Денис новиков: цитаты. Стихи дениса новикова из книги "самопал"

Это текст, полученный мной от нашего с Деней Литинститутского однокашника Феликса Чечика в преддверии вечера. Насколько я знаю, это его (Феликса) руками устроено надгробие Дениса. И он же поддерживает Юльку.

Здравствуй, Витя!

Спасибо за предложение написать о Денисе и за вечер его памяти. Он, один из не многих современных поэтов, который действительно заслуживает того.
Денис умер 31 декабря 2004 от сердечного приступа. Приехавшая "Скорая помощь" только зафиксировала смерть. Никакого самоубийства не было. Хотя то, что он делал с собой последние годы, можно назвать и так.
Юлька, сам понимаешь, очень тяжело перенесла его смерть. Мы с ней видимся достаточно часто,хотя и живём в разных городах.
Работает. Старается привыкнуть к жизни без него. Не могу сказать, что это ей удаётся.
Вот небольшой текст, который я написал к стихам Дениса. И несколько стихотворений. Реши сам, что с этим делать.

Удачи.
Феликс.

Умер Денис Новиков.

Год рождения и год смерти поэта всегда приблизительны. И только «тире», - выдох, междометие, - говорит нам больше, нежели сухая цифирь. Но, уж если никак нельзя обойтись без неё, на могиле должны стоять не (1967–2004), а (1743–2004): снегирь, перелетая с золотой на серебряную ветку, полоща горло воздухом Нескучного сада, питаясь горько-сладкой рябиной с Тверского и запахом черемухи у кольцевой, в Палестине - где же ещё? - присел отдохнуть.

И в разговоре с отцом, и со строчной и с прописной, сын почтителен и горд, искренен и упрям, как и подобает сыну.

Не космонавтом, но Моисеем.
И мандариновый запах новогодней ёлки, и карета скорой помощи со звездой Давида, суть подлинности дара.

А что до безвременности, об этом судить не нам, но радоваться, что он был.

Тем более что слово не воробей.
А снегирь.

Нас двое---третий лишний.
Недавно ли? Давно?
Пока я спал ты вышел
в январское окно.

Ты вышел и обратно
не возвратился в дом,
но погостил у брата
и свиделся с отцом.

Покуда вам крутили
забытое кино,
шабашники забили
январское окно.

Потом они забили
на всё и стали пить,
и пили, пили. пили,
не в силах прекратить.

А протрезвев, молчали
и пялились в окно;
и по столу стучали
бесшумным домино.

Цвели и пахли розы.
благоухал "Агдам",
в крещенские морозы
на речке Иордан.

В марихуанном и не только
раю, где время быстротечно,
ты задержался не надолго,
но оказалось, что навечно.

За стойкой бара Коля, Ося,
Марина, Жоржик, Боря, Аня.
Бармен поглядывает косо
на отражения в стакане.

Бедняга не уразумеет,
что у поэтов есть обычай
переходить, когда стемнеет
с мирского языка на птичий.

И не оплёвывать, напротив
любить от всей души друг друга.
А в это время, между прочим,
в Сокольниках бушует вьюга.

А на Тверском бульваре крыши,
как ты просил, Господь, пометил,
и театральные афиши
до дыр зачитывает ветер.

И на Ваганьковском у брата
цветёт искусственная роза.
И так желанна, так чревата
запоём рюмочка с мороза.

Москва ни то, чтобы икает,
но помнит старую обиду.
И оберег не помогает,
а так, болтается для виду.

Случай

в синеве беспечальной
августовской густой
и такой обычайной
словно случай пустой
абсолютно случайный
совершенно простой
но шибающий тайной
за версту за верстой

я не нарушу тишины
твой тихий мёртвый час
пусть лучшие твои сыны
поспят в последний раз

спустись поэзия навей
цветные сны сынам
возьми повыше и левей
и попади по нам

Открытки в бутылке

как орлята с казенной постели
пионерской бессонницы злой
новизной онанизма взлетели
над оплаканной горном землей

и летим словно дикие гуси
лес билибинский избы холмы
на открытке наташе от люси
с пожеланиьем бессмертия мы

Школьной грамоты, карты и глобуса
взгляд растерянный из-под откоса.
«Не выёбывайся… Не выёбывайся…» -
простучали мальчишке колёса.

К морю Чёрному Русью великою
ехал поезд; я русский, я понял
непонятную истину дикую,
сколько б враг ни пытал, ни шпионил.

Рабоче-крестьянская поза
названьем подростка смущала,
рабоче-крестьянская проза
изюминки не обещала.

Хотелось парнишке изюмцу
в четырнадцать лет с половиной –
и ангелы вняли безумцу
с улыбкою, гады, невинной.

Когда моя любовь, не вяжущая лыка,
упала на постель в дорожных башмаках,
с возвышенных подошв – шерлокова улика –
далёкая земля предстала в двух шагах.

Когда моя любовь, ругаясь, как товарищ,
хотела развязать шнурки и не могла,
«Зерцало юных лет, ты не запотеваешь», -
печально и светло подумалось тогда.

Отражают воды карьера драгу,
в глубине гуляет зеркальный карп.
Человек глотает огонь и шпагу,
донесенья, камни, соседский скарб.

Человека карп не в пример умнее.
оттого-то и сутками через борт,
над карьером блёснами пламенея,
как огонь на шпаге, рыбак простёрт.

Коленом, бедром, заголённым плечом –
даёшь олимпийскую смену! –
само совершенство чеканит мячом
удар тренирует о стену,

то шведкой закрутит, то щёчкой подаст…
Глаза опускает прохожий.
Боится, что выглядит как педераст
нормальный мертвец под рогожей.

Гори, зияй, забот не зная,
самодостаточная боль,
сердечная и головная.
Сквозная. Для контроля, что ль?

Сквозь несрастающихся тканей
неприкровенное очко
прошло немало мирозданий.
Чернила, что ли, предпочло?

Стихотворенье мальчуковое,
его фасон, и сам размер,
и этот воротник подковою -
кричат, что автор - пионер.

Печаль девчачья пионеркою
раз в раздевалке подошла
и отсосала всю энергию
за два крыла, за два крыла.

Одиночества личная тема,
я закрыл бы тебя наконец,
но одна существует проблема
с отделеньем козлов от овец.

Одиночества вечная палка,
два конца у тебя - одному
тишина и рыбалка, а балка,
а петля с табуреткой кому?

Нескушного сада
нестрашным покажется штамп,
на штампы досада
растает от вспыхнувших ламп.
Кондуктор, кондуктор,
ещё я платить маловат,
ты вроде не доктор,
на что тебе белый халат?

Ты вроде апостол,
уважь, на коленях молю,
целуя компостер,
последнюю волю мою:

сыщи адресата
стихов моих – там, в глубине
Нескушного сада,
найди её, беженцу, мне.
Я выучил русский
за то, что он самый простой,
как стан её – узкий,
как зуб золотой – золотой.

Дантиста ошибкой,
нестрашной ошибкой, поверь,
туземной улыбкой,
на экспорт ушедшей теперь
(коронка на царство,
в кругу белоснежных подруг
алхимика астра
садовника сладкий испуг),

улыбкой последней
Нескушного сада зажги
эпитет столетний
и солнце во рту сбереги.

Это тоже пройдет, но сначала проймёт,
но сперва обожжёт до кости,
много времени это у нас не займёт
между первым-последним «прости».

Это будет играть после нас, не простив,
но забыв и ногой растерев,
принимая придуманный нами мотив
за напев, погребальный напев.

Новому веку

Нетленное что-то, что больше,
воспой, соловейка,
ты пел о скончанье, воспой же
рождение века.

И пусть это будет нетленка,
а не однодневка,
и пусть это будет не клетка
и даже не ветка.

Ты царь: живи один.

Словарь, где слово от словца
другим отделено,
но одиночество творца
сливается в одно…

Творец наш страшно одинок,
о нём подумай, царь,
когда вотще звенит звонок
и не подходит тварь.

Евангелие

1
…свидетельствует о Мне Отец,
пославший Меня.
Иоан. 8

Кто рос и серебро на ус
наматывал в пути,
тот золота приятный груз
губою ощути.

Попробуй золото на вкус
кто в тридцать смог найти,
как и Господь наш Иисус,
пославшего почти.

Ангел же сказал ему: не бойся…
Лук. 1

Иосиф Бродский умер.
Стихи на рождество
теперь слагает Кушнер
как может за него.

На третью годовщину
сложу и я стихи.
Младенца и мужчину
не бойтесь, пастухи.

(январь 1999)

Ты тёмная личность.
Мне нравишься ты
за академичность
своей темноты.

В тебе ни просвета.
Лишь ровный огонь
обратного цвета.
Лишь уголь нагой.

И твой заполярный
я вижу кошмар
как непопулярный
но истинный дар.

Не меняется от перемены мест,
но не сумма, нет,
а сума и крест, необъятный крест,
перемётный свет.
Ненагляден день, безоружна ночь,
а сума пуста,
и с крестом не может никто помочь,
окромя Христа.

Заклинаю всё громче,
не стесняюсь при всех,
отпусти меня, Отче,
ибо я – это грех.
Различаю всё чётче
серебрящийся смех,
не смеши меня, Отче,
не вводи меня в грех.

Мальчик слабохарактерный,
молодой человек
с незажившей царапиной,
я прикладывал снег,

падал снег, я прикладывал,
и покорством своим
я покойников радовал,
досаждая живым.

Двадцать третьего третьего
девяносто девятого.
Не загадывай впредь его,
ибо беден загад его.
Ибо царствен закат его,
несмотря на столетье
и коллапс тридевятого,
как желание третье.

«ПОЕХАЛИ ПО НЕБУ, МАМА» О т этого поколения - Денисов, Филиппов, Максимов - я ждал нового поэта. Как-никак первое за многие годы непоротое поколение - одряхлевшей Софье Власьевне (так конспиративно называли советскую власть на московских кухнях всей страны) было уже лень мочить розги.
Эти русские мальчики из крупноблочных домов с улицы Строителей - хоть в Питере, хоть в Москве - по иронии судьбы глотнули и тайной свободы брежневского розлива вместе с первым портвейном в подъезде, и вышли из этого подъезда на негаданную горбачевскую волю. Ветер перемен вроде бы избавил их от тяжкого застойного похмелья. И именно один из них сформулировал общее отношение к тому, в чем все мы жили, но что сам-то он едва успел увидеть:

…и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.

Им было по 17–18, когда миллионными тиражами начали публиковать прозу и стихи, за чтение которых недавно определяли в ГУЛАГ. Они первые в России XX века вовремя прочитали и «Архипелаг…», и Бердяева. И потому поэт не нашего, а этого поколения мог написать:

А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,

а он искал сердешных нас.

А мы - Георгия Иванова,
а мы - за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.

Еще до бело-сине-красного,

еще до капитала частного.


Автор этих строк - Денис Новиков - долго и не прожил. В последний день прошлого високосного года, когда вся страна краем уха ностальгически слушала, как «по улице моей который год звучат шаги - мои друзья уходят», он ушел навсегда. Было ему 37.
Помните Высоцкого - «при цифре 37 меня бросает в дрожь»? Только вот заканчивалась эта песенка неуклюже выраженным и необоснованно оптимистичным предположением: «срок жизни увеличился, и, может быть, концы поэтов отодвинулись на время». (Впрочем, про себя-то и других поэтов-ровесников или чуть старше Высоцкий написал точно.)
А поколение Дениса Новикова вернулось к прежним правилам русской словесности ХIХ - начала ХХ века.
Почему, господи?!
Последняя строфа стихотворения Дениса, которое я цитировал, звучит так:

Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелет?



Кажется, это и есть самый точный ответ. Данный поэтом за десять лет до смерти.
...Мы-то успели привыкнуть, а то и приспособиться к лицемерию застоя - нас и нынешний цинизм, порой изумляя, порой возмущая, все же не убивает - кожа заскорузла. А у русских мальчиков-восьмидесантников она была или обожжена Афганом (иногда до кости), или задубела на ветру первых «стрелок» и «разборок», или - у не участвовавших ни в том ни в другом - так и осталась слишком нежной. Слишком - для того, чтобы адаптироваться к безвременью корпоративного чекизма, к тусовочному распределению ценностей - в том числе и духовных, к планомерному снижению или уничтожению критериев.
Денис попробовал адаптироваться и даже ломался вместе с Временем. Спорил, ссорился, нарывался на скандалы. Пытался найти себе удобную нишу, как многие его более конформные сверстники. Ничего не получилось. И в последние годы своей жизни он резко разорвал с литературным кругом.
Его уже нельзя было представить, как в сборнике «Личное дело», под одной обложкой с Гандлевским, Кибировым, Приговым, Рубинштейном, Айзенбергом… Самый молодой и ранний из них, Денис стал настаивать, что он - не из них. Так и оказалось.
Он никогда не шел на поводу у литературной моды, не «интересничал», не эпатировал ради эпатажа, не хотел казаться сложнее себя. И поэтому звук у него - чистый. А еще - глубокий. Тот самый баритон, который очень подходит для неосуществленной сейчас настоящей гражданской лирики.
Критики и читатели ждали «красивого, двадцатидвухлетнего». А он был. Вот этот самый - светловолосый, с черными бровями, длинноногий, остроумный - Денис Новиков. Но его проморгали. Не до того было? Так зачем же тогда устраивать плач Ярославны на кладбищенской стене советской литературы?
Впрочем, когда Новиков был совсем молодым, о нем говорили, его хвалили - как же, такой маленький, а пишет совсем как большой. Но стоило Денису вместе со стихами вырасти - говорить перестали.
Любопытно, куда девается интерес к молодым поэтам, когда они становятся зрелыми и действительно - поэтами. Переходит на новых молодых? И потом с ними произойдет то же самое?
Я и на себе испытал нечто подобное, но, имея прививку совковой раздвоенности, успокоился пушкинской формулой «пишу для себя, печатаюсь для денег». А Денис, все поставивший на кон, почувствовал безысходность. Причем не только для себя.
Еще в 1992-м, когда, смиренно перенося шокотерапию, большинство обольщалось радужными перспективами, Новиков написал лишенное иллюзий стихотворение «Россия»…








«Ну вот и приехали, мама».




и девки хохочут в обозе.


Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.

Я знал Дениса с его 17 лет. Как-то пытался помочь ему вписаться в окружающую действительность: устроил на работу в свой литературный отдел перестроечного «Огонька», потом попытался притащить за собой в «Новую», порекомендовал для участия в Европейском фестивале поэзии… (Больше, увы, ничем помочь не смог.)
Позднее Европа сыграла свою роль в жизни Дениса. Он влюбился в англичанку Эмили (ей посвящен большой цикл стихов), выучил английский и практически эмигрировал. Пытался взаимодействовать с другой, лондонской, жизнью, что-то делал для Би-би-си. Но - не сложилось. Хотя «за бугром» его успел заметить и благословить Иосиф Бродский, написавший послесловие к книге стихов Новикова. А потом появилась другая англичанка, родившая ему дочь…
И все-таки Денис вернулся. Но на родине почувствовал, до какой степени нигде и никому не нужен. Кроме ждавшей его все годы девушки Юли, ставшей вскоре его женой. С ней он и делил одиночество, падал внутрь себя - это самый рискованный прыжок, доступный человеку. Но ведь такому сильному, распирающему изнутри дару необходимо эхо. Однако вместо него он испытал на себе другой физический феномен:

Обступает меня тишина,


И когда последняя, самая сильная книга стихов Дениса Новикова «Самопал» («Пушкинский фонд», СПб, 1999) прошла незамеченной, он решил, что стихи - это его сугубо частное, действительно личное дело, и порвал с литературным кругом окончательно.
Да и как его книга могла быть всерьез замечена? Тираж «Самопала» - 1000 экземпляров. Такими были поисковые тиражи 1900-х годов, когда на всю Российскую империю (исключая Финляндию и Польшу) приходилось 120 000 человек с высшим образованием. Сейчас таковых больше. Но они - другие.
А в последние годы Денис успел, кажется, только одно - уйти из жизни большинства людей, любивших его. Он как будто заранее подготовил всех к тому, что его скоро не будет. И даже о его похоронах родные никому не сообщили. Теперь каждый из нас вспоминает, когда видел Дениса в последний раз...
Поэтическое поколение Дениса Новикова приказало всем нам долго жить. И, может быть, - все-таки что-нибудь сделать для того, чтобы самая читающая Донцову страна снова научилась видеть и слышать. Даже - когда-нибудь - поэзию.

Олег ХЛЕБНИКОВ

ЧТО - РОССИЯ? МЫ САМИ БОЛЬШИЕ
Денис НОВИКОВ

Плат узорный до бровей
А. Блок

Россия
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка - пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».

Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали свое на рейхстаге.
Свое - это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.

Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.

Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесем - и завяжем.

Подумаем лучше о наших делах:
налево - Маммона, направо - Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево - умрешь от огня.
Поедешь направо - утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
1992

* * *
А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.

Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.

Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
- Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.

О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле наверстывай,
ложись на сессии костьми.

А мы - Георгия Иванова,
а мы - за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.

…Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.

Еще до бело-сине-красного,
еще в зачетных книжках «уд»,
еще до капитала частного.
- Не ври. Так долго не живут.

Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского - с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.

Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелет?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.
1994

Караоке
Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
прорывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
И находит. И пишет губерния.

Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.

Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом

И поет. Как умеет поет.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни дает,
безнадежно от такта отстав она.
Или это мелодия врет,
мстит за рано погибшего автора?

Ты развей мое горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далеко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеянно.

Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.

Это все караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с черным на дне.
Это сердце мое пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.

Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову - в правую.

Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
1996

Игра в наперстки
С чего начать? - Начни с абзаца,
Не муж, но мальчик для битья.
Казаться - быть - опять казаться…
В каком наперстке жизнь твоя?

Все происходит слишком быстро,
и я никак не уловлю
ни траектории, ни смысла.
Но резвость шарика люблю.

Катись, мой шарик не железный,
И, докатившись, замирай,
звездой ивановной и бездной,
как и они тобой, играй.

Ты помнишь квартиру…
Ты помнишь квартиру, по-нашему - флэт,
Где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь ее нет,
она умерла, умерла.

Она отошла к утюгам-челнокам,
как, в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.

Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывем,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоем?

Еще мы увидим всех турок земли…
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?

Когда-то мы были хозяева тут,
но все нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.

* * *
Небо и поле, поле и небо.
Редко когда озерцо
или полоска несжатого хлеба
и ветерка озорство.

Поле, которого плуг не касался.
Конь не валялся гнедой.
Небо, которого я опасался
и прикрывался тобой.

* * *
Будь со мной до конца,
будь со мною до самого, крайнего.
И уже мертвеца,
все равно, не бросай меня.

Положи меня спать
под сосной зелено€й стилизованной.
Прикажи закопать
в этой только тобой не целованной.

Я кричу - подожди,
я остался без роду, без имени.
Одного не клади,
одного никогда не клади меня.

* * *
Все сложнее, а эхо все проще,
проще, будто бы сойка поет,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врет.

Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что - Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.

Без малого пятьдесят лет назад родился поэт Денис Новиков. Прожил он недолго – умер 37-летним, но след оставил яркий.

В 1995 году Иосиф Бродский в предисловии к книге стихов Дениса Новикова «Окно в январе» писал: «Стихи Дениса Новикова привлекают прежде всего полной автономностью их дикции. Лексический их состав хронологических сомнений не вызывает, сообщая об авторе куда больше, чем метрическое свидетельство. Новиков – чистый лирик, и стихи его совершенно безадресны. Он говорит не "oт имени", и трудно представить аудиторию, ему аплодирующую: то, к чему поэзия наша опять-таки сильно привыкла за минувшие десятилетия. И безадресность эта, в свою очередь, избавляет читателя от хронологических сомнений. Голос Новикова – голос человека в раздробленном, атомизированном обществе, где поэт более не антипод государя или власти вообще и поэтому лишен гарантии быть услышанным, не говоря -- пьедестала. В этом смысле голос Новикова – голос из будущего, как, впрочем, и из прошлого, ибо он в высшей степени голос частный».

С Иосифом Бродским познакомился в Лондоне. Там же в Лондоне Денис стал автором моих «Поверх барьеров». Язык радио он усвоил слёту.

МОЯ ЛЮБИМАЯ ПЛАСТИНКА

Выскажусь от имени рождённых в самые нестрашные лета России известного периода, появившихся на свет между 1960-м и 67-м. Выскажусь, хотя они меня об этом не просили.

Моя любимая пластинка – пластинка ансамбля «Машина времени». И далее: пластинки «Машины времени» у меня никогда не было. А была у меня катушка, или был у меня друг Серёжка, которого, когда не попросишь: «Давай что-нибудь из «Машины», – так сразу и запоёт. И расскажу я вам притчу о маленьком мальчике, неприкаянном дитяте. Ничто ему не мило: ни гэдээровский конструктор, ни чешская железная дорога, ни советские подвижные игры. И, по всем статьям, остаётся ему один выбор: умереть от тоски и сознания собственной неполноценности в кружке мягкой игрушки или авиамоделирования. Бредёт робкой тенью дитятя по родному дворику и незаметно для себя забредает во дворик соседний. А там взрослые, очень-очень взрослые ребята, сдвинули скамейки, один приладил гитару, подстроил струны, и…

Бежит дитятя, безутешно рыдает в коленях перепуганных родителей, ничего объяснить толком не может. И не дано ему заснуть в эту ночь, ибо явилось ему нечто, что сиротливей забракованной кружководом мягкой игрушки и выше запущенной на пустыре авиамодели: «Всё очень просто. Сказки – обман. Солнечный остров скрылся в туман…» Ансамбль «Машина времени» и бессменный её лидер Андрей Макаревич. Они существуют и поныне, но мне как-то не верится, а посему – да простится прошедшее время. Что они хотели спеть-сказать?..

Уроки кончены. Пионеры Иванов и Петров заняты эксплуатацией бытового магнитофона «Маяк-203» – поёт «Машина времени»: «Кто позволил стать тебе счастливей всех? Кто смог на тебя надеть венок – Самый средний в этом мире человек?.. И кто позволил тебе. Раскрасить мир людей. В чёрно-белый цвет. Чёрно-белый цвет. Чёрно-белый цвет…» Казалось бы, энергичная тарабарщина. Но пионеров Петрова и Иванова не проведёшь: «Это песня про Брежнева», – говорит Петров, то ли своим умом дошедший, то ли наслышанный от старшего брата. «Да ну? – ехидничает Иванов, – вот удивил». Такая пионерская аксиома.

Рискну сказать, «Машина времени» была в ту пору всей альтернативной молодёжной культурой. По крайней мере, на взгляд среднего человека, каковым был и без кокетства остаюсь. Скажу больше, «Машина времени» ассоциировалась со всей современной поэзией вообще. Понятное дело, стихи на библиотечных полках написаны на мёртвых языках. В учебнике – детские или маяковские. Такие же – на торжественных собраниях дружины и школьных вечерах. Есть ещё Асадов из девчачьих песенников. Неплохой, читать можно, но рядом с Макаревичем не тянет.

В поисках примера нажмём на следующую кнопку уэллсовского агрегата. На дом было задано выучить стихотворение Есенина наизусть. Мой однокашник Геша Седов, гитарист и парень не промах, разумеется, не готов, но, выходя к доске, подобрал, как ему казалось, самоё подходящее (цитирую по памяти): «И ночь прошла, и сгинула как тень. Стоял закат необозримо летний. И выпало два снега в этот день. Два белых снега. Первый и последний». А что, чем не Есенин? Вот и преподавательница литературы поставила Седову четвёрку: «Молодец, Седов, что выучил. Но читать надо с выражением». А какая была слава! Слова схватывались на лету. Мелодии разучивались. Звёздочка, баррэ, третий аккорд, четвёртый – незабываемое арго дворового музицирования… А тема экзистенциального одиночества на шумном пиру жизни – коронная у «Машины»? ­– «Друзей уж нет, друзья ушли давно, лишь одиночество одно забыто вами на столе, как будто пачка сигарет. Спешу поздравить вас – сегодня стали вы на целый год старей…» – слова из песни «День рождения».

Анна Ахматова научила женщин говорить. Андрей Макаревич научил комсомольцев страдать. У меня никогда не было пластинок «Машины времени», они вышли позже, в перестройку. У меня никогда не было желания их купить. «Как любил я стихи Гумилёва. Перечитывать их не могу», – говорил Набоков, – но следы, например, вот такого перебора остались в мозгу…» Перебор – очень уместное слово. «Машине времени» за тот перебор – спасибо!

МАСТЕР ЭПИЗОДА

Мытьё посуды в ресторане и так называемое «гувернёрство» – тоже роли, а правильно будет сказать – эпизоды: за роль платят жизнью, а эпизод – так: вышел, вскрикнул, поворотился, скорчил рожу – спасибо, снято, деньги в кассе. Есть даже такое утешительное звание для актёров, всю жизнь промелькавших на экране, продержавшихся на глазах зрителей не долее минуты – «мастер эпизода». Так и пишут в справочниках и специальных изданиях: «мастер эпизода». Для тех, кто метил в герои, – трагедия, а для тех, кто не метил – нормально: «Мы брать преград не обещали». Или, как говаривал мой сосед-таксист дядя Вася: «Так и живём – где картошки подкопаем, где капустки пи…ём».

Сия философия и привела меня на съёмочную площадку телекомпании Би-би-си. Слово «философия» я употребляю не в русском, а в английском смысле слова: конкретное мышление англичан способно родить такую, например, фразу: «Моя философия такова: лучше вовремя платить налоги – всё равно заставят, да ещё по судам затаскают». Или: «Моя философия: никогда не пить «Кока-колу» и не травить свой организм химией». А вот моя, скромного мастера эпизода, философия: «Коль есть возможность приобрести новый опыт, да при этом на пиво и сигареты заработать – от этого ни один дурак, о философии не слыхавший, не откажется». Я должен был сыграть (а по-Станиславскому – прожить) стюарда на самолёте «Аэрофлота», и натурально, в уборной этого самого самолёта, обиходить героиню-англичанку и при этом что-то говорить ей на чистом русском языке.

Есть у меня слабость: к делу и без дела цитировать разные стихи Набокова: «На фабрике немецкой, вот сейчас, всё в честь мою идут приготовленья…» А в мою честь приготовления шли на британской фабрике киногрёз: мне трижды присылали копию контракта, инструкцию и подробную карту расположения киностудии; звонили, и с рулеткой в зубах я давал точные сведения об объёме бёдер, ворота, длине ног и рук. Наконец, голос уже хорошо знакомой по телефону барышни Кейт, произнёс: «Всё ОК! Костюм на вас пошили, галстук с эмблемой «Аэрофлота» на блошином рынке купили, а ботинок советских не нашли, так что завтра будете сниматься в своих». Я хотел ответить: «Голубушка, я всю жизнь кручусь, присесть по-человечески, предаться философии в русском смысле слова не могу, чтобы только советские ботинки не носить – нету у меня советских ботинок, у меня кроссовки «Пума» навороченные…» Между прочим, – продолжала Кейт, – телевизионное начальство запретило откровенную сцену, в которой вы должны были участвовать: фильм будут смотреть дети, мусульмане, викторианские старики… – так что подадите поднос, перекинетесь словцом и свободны. Это уже не Набоков, это Есенин какой-то: «Не волнуй того, что не сбылось…»

В день съёмки Кейт материализовалась ужасно озабоченной, стремительной, с переговорным устройством на поясе. Переодевшись в стюардовский костюм, я впустил Кейт в сопровождении гримёрши и костюмерши. И все трое в один голос воскликнули: «Волосы!» Оказалось, у советского стюарда не может быть таких длинных и неухоженных волос. «Будем стричься», – сказала Кейт. – «Не будем», – сказал я. И впрямь: секса лишили, теперь над причёской куражатся. Моё «не будем» было встречено ропотом неодобрения. Уговорам я не поддавался и начал развязывать аэрофлотовский галстук, как будто засобиравшись восвояси. Первой всё поняла смышлёная Кейт: «А за отдельную плату согласитесь постричься?..»

Меня стригли, красили, пудрили, и в кадр я ворвался с подносом на перевес, попутно отмечая точность натюрморта: соль и сахар в фирменных пакетиках, горошек и бессмертное куриное крылышко, из-за которого цивилизованный мир прозвал «Аэрофлот» «Chicken Line». Героиня-англичанка оказалась очень ничего, и я опять посетовал на зверства здешней цензуры. Героиня путалась, не могла выговорить по-русски «спасибо», режиссёр махнул рукой, велел ей говорить только «да», – и, надо сказать, это слово она произносила очень призывно. Отснято было дублей двадцать и, кто получил от этого полное удовольствие, так это мастерица эпизода – гречанка, вызванная вместе с подругами, скандинавкой и мулаткой, изображать пёструю толпу разноплеменных пассажиров «Аэрофлота». В кадре я ей подавал поднос, и она в течение дубля умудрялась уничтожить содержимое: и снялась и подкормилась. Это очень не нравилось двойняшке Кейт, отвечающей за пищевую сторону дела: принося каждый раз новую порцию, она хмурилась и фыркала, а гречанке – хоть бы хны. Ведь «мастер эпизода», вне зависимости от пола и возраста, он высоко не залетает, чужой обетованной земли не хочет и пяди, но и вершка своей философии не отдаст.

Я сделал наколку. Избежав армии и тюрьмы (тьфу-тьфу – не сглазить), я добровольно («никакого насилия» – так, кажется, написано (наколото) на тасующей колоду руке судьбы), добровольно – в здравом уме и твёрдой памяти пошёл на эту сомнительную операцию. Относительно здравого ума предвижу возражения оппонентов, твёрдость же памяти готов доказать подробным рассказом, как всё началось и происходило.

А началось это давно, с немигающих глаз, разбирающих топорную вязь «Наташа» или «Магадан» на запястье дяди Миши или дяди Валеры. Ружьё выстрелило! Преданная, но по всем природным законам никуда не исчезнувшая, красота подмигнула подбитым глазом из двери "Niks tattoo studio” – татуировочной мастерской Ника в крохотном северно-ирландском городишке Банго (заходи дружок, отведай исполнения загнанных в подсознание желаний).

Хозяйка – первый сорт высохшая бандерша с сигареткой на отлёте внимательна к клиенту – выносятся и разворачиваются альбомы с образцами: герои комиксов в полумасках и нетопырьих крылах, отмахивающиеся мечами самураи, змеи и драконы всех калибров. Расцветка, до которой покуда не допёрла отечественная техника с обмокнутой в чернила иглой или раскручивающейся на резинке бритвой (по вкусу заказчика). Ориентально-воинственный стиль налицо. Это – мужская подборка. В поисках чего-нибудь поскромней, посентиментальней, заглядываю в женскую: голубки-письмоноши, сердечки, сердечки…

Видя моё замешательство и с напряжением вслушиваясь в небывалое произношение, хозяйка выказывает полное понимание (Russian? Первый раз? Свистать всех наверх!) Из расположенных в глубине дома помещений (уж не бордель ли это одновременно?..) выбегают девочки и мальчики, задирают майки с короткими рукавами. Не верю собственным глазам: на спинах девочек подмигивающие Микки-маусы размером в ладонь (не суди, не вороти носа, сам-то кто и откуда, забыл? расстегни рубаху – вспомнишь). Но наколотый Микки-маус – почему, каким образом? Да тем же непостижимым образом красоты, верности, детской любови. Я смятён.

– Паука не желаете?

– Паука не желаю. А… (внезапное озарение) нельзя ли бабочку? Бабочку-мусульманку. Жизняночку-вымиранку. Символ печали и мимолётности.

– Бабочку? Почему нет?

Добро пожаловать в соседнюю операционную комнату. Поднявшийся навстречу человек, косматый и в узорах с головы до ног, и есть тот самый Ник, чьё имя красуется на вывеске. Вокруг те же поддельные шелка с драконами, несколько черепов, японский bric-а-brас. Картину безобидной зловещности довершает ручной волк, прикорнувший в углу. «Выписан из Канады, две с половиной тысячи фунтов», ­– с гордостью сообщает хозяйка.

Маэстро Ник неспешно наносит трафарет, протирает выбранное место спиртовым раствором, включает аппарат, видом и звуком разительно и неприятно напоминающий бормашину. Стараюсь не смотреть и на всякий случай закусываю губу. Излишняя предосторожность – лечить зубы куда больнее. Да и осрамиться перед столпившимися подозрительными девочками и мальчиками никак не хочется.

Готово. И это уже навсегда. Комплекс вымещен, но уже включен счётчик и исподволь наживается следующий. Человек выбирается по стеночке на Божий свет и его охватывают те же слабость и жалость к себе самому. И догадка: вот она, особая примета, по которой однажды опознают его охладевшее (в отсутствие нотариуса, врача и скорбной стайки ближних) тело.

О бабочка, о католичка…

Апрель-май 1992 г.

...плат узорный до бровей.
А. Блок

Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зелёным хрустом,
ни плата тебе, ни косынки -
бейсбольная кепка в посылке.

Износится кепка - пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».

Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали своё на рейхстаге.

Своё - это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.

Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.

Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.

Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесём - и завяжем.

Подумаем лучше о наших делах:
налево - Маммона, направо Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.

Поедешь налево - умрёшь от огня.
Поедешь направо - утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.

«Сила запаха».

Разговор об обонянии.

От этого поколения - Денисов, Филиппов, Максимов - я ждал нового поэта. Как-никак первое за многие годы непоротое поколение - одряхлевшей Софье Власьевне (так конспиративно называли советскую власть на московских кухнях всей страны) было уже лень мочить розги.
Эти русские мальчики из крупноблочных домов с улицы Строителей - хоть в Питере, хоть в Москве - по иронии судьбы глотнули и тайной свободы брежневского розлива вместе с первым портвейном в подъезде, и вышли из этого подъезда на негаданную горбачевскую волю. Ветер перемен вроде бы избавил их от тяжкого застойного похмелья. И именно один из них сформулировал общее отношение к тому, в чем все мы жили, но что сам-то он едва успел увидеть:


…и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.


Им было по 17–18, когда миллионными тиражами начали публиковать прозу и стихи, за чтение которых недавно определяли в ГУЛАГ. Они первые в России XX века вовремя прочитали и «Архипелаг…», и Бердяева. И потому поэт не нашего, а этого поколения мог написать:


А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,

а он искал сердешных нас.


А мы - Георгия Иванова,
а мы - за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.


Еще до бело-сине-красного,

еще до капитала частного.


Денис Новиков Автор этих строк - Денис Новиков - долго и не прожил. В последний день прошлого високосного года, когда вся страна краем уха ностальгически слушала, как «по улице моей который год звучат шаги - мои друзья уходят», он ушел навсегда. Было ему 37.
Помните Высоцкого - «при цифре 37 меня бросает в дрожь»? Только вот заканчивалась эта песенка неуклюже выраженным и необоснованно оптимистичным предположением: «срок жизни увеличился, и, может быть, концы поэтов отодвинулись на время». (Впрочем, про себя-то и других поэтов-ровесников или чуть старше Высоцкий написал точно.)
А поколение Дениса Новикова вернулось к прежним правилам русской словесности ХIХ - начала ХХ века.
Почему, господи?!
Последняя строфа стихотворения Дениса, которое я цитировал, звучит так:



на кругосветный перелет?


Кажется, это и есть самый точный ответ. Данный поэтом за десять лет до смерти.
...Мы-то успели привыкнуть, а то и приспособиться к лицемерию застоя - нас и нынешний цинизм, порой изумляя, порой возмущая, все же не убивает - кожа заскорузла. А у русских мальчиков-восьмидесантников она была или обожжена Афганом (иногда до кости), или задубела на ветру первых «стрелок» и «разборок», или - у не участвовавших ни в том ни в другом - так и осталась слишком нежной. Слишком - для того, чтобы адаптироваться к безвременью корпоративного чекизма, к тусовочному распределению ценностей - в том числе и духовных, к планомерному снижению или уничтожению критериев.
Денис попробовал адаптироваться и даже ломался вместе с Временем. Спорил, ссорился, нарывался на скандалы. Пытался найти себе удобную нишу, как многие его более конформные сверстники. Ничего не получилось. И в последние годы своей жизни он резко разорвал с литературным кругом.
Его уже нельзя было представить, как в сборнике «Личное дело», под одной обложкой с Гандлевским, Кибировым, Приговым, Рубинштейном, Айзенбергом… Самый молодой и ранний из них, Денис стал настаивать, что он - не из них. Так и оказалось.
Он никогда не шел на поводу у литературной моды, не «интересничал», не эпатировал ради эпатажа, не хотел казаться сложнее себя. И поэтому звук у него - чистый. А еще - глубокий. Тот самый баритон, который очень подходит для неосуществленной сейчас настоящей гражданской лирики.
Критики и читатели ждали «красивого, двадцатидвухлетнего». А он был. Вот этот самый - светловолосый, с черными бровями, длинноногий, остроумный - Денис Новиков. Но его проморгали. Не до того было? Так зачем же тогда устраивать плач Ярославны на кладбищенской стене советской литературы?
Впрочем, когда Новиков был совсем молодым, о нем говорили, его хвалили - как же, такой маленький, а пишет совсем как большой. Но стоило Денису вместе со стихами вырасти - говорить перестали.
Любопытно, куда девается интерес к молодым поэтам, когда они становятся зрелыми и действительно - поэтами. Переходит на новых молодых? И потом с ними произойдет то же самое?
Я и на себе испытал нечто подобное, но, имея прививку совковой раздвоенности, успокоился пушкинской формулой «пишу для себя, печатаюсь для денег». А Денис, все поставивший на кон, почувствовал безысходность. Причем не только для себя.
Еще в 1992-м, когда, смиренно перенося шокотерапию, большинство обольщалось радужными перспективами, Новиков написал лишенное иллюзий стихотворение «Россия»…


Ты белые руки сложила крестом,

ни плата тебе, ни косынки –




«Ну вот и приехали, мама».


Подумаем лучше о наших делах:


и девки хохочут в обозе.


Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.


Я знал Дениса с его 17 лет. Как-то пытался помочь ему вписаться в окружающую действительность: устроил на работу в свой литературный отдел перестроечного «Огонька», потом попытался притащить за собой в «Новую», порекомендовал для участия в Европейском фестивале поэзии… (Больше, увы, ничем помочь не смог.)
Позднее Европа сыграла свою роль в жизни Дениса. Он влюбился в англичанку Эмили (ей посвящен большой цикл стихов), выучил английский и практически эмигрировал. Пытался взаимодействовать с другой, лондонской, жизнью, что-то делал для Би-би-си. Но - не сложилось. Хотя «за бугром» его успел заметить и благословить Иосиф Бродский, написавший послесловие к книге стихов Новикова. А потом появилась другая англичанка, родившая ему дочь…
И все-таки Денис вернулся. Но на родине почувствовал, до какой степени нигде и никому не нужен. Кроме ждавшей его все годы девушки Юли, ставшей вскоре его женой. С ней он и делил одиночество, падал внутрь себя - это самый рискованный прыжок, доступный человеку. Но ведь такому сильному, распирающему изнутри дару необходимо эхо. Однако вместо него он испытал на себе другой физический феномен:


Обступает меня тишина,


И когда последняя, самая сильная книга стихов Дениса Новикова «Самопал» («Пушкинский фонд», СПб, 1999) прошла незамеченной, он решил, что стихи - это его сугубо частное, действительно личное дело, и порвал с литературным кругом окончательно.
Да и как его книга могла быть всерьез замечена? Тираж «Самопала» - 1000 экземпляров. Такими были поисковые тиражи 1900-х годов, когда на всю Российскую империю (исключая Финляндию и Польшу) приходилось 120 000 человек с высшим образованием. Сейчас таковых больше. Но они - другие.
А в последние годы Денис успел, кажется, только одно - уйти из жизни большинства людей, любивших его. Он как будто заранее подготовил всех к тому, что его скоро не будет. И даже о его похоронах родные никому не сообщили. Теперь каждый из нас вспоминает, когда видел Дениса в последний раз...
Поэтическое поколение Дениса Новикова приказало всем нам долго жить. И, может быть, - все-таки что-нибудь сделать для того, чтобы самая читающая Донцову страна снова научилась видеть и слышать. Даже - когда-нибудь - поэзию.


Олег ХЛЕБНИКОВ


ЧТО - РОССИЯ? МЫ САМИ БОЛЬШИЕ
Денис НОВИКОВ
Плат узорный до бровей
А. Блок


Россия
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка - пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».


Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали свое на рейхстаге.
Свое - это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.


Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.


Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесем - и завяжем.


Подумаем лучше о наших делах:
налево - Маммона, направо - Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево - умрешь от огня.
Поедешь направо - утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
1992


* * *
А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.


Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.


Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
- Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.


О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле наверстывай,
ложись на сессии костьми.


А мы - Георгия Иванова,
а мы - за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.


…Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.


Еще до бело-сине-красного,
еще в зачетных книжках «уд»,
еще до капитала частного.
- Не ври. Так долго не живут.


Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского - с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.


Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелет?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.
1994


Караоке
Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
прорывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
И находит. И пишет губерния.


Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.


Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом


и поет. Как умеет поет.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни дает,
безнадежно от такта отстав она.
Или это мелодия врет,
мстит за рано погибшего автора?


Ты развей мое горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далеко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеянно.


Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.


Это все караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с черным на дне.
Это сердце мое пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.


Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову - в правую.


Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
1996


Игра в наперстки
С чего начать? - Начни с абзаца,
Не муж, но мальчик для битья.
Казаться - быть - опять казаться…
В каком наперстке жизнь твоя?


Все происходит слишком быстро,
и я никак не уловлю
ни траектории, ни смысла.
Но резвость шарика люблю.


Катись, мой шарик не железный,
И, докатившись, замирай,
звездой ивановной и бездной,
как и они тобой, играй.


Ты помнишь квартиру…
Ты помнишь квартиру, по-нашему - флэт,
Где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь ее нет,
она умерла, умерла.


Она отошла к утюгам-челнокам,
как, в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.


Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывем,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоем?


Еще мы увидим всех турок земли…
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?


Когда-то мы были хозяева тут,
но все нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.


* * *
Небо и поле, поле и небо.
Редко когда озерцо
или полоска несжатого хлеба
и ветерка озорство.


Поле, которого плуг не касался.
Конь не валялся гнедой.
Небо, которого я опасался
и прикрывался тобой.


* * *
Будь со мной до конца,
будь со мною до самого, крайнего.
И уже мертвеца,
все равно, не бросай меня.


Положи меня спать
под сосной зелено€й стилизованной.
Прикажи закопать
в этой только тобой не целованной.


Я кричу - подожди,
я остался без роду, без имени.
Одного не клади,
одного никогда не клади меня.


* * *
Все сложнее, а эхо все проще,
проще, будто бы сойка поет,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врет.


Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что - Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.