что дурить и грубить не следует, – говорил Петр Михайлыч и поскорее уходил.

Калашников его передразнивал, так что старик все слышал:

– Грубить и дурить не следует, – ту, ту, ту, тетерев! Я и без шапки убегу; много с меня возьмешь! – говорил он и с досады отламывал закраину у карты.

Вообще строгость и крутые меры были совершенно не в характере Петра Михайлыча. Со школьниками он еще кое-как справлялся и, в крайней необходимости, даже посекал их, возлагая это, без личного присутствия, на Гаврилыча и давая ему каждый раз приказание наказывать не столько для боли, сколько для стыда; однако Гаврилыч, питавший к школьникам какую-то глубокую ненависть, если наказуемый был только ему по силе, распоряжался так, что тот, выскочив из смотрительской, часа два отхлипывался. Но в совершенное затруднение становился старик, когда ему нужно было делать замечание или выговоры учителям. Этому, впрочем, подпадал один только преподаватель истории Экзархатов, который был человек очень неглупый, из университета. В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице – шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется… Посуда, окна, домашние не попадайся: исколотит. А проспится, опять тише его нет. Еще в Москве он женился на какой-то вдове, бог знает из какого звания, с пятерыми детьми, – женщине глупой, вздорной, по милости которой он, говорят, и пить начал. Во все время, покуда кутит муж, Экзархатова убегала к соседям; но когда он приходил в себя, принималась его, как ржа железо, есть, и достаточно было ему сказать одно слово – она пустит в него чем ни попало, растреплет на себе волосы, платье и побежит к Петру Михайлычу жаловаться, прямо ворвется в смотрительскую и кричит:

– Батюшка, Петр Михайлыч, сделайте божескую милость! Что это такое?.. Батюшка!..

– Что такое случилось? Что вам угодно от меня? – спрашивает Годнев, хотя очень хорошо знал, что такое случилось.

– Известно что: двои сутки пил! Что хошь, то и делайте. Нет моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме не стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.

– Боже мой! Боже мой! – говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами. – Вы, сударыня, успокойтесь; я ему поговорю и надеюсь, что это будет в последний раз.

– Батюшка, да ты хорошенько с него спроси; нельзя ли как-нибудь… хошь бы ты посек его.

– Как это можно, сударыня! Вам и говорить этого не следует, – возражал Петр Михайлыч.

– Гаврилыч! – кричал он. – Подите и попросите ко мне господина Экзархатова.

И Экзархатов являлся, немного сутуловатый, в потертом вицмундире, с лицом истощенным, с синяком на левом глазу… вообще фигура очень печальная.

– Вы, Николай Иваныч, опять вашей несчастной страсти начинаете предаваться! Сами, я думаю, знаете греческую фразу: «Пьянство есть небольшое бешенство!» И что за желание быть в полусумасшедшем состоянии! С вашим умом, с вашим образованием… нехорошо, право, нехорошо!

– Виноват, Петр Михайлыч, сам очень хорошо чувствую, – отвечал Экзархатов и еще ниже потуплял голову.

– Ты, рожа этакая безобразная! – вмешивалась Экзархатова, не стесняясь присутствием смотрителя. – Только на словах винишься, а на сердце ничего не чувствуешь. Пятеро у тебя ребят, какой ты поилец и кормилец! Не воровать мне, не по миру идти из-за тебя!

– Так, так, – говорил Годнев, качая головой.

– Виноват, Петр Михайлыч, – повторял Экзархатов.

– Верю, верю вашему раскаянию и надеюсь, что вы навсегда исправитесь. Прошу вас идти к вашим занятиям, – говорил Петр Михайлыч. – Ну вот, сударыня, – присовокупил он, когда Экзархатов уходил, – видите, не помиловал; приличное наставление сделал: теперь вам нечего больше огорчаться.

Но Экзархатова не оставалась этим довольна.

– А что мне не огорчаться-то? Что вы ему сделали?.. По головке еще погладили пса этакова? – говорила она.

– Ай, ай, ай! Как это стыдно даме такие слова говорить! – возражал Петр Михайлыч. – Супруги должны недостатки друг у друга исправлять любовью и кротостью, а не бранью.

– Тьфу мне на его любовь – вот он, криворожий, чего стоит! – возражала Экзархатова. – Кабы знала, так бы не ходила, потатчики этакие! – присовокупляла она, уходя.

Петр Михайлыч усмехался и говорил сам с собой:

– Характерная женщина! Ах, какая характерная! Сгубила совсем человека; а какой малый-то бесподобный! Что ты будешь делать?

Проходя из училища домой, Петр Михайлыч всегда был очень рад, когда встречал кого-нибудь из знакомых помещиков, приехавших на время в город.

– Остановитесь на минуточку! – кричал он.

Помещик останавливался.

– Надолго ли? – спрашивал Петр Михайлыч.

– До завтра.

– А сегодня никуда не званы обедать?

– Нет, ни у кого еще не был.

– Так что же, приезжайте щей откушать; а если нет, так рассержусь, право рассержусь. С год уж мы не видались.

– Благодарю вас. Буду, если позволите. Сейчас только в суд заеду.

– Добре, добре, вот это по-нашему, по-приятельски. До свиданья, – говорил Петр Михайлыч.

Против этой его привычки приглашать к себе обедать постоянно восставала Палагея Евграфовна.

– А что, мать-командирша, что мы будем сегодня обедать? – спрашивал он, приходя домой.

– Будете сыты, не беспокойтесь.

– То-то; я пригласил одного человека…

– Что это, Петр Михайлыч, никогда заблаговременно не скажете, и что у вас все гости да гости! Не напасешься ничего, да и только.

– Ну, ну, полно, командирша, ворчать! Кто не любит разделить своей трапезы с приятелем, тот человек жадный.

Впрочем, и Палагее Евграфовне было не жаль: она не любила только, когда ее заставали, как она выражалась, неприпасенную. Кроме случайных посетителей, у Петра Михайлыча был один каждодневный – родной его брат, отставной капитан Флегонт Михайлыч Годнев. Капитан был холостяк, получал сто рублей серебром пенсиона и жил на квартире, через дом от Петра Михайлыча, в двух небольших комнатках. В противоположность разговорчивости и обходительности Петра Михайлыча, капитан был очень молчалив, отвечал только на вопросы и то весьма односложно. Он очень любил птиц, которых держал различных пород до сотни; кроме того, он был охотник ходить с ружьем за дичью и удить рыбу; но самым нежнейшим предметом его привязанности была легавая собака Дианка. Он с ней спал, мыл ее, никогда с ней не разлучался и по целым часам глядел на нее, когда она лежала под столом развалившись, а потом усмехался.

– Чему это, капитан, вы смеетесь? – спрашивал его Петр Михайлыч. Он всегда называл брата «капитаном».

– Да вон-с, Дианка спит, – отвечал тот.

Постоянный костюм капитана был форменный военный вицмундир. Курил он, и курил очень много, крепкий турецкий табак, который вместе с пенковой коротенькой трубочкой носил всегда с собой в бисерном кисете. Кисет этот вышила ему Настенька и, по желанию его, изобразила на одной стороне казака, убивающего турка, а на другой – крепость Варну. Каждодневно, за полчаса да прихода Петра Михайлыча, капитан являлся, раскланивался с Настенькой, целовал у ней ручку и спрашивал о ее здоровье, а потом садился и молчал.

– Что ж вы не курите? – говорила Настенька, чтоб занять его чем-нибудь.

– А вот-с покурю, – отвечал капитан и набивал свою коротенькую трубочку, высекал огонь к труту собственного изделия из толстой сахарной бумаги и начинал курить.

– Здравствуйте, капитан! – говорил приходя Петр Михайлыч.

Капитан вставал и почтительно ему кланялся. Из одного этого поклона можно было заключить, какое глубокое уважение питал капитан к брату. За столом, если никого не было постороннего, говорил один только Петр Михайлыч; Настенька больше молчала и очень мало кушала; капитан совершенно молчал и очень много ел; Палагея Евграфовна беспрестанно вскакивала. После обеда между братьями всегда почти происходил следующий разговор:

– Куда это путь изволите направлять: верно, на птиц своих посмотреть? – говорил Петр Михайлыч, когда капитан, выкурив трубку, брался за фуражку.

– Да-с, нужно побывать, – отвечал тот.

– С богом! Вечером будете?

– Буду-с, – отвечал капитан и уходил, а вечером действительно являлся к самому чаю с своими обычными атрибутами: кисетом, трубкой и Дианкой.

После чаю обыкновенно начиналось чтение. Капитан по преимуществу любил книги исторического и военного содержания; впрочем, он и все прочее слушал довольно внимательно, и, когда Дианка проскулит что-нибудь во сне, или сильно начнет чесать лапой ухо, или заколотит хвостом от удовольствия, он всегда погрозит ей пальцем и проговорит тихим голосом: «куш!»

В праздничные дни жизнь Годневых принимала несколько другой характер. Петр Михайлыч, в своей вседневной, старой бекеше и в старой фуражке, отправлялся обыкновенно к заутрени в свой приход, куда также являлся и Флегонт Михайлыч. После службы братья расходились по домам. К обедне Петр Михайлыч шел уже с Настенькой и был одет в новую шинель и шляпу и средний вицмундир; капитан являлся тоже в среднем вицмундире. Отслушав литургию, братья подходили к кресту, потом целовались и поздравляли друг друга с праздником. Капитан, кроме того, подходил к Настеньке, справлялся, по обыкновению, о ее здоровье и поздравлял ее с праздником. Из церкви вся семья отправлялась домой, где для них Палагея Евграфовна приготовляла кофе. По праздникам Петр Михайлыч был еще спокойнее, еще веселее.

– Не угодно ли вам, возлюбленный наш брат, одолжить нам вашей трубочки и табачку? – говорил он, принимаясь за кофе, который пил один раз в неделю и всегда при этом выкуривал одну трубку табаку.

Эта просьба брата всегда доставляла капитану большое наслаждение. Он старательно выдувал свою трубочку, аккуратно набивал табак и, положив зажженного труту, подносил Петру Михайлычу, который за это целовал его.

Известие об отставке Годнева удивило весь город.

– Вы, Петр Михайлыч, в отставку вышли? – говорили ему.

– Да, сударь, – отвечал он.

– Что же вам вздумалось?

– А что же? Будет с меня, послужил!

– Да ведь вы бы двойной оклад получали?

– Зачем мне двойной оклад? У меня, слава богу, кусок хлеба есть: проживу как-нибудь.

Волоковое окно – маленькое задвижное оконце, прорубавшееся в избах старинной постройки в боковых стенах.

Лукулл Люций Лициний (106-56 до н. э.) – римский полководец и государственный деятель, обладавший огромным богатством; роскошь его пиров вошла в поговорку.

В приказах гражданского ведомства было, между прочим, сказано: "Увольняется штатный смотритель эн-ского уездного училища, коллежский асессор Годнев с мундиром и пенсионом, службе присвоенными"; потом далее: "Определяется смотрителем эн-ского училища кандидат Калинович".

Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. "Увы! - сказал он сам себе. - В мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни и где будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?"

В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других было таково, что какой уж может быть грех у таких стариков, и зачем им жениться?

Петра Михайлыча знали не только в городе и уезде, но, я думаю, и в половине губернии: каждый день, часов в семь утра, он выходил из дома за припасами на рынок и имел, при этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки, в котором из волокового окна выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил:

Здравствуй, Фекла Никифоровна.

Здравствуйте, батюшка Петр Михайлыч, - отвечала та.

Давно ли из губернии воротилась?

Вчерашним днем, сударь, прибыла. Не на конной, батюшка, подводе, пешком отшлепала по экой по грязи.

Как дела-то идут?

Дела мои, Петр Михайлыч, по начальству пошли.

Ну, коли по начальству, так хорошо.

Да хорошо ли, отец мой?

Хорошо... хорошо... - говорил Годнев, идя далее.

Сказать правду, Петр Михайлыч даже и не знал, в чем были дела у соседки, и действительно ли хорошо, что они по начальству пошли, а говорил это только так, для утешения ее.

У каменного купеческого дома стоял кучер в накинутом на плечи полушубке, и его Петр Михайлыч считал за нужное обласкать.

Что, брат, объездил ли лошадку-то? - спрашивал он.

Нешто-с... выламывается поманеньку, - отвечал тот.

Видел я... видел... Ты молодец... ловкий ездок!

Кучер самодовольно улыбался.

Мясную лавку, куда шел Годнев, купец только еще отпирал.

Эге, Силиверст Петрович, поздненько нынче выплыл, - говорил Годнев.

Что делать, Петр Михайлыч! Позамешкался грешным делом, - отвечал купец. - Что парнишко-то мой: как там у вас? - прибавлял он, уходя за прилавок.

Что парнишко? Ничего, хорошо: способности есть; резов только; вчера опять два стекла в классе вышиб, - отвечал Петр Михайлыч.

Фу ты, господи, твоя воля! - восклицал купец, пожимая плечами. - Что только мне с этим парнем делать - ума не приложу; спуску, кажись, не даю ему ни в чем, а хошь ты брось!

Ну, зачем же? Чересчур не надобно: хуже заколотишь.

Заколотишь его, пострела, как бы не так! - возражал купец и потом прибавлял: - Говядинки, что ли, прикажете отвесить?

Да, сударь, хоть говядинки; смотри, только помягче.

Неужели жесткой! Худой вам не отпустим... худое мы про генеральш здешних бережем.

Ну, вот уж и про генеральш! Экой вы, торговый народ, зубоскалы!

Право, так. Не знаем только, куда эта барыня с почтмейстером деньги берегут.

Петр Михайлыч только усмехался и качал головой.

Из мясной лавки он проходил во внутренность гостиного двора, где торговки торговали калачами, горшками, зеленью, нитками и разного рода другими припасами.

Ты, луковница, опять с своим товаром выехала! - говорил Петр Михайлыч бабе, около которой стояла большая корзина с луком.

Он терпеть не мог луку.

Полно-ка, полно, старый барин хороший, на почине оговаривать, возьми-ка лучше прядку да и разговаривай.

Дура, я не ем луку.

То-то вы, баря: "луку не ем", все бы вам сахару.

Ну, уж не сердчай, давай прядочку, - говорил Годнев и покупал лук, который тотчас же отдавал первому попавшемуся нищему, говоря: - На-ка лучку! Только без хлеба не ешь: горько будет... Поди ко мне на двор: там тебе хлеба дадут, поди!

Навстречу ему шел священник. Петр Михайлыч еще издали ему кланялся.

Здравствуйте, - говорил он, снимая картуз и подходя к благословению.

Здравствуйте, - отвечал тот густым басом.

Что, отче, прочли мою книжку али еще нет?

Прочел и намеревался сего же дня возвратить ее с моею благодарностью. Приятное сочинение.

Да, да, поучительная книга... Занесите как-нибудь.

Непременно, - отвечал священник и истово раскланивался.

Возвратившись домой, Петр Михайлыч проходил прямо на кухню, где стряпуха, под личным надзором Палагеи Евграфовны, затапливала уж печь.

Вот тебе, командирша, снеди и блага земные! - говорил он, подавая экономке кулек, который та, приняв, начинала вынимать из него запас, качая головой и издавая восклицания вроде: "Э... э... э... хе, хе, хе..."

Ну, заворчала! Эх ты, ворчунья, сударыня... Дурно, что ли, купил?

Хорошо, - отвечала на это Палагея Евграфовна насмешливым тоном.

Она никогда не оставалась покупками Петра Михайлыча довольною и была в этом совершенно права: приятели купцы то обвешивали его, то продавали ему гнилое за свежее, тогда как в самой Палагее Евграфовне расчетливое хозяйство и чистоплотность были какими-то ненасытными страстями. Будучи родом из каких-то немок, она, впрочем, ни на каком языке, кроме русского, пикнуть не умела. Приехав неизвестно как и зачем в уездный городишко, сначала чуть было не умерла с голоду, потом попала в больницу, куда придя Петр Михайлыч и увидев больную незнакомую даму, по обыкновению разговорился с ней; и так как в этот год овдовел, то взял ее к себе ходить за маленькой Настенькой. Но Палагея Евграфовна, вступив нянькой, прибрала мало-помалу к своим рукам и все домоправление. С самого раннего утра до поздней ночи она мелькала то тут, то там по разным хозяйственным заведениям: лезла зачем-то на сеновал, бегала в погреб, рылась в саду; везде, где только можно было, обтирала, подметала и, наконец, с восьми часов утра, засучив рукава и надев передник, принималась стряпать - и надобно отдать ей честь: готовить многие кушанья была она великая мастерица. Особенно хороши выходили у ней все соленые и маринованные приготовления; коренная рыба , например, заготовляемая ею в великий пост, была такова, что Петр Михайлыч всякий раз, когда ел ее в летние жары с ботвиньей, говорил:

Этакой, господа, рыбы и ботвиньи сам Лукулл не едал!

Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется, если б только сил ее доставало, мыла и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.

Когда спала и чем была сыта Палагея Евграфовна - определить было довольно трудно, и она даже не любила, если ей напоминали об этом. Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку; только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом, когда снова появлялась и когда Петр Михайлыч ей говорил: "Что же ты сама, командирша, никогда ничего не кушаешь?", Палагея Евграфовна только усмехалась и, ответив: "Кабы не ела, так и жива бы не была", снова отправлялась на кухню.

Романы и повести Писемского 50-х гг. подготовили писателя к осуществлению им крупного и оригинального замысла — к написанию романа «Тысяча душ» (1858). Произведение это было задумано в 1853 г., и в течение пяти лет автор не переставал над ним работать.

С повестями Писемского 50-х гг. этот роман связан прежде всего своей проблематикой. Судьба современного молодого человека, разночинца или бедного дворянина, получившего университетское образование, вкусившего «университетских идей», а затем вынужденного вести непосильную борьбу с неодолимой инерцией материальных интересов и косных обычаев, занимает в «Тысяче душ» центральное место.

Добролюбов писал о трагедии молодых людей, стремящихся к честной деятельности, о механизме их развращения: «Видя, что естественная наклонность к самостоятельной, нормальной деятельности встречает препятствие на прямой дороге, все эти люди пробуют свернуть с нее немножко, в надежде, что, обошедши одно препятствие, они опять могут попасть на свой прежний путь <...>

Но здесь расчет оказывается ошибочным, потому что препятствие не одно, а тысячи их, и чем далее человек уклоняется от первоначального пути, тем сильнее умножаются и препятствия. И он уже поневоле принужден вилять, нырять, наклоняться, перескакивать,топтать, что может, по дороге и самого себя подставлять под всякие мерзости, где нужно, — чтобы только как-нибудь продолжать свое странствие.

Человек в наивности своей думает: «заплачу деньги за получение места, если нельзя получить иначе; зато я принесу пользу на этом месте» <...> Так и запутывается человек, при каждом шаге все-таки думая, что он избирает наилучшее средство для устранения помех и доставления простора своей деятельности».

Эти социальные явления, которым придавали большое значение все мыслящие и заинтересованные в прогрессе общества русские люди, нашли свое широкое отражение в творчестве Писемского.

Если в повести «Тюфяк» писатель рисовал современного молодого человека, который, столкнувшись с грязным и неприглядным бытом дворянской провинции и убедившись в том, какие препятствия стоят на пути честного и общественно полезного труда, пал духом и отказался от всякой деятельности, то роман «Тысяча душ» был посвящен всестороннему анализу личности и показу «странствий» и страданий энергичного «университетского» человека.

«Тюфяк» — повесть о жизненной трагедии пассивного, слабого человека. «Тысяча душ» — роман о трагической судьбе деятельной, сильной натуры

У молодых чиновников второй половины 50-х гг. карьеризм нередко освещался верой в высокий смысл своего служения государству. Отношение к современной эпохе как особенной, определяющей грядущие судьбы страны, постоянное соприкосновение с вопиющими злоупотреблениями и вера в свою способность разумно реорганизовать администрацию внушили многим молодым деятелям эпохи падения крепостного права реформаторские настроения.

Казалось, что инициативная личность приобретает новое, неведомое до того значение, каждый одаренный администратор чувствовал себя преобразователем государства и защитником его интересов. Это самочувствие, иллюзорность которого выявила обстановка последующих лет, весьма характерно для эпохи.

«Калинович — чиновник с учебным дипломом, пробивающийся <...> в своего рода Петры Великие <...> Писемский не утаил и того обстоятельства, что людям этого характера необходимо для свободы действий обладать каким-либо видом государственной власти, чего они и добиваются всеми силами души, не пренебрегая никаким оружием, не отступая ни перед какими средствами, выводящими людей на видные места <.. >

Это в одно время сластолюбец, расчетливый карьерист и носитель просвещения» — так характеризует тип, созданный Писемским, П. В. Анненков.

Веря в свою государственно-административную миссию, Калинович считает возможным во имя ее идти на сделки с совестью,чтобы, добившись влияния в высших сферах, воздействовать на общее положение дел.

Однако жизнь показывает, что отступления от принципов — от строгого соблюдения закона, справедливости в решении дел — легко прощаются, а твердость, попытки поступать соответственно собственному мнению, ради принципа вступать в конфликты с вышестоящими лицами категорически пресекаются на всех ступенях бюрократической лестницы.

Таким образом, карьера теряет свой благородный смысл и превращается в циничную погоню за материальными благами и за привилегиями, которая в неписаном кодексе морали бюрократической среды рассматривается как «естественная», понятная, объяснимая линия поведения.

В первоначальном варианте роман должен был называться «Умный человек». Изменив название романа и подчеркнув в его новом заглавии тему приобретательства, материального интереса, тему, сближавшую «Тысячу душ» с «Мертвыми душами» Гоголя, Писемский не отказался от замысла показать «героя нового времени», создать роман о судьбе молодого человека.

Действие романа развертывается по трем линиям: 1) столкновение современного умного человека — бедняка с привилегированной частью общества и его образа мыслей и деятельности — с обычаями и нравами провинциальной дворянской и бюрократической среды; 2) взаимоотношения представителей двух поколений интеллигенции; 3) история любви современных молодых людей.

В центре всех трех сюжетных линий стоит Калинович. В столкновении с «отцами», старшими, но близкими ему по духу людьми — Годневыми, читателями «Отечественных записок», поклонниками Белинского — Калинович выступает не один, а в союзе с Настенькой Годневой. Это не случайно.

Здесь он проявляет себя прежде всего как представитель нового поколения, к которому принадлежит и его возлюбленная. Противоречия между молодежью и старшим поколением носят «относительный» характер, в принципах они не расходятся, и несмотря на то, что между Годневым и Калиновичем вспыхивают горячие споры, старик Годнев в большинстве случаев разделяет взгляды Калиновича и понимает его чувства.

Рассказывая о том, как Годнев и Калинович добились наказания грязного клеветника и сплетника Медиокритского, писатель разъясняет: «Все чиновничье общество <...> заступилось за него, инстинктивно понимая, что он им родной, плоть от плоти ихней, а Годневы и Калинович далеко от них ушли».

Симпатизируя терпимости и добродушию Годнева, писатель показывает, что логика и последовательность на стороне Калиновича. Вместе с тем он раскрывает бессердечие и жестокость принципиальности своего молодого героя. «Озлобленность», готовность карать виновников общественного зла и огнем и мечом насаждать свою правду Писемский считает не «личным», присущим лишь характеру Калиновича свойством. Убежденность, доходящаядо прямолинейности и фанатизма, разочарованность и желчность молодых людей «новой эпохи» и в «Тысяче душ», и в последующих своих романах писатель трактует как типичные их черты.

Калинович с горечью восклицает: «Наконец, злоба берет, когда оглянешься на свое прошедшее: хоть бы одна осуществившаяся надежда! Неблагодарные труды и вечные лишения — вот все, что дала мне жизнь!.. Как хотите, с каким бы человек ни был рожден овечьим характером, невольно начнет ожесточаться! <...> Я хочу и буду вымещать на порочных людях то, что сам несу безвинно».

Замечая, что радикализм, непримиримость и готовность активно бороться за осуществление своих общественных идеалов характерны для молодежи, Писемский объяснял эти черты озлоблением, вызванным тяжелым детством, личными неудачами и препятствиями, которые стоят на пути стремящихся к деятельности молодых людей.

Типичным представителем современной радикальной молодежи в романе Писемского оказался не революционер, принципиально не желающий своей службой укреплять ненавистный строй жизни, а карьерист-администратор.

Изображение карьеры молодого человека давало писателю простор для характеристики положения средних представителей современного общества, а рассказ о честолюбивых устремлениях, мечтах, возвышении и падении умного и деятельного чиновника открывал большие возможности для обличения бюрократического аппарата и социальных верхов.

Центральной фигурой, «представляющей» дворянство в романе, является князь Иван Раменский. Кумир провинциального дворянского общества и почетный его член, он принят и в высшем петербургском свете, «свой» в аристократических салонах и бальных залах.

Писатель все время подчеркивает его «светскость», безукоризненный «тон», «воспитанность». Он наделяет его самым высоким титулом «князь» и дает понять, что он принадлежит к старинному аристократическому роду.

Вместе с тем в его уста Писемский вкладывает циничные признания вроде следующего: «...я купец, то есть человек, который ни за какое дело не возьмется без явных барышей». На замечание Калиновича: «Мы, однако, князь, ужасные с вами мошенники», — Раменский «добродушно» соглашается: «Есть немного!».

Князь готов на любые преступления ради наживы. Он соблазняет и обирает своих родственниц, продает дочь откупщику, шантажирует и вымогает, совершает мошеннические аферы, подлоги, подкупает чиновников. Жажда наживы и склонность к аферам не выделяют князя из дворянской среды.

Респектабельные, титулованные мужчины и эфирные дамы погружены в расчеты и аферы, продают свое влияние за деньги, торгуют правительственными должностями, совершают уголовные преступления и берут взятки. Великосветские балы превратились в биржу.

Административный центр крепостнической России — Петербург, в котором расположены главные правительственные учреждения и сосредоточен высший аппарат бюрократической монархии, обнажает перед Калиновичем механизм отношений, господствующих в обществе. Именно в Петербурге ему становится ясно, что только отказавшись от всяких принципов и любыми средствами завладев деньгами, он может открыть себе доступ к государственной деятельности.

Калинович, честолюбие которого носит в основе своей честный, гражданский характер, попадает в сферу петербургских «деловых людей» после того, как убеждается, что каждый «думающий бедняк» обречен на неизбежную гибель в этом городе, где хитрость и коварство властвуют над всеми.

Подчинившись волчьим законам бюрократической среды, Калинович тешит себя надеждой, что, поднявшись по служебной лестнице, он обретет некоторую свободу действия и сможет проводить в жизнь свои принципы. Он готов представить свое падение как жертву, принесенную ради осуществления идеалов.

Однако его «робеспьерская» непримиримость на посту вице-губернатора и губернатора отзывается донкихотством и неизбежно оканчивается крахом. В «странном» поступке губернатора Калиновича, заключившего князя Раменского за подлог в одиночную камеру и приказавшего наглухо заколотить дверь камеры, сказались и решимость порвать с миром грязных дельцов от аристократии, и сознание обреченности этой попытки, неодолимости сил, поддерживающих князя.

Не только прошлое, пройденный им путь к высшим должностям, но и душевные качества, жизненные принципы во многом отделяют Калиновича от идейных демократов его поколения.

Жажда личного успеха, стремление своей деятельностью совершенствовать бюрократическую систему, «бонапартизм» — эгоизм и презрение к окружающим — все эти особенности его сознания сближают Калиновича внутренне с «рыцарями наживы», против злоупотреблений которых он пытается бороться.

Как бы ощутив это противоречие в положении и характере своего героя, Писемский стал сгущать в конце романа краски, живописующие князя и других противников Калиновича.

Из респектабельного, но алчного и бессердечного дельца князь превратился здесь в уголовного преступника. В конце романа возникает и выдвигается на первый план авантюрная интрига. Писатель отходит от обличения обычных, «лояльных» форм деятельности предпринимателей и быта помещиков и обращается к изображению исключительных положений и действий, наказуемых по уголовному законодательству.

Семейная и любовная тема решена Писемским в его романе своеобразно. Рисуя обычную и получившую широкое распространение в литературе ситуацию (герой полюбил и соблазнил скромную провинциальную девушку и затем безжалостно оставил ееради выгодной женитьбы и карьеры), Писемский придает ей новые, характерные для времени и изображаемой среды черты.

Связь Настеньки и Калиновича превращается в гражданский (т. е. не узаконенный официальным церковным обрядом) брак, освященный, однако, взаимной любовью, общностью интересов и взглядов. Настенька не чувствует себя униженной, отец ее рассматривает Калиновича как зятя.

Между ним и Калиновичем существует действительно привязанность, и он верит в прочность, незыблемость отношений Настеньки и ее мужа. Жизнь подтверждает справедливость этого взгляда. Брак Настеньки и Калиновича оказывается настолко прочным, что его не может расторгнуть даже измена Калиновича. После десятилетней разлуки они встречаются и неизбежно соединяются вновь.

Более того, писатель показывает, что «деловое» супружество Калиновича с Полиной, скрепленное церковью и присутствием аристократических родственников, не является подлинной живой связью и распадается, несмотря на все попытки сохранить его. Стихийным чувством, бессознательно влекущим людей друг к другу, Писемский поверяет искусственные, ложные отношения современного общества.

Роман «Тысяча душ» по своей проблематике и по подходу писателя к новым явлениям социального быта был произведением современным, злободневным. Настороженно относясь к развитию буржуазного предпринимательства, Писемский проявлял живой интерес и сочувствие к новой этике молодого поколения, к умственной его активности.

Он не устоял перед соблазном включиться в литературную, а в конечном счете и политическую полемику. Став в конце 1860 г. редактором журнала «Библиотека для чтения», он стал печатать в нем едкие фельетоны с нападками на деятелей современной литературы.

Тут-то и обнаружились слабость и несостоятельность положительных идеалов писателя. В объявлении об издании журнала «Библиотека для чтения» в 1861 г. Писемский утверждал, что редакция журнала будет стоять на позициях «здравого смысла», отметая увлечения, в результате которых люди «утрачивают свое природное свойство понимать добро и истину одинаковым образом. В этом заключается обильный источник коллизий между человеческими волями и убеждениями».12

Несмотря на такую умеренную позицию и на данное в объявлении читателям обещание воздерживаться от полемических крайностей, «не почитать заблуждение за преднамеренную ложь», вопреки пространным, содержащимся здесь рассуждениям о том, что «чувство собственного достоинства» диктует безусловную «необходимость честного поведения в отношении к чужим личностям, не одинаково с нами думающим или поступающим», Писемский вскоре оказался втянутым в ожесточенную полемику, в ходе которой он не проявил терпимости и сам стал предметом оскорбительно резких оценок.

Уверенный в однозначности истины, которая может легко «определяться» здравым смыслом, и в том, что различие мнений возникает от недомыслия или злонамеренной лжи, он не оказался способным проникнуть в суть идейной борьбы эпохи, озлобился.

Неудачная попытка заручиться поддержкой Герцена в борьбе с «нигилистами», нападавшими на «Библиотеку для чтения», еще более ожесточила писателя против демократического лагеря.

История русской литературы: в 4 томах / Под редакцией Н.И. Пруцкова и других - Л., 1980-1983 гг.

Сороковые годы девятнадцатого века, уездный город Эн-ск. Из училища увольняется его смотритель - Пётр Михайлович Годнев. На его должность определён Калинович - молодой выпускник юридического факультета Московского университета.

Общительный и добрый старик Годнев вдов и живёт вместе с дочерью Настенькой, симпатичной, чувствительной и умной девушкой и Палагеей Евграфовной, своей экономкой, которую он когда-то подобрал нищую и больную. Настенька однажды неудачно попыталась выйти в узкий круг уездного света (на вечернем приёме у богатейшей губернской помещицы - генеральши Шеваловой) и после этого сделала чтение своим единственным развлечением. Настенька живёт в своём, обособленном мире, населённом Онегинами, Гомерами и Орасами. По вечерам Годнева постоянно навещает его младший брат, отставной капитан.

Когда Годнев представлял новому смотрителю учителей, его неприятно поразила надменность Калиновича, который сделал вид, что даже не узнал своего однокурсника - преподавателя истории.

Калинович сделал попытку нанести визиты высшему чиновничеству и местному дворянству, но в провинции не было такого обыкновения - его либо вовсе не принимали, либо, как у Шеваловой, принимали довольно холодно. Один Годнев увидел, как одинок юноша в чужом городе и пригласил его на обед. Калинович допоздна засиделся у Годневых, беседовал о литературе и нескучно провёл время. Когда он ушёл, Настенька допоздна не спала, она начала писать новое стихотворение, начинающееся со слов: «Кто бы ты ни был, гордый человек!». После этого, Калинович начал ежедневно посещать Годневых.

Новый смотритель занимается наведением порядка в училище. Жертвой его взыскательности становится честный и способный, но пьющий преподаватель истории.

Как-то раз Калинович получил сильно поразившее его письмо: «Оно было подобно жизненному щелчку, отнимающему веру в себя и делающему человека тряпкою, человеком живущим не зная для чего и зачем». После этого, Калинович рассказал Годневым свою историю жизни, историю «нравственного унижения»: осиротев, он рос у человека, разорившего его отца, был игрушкой и пестуном его детей. Когда «благодетель» умер, он был студентом и жил в нищете и голоде, по окончании курса, ему предоставили эту должность в провинциальном училище, где ему остаётся «задохнуться и погрязнуть». Последним ударом для Калиновича было то, что его повесть, его первый опыт в литературе, не приняли в журнале. Молодому человеку кажется несправедливым весь мир, перед благодушным Петром Михайловичем, который упрекает его за излишнюю строгость, он отстаивает право на жестокость: «Я буду и хочу вымещать на подверженных пороку людях, то, что безвинно несу сам». После этого, Калинович и Настенька разговаривают наедине: Настенька попрекает Калиновича тем, что он хоть и знает о её любви, всё равно считает себя несчастливым. Тот отвечает, что сердце мужчины не может заполнять только любовь, особенно его сердца, так как он очень честолюбив. Спустя пару дней, Калинович читает Годневым свою повесть. Вспомнив о старом своём знакомом, довольно влиятельном человеке, Пётр Михайлович отсылает ему повесть Калиновича.

Капитан, очень любящий свою племянницу, подозревает, что её отношения с Калиновичем зашли слишком далеко. Как-то ночью, подкарауливая возле ворот Годневых Калиновича, он ловит чиновника Медиокритского, пытавшегося их вымазать дёгтем. В прошлом Медиокритский пытался свататься к Настеньке, а теперь ревнует её к Калиновичу. Калинович настоял, чтобы о поступке Медиокритского доложили властям, того уволили со службы, но о Настеньке стали ходить сплетни.

Повесть Калиновича печатает столичный журнал. Годневы счастливы и горды не меньше самого автора. Но их беспокоит, что Калинович не просто не торопиться свататься, а ещё и говорит слух, что «женитьба по расчёту - подлость, а женитьба бедняка на бедной - глупость».

В романе появляются новые персонажи: генеральша Шевалова, раздражительная и больная старуха, вдова, Полина - её дочь, князь Иван - пятидесятилетний красавец, аферист и любовник Полины. Последняя изнемогает от скупости матери и своего двусмысленного положения. Князь даёт ей совет выйти замуж за Калиновича, про литературные занятия которого он слышал от Годнева. По мнению князя, это единственный приличный человек, во всём городе и вполне подходящий жених. Настенька, которая узнала, что Калинович приглашён к Шеваловым, в тот дом, где она была унижена, просит его отказаться от приглашения, рассказывает про свои дурные предчувствия. Калинович бросает её обвинение в эгоизме. Придя к Шеваловым, Калинович поражён комфортом, он говорит, что в нынешнем веке перед комфортом всё ничто - идеи, бессмертие, слава, любовь - всё. Вскоре Калинович читает у Шеваловых свою повесть. На вечер пригласили и Настеньку, желая посмотреть на любовницу Калтновича. Её присутствие - неожиданность для Калиновича, ему стыдно за её несветский вид и «неприличную» влюблённость. Тем же вечером, Калинович увидел дочь князя, блестящую красавицу. Он влюбляется в неё, но не разлюбил и Настеньку: «в его душе поселяются две любви, что, как известно, недопустимо в романах, но нередко встречается в жизни».

Князь приглашает Калиновича на лето к себе в имение, он сосед Шеваловых. Там он откровенно предлагает ему жениться на Полине, и пытается убедить, что, рано женившись на бедной, он может погубить карьеру. Калиновича поражает цинизм князя, он не принимает предложения. Разговор, всё же имел своё действие, решив бросить Настеньку, Калинович уезжает в Санкт-Петербург, перед этим, дабы избежать тяжёлой сцены, он обманывает Годневых, объявив о помолвке с Настенькой.

Калиновича так мучает принятое решение, что ему даже хочется умереть. Однако душевные муки не помешали ему познакомиться в поезде, идущем в Петербург, с красивой дамой лёгкого поведения. Автор пишет, что ему снова приходится объяснять ту истину, не применимую для романов, что мы более всего способны изменить любимой, в первое время после разлуки, хотя ещё и любим с той же страстью.

В Петербурге тоска героя ещё больше усиливается. Придя в редакцию журнала, он встретил более чем равнодушный приём, рекомендательное письмо князя Ивана к директору департамента, не возымело никакого действия и он не получает места. Даже его старый друг, ведущий критик напечатавшего его повесть журнала, больной чахоткой Зыков, не признаёт за ним литературного таланта, говоря, что он чересчур рассудочен.

Калинович знакомиться с некоим Белавиным - джентльменом и интеллектуалом, «всю жизнь честно думавшим и хорошо евшим». Споря с Калиновичем, Белавин утверждает, что новое поколение утратило «романтизм», что оно бессильно и не умеет любить. Однако автор замечает, что у романтика Белавина в жизни и не было особых страстей и страданий, а вот Калиновича, при всех его практических устремлениях, мы уже три года видим в настоящем романтическом положении.

Сидя без денег, больной и несчастный Калинович пишет Настеньке, признаваясь, между прочим, в своём намерении её бросить. Она вскоре приезжает - всё простившая, с взятыми взаймы деньгами. Её отец парализован, сама Настенька, из-за того, что Калинович не писал ей полгода, решила, что он умер, и едва не покончила с собой, её спасла только вера. После этого рассказа, Калинович со слезами говорит: «Нет, такая любовь невозможна!».

Они мирно и счастливо живут вместе, их часто навещает Белавин, который подружился с Настенькой. Но Калиновича снова одолевает честолюбие и стремление к комфорту. Он презирает сам себя за тунеядство. На улице он случайно встречается с князем Иваном. Тот снова начинает его соблазнять: везёт отобедать к Дюссо и затем на дачу Полины. Её мать умерла и теперь Полина очень богата. Решившись на всё, Калинович интересуется насчёт сватовства к Полине. Князь гарантирует ему её согласие и требует пятьдесят тысяч за посредничество. Автор так защищает своего героя: «если уж кого-то и винить, так это век...»

Угрызения совести заставляют Калиновича грубо держать, в это время Настенька получает известие о смерти её отца.

Некрасивая и немолодая Полина внезапно влюбляется в жениха, что у него вызывает непреодолимое отвращение. Незадолго до свадьбы, повар Шеваловых сообщает Калиновичу, что Полина, а до неё её мать, были любовницами князя, который тянул из них деньги.

После женитьбы Калинович приобрёл связи и состояние, и, наконец, добился того, к чему стремился, получил хорошее место и возможность проявить все свои способности. Вскоре он стал вице-губернатором той же губернии, где был смотрителем училища.

Калиновича всегда привлекала идея бесстрастного государства, с недопущением любого рода частных и сословных домогательств. В губернии царило беззаконие и чиновничий грабёж, причём этим всем руководил сам губернатор. Калинович вступил с ним в жестокую борьбу и даже одержал временную победу. Последним крупным преступлением, раскрытым Калиновичем, был подлог, который совершил смертельно ненавидимый Калиновичем, князь Иван. Арест князя восстановил против Калиновича местное дворянство.

Неожиданно приходит письмо от Настеньки. Она пишет, что стала актрисой, скоро их труппа играет в Эн-ске, сообщает адрес и говорит, что ждёт встречи: «спустя десять лет... эта женщина снова откликнулась». Радостный Калинович благодарит Бога: «Теперь я не одинок, она меня спасёт от окружающих меня злодеев!»

Тем временем, давно возненавидевшая мужа Полина, тайно навещает арестованного князя. Она отправляется в Петербург с намерением, используя те же связи, с помощью которых её муж получил своё место, теперь его уничтожить, чтобы спасти князя.

Калинович увидел Годневу, исполнявшую роль Эйлалии, главной героини мелодрамы Коцебу. Принём она играла особенно сильно и потрясла публику. Этим же вечером пришло известие о смещении губернатора и назначении Калиновского исполняющим его обязанности. Годнева встречает его у себя дружески просто и с той же любовью. Она рассказывает, как без него жила, как полюбила Белавина, который испугался возможного развития событий, он не хотел принять ответственность за кого-либо: «Ты, как и он, эгоист, но и живой человек, весь свой век к чему-то стремящийся, ты страдаешь, ты чувствуешь или симпатию или отвращение по отношению к людям и выражаешь это в жизни, Белавин же - никогда...»

В эпилоге говориться, что Полине удались её интриги. Калинович уволен «за незаконные действия», князь оправдан. Он вскоре окончательно её разоряет, и та умирает, не снеся этого удара. Калинович вышел в отставку и женился на Настеньке. Вместе с ней и её дядей, они поселились в Москве, где примкнули «к партии недовольных». Автор не считает, это счастливым концом. Калинович сломан нравственно, болен физически и решился на брак, потому, что ни на что не надеялся и ничего не ждал от жизни, впрочем, и Настенька его любила уже больше по воспоминаниям.

Обращаем ваше внимание, что это только краткое содержание литературного произведения «Тысяча душ». В данном кратком содержании упущены многие важные моменты и цитаты.

Алексей Феофилактович Писемский

Тысяча душ

Часть первая

В приказах гражданского ведомства было, между прочим, сказано: «Увольняется штатный смотритель эн-ского уездного училища, коллежский асессор Годнев с мундиром и пенсионом, службе присвоенными»; потом далее: «Определяется смотрителем эн-ского училища кандидат Калинович».

Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! – сказал он сам себе. – В мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни и где будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»

В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других было таково, что какой уж может быть грех у таких стариков, и зачем им жениться?

Петра Михайлыча знали не только в городе и уезде, но, я думаю, и в половине губернии: каждый день, часов в семь утра, он выходил из дома за припасами на рынок и имел, при этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки, в котором из волокового окна выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил:

– Здравствуй, Фекла Никифоровна.

– Здравствуйте, батюшка Петр Михайлыч, – отвечала та.

– Давно ли из губернии воротилась?

– Вчерашним днем, сударь, прибыла. Не на конной, батюшка, подводе, пешком отшлепала по экой по грязи.

– Как дела-то идут?

– Дела мои, Петр Михайлыч, по начальству пошли.

– Ну, коли по начальству, так хорошо.

– Да хорошо ли, отец мой?

Сказать правду, Петр Михайлыч даже и не знал, в чем были дела у соседки, и действительно ли хорошо, что они по начальству пошли, а говорил это только так, для утешения ее.

У каменного купеческого дома стоял кучер в накинутом на плечи полушубке, и его Петр Михайлыч считал за нужное обласкать.

– Что, брат, объездил ли лошадку-то? – спрашивал он.

– Нешто-с… выламывается поманеньку, – отвечал тот.

– Видел я… видел… Ты молодец… ловкий ездок!

Кучер самодовольно улыбался.

Мясную лавку, куда шел Годнев, купец только еще отпирал.

– Эге, Силиверст Петрович, поздненько нынче выплыл, – говорил Годнев.

– Что делать, Петр Михайлыч! Позамешкался грешным делом, – отвечал купец. – Что парнишко-то мой: как там у вас? – прибавлял он, уходя за прилавок.

– Что парнишко? Ничего, хорошо: способности есть; резов только; вчера опять два стекла в классе вышиб, – отвечал Петр Михайлыч.

– Фу ты, господи, твоя воля! – восклицал купец, пожимая плечами. – Что только мне с этим парнем делать – ума не приложу; спуску, кажись, не даю ему ни в чем, а хошь ты брось!

– Ну, зачем же? Чересчур не надобно: хуже заколотишь.

– Заколотишь его, пострела, как бы не так! – возражал купец и потом прибавлял: – Говядинки, что ли, прикажете отвесить?

– Да, сударь, хоть говядинки; смотри, только помягче.

– Неужели жесткой! Худой вам не отпустим… худое мы про генеральш здешних бережем.

– Ну, вот уж и про генеральш! Экой вы, торговый народ, зубоскалы!

– Право, так. Не знаем только, куда эта барыня с почтмейстером деньги берегут.

Петр Михайлыч только усмехался и качал головой.

Из мясной лавки он проходил во внутренность гостиного двора, где торговки торговали калачами, горшками, зеленью, нитками и разного рода другими припасами.

– Ты, луковница, опять с своим товаром выехала! – говорил Петр Михайлыч бабе, около которой стояла большая корзина с луком.

Он терпеть не мог луку.

– Полно-ка, полно, старый барин хороший, на почине оговаривать, возьми-ка лучше прядку да и разговаривай.

– Дура, я не ем луку.

– То-то вы, баря: «луку не ем», все бы вам сахару.

– Ну, уж не сердчай, давай прядочку, – говорил Годнев и покупал лук, который тотчас же отдавал первому попавшемуся нищему, говоря: – На-ка лучку! Только без хлеба не ешь: горько будет… Поди ко мне на двор: там тебе хлеба дадут, поди!

Навстречу ему шел священник. Петр Михайлыч еще издали ему кланялся.

– Здравствуйте, – говорил он, снимая картуз и подходя к благословению.

– Здравствуйте, – отвечал тот густым басом.

– Что, отче, прочли мою книжку али еще нет?

– Прочел и намеревался сего же дня возвратить ее с моею благодарностью. Приятное сочинение.

– Да, да, поучительная книга… Занесите как-нибудь.

– Непременно, – отвечал священник и истово раскланивался.

Возвратившись домой, Петр Михайлыч проходил прямо на кухню, где стряпуха, под личным надзором Палагеи Евграфовны, затапливала уж печь.

– Вот тебе, командирша, снеди и блага земные! – говорил он, подавая экономке кулек, который та, приняв, начинала вынимать из него запас, качая головой и издавая восклицания вроде: «Э… э… э… хе, хе, хе…»

– Ну, заворчала! Эх ты, ворчунья, сударыня… Дурно, что ли, купил?

– Хорошо, – отвечала на это Палагея Евграфовна насмешливым тоном.