Что чаще встречается в. Напиши, что чаще встречается в природе: чистые вещества или смеси. Смеси и чистые вещества - что это

ПУШКИН В ПРОЗЕ

«Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она еще молода и была бы краси­вой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо боль­но, грустно и жалко себя…»

Сравним этот абзац из повести «Степь», открывающей начало зрелого творчества А. П. Чехова (1888), с другим отрывком из иного произведения, созданного позднее, когда уже ни Н. Михай­ловский, ни А. Плещеев, ни А. Суворин не спорили с автором о его «объективизме» и не пытались выяснить тенденцию и главную мысль чеховских текстов.

Ионыч - на кладбище… «На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, не похожий ни на что другое, - мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колы­бель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в ка­ждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядших цветов, вместе с осенним запахом листьев, веет прощением, печалью и покоем».

А вот слова Лопахина из кульминационной сцены «Вишневого сада»:

«- Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь. (Со слезами.) О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменяясь как-нибудь наша нескладная, не­счастливая жизнь.

Везде, в каждой из приведенных цитат, - особая, узнаваемая интонация… О ней, до сих пор таинственной и неразгаданной, так много уже написано и сказано… Она, эта, понятная душе, но неуловимая для нашего слова мелодия, и есть весь Чехов - «Пушкин в прозе», - как проницательно точно назвал его однаж­ды Лев Толстой.

Мелодия, казалось бы одна и та же, по-разному варьируется в разных произведениях, она вбирает в себя весь чеховский мир, всю неисчерпаемость изображенных писателем жизненных поло­жений, судеб, всю неповторимость наблюденных и созданных им характеров, всю несхожесть скрытых и явных оценок, всю гамму настроений и того щемящего душу сопереживания, каким автор «Степи», незримо присутствуя, сопровождает повествование или развитие сценического действия. Услышать, мысленно пропеть эту мелодию, слиться с нею, «взять ее с собой» - вот что значит по-настоящему прочесть и пережить всего Чехова как единую книгу…

В творчестве многих писателей есть свое «ключевое» произведение: для Державина - ода «Бог», для Пушкина - роман в стихах «Евгений Онегин», для Лермонтова - поэма «Демон», для Островского - весенняя сказка «Снегурочка» и т. д. Мы не будем сейчас вдаваться в обоснования нашего «выбора» - к тому же он, видимо, и субъективен. По крайней мере, каждый из поименованных случаев требует особого, углубленного разговора. Сейчас нам важно лишь указать на эту общую для разных писателей особенность, по возможности объяснить ее, ибо для Чехова таким «ключевым» произведением, на наш взгляд, оказывается повесть «Степь».

Он называл ее «степной энциклопедией» (письмо Д. Григоровичу от 12 января 1888 г.) - на самом деле вышла своеобразная «энциклопедия русской жизни», только события протекают вдали от обеих столиц, на юге России, отголоски исторических процессов и перемен мелькают как бы случайно, не занимая первого плана и, вроде бы, незаметно для детского взгляда Егорушки. Но в повести есть все основные голоса эпохи, все лики тогдашней России: «глупенький» о. Христофор, «живущая прескверно», т. е. лишенная прежней власти графиня Драницкая, нынешний хозяин степи, «кружащийся над ней» Варламов, неприкаянный, полный неуемных сил Дымов, которого сам Чехов в письме А. Плещееву неожиданно определил: «Это лишний человек». Подтекст вызывает некоторые ассоциации с пушкинским романом, а в тексте - намечены темы и персонажи многих последующих чеховских произведений - вплоть до лирической комедии «Вишневый сад». Везде - за частными судьбами, подробностями быта, пейзажами, впечатлениями, мимолетными и случайными, - какое-то несказанное или, вернее, невысказанное слово о «суровой родине», о ее живой душе, безнадежно ждущей сочувствия и любви.

Впрочем, в «Степи» об этом сказано прямо: ночной пейзаж разрешается возгласом, редким для Чехова, как бы несущим в себе энергию гоголевских лирических отступлений… «…И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознает, что она одинока, что богатство ее и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь ее тоскливый, безнадежный призыв: певца! певца!» Авторский голос тут созвучен. «песне травы», которую слышал Егорушка, и всем другим цитиро­ванным и не цитированным нами вариациям главной мелодии Чехова.

Обычно эту мелодию противопоставляют тому, что изображено. И, не сговариваясь, утверждают, что автор мягко, как ему свойственно, и все же непримиримо, с отчужденной усталой грустью судит и приговаривает бездуховость и жалкую пошлость современной ему России, как бы предчувствуя неизбежные, хоть и неясные ему самому перемены («скорей бы переменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь…»). Так истолковывал Чехова М. Горький, явно вчитывая в него свою образность и интонацию, какой бы на этот раз артистически тонкой и точной она ни была. Вот его знаменитая формула: «Мимо всей этой скучной, серой толпы бессильных людей прошел большой, умный, ко всему внимательный человек, посмотрел он на этих скучных жителей своей родины и с грустной улыбкой, тоном мягкого, но глубокого упрека, с безнадежной тоской на лице и в груди, красивым искренним голосом сказал: «Скверно вы живете, господа!» Да, здесь не Чехов, а Горький… Конечно, в чем-то между ними есть и перекличка, и созвучие, но горьковская мелодия другая - она действительно в поединке с миром, куда он «пришел, чтобы не соглашаться…» У автора «Степи», напротив, нет несогласия с «суровой родиной», для него она живое существо, пробуждающее, заслуженно или незаслуженно, родственную печаль понимания, обреченную грусть сочувствия и беспричинность любви, русского «жаления», когда незачем спрашивать, за что любишь… При этом Чехов - хоть и русский, подобен греку античности, для которого, как проницательно замечал не раз М. Мамардашвили, в каждом мгновении заключено все бытие. Впрочем, и Гете догадывался о том, что миг «исполнен вечности…»

Чехов не воспевает и не осуждает. Возможно, он делает и то, и другое, но не видит в этом своей главной цели. Он все изображает, даже собственную печаль родственного сочувствия или другие тонкие и трудно передаваемые словом душевные состояния, которые возникают по ходу рассказа,- изображая их, он сам остается неуловимым, необнаруженным… Кажется, что его нет, а есть лишь артистически воспроизведенные, сыгранные настроения, близкие читательским или тем, какие переживают его герои… Всем этим настроениям есть место в душе автора, и ни одно из них не исчерпывает его души… На самом деле между тем, что изображено, и тем, что изображает, - между артистической душой художника и той жизнью, которую он так «объективно» воспроизвел, есть родственность, близость, взаимная сопричастность, исключающая сторонний взгляд того, кто судит и выносит приговор. Обычно ссылаются на общегуманную позицию автора, которая возвышает его над уходящей, умирающей прежней Россией, и вот, благодаря Чехову, мы с этой Россией прощаемся, сострадая, печалясь и все же «смеясь» («Вишневый сад»). Но, полагаю, Чехов едва ли бы согласился с нашими обобщениями такого рода. Сам он не любил обобщать. А все декларации, высказанные, например, в письмах к А. Плещееву, выглядят как бы немного вынужденными и, уж во всяком случае, мало или недостаточно содержательными. Перечитаем их: «Мое святое святых - это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались…» (А. Плещееву, 4 октября 1888 г., по поводу рассказа «Именины»); «… разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление!» (А. Плещеву, 7 октября того же года, по тому же поводу). Остальные декларации, сколько бы мы их ни цитировали, немногое добавят к сказанному. Не правда ли, упреки, обращенные к писателю, чем-то напоминают некоторые, до сих пор бытующие оценки неуловимого, лишенного тенденции, «прогуливающегося», по выражению А. Терца, искусства Пушкина? Но нам важно учесть не только упреки, но и похвалы: в иной форме они выражают ту же глухоту к главной мелодии автора «Степи»…

Сам Чехов именно в те годы, объясняя и аргументируя необычность своего направления, ссылался на образную, изобразительную, чуждую тенденциозности природу искусства слова. Он, как известно, писал А. Суворину: «Вы браните меня за объективность, называя ее равнодушием к добру и злу, отсутствием идеалов и идей и проч. Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, гово­рил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно уже известно. Пусть судят их присяжные заседатели, а мое дело пока­зать только, какие они есть… Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам» (1 апреля 1890 г. по поводу рассказа «Воры»). Как и в других случаях, здесь, в этой декларации «объективного реализма», у Чехова не чувствуется даже попыток приоткрыть тайну своей прозы. Кроме, пожалуй, оговорки о том, что читатель, возможно, сам подбавит «субъективные элементы». Но и здесь речь все-таки идет не об идеях и идеалах (и то и другое вряд ли могло бы быть названо «субъективными элементами»), и не о настроениях, в которых автор и читатель единодушны и пере­дать которые в слове призван художник, почему их и незачем «подбавлять». Значит, не в одном изобразительном и «объективном реализме» тут дело, а в том, о чем автор письма умолчал и, как правило, умалчивал, когда пытался определить свой метод и стиль, свой жанр, свое «направление»…

«Трава», которая «пела», - «символ, сравненье»… Тут же раз­гаданные… Егорушка, послушав пение, побежал к осоке, «отсюда он поглядел во все стороны и нашел того, кто пел. Около крайней избы поселка стояла баба в короткой исподнице, длинноногая и голенастая, как цапля, и что-то просеивала; из-под ее решета вниз по бугру лениво шла белая пыль. Теперь было очевидно, что пела она. На сажень от нее неподвижно стоял маленький мальчик в од­ной сорочке и без шапки. Точно очарованный песнею, он не ше­велился и глядел куда-то вниз, вероятно на кумачовую рубаху Его­рушки». «Заземление» высокого лирического мотива Чехову необ­ходимо, и оно повторяется в «Степи» не один раз. Например, по­сле авторского восклицания: «Певца! певца!» сразу же следует:

«- Тпрр! Здорово, Пантелей! Все благополучно?

Слава богу, Иван Иваныч!

Не видали, ребята, Варламова?.. » и т. д.

Это не соседство или контрастное столкновение поэзии и прозы. Это именно «символ, сравнение» (как перевел Пастернак начальные строки «мистического хора» из «Фауста»). Любая под­робность «скучной» и «пошлой» российской жизни, иными слова­ми, «все быстротечное», хоть и застывшее, как высушенная солн­цем «степь», - все это живая душа Родины, «песнь травы», - все, даже «всемогущий» Варламов, чья «привычная власть», «сознание силы» и «деловой фанатизм», столь выделяющие этого маленького старого человечка, с синими жилками на лице и картавым голо­сом, среди других, тоже временны, «быстротечны» и в конечном счете обречены… За Варламовым - Лопахин, которому почти да­но это осознать… Вообще-то персонажи Чехова так или иначе по­нимают все… Потому и жалеют себя. Потому «песнь травы» и вы­певает мелодию их общей русской тоски… Мелодия - символ осознания… Как «слезы» Лопахина.

Услышать ее порой бывает непросто. Особенно если текст миллион раз перечитан - избирательно и тенденциозно. Но по­пробуем снять привычные и посегодня наслоения недавних ин­терпретаций.

«- Нет, отвечала она, - я нигде не печатаю. Напишу и спря­чу у себя в шкапу. Для чего печатать? - пояснила она. Ведь мы имеем средства.

И все почему-то вздохнули».

Последняя фраза обычно ускользает от внимания читателя, отыскивающего тенденцию в чеховском «Ионыче». А она, эта фра­за, здесь - опорный, устойчивый тон скрытой мелодии. Гости Туркиных, как и сам Ионыч, как и сама Вера Иосифовна, - все понимают, видят и вполне осознают бездарность и бесплодность своего существования и этих встреч в самой «талантливой семье» губернского города С, которая на самом деле так же бездарна, как и все остальные. Они все понимают давно, вот и «вздохнули все» «почему-то»… Все, и Дмитрий Старцев вместе с ними, и Котик. Им, а не только Старцеву, понятно, что роман Веры Иосифовны - о том, чего никогда не бывает в жизни. Вот потому - еще одна деталь! - когда закончилось чтение, «минут пять молчали и слу­шали «Лучинушку», которую пел хор по соседству в городском са­ду. И все, - повторимся! - а не только Чехов и его главный пер­сонаж, знали, что «эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни». Потому и вздохнули, что только что слу­шали «Лучинушку», а в ней - ту же мелодию… Но в «Степи» ее пела «голенастая баба», а здесь - хор песенников… Вспомним слова песни, ее мотив. Оказывается, они созвучны этой неулови­мой «песне травы»… И вот - каждый из гостей семьи Туркиных и они сами становятся неслышными голосами и невидимыми лика­ми суровой родины - «символом, сравнением»…

Несколько подобных штрихов - и рассказ уже в первой глав­ке приобретает чеховскую тональность, которую не может заглу­шить изображение «пошлости» и «бездуховности», мещанства, ок­ружающих главного героя, не сбивает «степную» мелодию и пове­ствование о так называемом «падении» Дмитрия Ионыча Старце-ва… Да, Чехов-художник не может и не хочет утаить пошлость, бездуховность мира обывателей; есть в четвертой главке даже рас­суждение (но не чеховское, а приведенное как бы от имени Ионы­ча, т. е. тоже «изображенное»!) о том, что такое обыватель, «мирный и благодушный», до тех пор, пока не заговоришь с ним о чем-нибудь «несъедобном»… Все это в рассказе есть (о «падении» скажем чуть позже)… Но непредвзятый читатель, печалясь, не спешит все это осуждать и приговаривать, а «почему-то вздыха­ет»… Осуждения неуместны, ибо все обыватели города С. и Ио­ныч, отдельно от них и вместе с ними, уже давно осудили и при­говорили себя, но сделать при этом ничего не могут, ибо они зна­ют, как бывает не в романах, а в жизни…

Кстати, они все когда-то читали не очень-то любимого Чехо­вым Достоевского, скажем, его «Преступление и наказание». Ина­че они не отвечали бы недоверием на уже знакомые им прогрес­сивные проповеди». Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что человечество, сла­ва богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и смертной казни, то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?» Опасения пророческие, и мы это хорошо чув­ствуем сейчас, сто лет спустя… Мы опять-таки все знаем, все помним, все почти верно оцениваем, в том числе и либеральные иллюзии последнего десятилетия. Но что делать? Как все это пе­ременить и поправить? Неужели нам осталось в конце века то­миться и только ждать - предоставляя себя жизни и времени?..

На помощь приходит Чехов - «Пушкин в прозе».

Благодаря ему чувствуем мы, что как ни тяжек отрицательный опыт, но, если звучит «песня травы», родина еще не умерла и даже в сегодняшних, небывалых ранах «что-то болит, а что-то выздо­равливает»… И лучше прислушаться к песне и не торопиться вы­носить приговор… себе и ей.

Котик назвала Ионыча «лучшим из людей» дважды - при первом объяснении, когда она отказывала ему («вы лучше всех, но…»), и через четыре года, когда смотрела на него «грустными, благодарными, испытующими глазами» и надеялась на счастье разделить с ним его судьбу.

А он и в самом деле «лучший» и остается таким до конца… «Падения» не происходит, но усиливается сопричастность Старцева с общей нашей судьбой… В конце столетия, уже три последние века подряд, включая нынешний, она была на пороге неизвест­ного обновления, кризисной, элегичной и щемяще безысходной под гнетом крушения недавних верований и надежд. «Зной и засу­ха» высушили степь… «вины не было, но она почему-то просила прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…» Сострадательный читатель видит, как в духовном мире Ионыча проходят все этапы завершенного столетия. Вот отголоски пушкинской эпохи (романсы на слова Дельвига и Пушкина, кото­рые как бы обрамляют первое посещение Ионычем семьи Туркиных); вот шестидесятые годы - Старцеву выпала участь Базарова, если бы последний остался в живых; а вот восьмидесятые - теория малых дел - работа Старцева земским врачом; и, наконец, де­вяностые - очевидная исчерпанность сил… Но чеховский герой продолжает трудиться - практика его растет, значит, он не утра­чивает опыт хорошего врача; правда, нарастает и горькая, грустная проза, мертвящая душу. «Лучший из людей»… - звучит ирониче­ски и в то же время без малейшей иронии - противоречие, рож­дающее чеховскую интонацию, тем более убедительную, чем ме­нее, казалось бы, она слышна. Проникновеннее всего она в конце рассказа, когда об Ионыче уже все сказано и мы, как об Онегине, знаем о нем довольно, чтобы не желать дальше ничего знать… Так получилось в последней главке, и без того сжатой, благодаря со­всем уже кратким сообщениям об остальных персонажах (прием Тургенева-романиста). «…Вера Иосифовна читает гостям свои ро­маны по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре…» Ионыч уравнялся с ни­ми, и его отделенностью от всех лишь подтверждена слитность общей участи - единой, хоть и столь разнообразно выраженной судьбы «суровой родины».

«Пушкинское начало» в рассказе «Ионыч» еще более нагляд­но, чем в «Степи». Рассказ, равный роману… Да и роман в расска­зе заставляет вспомнить сюжет «Онегина», с несколько иным рас пределением ролей - «счастье было так возможно, так близко…» Подобные, уже давно замеченные параллели, видимо, неслучайны и все же - внешни… Есть, на наш взгляд, иная, более глубокая близость… Именно она позволит не только лишний раз обнару­жить сходство, но и оценить расстояние, пройденное Чеховым и литературой «золотого века» после Пушкина. Здесь вновь нам по­может «степная энциклопедия»…

В ней нет героя, который, как в пушкинском романе, взял бы на себя по преимуществу миссию героя времени. «Лишний чело­век» Дымов - лишь один из голосов «Степи», его выделение сре­ди других - условно: каждый из персонажей, пусть даже мельком, прорисован как главный, и тяжесть общей судьбы поделена между ними. Все они - как будто бы ипостаси одной души. Или иначе: одна и та же неутолимо живая и страдающая душа, оставаясь со­бой, являет себя как другая в каждом из них…

При таком «объективизме» трудно или вообще невозможно выделить героя, который именно в себе собрал силы, надежды и боли России, того, в ком Россия осознает себя и как бы переша­гивает через себя - в будущее. В романе «Евгений Онегин» таких героев три - сам Онегин, Татьяна и Автор. Они противопоставле­ны всем остальным, но они и есть Россия. В свое время Белин­ский именно так понимал «народность» пушкинского романа, быть может, несколько недооценивая в этом смысле образ Автора как особого героя… Нет, как бы ни назывался роман, в каждом из этих троих воплощена «идея русского народа»… И нужно было об­ладать даром пушкинской гармонии, чтобы так распределить вни­мание, так почувствовать сродство разных душ, больше того - разнородность, разноипостасность одной души. И вот через рома­ническое предпочтение героя окружающим, через сопоставление отдельной судьбы с эпосом народной жизни в целом дальше надо было пройти путь от «Записок охотника» до «Войны и мира» и «Воскресения» и по-пушкински гармонично снять инерцию книжных акцентов и предпочтений, чтобы распространить най­денный принцип на весь полифонический образ России, воссоз­данный на просторах повести («Степь») или в границах неболь­шого рассказа («Дом с мезонином», «Ионыч», «Невеста» и др.).

Оглядываясь на весь опыт русской классики и свой собствен­ный, задачу эту решил Чехов. Думается, что «степная энциклопе­дия» и в самом деле может послужить ключом к его рассказам и пьесам. В свою очередь, гармоничный художественный опыт автоpa «Степи», опережая целый XX век русской литературы, сейчас, в конце столетия, делает желанным, насущно востребованным, если не неизбежным творческий возврат в искусстве слова к поэтическим открытиям Пушкина.

Контрольные диктанты по русскому языку 10 - 11 классы

Необыкновенные дни

Воропаев вступил в Бухарест с ещё не зажившей раной, полученной им в бою за Кишинёв. День был ярок и, пожалуй, немного ветрен. Он влетел в город на танке с разведчиками и потом остался один. Собственно говоря, ему следовало лежать в госпитале, но разве улежишь в день вступления в ослепительно белый, кипящий возбуждением город? Он не присаживался до поздней ночи, а всё бродил по улицам, вступая в беседы, объяснял что-то или просто без слов с кем-то обнимался, и его кишинёвская рана затягивалась, точно излечиваемая волшебным зельем.

А следующая рана,случайно полученная после Бухареста, хотя и была легче предыдущей, но заживала необъяснимо долго, почти до самой Софии.

Но когда он, опираясь на палку, вышел из штабного автобуса на площадь в центре болгарской столицы и, не ожидая, пока его обнимут, сам стал обнимать и целовать всех, кто попадал в его объятия, что-то защемило в ране, и она замерла. Он тогда едва держался на ногах, голова кружилась, и холодели пальцы рук - до того утомился он в течение дня, ибо говорил часами на площадаях, в казармах и даже с амвона церкви, куда был внесён на руках. Он говорил о России и славянах, будто ему было не меньше тысячи лет.

Наступила тишина, слышно было только, как фыркали и жевали лошади да похрапывали спящие. Где-то плакал чибис и изредка раздавался писк бекасов, прилетавших поглядеть, не уехали ли непрошеные гости.

Егорушка, задыхаясь от зноя, который особенно чувствовался после еды, побежал к осоке и отсюда оглядел местность. Увидел он то же самое, что видел и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль. Только холмы стояли поближе, да не было мельницы, которая осталась далеко назади. От нечего делать Егорушка поймал в ьраве скрипача, поднёс его в кулаке к уху и долго слушал, как тот играл на своей скрипке. Когда надоела музыка, он погнался за толпой жёлтых бабочек, прилетавших к осоке на водопой, и сам не заметил, как очутился опять возле брички.

Неожиданно послышалось тихое пение. Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался по сторонам и не понимал, откуда эта странная песня. Потом уже, когда он прислушался, ему стало казаться, что пела трава. В своей песне она, полумёртвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренне убеждала кого-то, что она ни в чём не виновата, что солнце выжгло её понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она ещё молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха. Вины не было, но она всё-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя. (По А.П.Чехову) (241 слово)

Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтобы поймать ту незаметную долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю. Я читал в старых книгах о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава.

Я был, конечно, неправ. Нужно было время, чтобы слух, отупевший от скрежета городских улиц, мог отдохнуть и уловить очень чистые и точные звуки осенней земли.

Бывают осенние ночи, оглохшие и немые, когда безветрие стоит над чёрным лесистым краем.

Была такая ночь. Фонарь освещал колодец, старый клён под забором и растрёпанный ветром куст настурции.

Я посмотрел на клён и увидел, как осторожно и медленно отделился от ветки красный лист, вздрогнул, на одно мгновение остановился в воздухе и косо начал падать к моим ногам, чуть шелестя и качаясь. Впервые я услышал шелест падающего листа - неясный звук, похожий на детский шёпот.

Опасная профессия

В погоне за интересными кадрами фотографы и кинооператоры часто переходят границу разумного риска.

Не опасна, но почти невозможна в природе съёмка волков. Опасно снимать львов, очень опасно - тигров. Нельзя сказать заранее, как поведёт себя медведь - этот сильный и, вопреки общему представлению, очень подвижный зверь. На Кавказе я нарушил небезызвестное правило: полез в гору, где паслась медведица с медвежатами. Расчёт был на то, что, мол, осень и мать уже не так ревниво оберегает потомство. Но я ошибся... При щелчке фотокамеры, запечатлевшей двух малышей, дремавшая где-то поблизости мать кинулась ко мне, как торпеда. Я понимал: ни в коем случае нельзя бежать - зверь бросится вслед. На месте оставшийся человек медведицу озадачил: она вдруг резко затормозила и, пристально поглядев на меня, кинулась за малышом.

Снимая зверей, надо, во-первых, знать их повадки и, во-вторых, не лезть на рожон. Все животные, исключая разве что шатунов-медведей, стремятся избегать встреч с людьми. Анализируя все несчастья, видишь: беспечность человека спровоцировала нападение зверя.

Издавна придуманы телеобъективы, чтобы снимать животных, не пугая их и не рискуя подвергнуться нападению, чаще всего - вынужденному. К тому же, непуганые животные, не подразумевающие о вашем присутствии, ведут себя естественно. Большинство выразительных кадров добыто знанием и терпением, пониманием дистанции, нарушать которую неразумно и даже опасно.

Путь к озеру

Утренняя заря мало-помалу разгорается. Скоро луч солнца коснётся по-осеннему оголённых верхушек деревьев и позолотит блестящее зеркало озера. А неподалёку располагается озеро поменьше, причудливой формы и цвета: воде в нём не голубая, не зелёная, не тёмная, а буроватая. Говорят, что этот специфический оттенок объясняется особенностями состава местной почвы, слой которой устилает озёрное дно.Оба эти озера объединены под названием Боровых озёр, как в незапамятные времена окрестили их старожили здешних мест. А к юго-востоку от Боровых озёр простираются гигантские болота. Это тоже бывшие озёра, зараставшие в течение десятилетий.

В этот ранний час чудесной золотой осени мы движемся к озеру с пренеприятным названием - Поганому озеру. Поднялись мы давно, ещё до рассвета, и стали снаряжаться в дорогу. По совету сторожа, приютившего нас, мы взяли непромокаемые плащи, охотничьи сапоги-болотники, приготовили дорожную еду, чтобы не тратить время на разжигание костра, и двинулись в путь.

Два часа пробирались мы к озеру, пытаясь отыскать удобные подходы. Ценой сверхъестественных усилий мы преодолели заросли какого-то цепкого и колючего растения, затем полусгнившие трущобы, и впереди показался остров. Не добравшись до лесистого бугра, мы упали в заросли ландыша, и его правильные листья, как будто выровненные неведомым мастером, придавшим им геометрически точную форму, защелестели у наших лиц.

В этих зарослях в течение получаса мы предавались покою. Поднимешь голову, а над тобой шумят верхушки сосен, упирающиеся в бледно-голубое небо, по которому движутся не тяжёлые, а по-летнему полувоздушные облачка-непоседы. Отдохнув среди ландышей, мы снова принялись искать таинственное озеро. Расположенное где-то рядом, оно было скрыто от нас густой порослью травы. (247 слов)

Сверхъестественные усилия, приложенные героем для преодоления разного рода дорожных препятствий, были ненапрасны: визит обещал быть отнюдь не безынтересным.

Едва Чичиков, пригнувшись, вступил в тёмные широкие сени, пристроенные кое-как, на него тотчас повеяло холодом, как из погреба. Из сеней он попал в комнату, тоже тёмную, с приспущенными шторами, чуть-чуть озарённую светом, не нисходящим с потолка, а восходящим к потолку из-под широкой щели, находящейся внизу двери. Распахнувши эту дверь, он наконец очутился в свету и был чрезмерно поражён представшим беспорядком. Казалось, как будто в доме происходило мытьё полов и все вещи снесли сюда и нагромоздили как попало. На одном столе стоял даже сломанный стул и здесь же - часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил причудливую паутину. Тут же стоял прислонённый боком к стене шкаф со старинным серебром, почти исчезнувшим под слоем пыли, графинчиками и превосходным китайским фарфором, приобретённым бог весть когда. На бюро, выложенном некогда прелестною перламутровою мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни жёлтенькие желобки, наполненные клеем, лежало превеликое множество всякой всячины: куча испещрённых мелким почерком бумажек, накрытых мраморым позеленевшим прессом с ручкой в виде яичка наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплёте с красным обрезом, лимон, весь ссохшийся, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка давно развалившихся кресел, рюмка с какой-то непривлекательной жидкостьб и тремя мухами, прикрытая письмом, кусочек где-то поднятой тряпки да два пера, испачканные чернилами. В довершение престранного интерьера по стенам было весьма тесно и бестолково навешано несколько картин.

(По Н.В.Гоголю)

Вспоминаю с неизъяснимой радостью свои детские года в старинном помещичьем доме в средней полосе России.

Тихий, по-летнему ясный рассвет. Первый луч солнца через неплотно притворённые ставни золотит изразцовую печь, свежевыкрашенные полы, недавно крашенные стены, увешанные картинками на темы из детских сказок. Какие только переливающиеся на солнце краски здесь не играли! На синем фоне оживали сиреневые принцессы, розовый принц снимал меч, спеша на помощь возлюбленной, голубизной светились деревья в зимнем инее, а рядом расцветал весенний ландыш. А за окном набирает силу прелестный летний день.

В распахнутое настежь старенькое оконце врывается росистая свежесть ранних цветов пионов, светлых и нежных.

Низенький домишко, сгорбившись, уходит, врастает в землю, а над ним по-прежнему буйно цветёт поздняя сирень, как будто торопится своей бело-лиловой роскошью прикрыть его убожество.

По деревянным нешироким ступенькам балкончика, также прогнившего от времени и качающегося под ногами, спускаемся купаться к расположенной близ дома речонке.

Искупавшись, мы ложимся загорать неподалёку от зарослей прибрежного тростника. Через минуту-другую, задевая ветку густого орешника, растущего справа, ближе к песчаному склону, садится на деревце сорока-болтунья. О чём только она не трещит! Навстечу ей несётся звонкое щебетанье, и, нарастая, постепенно многоголосый птичий гомон наполняет расцвеченный по-летнему ярко сад.

Насладившись купанием, мы возвращаемся назад. Стеклянная дверь, ведущая с террасы, приоткрыта. На столе в простом глиняном горшочке букетик искусно подобранных, только что сорванных, ещё не распустившихся цветов, а рядом, на белоснежной полотняной салфетке, тарелка мёду, над которым вьются с ровным гудением ярко-золотистые труженицы-пчёлки.

Как легко дышится ранним утром! Как долго помнится это ощущение счастья, которое испытываешь лишь в детстве!

Величайшая святыня

Заботами милого друга я получил из России небольшую шкатулку карельской берёзы, наполненную землёй. Я принадлежу к людям, любящим вещи, не стыдящимся чувств и не боящимся кривых усмешек. В молодости это простительно и понятно: в молодости мы хотим быть самоуверенными, разумными и жестокими - редко отвечать на обиду, владеть своим лицом, сдерживать дрожь сердечную. Но тягость лет побеждает, и строгая выдержанность чувств уже не кажется лучшим и главнейшим. Вот сейчас таков, как есть, я готов и могу преклонить колени перед коробочкой с русской землёй и сказать вслух, не боясь чужих ушей: "Я тебя люблю, земля, меня родившая, и признаю тебя моей величайшей святыней".

И никакая скептическая философия, никакой умный космополитизм не заставит меня устыдиться моей чувствительности, потому что руководит мною любовь, а она не подчинена разуму и расчёту.

Земля в коробке высохла и превратилась в комочки бурой пыли. Я пересыпаю её заботливо и осторожно, чтобы не рассыпать зря по столу, и думаю о том, что из всех вещей человека земля всегда была и самой любимой, и близкой.

Ибо прах ты - и в прах обратишься.

(По М.А.Осоргину)

Роза

Ранним утром, едва забрезжил рассвет, я возвращался в знакомые места нехожеными тропами. В дали, неясной и туманной, мне уже мерещилась картина родного села. Торопливо ступая по некошеной траве, я представлял, как подойду к своему дому, покосившемуся от древности, но по-прежнему приветливому и дорогому. Мне хотелось поскорее увидеть с детства знакомую улицу, старый колодец, наш палисадник с кустами жасмина и роз.

Погружённый в свои воспоминания, я незаметно приблизился к околице и, удивлённый, остановился в начале улицы. На самом краю села стоял ветхий дом, нисколько не изменившийся с тех пор, как я отсюда уехал. Все эти годы, на протяжении многих лет, куда бы меня ни забросила судьба, как бы далеко ни был от этих мест, я всегда неизменно носил в своём сердце образ родного дома, как память о счастье и весне...

Наш дом! Он, как и прежде, окружён зеленью. Правда, растительности тут стало побольше. В центре палисадника разросся большой розовый куст, на котором расцвела нежная роза. Цветник запущен, сорные травы сплелись на вросших в землю клумбах и дорожках, никем не расчищенных и уже давно не посыпанных песком. Деревянная решётка, далеко не новая, совсем облезла, рассохлась и развалилась.

Крапива занимала целый угол цветника, словно служила фоном для нежного бледно-розового цветка. Но рядом с крапивой была роза, а не что иное.

Роза распустилась в хорошее майское утро; когда она раскрывала свои лепестки, утренняя роса оставила на них несколько слезинок, в которых играло солнце. Роза точно плакала. Но вокруг всё было так прекрасно, так чисто и ясно в это весеннее утро...

Позади большого дома был старый сад, уже одичавший, заглушённый бурьяном и кустарником. Я прошёлся по террасе, ещё крепкой и красивой; сквозь стеклянную дверь видна была комната с паркетным полом, должно быть, гостиная; старинное фортепиано, да на стенах гравюры в широких рамах из красного дерева - и больше ничего. От прежних цветников уцелели одни пионы и маки, которые поднимали из травы свои белые и ярко-красные головы; по дорожкам, вытягиваясь, мешая друг другу, росли молодые клёны и вязы, уже ощипанные коровами.Было густо, и сад казался непроходимым, но это только вблизи дома, где ещё стояли тополя, сосны и старые липы-сверстницы, уцелевшие от прежних аллей, а дальше за ними сад расчищали для сенокоса, и тут уже не парило, паутина не лезла в рот и в глаза, подувал ветерок; чем дальше вглубь, тем просторнее, и уже росли на просторе вишни, сливы, раскидистые яблони и груши такие высокие, что даже не верилось, что это груши. Эту часть сада арендовали наши городские торговки, и сторожил её от воров и скворцов мужик-дурачок, живший в шалаше.

Сад, всё больше редея, переходя в настоящий луг, спускался к реке, поросшей зелёным камышом и ивняком; около мельничной плотины был плёс, глубокий и рыбный, сердито шумела небольшая мельница с соломенною крышей, неистово квакали лягушки. На воде, гладкой, как зеркало, изредка ходили круги, да вздрагивали речные лилии, потревоженные весёлою рыбой. Тихий голубой плёс манил к себе, обещая прохладу и покой.

Зорянка

Бывает, что в бору у какой-нибудь золотисто-рыжей сосны из белого соснового тела выпадет сучок. Пройдёт год или два, и эту дырочку оглядит зорянка - маленькая птичка точно такого же цвета, как кора у сосны.Эта птичка натаскает в пустой сучок пёрышек, сенца, пуха, прутиков, выстроит себе тёплое гнёздышко, выпрыгнет на веточку и запоёт. И так начинает птичка весну.

Через какое-то время, а то и прямо тут, вслед за птичкой, приходит охотник и останавливается у дерева в ожидании вечерней зари.

Но вот певчий дрозд, с какой-то высоты на холме первый увидев признаки зари, просвистел свой сигнал. На него отозвалась зорянка, вылетела из гнезда и, прыгая с сучка на сучок всё выше и выше, оттуда, сверху, тоже увидала зарю и на сигнал певчего дрозда ответила своим сигналом. Охотник, конечно, слышал сигнал дрозда и видел, как вылетела зорянка, он даже заметил, что зорянка, маленькая птичка, открыла клювик, но, что она пикнула, он просто не слышал: голос маленькой птички не дошёл до земли.

Птицы уже славили зарю наверху, но человеку, стоящему внизу, зари не было видно. Пришло время - над лесом встала заря, охотник увидел: высоко на сучке птичка свой клювик то откроет, то закроет. Это зорянка поёт, зорянка славит зарю, но песни не слышно. Охотник всё-таки понимает по-своему, что птичка славит зарю, а отчего ему песни не слвшно - это оттого, что она поёт, чтобы славить зарю, а не чтобы самой славиться перед людьми.

И вот мы считаем, что, как только человек станет славить зарю, а не зарёй сам славиться, так и начинается весна самого человека. Все наши настоящие любители-охотники, от самого маленького и простого человека до самого большого, только тем и дышат, чтобы прославить весну. И сколько таких хороших людей есть на свете, и никто из них ничего хорошего не знает о себе, и так все привыкнут к нему, что никто и не догадывается о нём, как он хорош, что он для того только и существует на свете, чтобы славить зарю и начинать свою весну человека.

Разгоралась заря, становилось свежо, и мне пора было собираться в дорогу. Пройдя через густые камышовые заросли, пробравшись сквозь чащобу склонённого ивняка, я вышел на берег речонки и быстро отыскал свою плоскодонную лодку. Перед отплытием я проверил содержимое своего холщового мешочка. Всё было на месте: банка свиной тушёнки, копчёная и тушёная рыба, буханка чёрного хлеба, сгущённое молоко, моток крепкой бечёвки и немало других вещей, нужных в дороге.

Отъехав от берега, я отпустил вёсла, и лодку тихо понесло по течению. Через три часа за поворотом реки показались отчётливо видные на фоне свинцовых туч у горизонта золочёные купола церкви, но до города, по моим расчётам, было ещё неблизко.

Пройдя несколько шагов по мощёной улице, я решил починить давно уже промокавшие сапоги, или чёботы. Сапожник был молодцеватым мужчиной цыганской наружности. Что-то необыкновенно привлекательное было в чётких движениях его мускулистых рук.

Утолив голод в ближайшем кафе, где к моим услугам оказались свекольный борщок, печёнка с тушёной картошкой и боржом, я отправился бродить по городу. Моё внимание привлекла дощатая эстрада, где развевались разноцветные флажки. Жонглёр уже закончил своё выступление и поклонился. Его сменила веснушчатая танцовщица с рыжеватой чёлкой и жёлтым шёлковым веером в руках. Оттанцевав какой-то танец, напоминавший чечётку, она уступила место клоуну в звёздчатом трико. Но бедняга был лишён таланта и совсем не смешон со своими ужимками и прыжками.

Обойдя за полчаса чуть ли не весь городишко, я расположился на ночёвку на берегу реки, укрывшись старым непромокаемым плащом.

Антон Павлович Чехов, будь он жив, пожалуй, написал бы именно это:

Командир-дурак, подлец-замполит, толпы тупых бойцов, либо безмолвно подставляющих себя под пули врага, либо в ужасе прячущихся от противника. Лощеный особист-энкавэдэшник, очень похожий на офицера царской гвардии, что не мешает ему бояться каждой немецкой пули, пролетающей за километр. Благородный зэк с измученным лицом, по своему военному таланту превосходящий всех командующих фронтами, вместе взятых.Трусливый, злобный и подлый Сталин, ничтожные члены Политбюро, партийные и комсомольские работники всех рангов, только и мечтающие быть где-нибудь подальше от передовой. Штрафные батальоны, которых сзади расстреливают другие штрафные батальоны, за которыми стоят еще штрафные батальоны, и так от Москвы до Урала… Одна винтовка на десятерых советских солдат. Снайпер с Сибири, остроумный весельчак, мучающийся неразрешимыми жизненными проблемами, узбек (туркмен, грузин и т. д.), не понимающий ни слова по-русски. Санитарка с явно выраженными женскими формами. Если не попадает в плен и ее не убьют, становится объектом сексуальных посягательств со стороны всего личного состава, начиная от оставшегося в живых последнего бойца дивизии и заканчивая самим командиром дивизии. Абсолютно ничего не понимающие в военном деле советские командиры взводов, рот, батальонов, полков, дивизий, которые способны лишь на то, чтобы бросать под немецкий огонь своих солдат.

Трупы советских бойцов с вывороченными внутренностями, оторванные головы, вывороченные внутренности, еще пока живые бойцы, в страхе улепетывающие от одного немецкого мотоциклиста. Фашистские пикирующие бомбардировщики-«лаптежники», безнаказанно утюжащие советские позиции. Немецкие танки, нагло раскатывающие по дорогам. Горящие русские танки. Сами немцы с холеными толстыми мордами, как роботы, без числа уничтожающие советских солдат. Гестаповцы с ярко выраженными арийскими чертами, высокомерно, сквозь зубы, разговаривающие между собой и с пленными. Немецкие генералы, настоящие рыцари, истинные поклонники ведения рыцарской войны. Умный, хитрый, но в то же время немного сумасшедший Гитлер, которого всегда кто-нибудь нехороший делает во всем виноватым.

Немецкие диверсанты, талантливейшие профессионалы, поэты диверсионной войны, которым удается все. Великолепная германская техника, великолепная германская деловитость, четкость и организованность, особенно когда дело касается убийства мирных советских жителей.

Сами жители, старики и старухи, мужчины и женщины, дети, панически боящиеся железного германо-арийского нашествия. В случае появления даже одного славного солдата вермахта готовы служить ему до последнего. Пропитаны страхом до глубины души. Славные оппозиционеры сталинскому режиму, вышедшие из подполья с прибытием германской армии, и, к большому сожалению, почему-то жадные и охочие до женского полу.

Портреты Сталина, развешанные, где попало, к месту и ни к месту. Портреты Гитлера, висящие также.

Современные и почти современные танки, изображающие из себя немецкие «тигры» и советские «ИСы». Современные «КрАЗы» и «Уралы», изображающие из себя немецкие грузовики. Российская грязь, останавливающая в самый неподходящий момент победоносные германские войска.

Уинстон Черчилль, курящий сигару. Франклин Делано Рузвельт в инвалидной коляске, уверенный в конечной победе антигитлеровской коалиции. Благородные англичане, американцы, французы, которых бросает в дрожь только от одной мысли о потерях. В отличие от русских, привыкли побеждать не спеша, с умом и расстановкой.

Победа СССР в Великой Отечественной войне, доставшаяся большой кровью и непонятно почему. Отсутствие в титрах упоминаний о военных консультантах и историках. Конец фильма.

Остается абсолютно непонятным, почему при нынешних компьютерных технологиях никто и не подумал о том, чтобы снять фильм про Цусиму,100-летие которой прошло почти незамеченным год назад... Почему не снят фильм про Александра Покрышкина? Почему складывается впечатление, что телевизионные каналы и кинокомпании, словно сговорившись, снимают про Великую войну почти только одну "чернуху", будто бы не видя истинного героизма... Или его не было?

Главный герой, отставной полицейский, его жена, со следами когда-то бывшей красоты, дети мечтающие окончить школу и уехать учиться в колледж подальше от дома. Кварталы, управляемые чернокожими «молодчиками», при каждом удобном случае достающие огромные пистолеты из широких штанин. Герой — мощный и опасный добряк — узнает о готовящейся продаже наркотиков и партии оружия, заложенной бомбе, несчастных заложниках и злодее, которого когда-то упрятал за решетку.

Неожиданное вторжение, все порабощены, планета в бедствии. Только один человек может ее спасти.

Группа выпускников-девственников, в очередной раз ищущие любви и приключений на свою «пятую точку».

Мощнейший бластер, заряженный энергией по последнему слову нанотехнологий, но почему-то не срабатывающий против главного злодея, которого приходится добивать в рукопашной.

Отважный президент Соединенных Штатов во главе отряда бравых мужчин спасающих мир от апокалипсиса.

Они ехали на пикник, но свернули не туда. В доме посередине леса живет кто-то очень страшный.

Самый остроумный шпион вновь отправляется на задание.

"Синий провод. Зеленый провод. Еще десять секунд! Синий? Камень, ножницы, бумага. Нет, зеленый!". Провод перерезан. На дисплее замерли цифры 00:01.

Главный герой выпрыгивает из вертолета. В полете стреляет по нехорошим дядям на крыше здания, отбирает парашют у параллельно летящего злодея, одевает его на себя. Благополучно приземляется на катер, который неожиданно оказывается на пирсе. Ключ зажигания на месте.

Бесконечная доблесть, отвага и мужество.

Они появились непонятно откуда. Чеснок и святая вода их не берет. Гонимые жаждой упыри расползаются по всему городу.

Новый директор школы наводит порядок и бросает вызов «отморозкам».

Огромные челюсти, с которых стекают слюни. Звук бьющегося сердца за кадром. Неожиданный рык, от которого вздрагивает всё народонаселение, просыпая на пол попкорн.

Герой бьет всех преступников, которые ему попадаются на пути. В глазах — месть за гибель напарника. Грандиозная и длительная драка с главным негодяем, перехват инициативы, нахлынувшие воспоминания, пара суперударов, заученные недавно с тренером-отшельником, и справедливость восстановлена.

Добрый, мощный и вспотевший негр на фоне взрыва.

Полицейский и его напарник — умная собака.

Он выходит из горящего здания, ударная волна сметает все кроме него, добряк помогает встать обаятельной девушке, и целует ее на фоне титров.

Перелом кисти, простреленная нога, кровоточащие раны. Главный герой делает вид, что ему ни капельки не больно и было совсем не страшно.

Неудавшиеся дубли, где бедолага актер, не справившийся с трюком, падает интересным местом, а толпа, именующаяся съемочной группой, злорадно смеется.

Семь смертных грехов в начале и свадьба в конце. (с)