Как странник грустный одинокий. Способы объективации лирического переживания в ранней лирике М. Ю. Лермонтова.pdf. Анализ стихотворения Лермонтова «К Д…ву»

Иван Алексеевич Бунин
ВЕЛГА

Слышишь, как жалобно кричит чайка над шумящим, взволнованным морем?
В туманной дали, на западе, теряются его темные воды; в туманную даль, на север, уходит каменистый берег. Холодно и ветрено. Глухой шум зыби, то ослабевая, то усиливаясь, - точно ропот соснового бора, когда по его вершинам идет и разрастается буря, - глубокими и величавыми вздохами разносится вместе с криками чайки... Видишь, как бесприютно вьется она в тусклом осеннем тумане, качаясь по холодному ветру на упругих крыльях? Это к непогоде.
День с самого утра хмурится. Здесь, на этом неприветливом северном море, на его пустынных островах и прибрежьях, круглый год ненастье. Теперь же осень, а север еще печальнее осенью. Море угрюмо вздулось и становится темно-железного цвета. Издали необозримая равнина его кажется выше берега, она уходит в туманный простор на запад, а ветер все быстрее гонит с запада волны и далеко разносит крик чайки.
- Кри-э! - жалобно и пронзительно звучит по ветру.
Утром она беспокойно и криво летала над самым прибоем. Море непрерывно крутящимися валами окаймляло берег. Здесь оно, налетая на него с грохотом и шумом, рыло под собою гравий, там, как кипящий снег, рассыпалось с шипеньем и широко излизывалось на берег, но тотчас же скользило, как стекло, назад, подпирая собою новый крутящийся вал, а вдали расшибалось о камни и высоко взвивалось в воздух. И далеко гудел берег от прибоя... Чайка с криком бросалась между волнами, плавно скользя по воде в их ухабы, выносилась на новой волне до высокого гребня и вплетала вся в брызгах и пейс. Ветер вольно носил ее низко над морем.
Но потом она словно устала. Надвигается ненастный вечер, и бессильно качается чайка по ветру, все дальше уходит, белея в тумане, от берега в море... Слышишь, как жалобно раздаются ее радостные стенания?
Вот она уже еле-еле виднеется в сумраке. Быстро спускается темная бурная ночь; чаще и чаще мелькают в море седые космы пены. Шум прибоя растет, ледяной ветер вздымает и бешено срывает волны, разнося по воздуху брызги и резкий запах моря.
- Кри-э!.. - доносится откуда-то издалека, снизу.
Слушай, я расскажу тебе, под шум бушующего северного моря, старую северную легенду.

Было это давно, в незапамятное время.
У холодного северного моря жила молодая и сильная Велга. На закат были воды, на восток - песчаный берег, близко за селением сходившийся с небом. Что было там, к востоку, Велга не знала и не хотела знать. Она никогда не ходила к востоку. Не ходил и отец ее, не ходила и мать, не ходила и старшая сестра, Снеггар. Они знали только море.
Возле моря прошло детство Велги. Быстро прошло оно, и весело было ей в детстве! Зимой, когда море только под самым краем неба чернело волнами, а у берегов было покрыто белым снегом, Велга спала в мягком гагачьем пуху и, просыпаясь, видела перед собой живой свет очага среди темной и низкой хижины. Летом, когда светит солнце, дует теплый ветер и вода легко плещется в море, Велга искала на песках яички зуйков и плавунчиков или бегала к прибою, ложилась ничком на берег, а волны с шумом обдавали ее... Так забавлялась она летом, и всегда с Велгой были Ирвальд и Снеггар.
Толстая Снеггар часто смеялась и пела, да не умела она так звонко кричать и так смело кидаться в шумящее море, как Велга. Но Ирвальд умел, и раз Велга сказала ему:
- Отчего ты не брат мне, Ирвальд? Отчего у меня нет брата, которого я любила бы так, как тебя, Ирвальд? Я бы не скучали без тебя долгую зиму.
Он взглянул на нее, улыбнулся и вдруг кинулся к морю.
- Смотри, смотри: гагара! - закричал он ей.
И они, как истер, гнались друг за другом, убегали туда, где н прибрежных пещерах звонко раздается голос, где у берега громоздятся высокие скалы, а тяжелая вода с шумом поднимается и скользит между ними, шипит и кипит, опускаясь, и с журчаньем, струями сливается с плоского камня. Там дразнили они волны, близко подбегая к ним...
Зачем так быстро прошло детство Велги?
Все нетерпеливее проводила она долгие зимы в хижине, занесенной снегом. Стало ей четырнадцать лет, а Ирвальду - шестнадцать, и часто уходил он теперь за рыбой в море. Но зато как радовалась Велга, когда Ирвальд возвращался!
- Милый Ирвальд, - говорила она ему, - мне хочется плакать, что так долго тебя не было, и хочется смеяться, что я опять вижу тебя!
Но уж выросла и Снеггар большая. Ирвальд забывать стал о Велге. Он часто сидел возле Снеггар и глядел в ее веселое лицо. А Велга издали следила за ними. Не хотелось ей при сестре разговаривать с Ирвальдом. Но, когда он уходил по берегу к своему дому, Велга догоняла его и провожала до самого порога.
- Милый Ирвальд, - говорила она ему, - зачем ты так долго сидел возле Снеггар? Зачем горе мешает моей радости?
И стала Велга петь на берегу моря звонкие песни сквозь слезы. А когда с ней встречались подруги, она замолкала, и лицо ее становилось сурово и гордо.

Хижина отца Велги стояла вдалеке от рыбачьего селенья, на каменистом прибрежье, засыпанном жесткими песками, и в часы прилива море добегало до ее порога.
Если же прилив был в бурю, то оно хлестало даже в окна, затянутые кишками гагары. Тогда Снеггар обрывала песню, бросала в испуге работу и уходила от окон, Старая мать Велги бормотала заклятия и с тревогой прислушивалась к завыванию ветра. Но сама Велга не боялась бури. Она вместе с отцом выходила на мокрый порог хижины, скатывала на ветру сети, а потом вбегала в воду, и холодная вода, поднимаясь и опускаясь, обнимала и мыла ее босые ноги, обдавая их шипящею, серою пеной и опутывая мокрыми бледно-зелеными травами. Велга разрывала их ногами и вдыхала сильной грудью свежий, влажный ветер, поднимала навстречу ему голову, а ветер трепал ее русые волосы. Так стояла она, молодая и стройная, и лицо ее было смело, бирюзовые глаза зорко глядели вдаль. Но только птицы св. Петра носились там крикливыми стаями и по воде взбегали, распустив крылышки, но самые высокие гребни взметывающихся и рассыпающихся водяных бугров.
Девушки стали называть Велгу печальною и злою, потому что никогда не смеялась Велга и не пела с сестрой за работой. Но никогда до пятнадцати лет не бывала Велга печальною и злою. Сердце ее было отважно, как у молодой птицы, и радовалась Велга на бури и море, на солнце и землю, на свою девичью свободу. Только без Ирвальда грустила она: сильно хотелось ей рассказать ему, как хорошо жить на свете.
Ирвальд давно был в море. Утомилась Велга ходить по прибрежью и следить за волнами: хотелось ей крикнуть через море, что утомилась она ожидать Ирвальда, что нельзя ему любить Снеггар, если Велга не может жить без него.
А когда подул теплый ветер с заката и стало опускаться к морю солнце, Велга пришла к сестре и сказала ей:
- Милая Снеггар, хочешь, я расскажу тебе, как ласков летний ветер, как легко пахнет море водой и как мне грустно без Ирвальда?
- Не хочу, - отвечала Снеггар, праздно и спокойно сидя у порога.
Велга ушла от нее, села на берегу и долго слушала, как плещется теплая вода в сумерках. Слезы, как теплая вода, падали на ее руки.
Увидав Ирвальда, она вскрикнула, а он засмеялся и приказал ей носить из лодки рыбу и сети на берег. Она послушно и долго трудилась с ним, а когда стал подниматься над морем большой бледный месяц, она утомилась, села в пустую лодку и вздохнула ночным ветром.
- Ирвальд, - сказала она, - я ждала тебя - и беспокойно билось и томилось мое сердце. Но когда ты приехал, так легко стало мне!
А Ирвальд сидел, глядел на месяц. Стыдно стало Велге, что он не ответил ей, и она, опустив глаза, спросила его тихо:
- Ты слышал мои слова, Ирвальд?
- Да, - сказал Ирвальд.
И тогда совсем низко наклонила Велга голову и проговорила:
- Возьми меня в свой дом, Ирвальд! Я буду ходить с тобой в море, буду петь тебе песни и работать с тобой. Так сладко жить на свете с тобой!
- Мы никогда не будем жить с тобой, - твердо ответил ей Ирвальд. - Завтра я опять уйду в море, а когда вернусь, возьму за руку Снеггар. Вместе проведем мы зиму, а летом уплывем, как две гагары.
- А я? - медленно сказала Велга и почувствовала, как тяжело застучало ее сердце. - Я останусь одна? - громко сказала Велга.
- Да, - ответил Ирвальд.
Тогда Велга быстро прыгнула на берег и быстро пошла по берегу. И когда далеко ушла, кинулась на серый камень и закричала месяцу, что ей больно в сердце, и зарыдала, и упала на камень.

Слышишь, как дико завывает ветер во мраке? Неприветливо северное море!
Осень наступила наутро, и зашумели в тусклом тумане отяжелевшие волны. И когда пахнуло на Велгу холодным ветром, вскочила она и бросилась в воду. Но волна поднялась и далеко отшвырнула ее на берег.
- Море не хочет, чтобы я умерла, - сказала себе Велга. - Прежде я должна убить Ирвальда.
И молча возвратилась она домой. Высохли на щеках ее слезы, и спокойно было ее суровое лицо, но темно на сердце.
- Снеггар, - сказала она сестре, - уехал Ирвальд?
- Да, - отвечала Снеггар.
- Когда вернется он? - спросила Велга.
- Когда начнет падать мокрый снег и потемнеет море, - отвечала Снеггар.
Тогда Велга съела рыбы и ушла на порог хижины. Там села она на ветру и просидела весь день, скорбно сдвинув брови. На ночь она вернулась под кровлю, а утром опять вышла за двери, ожидая Ирвальда. И так проводила она дни и ночи, пока не пошел первый, мокрый снег.
"Скоро вернется Ирвальд, - думала Велга, сладостная горечь обиды томительно вливалась в ее сердце. - Я убью его, а потом и сама успокоюсь в могиле".
Но Иркальд не возвращался. Уж надвигались сумерки, и все чаще стала Велга подниматься с порога и, стоя, напряженно глядеть в море. И в сумерках из хижины вышел старый отец Волги. Ветер развевал его длинные седые волосы.
- Велга, дитя мое, - сказал он ласково, - отчего ты покинула родной дом? Вот поднимается зловещая ночная буря, перед которой неутешно тоскует сердце человека. Помоги мне укрепить подпорками стены, положить камней на кровлю из кожи тюленей, и укроемся под кровлю от непогоды и ночи.
От нежных слов дрогнуло сердце Велги жалостью к самой себе, к отцу и к Ирвальду. Она поспешно стала помогать в работе. Ветер валил их с ног и застилал весь воздух водяною пылью, словно в море бушевала вьюга. В самые окна хлестали волны косматой пеной, и в испуге поспешила Велга под кровлю.
Там, в темноте ночи, вдруг вспомнила она, как много лет тому назад, когда Ирвальд был еще ребенком, он остался ночевать в их хижине. Он был в эту ночь ее гостем, и она сама постлала ему постель и поцеловала его, по обычаю гостеприимства, перед сном. Она вспомнила милое ей лицо его, и еще больше овладели ее сердцем жалость и любовь к нему. Тогда она, забыв, что хотела убить его, быстро встала с ложа и в тревоге стала слушать. Ей чудились в шуме ветра его крики, и всю ночь трепетала она от страха и, обессиленная, забылась сном лишь под утро.
Море же стало стихать; в воздухе повеяло дыханием зимнего мороза. И когда Велга проснулась и отворила на дневной свет дверь дома, навстречу ей переступила порог Снеггар.
- Велга! - сказала она. - Буря унесла Ирвальда на дикие острова Ледяного моря и разбила его лодку. Он один теперь в море и ждет смерти от холода, голода и толстых клювов морских птиц.
- Кто сказал тебе? - крикнула Велга.
- Я была у вещей Чарны, и она гадала мне на кишках гагары, - отвечала Снеггар и, закрыв лицо руками, стала плакать.
- Снеггар... - нежно хотела проговорить Велга.
Но брови ее сурово сдвинулись, и она сильной рукой распахнула дверь дома.

Она быстро пошла по прибрежью на север. В холодный темный вечер иступила она и хижину Чарны, теплую от костра, пылающего красным пламенем.
- Научи меня, о вещая! - воскликнула она перед Чарной. - Укажи путь к Ирвальду!
- Поспеши! - сказала Чарна. - Два дня и две ночи надо плыть к Ирвальду. Не поспеешь к рассвету третьего дня - он погибнет. Но скажи мне, Велга, слыхала ли ты о пустынях Ледяного моря, где так же дико и печально, как в первые дни мира?
Как пойманная рыба, затрепетало сердце Велги.
- Пожалей меня, Чарна, - отвечала она. - Горько мне расстаться с жизнью. Но, если так надо, скажи: что будет со мной?
- Два дня и две ночи проведешь ты в тоске и страхе среди моря, - сказала Чарна. - А когда ступишь на остров, где томится Ирвальд, обратишься ты в чайку, и не узнает он, для кого ты погибла.
Как первый снег, побледнела Велга, но глаза ее сверкнули радостью, и она отвечала Чарне:
- Я иду, Чарна!
- Поспеши, - сказала Чарна.
Против ветра, по мокрому песку прибрежья побежала Велга к шумящему, темному морю. Хотелось ей крикнуть "прости" сестре, отцу и матери, но беспокойно билась у берега лодка на волнах, и быстро прыгнула в нее Велга. На закат, где едва светила кровавая полоса зари, направила она лодку и стояла, качаясь на волнах, и слезы горели на ее глазах, а ветер развевал в темноте ее белую одежду и дул в лицо с Ледяного моря.

На рассвете увидала она себя окруженной бледным морем у песчаного пустынного острова. Никого не было на том острове. Только вода взбегала на его песок и белела пеной. "Водяные пастушки" на высоких и тонких ногах бегали у прибоя и искали среди раковин пищи. Но и "водяных пастушков" было мало. На зиму улетают они к берегам, где дуют теплые ветры.
А Ледяное море уже начиналось. Целый день плыла Велга и вступила в те безграничные воды, что уходят на край света и сливаются с небом. Все тяжелее стучали волны в дно лодки, потому что уже нет земли под теми волнами. Дикие северные птицы живут в тех морях, вдали от людей, на скалистых островах. Они сильны и одеты плотным пухом; они нею зиму могут плавать среди льдов и глубоко ныряют в ледяную воду. Тысячи их гнездились на островах, и каждый остров, как снегом, белел птицами. Там были гнезда на уединенных утесах и в норах, под утесами. И в сумерках проплывала Велга мимо самого большого острова.
Он весь, сверху донизу, был покрыт, как серою корой, засыхающим пометом птиц, их перьями и пухом. Птицы длинными рядами сидели на всех уступах скал. Внизу гнездились те, что были поменьше, наверху стояли и дремали самые большие и прожорливые, с белыми животами и черными спинами, с толстыми шеями и маленькими головами, с блестящими глазами в кольцах белого пуха и с огромными уродливыми клювами, с крепкими грубыми лапами и короткими руками без пальцев. Птицы громко разговаривали, а как только наступили сумерки и Велга, обессиленная борьбой с морозным ветром, причалила к берегу на отдых, тысячи их поднялись с шумом над нею, а самые большие загоготали и заревели дико и радостно, стараясь перекричать друг друга... И как снег побледнела Велга, собрала последние силы и опять прыгнула в лодку.
И к вечеру последнего дня показался среди пасмурного тумана высокий и дикий утес на краю света, тот, до которого доходили только могучие викинги и вбили в него железные кольца, чтобы привязывать лодки. Яростный шум и гул бурунов сливался там с тысячеголосыми криками хищных птиц, кружившихся в тумане. А Ирвальд лежал у прибоя, обессиленный предсмертным сном от холода и голода. Он был бледен, как морская пена, и в кудрях его был мокрый песок.
- Ирвальд! - крикнула Велга страстно и звонко.
От голоса ее мгновенно очнулся Ирвальд. Хотела Велга крикнуть ему, что она любит его, как в детстве, но не коснулись ее ноги земли, когда она прыгнула с лодки на берег: в воздухе повисла она крылатою белою чайкой, и крик ее раздался жалобно-радостным криком чайки над Ирвальдом. Он мгновенно очнулся от крика, - голос друга коснулся его сердца, - но, взглянув, он увидел лишь чайку, взлетевшую с криком над лодкой...
Он уплыл на восток. Она долго вилась над водой, провожая Ирвальда. А когда он сокрылся вдали, закачалась она бесприютною чайкой по ветру. Так тоскует она и доныне, вспоминая утесы в тумане, где когда-то томился Ирвальд. Но в стенаньях ее звучит радость.

Слышишь, как жалобно кричит чайка над шумящим, взволнованным морем?

В туманной дали, на западе, теряются его темные воды; в туманную даль, на север, уходит каменистый берег. Холодно и ветрено. Глухой шум зыби, то ослабевая, то усиливаясь, – точно ропот соснового бора, когда по его вершинам идет и разрастается буря, – с глубокими и величавыми вздохами разносится вместе с криками чайки… Видишь, как бесприютно вьется она в тусклом осеннем тумане, качаясь но холодному ветру на упругих крыльях? Это к непогоде.

День с самого утра хмурится. Здесь, на этом неприветливом северном море, на его пустынных островах и прибрежьях, круглый год ненастье. Теперь же осень, а север еще печальнее осенью. Море угрюмо вздулось и становится темно-железного цвета. Издали необозримая равнина его кажется выше берега, она уходит в туманный простор на запад, а ветер все быстрее гонит с запада волны и далеко разносит крик чайки.

– Кри-э! – жалобно и пронзительно звучит по ветру. Утром она беспокойно и криво летала над самым прибоем. Море непрерывно крутящимися валами окаймляло берег. Здесь оно, налетая на него с грохотом и шумом, рыло под собою гравий, там, как кипящий снег, рассыпалось с шипеньем и широко взлизывалось на берег, но тотчас же скользило, как стекло, назад, подпирая собою новый крутящийся вал, а вдали расшибалось о камни и высоко взвивалось в воздух. И далеко гудел берег от прибоя… Чайка с криком бросалась между волнами, плавно скользя по воде в их ухабы, выносилась на новой волне до высокого гребня и взлетала вся в брызгах и пене. Ветер вольно носил ее низко над морем.

Но потом она словно устала. Надвигается ненастный вечер, и бессильно качается чайка на ветру, все дальше уходит, белея в тумане, от берега в море… Слышишь, как жалобно раздаются ее радостные стенания?

Вот она уже еле-еле виднеется в сумраке. Быстро спускается темная бурная ночь; чаще и чаще мелькают в море седые космы пены. Шум прибоя растет, ледяной ветер вздымает и бешено срывает волны, разнося по воздуху брызги и резкий запах моря.

– Кри-э!.. – доносится откуда-то издалека, снизу.

Слушай, я расскажу тебе, под шум бушующего северного моря, старую северную легенду.

Было это давно, в незапамятное время.

У холодного северного моря жила молодая и сильная Велга. На закат были воды, на восток – песчаный берег, близко за селением сходившийся с небом. Что было там, к востоку, Велга не знала и не хотела знать. Она никогда не ходила к востоку. Не ходил и отец ее, не ходила и мать, не ходила и старшая сестра, Снеггар. Они знали только море.

Возле моря прошло детство Велги. Быстро прошло оно, и весело было ей в детстве! Зимой, когда море только под самым краем неба чернело волнами, а у берегов было покрыто белым снегом, Велга спала в мягком гагачьем пуху и, просыпаясь, видела перед собой живой свет очага среди темной и низкой хижины. Летом, когда светит солнце, дует теплый ветер и вода легко плещется в море, Велга искала на песках яички зуйков и плавунчиков или бегала к прибою, ложилась ничком на берег, а волны с шумом обдавали ее… Так забавлялась она летом, и всегда с Велгой были Ирвальд и Снеггар.

Толстая Снеггар часто смеялась и пела, да не умела она так звонко кричать и так смело кидаться в шумящее море, как Велга. Но Ирвальд умел, и раз Велга сказала ему:

– Отчего ты не брат мне, Ирвальд? Отчего у меня нет брата, которого я любила бы так, как тебя, Ирвальд? Я бы не скучала без тебя долгую зиму.

Он взглянул на нее, улыбнулся и вдруг кинулся к морю.

– Смотри, смотри: гагара! – закричал он ей.

И они, как ветер, гнались друг за другом, убегали туда, где в прибрежных пещерах звонко раздается голос, где у берега громоздятся высокие скалы, а тяжелая вода с шумом поднимается и скользит между ними, шипит и кипит, опускаясь, и с журчаньем, струями сливается с плоского камня. Там дразнили они волны, близко подбегая к ним…

"Русский дух" в русской ментальности - понятие неуловимое, как будто это не понятие, а просто фольклор. Поэтому давать определение "русскому духу" было бы легче всего, последовав примеру Демокрита при определении того, что такое человек ("человек, - со смехом замечал Демокрит, - это то, что мы все знаем"). Точно так же мы, русские, знаем что такое "русский дух", и знаем, когда о нем говорят неверно. Но как наше априорное знание выразить вербально, средствами языка? Да и возможно ли это? Единственное методологическое средство, на которое можно опереться, так это то, что "правильные ответы" в нас уже живут в форме национально-априорного знания, поэтому наша задача - не ответы искать на некие научно-сформулированные вопросы, но, напротив, под имеющиеся в душе ответы научно сформулировать вопросы, а затем, отвечая на них, сформулировать ответы, которые можно сравнить с априорными "ответами", присутствовавшими изначально в душе каждого русского. В пояснение сказанного сошлемся на теорию познания Платона, но предлагаемый нами метод познания "русского духа", именно как метод познания, не нами придуман.

Прежде чем приступать к исследованию "русского духа", скажем несколько слов в защиту самого теоретического понятия "русский дух". В историческом плане следует отметить понятие "дух народа", появившееся в философии истории под влиянием идей В.Гумбольдта. Как известно, общий смысл этого понятия сводится к утверждению того, что отдельные народы, подобно отдельной личности, имеют свой стиль поведения, свой характер. Характер народа, раз сформировавшись, не зависит от времени. Неизменные черты национального характера выражаются в фольклоре, в разного рода анекдотах "про немца, француза, американца, еврея, русского, чукчи". К середине ХIХ века введенное было понятие "дух народа" было теоретически скомпрометировано позитивистской социологией О. Конта и экономическим материализмом К.Маркса. Сознание и дух народа потеряли свою субстанциональность и превратились в казусы общественных отношений. В XX веке происходит реабилитация понятия "дух народа" под влиянием культурологических исследований (М.Вебер, Н.Бердяев, Ф.Бродель). Так, по образному, выражению Ф.Броделя, в истории общества можно выделить: во-первых, политику как однодневную историю, во-вторых, экономику как многолетнюю историю и, в-третьих, "неподвижную историю", которая не меняется веками, - вот это и будет "дух народа". Однодневная история определяется многолетней, т.е. политика определяется экономикой (что зафиксировал К.Маркс), но то и другое определяется "тысячелетней историей", "неподвижной историей" - "духом народа".

Каким сформировался "русский дух"? Зримых проявлений его можно выявить много, но для вербальных знаний лучше всего обратиться к текстам, в которых "русский дух" сам о себе сказывается. То есть к текстам, вдохновенным, где творец забывает себя, - к поэзии. К счастью русская поэзия настолько представительна, настолько гениальна, что у русских философов имеется уникальная возможность исследования "духа народа" своей нации. Через поэзию открывается объективная возможность познания трансцендентальной реальности, одним из явлений которой является и "русский дух".

Естественно, не вся поэзия подойдет для трансцендентального анализа "русского духа". Во-первых, поэт должен быть одержимым, а во-вторых, одержимость должна быть русским духом. В-третьих, поэзия должна быть песенной. Стихи, ставшие застольными песнями народа, уже не зависят от поэта. Субъективное авторство Поэта исчезает, но остается поэтический дух поющего народа. Поэт в данной ситуации лишь инструмент, своего рода "духо-метр".

За три века русской авторской поэзии найдется не много имен поэтов, чьи стихи поются народом. Не поются стихи Кантемира или Блока, даже стихи Пушкина. А вот Есенина народ поет. При этом интересно отметить, что личность поэта не идет ни в какое сравнение с его творчеством. Недаром Горький писал про Есенина, что тот не столько человек, сколько орган, созданный природой специально для поэзии. И это обстоятельство как нельзя лучше подтверждает адекватность поэзии Есенина для трансцендентального исследования "русского духа".

Возьмем одну из застольных песен на стихи Есенина - "Отговорила роща золотая". Есть в ней такая строфа: "Стою один среди равнины голой..." Сравним с лермонтовскими: "Белеет парус одинокий... ", или "Выхожу один я на дорогу". Да почему "один"? Почему "одинокий"? А где русская соборность, где мир, где община? "Все говорят, что мы в-месте, но немногие знают в каком", - пел В.Цой. Спору нет, соборность сильна в славянской культуре, но почему в поэзии - одиночество? Не одиночество героя, творца, интеллектуала, но - простой русской души, живущей в миру соборно и ладно, с Ладою-любовью. Возьмем же это на заметку.

Может показаться, что одиночество является вынужденным (замуж выдали силой, угнали в солдаты, замучили тяжелой неволей). Однако стихи говорят о другом: на одиночество себя обрекают сами. Неволя одиночества оказывается добровольной. Так, про тот же парус одинокий:

Что ищет он в краю далеком. Что кинул он в краю родном?

Оказывается, ничего и не ищет, кроме разве что собственного одиночества. Точно так же:

Выхожу один я на дорогу...

Так ведь сам выхожу, никого не зову, да никто и не нужен. У Есенина откровенней сказано:

Устал я жить в родном краю, В тоске по гречневым просторам Покину хижину мою, Уйду бродягою и вором.

Есенинский герой не просто выходит на дорогу, он на ней живет, на ней родился и на ней умрет, становясь "вечно странствующим странником". Странником определял себя и Лермонтов:

Нет, я не Байрон, Я другой, еще неведомый изгнанник, Как он, гонимый миром странник, Но только с русскою душой.

Рылеевские строки:

Как странник грустный, одинокий, В степях Аравии пустой, Из края в край с тоской глубокой, Бродил я в мире сиротой.

Однообразию мотива странничества, сиротства, одиночества в русской поэзии можно только поражаться. C. Есенин делает общий философский вывод для русского мировосприятия:

Каждый в мире странник, Пройдет, зайдет, и вновь оставит дом.

Да и дом-то, свой, родной, - как оказывается, вроде бы и не дом, и не свой вовсе.

Ой, ты синяя сирень, Голубой палисад! На родной стороне Никто жить не рад.

И не то чтобы родная сторона было некрасива, нелюбима, напротив:

Хорошо в эту лунную осень Бродить по траве одному...

Я сегодня влюблен в этот вечер. Близок сердцу желтеющий дол...

Так отчего же родина - и красива, и любима, и "на душе светло", - в то же время - так невыносима? Да потому что, как свидетельствуют трансцендентальные поэтические тексты, она, родина, - чужая.

На первый взгляд - абсурд: своя родина, и чужая. Дело в том, что родина в миру, телесно, - родная, единственная, дорогая. Но, пишет Есенин, "душа грустит о небесах, она нездешних мест жилица". То есть родина русского этноса и родина русской души - не одно и то же, здесь нет совпадения. И в этом все дело.

Настоящая - истинная, в Платоновском смысле, - родина русской души не имеет никакого отношения ни к полям, ни к косогорам, она вообще не географична. Телесная, мирская родина - лишь повод к переживанию своей трансцендентной родины. Поэтому любовь к родине, отечеству, к родной земле приобретает странный, до таинственности, характер:

Люблю отчизну я, но странною любовью! (Лермонтов), "...умом Россию не понять" (Тютчев), "Но люблю тебя, родина кроткая! /А за что - разгадать не могу" (Есенин), "С чьей-то ласковости вешней /Отгрустил я в синей мгле /О прекрасной, но нездешней, /Неразгаданной земле" (Есенин).

Возникает явление странной, всенародной отстраненности, созерцательности, и тогда мы находим в оглавлении "ответов" нашего воображаемого "задачника" по "русскому духу" есенинское, поэтическое решение: "ведь каждый в мире странник". "Странник" - не в том путевом, дорожном смысле: "Выхожу один я на дорогу", - а в смысле такого человеческого существа, который живет и здесь, и не здесь, он тоже путник, но странный путник, путник из другой, по отношению к миру, стороны, - потому и "странник".

Земная жизнь человека в русской культуре приобретает парадигму "отпуска", которая всеми доступными средствами обязывает к отдыху, веселью, путешествию, гостехождению. Но затянувшийся отпуск, утративший мифологические ориентиры, утомляет бездельем. Остается или заняться делом, если оно есть, или пуститься в бродяжничество, из которого уже не будет выхода. "Дух бродяжий, ты все реже, реже /Расшевеливаешь пламень уст...". Так дарованный отпуск превращается в свободу, от которой хочется быстрее избавиться. "Я пришел на эту землю Чтоб скорей ее покинуть".

Это мироощущение не является чем-то исключительным, маниакально-депрессивным. "Не один я в этом мире шляюсь, не один брожу", - замечает С.Есенин. И этим вскользь сделанным наблюдением поэт попадает к пред-истокам русской социальности. Бродяжничество в русском народе не материально, как у кочевников-скотоводов, и не натурально, как у цыган, например, а трансцендентально. Идут туда, не зная куда. В таком бродяжничестве нет хозяйствующего способа жизни, но есть жизнь человека в вечном отпуске. В этом смысле русские есть люди отпущенные - на волю. Но и вольное бродяжничество должно найти свой путь жизни, свою форму социальности. И русское трансцендентальное бродяжничество находит ее под видом мирской формы гостехождения. Ходить в гости, ходить туда-сюда, уходить от себя и приходить в себя после гостей. Хождение в гости превращает "ровный путь без цели" в круг, замкнутый и самодостаточный настолько, что в гости идут не спрашивая "зачем?". В пелене мнимой социальности кажется, что в гости ходят кушать или общаться, или веселиться, например. Да нет, не за этим: русские в гости ходят прежде всего потому, что просто надо куда-то идти. В гостях трансцендентальное бродяжничество социализируется в традиции, обычаи, в культуру и социум. Атомом русской социальности становится не семья, и даже не община, но именно "круг гостей". Это круг, внутри которого прокладываются все тропы социализирующегося бродяжничества. И кто желает понять проекцию "русского духа" на социальность, тот должен начинать с понятий "гость", "гостеприимство", "круг гостей".

Гостеприимство - не просто характерная черта русского человека, как и для многих других народов. В своем трансцендентальном измерении русское гостеприимство представляет собой не модус национального характера, и даже не атрибут культуры, но саму субстанцию особой цивилизации, поздними явлениями которой будут освоение новых земель, покорение Сибири, выход в космос, создание обширной империи, особая мотивация технического творчества и многое другое.

Взаимосвязь гостехождения и цивилизации у русских прослеживается уже с появлением древнерусских городов. Города назывались "гостищами" и "погостами". Названия происходили от слова "гость" в значении "купца". Однако купца встречали и "по-современному" - как странника и бродягу. Рыночный момент не акцентировался в русском сознании, то есть он воспринимался вполне, но как экзистенциально второстепенный.

При сравнительном анализе мотивов возникновения городов, от которых (мотивов) всецело зависит тип цивилизации, становится очевидным, что древнерусские города-гостища возникали вне всякой зависимости от храмов, вне зависимости от индивидуальной застройки. Древнерусские города возникали не как религиозные центры и не как центры ремесленно-промышленного производства, но как центры отдыха для купеческих караванов. То есть древнерусский город возникает как место отдыха для тех, кто в пути, как место, в котором "дух бродяжий" способен найти приют. И если взять трансцендентальный аспект города-отдохновения, то такой город предстанет в качестве "ловушки" для "духа бродяжьева". Город найдет для трансцендентального странничества русской души особо трудные пути "через тернии к звездам" для тех, чей дух не успокоится бродяжничеством: там есть музыка и поэзия, наука и литература - все эти ловушки для неистовых странников, которые наматывают свои километры в области избранной профессии.

В России настоящие художники, музыканты, поэты и ученые - такие же бродяги, как и лица "без определенного места жительства". Бездарные, но выучившиеся, становятся "профессионалами", но настоящие профессионалы остаются бродягами. Мелодии и аккорды, рифмы и метры, краски и линии: "воображаемые геометрии" - все это тропы "бродяжьего духа". Русские делают свои находки не потому, что знают что ищут, но потому что бродят там, где можно делать находки. И если время поставит задачу "найти" - полководца, поэта, конструктора, - то придут те, кто уже все знает и бывал там, где свершения еще только предстоят. Может быть, единственным исключением является сфера власти, ибо трансцендентальные бродяги в нее не заходят.

Гостевой характер древнерусских городов вызвал к жизни и само древнерусское государство. Варяги-гости пришли дружиной Рюрика и остались навсегда, поправ правила гостеприимства. Славянский мотив межчеловеческого общения: "всегда относись к другому человеку как к гостю" - был совершенно чужд военной дружине, положившей начало государству в России. Народ для государства перестал быть "гостем", а в результате потерялась государственная этика. Государство приняло хамский характер, ибо основа человеческого отношения к народу у русских не в социальности или политике, но в трансцендентальных сферах "русского духа". Чтобы государство стало народу "своим", оно тоже должно стать "бродягой" в сфере мировой цивилизации, но бродягой с трансцендентальным видением своего пути.

Бродяжнические замашки в цивилизации русских иногда воспринимаются как подражание или заимствование, как отсутствие оригинальности. Так воспринимал цивилизационные процессы в России П.Я.Чаадаев. Между тем, кажущееся заимствование чаще всего связано с гостеприимством. Так, Петр I строит столицу по образцу европейского города вовсе не потому, что нет своей архитектуры. Просто Петр Великий ждет гостей-европейцев, он для них и строит новый город. Хозяева рады угодить гостям. Это желание не привязано к обстоятельствам, так что подобная установка срабатывает, даже, когда "гостей" надо метлой гнать вон. Не соответствующее обстоятельствам гостевое угодничество может интерпретироваться как "рабская психология", особого рода долготерпение, пассивное восприятие зла. Но в трансцендентальном измерении "русского духа" эти негативные формы социального поведения по-прежнему сохраняют положительные значения гостеприимства. Гость, может быть, и обнаглел, но он все-таки гость и когда-нибудь уйдет сам по себе. Русским надо много времени, чтобы увидеть в госте врага. Поэтому русские часто опаздывают в международной политике.

Интересная проекция гостевой ментальности русского духа получается в экономике. В ней нет принципа максимальной прибыли в минимальное время. Гостя не кормят чем подешевле, на гостя тратятся. Крестьянину 19-го века не жаль было на масленицу загнать свою единственную лошаденку, лишь бы прокатить гостей с ветерком. В 20-м веке тот же принцип жизнеощущения вывел на орбиту первый искусственный спутник Земли. Освоение космоса неэкономично, затратно, но сколько было радости и гостей!

Спутник - тот же странник, "вечно странствующий странник", "парус одинокий", "дух бродяжий". Но и потеха, чудо, повод для гостеприимства.

В гостевой экономике прописывается своя онтология общественной жизни: все люди на Земле - гости; главный человек -гость, главное занятие - принимать гостей и ходить в гости. Соответственно, основные экономические отношения принимают не совсем обычный для экономики характер. "Чувствуйте себя как дома", - говорят гостям. То есть не стесняйтесь, ешьте, пейте, веселитесь. Чего нельзя делать в гостях, так это заниматься присвоением. В гостях все чужое.

Вторая особенность гостевого поведения - воздержанность от деловой активности. В гостях не хозяйничают. Можно придвинуть свой стул, но нельзя двигать мебель. Хотя в гостях каждый барин. Гость-господин, но не потому что имеет слуг. Гость в миру, трансцендентальная проекция "странника", - не "товарищ", но именно "господин", - его угощают, умащают, увеселяют, и обязаны это делать. Гость может войти в кураж, бить посуду на радость хозяевам, но при этом не может тихо и обстоятельно прорубать в хозяйском доме новое окно, хотя бы оно было "окном в Европу".

Гость, понятное дело, ничего не производит, не тратит на это силы. "Я давно живу на всем готовом", - пишет Есенин. После возвращения из гостей ничего не появляется на географически-родной земле: "Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне".

Кто я? Что я? Лишь только мечтатель, Синь очей утративший во мгле. Эту жизнь прожил я словно кстати, Заодно с другими на земле. Остаются лишь приятные воспоминания: Я полон дум о юности веселой, но ничего в прошедшем мне не жаль. Не жаль мне лет, растраченных напрасно...

И пускай "чахнет старая церквушка, в облака закинув крест". - ""Люблю эти хижины хилые..." В гостях справедливо правило: дареному коню в зубы не смотрят, благодарят за то, что есть"", за щедрость. Соответственно, тема благодарности рефреном проходит по многим стихам, например:

Но и все ж, теснимый и гонимый, Я смотрю с улыбкой на зарю. На земле, мне близкой и любимой, Эту жизнь за все благодарю.

В Западной цивилизации одним из важнейших следствий экономики является техника. В условиях "гостевой экономики" русских техника также ориентируется на гостей-забаву, а не на хозяйство. Так, русский военно-морской флот вырос из "потешного флота" молодого Петра. Мечтательностью Циолковского и Кибальчича обусловлено изобретение реактивного двигателя. Фантазиями "полетов наяву" вызваны изобретения русскими самолета, вертолета, парашюта. О космическом спутнике уже говорилось выше. Русских не интересуют технические изобретения, связанные с повышением комфортности жизни. Жизнь и без комфорта хороша. Русская техника быстро развивается во время войны, но в мирное время для ее развития нет иного стимула, чем удивление гостей. Таков, например, Левша - как и его барин. Отсутствие хозяйственной мотивации в мирное время приводит к необходимости поднимать уровень техники (Свободный рынок для русских не является достаточным условием ее развития) силой власти, диктатурой.

Отсутствие мотивации технического прогресса у русских вполне компенсируется "хитростью истории", про которую упоминал Гегель. В России нет дорог, трудно строить мосты через многочисленные реки. Но в России такая зима, что ездить можно и без дорог, и без мостов. Дед Мороз наводит переправы "по щучьему велению, по моему хотению". Он же помог русским армиям в исторических битвах под Москвой. Да и национальный герой русских народных сказок, Иванушка-дурачок, только "хитростью истории" и пробавляется. "Русский дух" оказывается "своим" среди всех духов истории и географии, он "свой" для планеты Земля. Поэтому она, планета, заботится о русских, да и русские любовно говорят "мать-сыра-земля", Родина моя. Отсюда, между прочим, следует одно полезное правило: русских, Россию - не следует обижать.

Жизнь по отношению к "русскому духу" не просто щедра, но сверх-щедра, позволяя быть гостем и господином, несмотря на все "хижины хилые". Когда Некрасов, вопрошая "Кому на Руси жить хорошо?", показывает дорожного путника вместо трансцендентального есенинского странника, то получается так, что на Руси всем жить плохо. Но откуда же благодарение в русской поэзии "теснимых и гонимых"? Поэт спутал образы: на Руси всем жить хорошо. Отсюда и благодарение, бесконечное и благоговейное, за то, что "Было, было, да прошло", - и этого уже не отнять. Для русского духа даже время - не вор жизни, а ее хранитель.

Прожитое - не нажитое, его не отымешь; не потому ли можно быть "беспечным и смешным, распущенным и не играть словами"? Жизнь, прожитая в гостях, сверх-щедра, неважно, беден или богат был стол, она щедра сама по себе и становится, как заметил Н.Бердяев, даром, дарением. Время дарит дары, одаряет и охраняет прожитое абсолютным образом. Время становится слугой "русского духа", оно отстает на шаг от своего господина и потому нуждается в благодарении и поощрении:

За все, за все тебя благодарю я: За тайные мучения страстей, За горечь слез, отраву поцелуя, За месть врагов и клевету друзей... Устрой лишь так, чтобы тебя отныне Недолго я еще благодарил (Лермонтов) Все встречаю, все приемлю, Рад и счастлив душу вынуть. Я пришел на эту землю, Чтоб скорей ее покинуть (Есенин).

Поторапливание жизни - не странно для странника.

Ехал я на тройке с бубенцами, А вдали мелькали огоньки. Мне б сейчас, соколики, за вами, Душу бы развеять от тоски (Вертинский)

Как гласит русская пословица, в гостях хорошо, а дома - лучше. Но дом-то не здесь, он же негеографичен: "Душа нездешних нив жилица". Постоянная жизнь в гостях (как, собственно, и постоянная жизнь без гостей) оборачивается тоской, пропадает кураж.

И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, Как пир на празднике чужом...

"И скучно, и грустно, и некому руку подать" - (Лермонтов). Все хорошо, просто хочется домой:

И вновь вернусь я в отчий дом, Чужою радостью утешусь, В зеленый вечер под окном На рукаве своем повешусь.

Этот мотив манящей смерти в русской душе не может быть истолкован в терминах фрейдовского психоанализа: здесь заложен опыт соприкосновения с трансцендентной реальностью, которая для Фрейда попросту не существовала. Трансцендентальный анализ, в отличие от психоанализа, древнеарийские мотивы, подтверждаемые и такими строками: "В этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей". Это тезис не православной религии, он входит в мифологему "русского духа", по отношению к которой конфессиональные догматы просто второстепенны.

Человек - гость на Земле. Это русское мироощущение проводится последовательно по всем сферам жизнедеятельности. Оно прослеживается и в политике, и в экономике, и в технике, и в искусстве. Когда славянофилы заговорили о соборности, они как-то не заметили, что предки русских собирались вместе прежде всего по гостевым мотивам. Собирались вместе не от нужды обороны или хозяйствования, а от свободы времяпровождения. Славянофилам в слове "соборность" слышалось слово "собор", они не слышали "собирание", в том числе собирание в гости. А между тем, собирание в гости у русских - это целая процедура, во время которой человек собирается с духом, меняется в лучшую сторону и готовит себя к тому, чтобы быть лучше, чем обычно. Православное воцерковление не создавало русскую соборность, ибо это качество существовало задолго до крещения Руси. Собирание в гости уже задавало определенную дистанцию между людьми и приучало смотреть на себя со стороны. Фигура гостя ставила хозяина в положение, когда он вынужден делить всех присутствующих на "своих", домочадцев, и "чужих", приглашенных. Причем, к чужим - к гостям, хозяин должен относиться с большей заботой, чем к своим. Отсюда и рождается понятие "ближнего". Твой гость и есть твой "ближний". Хозяева не сочтут за грех гостям прислуживать. Не просто заботиться о ближнем или любить ближнего, но прислуживать ему - это более категоричное требование, чем то, которое представлено Новым Заветом. Слово "служение" по-гречески звучит как "терапиа". Процедура гостехождения и есть действительно соборная терапия, результатом лечения которой становится "соборность" как социально-психологическое состояние русских. Русский народ, соборность которого уже давно сформировалась, даже в церковь ходит как в гости. Люди умываются, наряжаются и торжественно идут в гости - в дом Господа.

Однако гость - это всего лишь земная, социально-адаптированная форма "странника", "чужака". Поэтому соборность среди "чужаков" не может не быть парадоксальной. Так люди, вместе оказавшиеся на необитаемом острове, будут держаться друг друга, но в минуты отдохновения каждый последует примеру Лермонтова: "Выхожу один я на дорогу..." На ту дорогу, которая не по земле ведет на Родину, даже если и на ней никто не ждет.

ПРИМЕЧАНИЕ

«Декабристы» – тексты короткого цикла моих радиопрограмм рубрики "Душа поэта" на одесском радио "Гармония мира", плавно выросших из другого радиоцикла – «Современники Пушкина». Очерк о Кюхельбекере «остался» в «пушкинском».

Здесь:
1. Декабристы в поэзии Пушкина
2. Жены декабристов в русской литературе
3. Кондратий Рылеев. Я не Поэт, а Гражданин
4. Бестужев-Марлинский, первый русский романист
5. Александр Одоевский. Сердце бросил в море жизни шумной…
6. Просветитель Владимир Раевский
7. Гавриил Батеньков. Авантюрист, безумец, мудрец?
8. Федор Глинка. Публицист, пропагандист, лирик
9. Павел Катенин – рыцарь классицизма

Последовательность и нумерация, разумеется, весьма условны.

КОНДРАТИЙ РЫЛЕЕВ. Я НЕ ПОЭТ, А ГРАЖДАНИН

Говоря о творчестве Кондратия Рылеева – литератора, общественного деятеля, декабриста, – сразу следует отметить то, что отмечали и он сам, и его современники, в частности, Пушкин: художественные особенности его поэзии незначительны. Тем не менее, Рылеев не только внес свой вклад в наследие русской литературы, но в значительной мере на века вперед сформировал общественную гражданскую мысль относительно роли поэта в русском обществе.
Примечательно в этом смысле одно из немногих стихотворений Кондратия Рылеева, которые условно можно отнести к любовной лирике – послание

Ты посетить, мой друг, желала
Уединенный угол мой,
Когда душа изнемогала
В борьбе с болезнью роковой.

Твой милый взор, твой взор волшебный
Хотел страдальца оживить,
Хотела ты покой целебный
В взволнованную душу влить.
<…>
Я не хочу любви твоей,
Я не могу ее присвоить;
Я отвечать не в силах ей,
Моя душа твоей не стоит.

Полна душа твоя всегда
Одних прекрасных ощущений,
Ты бурных чувств моих чужда,
Чужда моих суровых мнений.

Прощаешь ты врагам своим –
Я не знаком с сим чувством нежным
И оскорбителям моим
Плачу отмщеньем неизбежным.

Лишь временно кажусь я слаб,
Движеньями души владею;
Не христианин и не раб,
Прощать обид я не умею.
<…>
Любовь никак нейдет на ум:
Увы! моя отчизна страждет, –
Душа в волненьи тяжких дум
Теперь одной свободы жаждет.

Это стихотворение Кондратия Рылеева адресовано Теофании Станиславовне К., которой он был увлечен в 1824-25 годах. Но в то же время это был период его активной гражданской деятельности в атмосфере обсуждений будущего России во всевозможных тайных обществах. В одно из них – Северное – Рылеев был принят в 1823 году. В этом же году вместе со своим близким другом – также будущим декабристом – Александром Бестужевым он начал выпускать литературно-публицистический альманах «Полярная звезда», ставший рупором идей декабристов. Здесь Рылеев публиковал свои стихотворения и думы. Так же «Думы» Рылеева были выпущены отдельным изданием в 1825 году, в них можно найти такие исторические имена, как Димитрий Донской, Ермак, Петр Великий. Но именно в думах Пушкин не увидел ни характеров, ни исторической правды – лишь схематические однообразные сюжеты, использованные автором для выражения собственных идей.

Рылеев болезненно воспринял эту критику, но, тем не менее, принял ее с достоинством. А свою авторскую позицию предельно четко выразил не только в критических статьях, но и в поэтической форме, в частности, в послании к Бестужеву:

Хоть Пушкин суд мне строгий произнес
И слабый дар, как недруг тайный, взвесил,
Но от того, Бестужев, еще нос
Я недругам в угоду не повесил.

Моя душа до гроба сохранит
Высоких дум кипящую отвагу;
Мой друг! Недаром в юноше горит
Любовь к общественному благу!
<…>
А вот и отрывок из в первую очередь подвергшейся критике неоконченной думы Кондратия Рылеева «Исповедь Наливайки», которая, надо сказать, несмотря на пушкинскую оценку, оставила свой след в русской литературе (достаточно вспомнить, что строки Рылеева «Но где, скажи, когда была / Без жертв искуплена свобода?» взяла эпиграфом к стихотворению, посвященному декабристам, графиня Ростопчина, а впоследствии эти строки стали крылатыми):

<…> угрюм, суров и дик мой взор,
Душа без вольности тоскует.
<…>
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа, –
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
Погибну я за край родной, –
Я это чувствую, я знаю…
И радостно, отец святой,
Свой жребий я благословляю!..

Причину неприятия Пушкиным дум Рылеева хорошо объяснил впоследствии Николай Огарев, который стал идейно-эстетическим последователем поэта-декабриста: «Пушкин, с своей всеобъемлющей впечатлительностью, не мог понять исповеди Наливайки; публика поняла ее и откликнулась. Пушкин искал образа казацкого вождя, чтоб быть вполне удовлетворенным этим отрывком, и не находил его – и был прав; он только забыл в заглавие поставить: исповедь Рылеева, и тогда бы удовлетворился».

И действительно, не только эту думу, но вообще любое стихотворение Кондратия Рылеева можно считать его личной исповедью, его идеологическим, эстетическим, философским манифестом, где поэзия – всего лишь сильная форма подачи гражданской мысли:

Как странник грустный, одинокий,
В степях Аравии пустой,
Из края в край с тоской глубокой
Бродил я в мире сиротой.

Уж к людям холод ненавистный
Приметно в душу проникал,
И я в безумии дерзал
Не верить дружбе бескорыстной.
Незапно ты явился мне:
Повязка с глаз моих упала;
Я разуверился вполне,
И вновь в небесной вышине
Звезда надежды засияла.

Прими ж плоды трудов моих,
Плоды беспечного досуга;
Я знаю, друг, ты примешь их
Со всех заботливостью друга.
Как Аполлонов строгий сын,
Ты не увидишь в них искусства:
Зато найдешь живые чувства, –
Я не Поэт, а Гражданин.

Это послание также адресовано самому близкому другу Рылеева – Александру Бестужеву, и написано оно в тот же активный период формирования новой гражданской мысли – в 1823-24-м годах. «Живые чувства», благородный пафос, которыми наполнено творчество Кондратия Рылеева – это не просто художественное поэтическое средство: он и в жизни был таким же страстным, прямым и благородным, и эти качества отмечали многие его современники: «В его взгляде, в чертах его лица виднелась одушевленная готовность на великие дела; его речь была ясна и убежденна», – писал о Рылееве барон Розен. А декабрист Николай Бестужев, старший брат Александра, утверждал, что Рылеев «готов был на всякую жертву для друга». Примечательно, что будучи признанным радикалом в среде декабристов, он возражал против кровавых сценариев переобустройства российского общества.

Жизнь Кондратия Рылеева была короткой, но яркой и последовательной в его стремлении служить общественному благу. Родился поэт и декабрист 18 (29) сентября 1795 года в обедневшей дворянской семье Федора Рылеева, управляющего делами князя Голицина. Отец был семейным деспотом, и мать, желая избавить сына от его жестокости, поспешила в 1801 году определить Кондратия в кадетский корпус. Здесь он впервые начал пробовать себя как стихотворец. В 1814 году стал офицером конной артиллерии, в этом же году, а затем в 1815 совершал походы во Францию. В 1818 году вышел в отставку, в 1820 году женился, после женитьбы переехал в Петербург, и здесь вошел в круг литераторов. Немаловажную роль в этом сыграла его сатирическая ода того же 1820 года «К Временщику», не только недвусмысленно высмеивающая Аракчеева, но и предсказывающая народный гнев, готовый вылиться в восстание против тирании:
<…>
Под лицемерием ты мыслишь, может быть,
От взора общего причины зла укрыть…
Не зная о своем ужасном положенье,
Ты заблуждаешься в несчастном ослепленье,
Как ни притворствуешь и как ты ни хитришь,
Но свойства злобные души не утаишь:
Твои дела тебя изобличат народу;
Познает он – что ты стеснил его свободу,
Налогом тягостным довел до нищеты,
Селения лишил их прежней красоты…
Тогда вострепещи, о временщик надменный!
Народ тиранствами ужасен разъяренный!
Но если злобный рок, злодея полюбя,
От справедливой мзды и сохранит тебя,
Все трепещи, тиран! За зло и вероломство
Тебе свой приговор произнесет потомство!

В 1821 году Рылеев был принят в «Вольное общество любителей российской словесности», а также стал членом масонской ложи «Пламенеющая звезда». В этом же году от дворянства он был избран заседателем уголовной палаты, и на этом поприще прославился своей неподкупностью и стремлением к справедливости, невзирая на чины и звания.

Примером пламенного служения общественному благу был и для него, и для многих его современников Джордж Гордон Байрон – английский поэт, весть о смерти которого в апреле 1824 года из Греции, куда тот отправился для участия в освободительном движении, потрясла многих. «На смерть Бейрона» откликнулся и Рылеев, в который раз сформулировав свое понимание предназначения поэта:
<…>
Царица гордая морей!
Гордись не силою гигантской,
Но прочной славою гражданской
И доблестью своих детей.
Парящий ум, светило века,
Твой сын, твой друг и твой поэт,
Увянул Бейрон в цвете лет
В святой борьбе за вольность грека.
<…>
Исчезнут порты в тьме времен,
Падут и запустеют грады,
Погибнут страшные армады,
Возникнет новый Карфаген…
Но сердца подвиг благородный
Пребудет для души младой
К могиле Бейрона святой
Всегда звездою путеводной.

Британец дряхлый поздних лет
Придет, могильный холм укажет
И гордым внукам гордо скажет:
«Здесь спит возвышенный поэт!
Он жил для Англии и мира,
Был, к удивленью века, он
Умом Сократ, душой Катон
И победителем Шекспира.

Он все под солнцем разгадал,
К гоненьям рока равнодушен,
Он гению лишь был послушен,
Властей других не признавал…
<…>

Проявив себя как организатор и активный участник восстания 14 декабря 1825 года, Кондратий Рылеев вошел в число пяти декабристов, приговоренных к казни «вне разряда». Документы свидетельствуют, что находясь под арестом и давая показания, Рылеев брал всю ответственность на себя, оправдывая товарищей и возлагая надежды на милость к ним императора. Он оказался одним из трех несчастных, под которыми 13 (25) июля 1826 года во время повешения оборвалась веревка…

В истории России этот факт всегда служил поводом для отмены казни. Но не в этот раз: слишком опасными представлялись Николаю I те идеи, которые внедряли заговорщики в общественное сознание. Троих казнили повторно. Как признали и современники, и историки – тогда в России впервые судили не за деяния, а за убеждения. И влияние этих убеждений было сильнее оттого, что они выражались не только в форме деклараций и манифестов, а в художественной, доступной широкому читателю, форме. И роль Кондратия Рылеева в становлении гражданской мысли в России трудно переоценить: именно в этом он видел истинное предназначение поэта, много позже эхом отозвавшееся в творчестве поэтов-шестидесятников двадцатого столетия: «Поэт в России больше, чем поэт»...

Виктория ФРОЛОВА

«К Д…ву» Михаил Лермонтов

Я пробегал страны России,
Как бедный странник меж людей;
Везде шипят коварства змии;
Я думал: в свете нет друзей!
Нет дружбы нежно-постоянной,
И бескорыстной, и простой;
Но ты явился, гость незваный,
И вновь мне возвратил покой!
С тобою чувствами сливаюсь,
В речах веселых счастье пью;
Но дев коварных не терплю,-
И больше им не доверяюсь!..

Анализ стихотворения Лермонтова «К Д…ву»

В поисках тем и стилистических решений начинающий поэт обращается к опыту мастеров, и это лермонтовское творение не является исключением. В тексте стихотворения присутствуют не просто идентичные мотивы, а целые цитаты из посвящения к поэме Рылеева «Войнаровский», изданной в 1825 г.

Лирический герой Рылеева - «грустный странник», который в одиночестве и тоске бредет «из края в край». Его бесприютность и сиротливость порождают «холод ненавистный» в душе, лишая веры в лучшее качество людей - способность к «дружбе бескорыстной». Неожиданное появление верного товарища избавляет от иллюзий и возвращает лирическому «я» надежду.

Лермонтовский герой также лишен покоя. Его путешествия ограничены пространством родной страны. Рылеевскую доминанту «пустая», которая относилась к аравийским песчаным просторам, автор осмысливает по-другому: передавая драматизм ситуации, он говорит об одиночестве героя «меж людей», исполненных коварства и злобы. Лермонтовский странник приходит к тому же выводу, что и герой Рылеева: «Нет дружбы». Лексическая анафора с отрицательной частицей в роли сказуемого подчеркивает важность философского обобщения.

Интересно, что в рылеевском тексте дружба наделяется лишь одним определением - «бескорыстная». Лермонтов, характеризуя ключевое понятие, расширяет ряд эпитетов: «нежно-постоянная», «простая».

Юный поэт, стремясь передать внезапность обретения друга, применяет тот же глагол, что встречается в тексте Рылеева, - «явился». С приходом родного по духу человека к лермонтовскому герою возвращается покой, а взаимопонимание порождает способность к «речам веселым» и радости. Женское коварство лежит за пределами доверия лирического «я». О нем герой не забывает даже в счастливые минуты дружеского веселья. Присутствие мотива любви-обмана отличает лермонтовское творение от стихотворения Рылеева. У последнего тема спасительной дружбы перерастает в размышления о предназначении искусства.

Отталкиваясь от цитат маститых авторов и пользуясь стилистическими приемами романтизма, начинающий поэт изображает противоречивые чувства лирического субъекта: одиночество, жажду признания и горечь, которая ощущается даже в минуты радости.